Что произошло на тюленьей охоте в то раннее мартовское с оттепелью утро, этого я своими глазами не видел — был еще не в тех годах, чтобы во мне там нуждались. Но во мне и потом не испытывали нужды.
Любая охота — убийство. У человека — ружье, у зверя только когти и зубы. Убить кого-то в поединке, когда у противника есть оружие, это можно понять, но убить на дереве птицу или зверя в кустах — ради потехи, чтобы ловкостью похвастаться?.. Первобытного охотника, у кого не было ни ружья, ни даже лука со стрелой, который был на равных в схватке со зверем и, отправляясь на охоту, мог расстаться с жизнью, который убивал, чтобы принести дожидавшимся в пещере ребятишкам мяса, — такого охотника я не могу считать варваром. Зато господ, которые ради своего удовольствия и попусту убивают беззащитное животное... Их как называть?
На тюленей охотились не ради потехи. Без них Ряхки и Пиксы кто знает как долго сидели бы в «теплом домике» друг на друге. Рыба такой силой не обладала, была дешевой, и крыш таких над головой, как пааделайдцы, рыбаки возвести не могли. Но, несмотря на поживу нашу, убийство молодых тюленей, особенно детенышей, было варварской работой. Именно работой. Ни один Пикс или Ряхк не был столь бессердечным, чтобы шел удовольствия ради, из-за своего азарта охотиться — шел убивать.
Эти белоснежные зверьки еще не приучены опасаться, ничего еще не ведают, не умеют кого-то бояться, они не познали еще ни чужой, ни собственной злобы, ни разу они еще не уходили под лед добывать себе пищу. Мать все это время кормила их своим жирным молоком, и пока они доверяются любому живому существу. Вся эта минувшая двухнедельная жизнь была для них «прекрасной белой ледовой улицей». Тюлений детеныш не убегает от собаки, даже от человека, приползает к тебе, думая, что пришла мать. И вот когда он поднимает навстречу тебе свой ищущий носик, ты бьешь его острием пешни по голове, по переносице. Кость ломается, из носа хлещет кровь, зверек бьется в судорогах и затихает до того, как мать успевает высунуться из полыньи. На мгновение тюлениха оторопело смотрит на тебя и на собаку, издает странный звук, пытается выползти на лед и прийти на помощь детенышу, но, прежде чем ты успеваешь схватить пешню, она уже скрывается под спасительной ледовой крышей. То ли поняла, что детеныш стал твоей жертвой и тут уже ничего не спасешь? Случалось, что тюлениха, выбравшись на лед, старалась напасть на убийц своего детеныша. Если бы так было всегда, если бы между тюленем и человеком завязывалось нечто вроде борьбы, пускай и неравной, может, для человека это и было бы честнее. А так убивать беззащитных, доверившихся тебе тюленей — это душегубство. Однако шкурки, белоснежные шкурки двухнедельных детенышей самые дорогие, ведь они идут на шубы таким милым, таким нежно-чувствительным госпожам...
К счастью, тюленята не становятся добычей любителей, потому что «спортсмену-охотнику» дороже всего собственная жизнь. Мартовский лед у разводьев хрупок, полон ямин, но именно тут рождают на свет тюленихи своих детенышей. Сколько их, потомственных охотников с Кихну и Рухну, привычных с малолетства к этой опасной работе, так и осталось на тюленьей охоте. Много лет назад, еще до моего рождения — до моего появления на свет, — на тюленьей охоте погибли трое пааделайдцев, среди них мой дедушка по отцовской линии — Март. Как они погибли, никто не знает. Потом такого уже не случалось, но горя там видано вдосталь. У нас были хорошие ялики и действовал суровый закон — ни один человек на тюленьей охоте не смел отходить слишком далеко от других.
Ну так вот, пробиваются в сумерках мартовского утра к Пааделайду Яагуп, мой отец и дедушка Аабрам. Яагуп, перекинув лямку через плечо, тянул ял по-лошадьи спереди, отец и Аабрам, чтобы не толочь мягкий снег рядом с ялом, подталкивали баграми сзади, собака шла обычно вслед за отцом — это была наша собака. Ночью выпал мокрый снег, и сейчас еще падали редкие крупные хлопья.
Ял был сделан из тонких, полудюймовых сосновых досок, и у него под обоими килями проходили два гладких полоза. Ялом пользовались как санками, а в нужный момент он становился лодкой. И все же тащить ял по свежевыпавшему снегу было нелегко. Будь сейчас скользкий осенний лед, Яагуп, мужик молодой, справился бы один. Теперь же на это требовалась мужицкая сила всех троих, а ее у Аабрама в лишке уже не было. Лодка была груженой: несколько десятков сырых шкур, пять из них от взрослых тюленей: собственные толстые полушубки из овчины, чтобы ночью не замерзнуть; мачта, гик и парус, из которого, оставаясь ночевать на льду, сооружали над ялом что-то вроде палатки, а когда плыли по открытой воде, то ставили в помощь веслам. Не было ничего такого, что бы можно было бросить на льду и облегчить груз. Нельзя было оставить ни маленьких легких санок с двумя длинными досками, ни связку веревок, ни ружья, ни трех буханок хлеба, ни куска копченого мяса, ни фляжки со спиртом, ни нарубленных из смолистого пня дров, чтобы на широком каменном плату на дне яла можно было развести огонь и сварить суп, даже с этим почерневшим от копоти плитняком нельзя было еще расстаться, хотя дома он ничего уже стоить не будет — мало ли таких камней на Пааделайде! Но ведь они пока не были на Пааделайде, до него надо было пробиваться еще добрых три часа.
Как раз когда они остановились, чтобы перевести дух и поменяться местами — была отцова очередь впрягаться в лямку, — Яагуп своим острым глазом углядел, как впереди, в нескольких стах саженях, какой-то предмет или животное вскидывалось на лед и тут же оседало в воду.
— Подзорную трубу! — выдохнул Яагуп.
Отец протянул Яагупу трубу. И тут же усилился снегопад, сузившееся пространство вокруг них заполнилось белой падающей мокрой ватой, в подзорной трубе толку не было.
— Зачем тебе труба понадобилась? — спросил отец. — Тюлень — откуда он здесь, в низовье, окажется?
— И тут, случалось, били их, — сказал Аабрам.
Они прислонились к борту яла, в таком густом снегопаде было трудно держать правильный курс. Вдруг гавкнула Полла, стала повизгивать и бегать взад-вперед.
— Молчи! — прикрикнул отец. Собака умолкла, и отец с Яагупом услышали слабый голос.
— Человек, — сказал Яагуп и перекинул лямку через плечо.
Яагупу казалось, что голос шел больше слева, отец считал, что прямо спереди, но Яагуп, кроме всего, еще что-то углядел, так что их следы круто свернули влево. Снег повалил еще гуще; выбирая направление, они могли полагаться лишь на свои уши или компас. Проволочив ял саженей двадцать, остановились. Теперь, кроме биенья своего сердца, они ничего другого не слышали.
— Нет тут на льду никого и ничего. А что там подо льдом, на это нашей мочи сейчас недостанет, — сметая с бороды снежные хлопья, сказал Аабрам. — Возьми по компасу на Пааделайд, и к обеду — дома!
Слово Аабрама, самого старшего и самого опытного охотника, было законом, но сейчас он говорил таким тоном, что Яагуп счел его слова скорее за совет, чем за приказание. Он, правда, все же вытащил из кармана маленький, изготовленный пааделайдским умельцем накиским Пээтером компас с дрожавшей стрелкой, но продолжал прислушиваться.
Когда они остановились, чтобы определить курс, то уже все трое услышали крик о помощи. Доносился он, правда, слабо, но это был голос человека, оказавшегося в беде. И они уже без слов потащились, сколько было сил, с груженым ялом на крик.
Обернувшись, Аабрам увидел, что их следы на льду делали полукруг, забирали слишком вправо. Изменил свой белый цвет и след от правого полоза, он стал зеленоватым, и на нем выступила вода.
Снег повалил так густо, что Яагуп уже за два шага ничего не видел. Провались он под лед, его бы, конечно, вытащили, но это заняло бы время и было небезопасно, ведь ял был основательно загружен.
— Назад! Назад! — закричал отец Яагупу, и они с Аабрамом стали тянуть ял за корму на себя. Теперь уже Яагуп упирался в носовую часть яла. Ему приходилось быть осторожным, ведь толкни он со всей силой, и мог бы провалиться под лед.
Только оттянув лодку саженей на десять, они решились остановиться. Отец снова попробовал пешнем лед. Одним ударом, правда, уже не пробивал его, но лед здесь был все-таки недостаточно толстым. Он оттащил ял еще сажени на три, где было поспокойнее.
— В некоторых местах здесь проходит течение, — сказал Аабрам.
Один из лахтевахеских Пиксов, мяттаский Тоомас, года два назад распрощался тут с жизнью. Смелости у мужика оказалось больше, чем ума, и только в апреле, когда открылось море, труп прибило к берегу.
И тут же донесся ясный крик: «Помо... помо...»
Взгляды Аабрама, отца и Яагупа скрестились, у всех промелькнула одна и та же мысль: пограничник, кордонщик Высоцкий... Ехал с Пааделайда на лошади, — вон как животное колошматит передними ногами, пытается упереться, но опоры не находит, и ломая копытами лед, снова проваливается. По этому, пусть слабому голосу им все стало ясно, и видеть не надо.
...Отец был уверен, что это начальник заставы Высоцкий, другим пограничникам лошади не полагалось. Уверен был отец и в том, что Высоцкий ехал с Пааделайда. Он отказывался думать, что Высоцкий едет от Рахели. Но и без этой мысли, не допуская ее в сознание, его охватила злоба. Рыскает, черт, по семьям, вынюхивает, будто они на Пааделайде контрабандисты какие. Ведь знает, что здесь никто не занимается контрабандой. С мызой враждуют, но с казенной властью стараются ладить, чтобы не было неприятностей. Все же надо спасти, мелькнуло в голове отца. Сам провалился и безвинную животину в полынью загнал. Раньше надо коня спасти, животина ни в чем не виновата. И не вызволишь кордонщика, пока лошадь не вытащишь, в смертельном страхе животина забьет подковами избавителя. Надо к лошади подобраться так, чтобы набросить ей на шею веревку. И втащить на лед, а если не удастся, придется животину удушить, иначе Высоцкого не спасешь. Все займет время, и Высоцкий к тому моменту уже... «Не убий», — гласит пятая заповедь. Они, конечно, постараются его спасти, если только им под силу будет...
В голове Аабрама копошились примерно те же мысли. Так же как мой отец не дозволял думать о своей жене, так и дедушка мой не допускал мысли, что Рахель, дочь его, путается с начальником заставы. Когда-то обещал выдать свою младшую дочь Рутть за Тимму — славного вдовца, но та сбежала с матросом финского судна еще раньше, чем Тимму успел прислать сватов. Пропала и пропала, до сих пор ни слуху ни духу. Элиасу писали из Америки, будто там видели Рутть, но пока ни одним знаком она о себе родителям знать не дала. Чтобы искупить вину сестры, за ее вероломство, а может, там и кое-что другое было замешано, только гордая старшая сестра, которая до этого отсылала всех сватов, взяла да и по своей доброй воле стала женой Тимму. Несколько лет прожили в ладу, и теперь бы Аабрам ничего не знал, если бы мать раза два не возвращалась от Рахели с заплаканными глазами. Значит, теперь этому конец! Господь бог сам послал наказание... Они, конечно, сделают все, что в их силах, только ведь лед слабый...
— Как бы самим не ухнуть, — сказал Аабрам и попытался было оттащить лодку. Но она ни на дюйм не подалась, потому что Яагуп держал ее за штевень.
Мысли Яагупа бились на свой лад. Он, правда, не думал о мызе или власти, не думал их ставить друг против дружки, и то и другое он ненавидел со всей страстью — власть еще больше, чем Маака. Ведь с властью, с кордонщиками, он имел дело каждый день, а мызе только раз в году приходилось платить ренту. На Пааделайде не торговали самогоном, не ездили за ним в Мемель или перепродавать куда на сторону, не возили пааделайдские мужики и другой контрабанды, разве что года два тому назад ходили на Готланд за точильным камнем, и то не тайком, еще до поездки сообщили на кордон, и на обратном пути туда заехали, за каждый точильный камень пошлину выплатили. И все равно сверх пошлины пришлось — еще «на чай» давать, и довесок этот вовсе не был мелкой копейкой. Без него царские стражи не выпустили бы парусники в море, целыми днями кружили бы возле них, словно кто-то собирался вывезти какую-то тайну или провезти какое-то оружие для цареубийства. И почему нельзя было по-человечески обходиться — и так ли уж им требовалось бумагу марать и пустяковины читать! Если кордонщики кляли их, то понятно, и они не титуловали пограничную стражу добрым именем. Спесь царских стражей для него, молодого мужика, была еще более непереносимой, чем для отца и Аабрама. И все же Яагуп ухватился за штевень яла и не давал стронуть лодку с места.
— Тонущему, кто бы там ни был, надо помочь, — сказал он.
— Тогда иди и тони с кем хочешь, — предостерегающе буркнул отец.
— Я не святой, чтобы с каждым!.. — не думая, сказал Яагуп, вовсе не желая обидеть отца и Аабрама.
Яагупу было пять лет, когда после смерти матери его отец погнушался свояченицей Леной и отправился свататься в Оокиви. Рутть тогда сбежала с финном, и отцу досталась Рахель, которая уже начинала ходить в старых девах и которую за ее гордыню прозвали Пааделайдской Святой. Теперь вот Рахель и показывает, какая она святая. А утонет Высоцкий, тогда...
Все это пронеслось у них в мыслях за те короткие мгновения, когда они перебрасывались между собой словами. Какие бы у каждого из них ни были побочные доводы, они оставались приморскими жителями, из поколения в поколение были с морем с глазу на глаз, и, хотя деды их и прадеды несколько столетий томились в рабстве, все равно они оставались приморскими жителями. Лежачего не бьют, попавшему в беду помогают, даже если он враг. Отогнав всякие мысли, отец еще раз попробовал пешней лед. В этом месте он был достаточно крепок. Вместе с Аабрамом они начали разгружать ял. Яагуп привязал веревку за кольцо на носу яла, перекинул конец через левое плечо, правой рукой потащил за собой санки, на которых лежали две доски и багор. Отпуская моток веревки и пробуя ногами лед, он двинулся в ту сторону, откуда до слуха его доносились редкие отчаянные всхрипы барахтающейся среди ледяного крошева животины. Шел густой снег, ничего не было видно. Он мог определять направление только по отдельным доносящимся звукам — шуму трущегося в разводье льда или тревожному ржанию лошади. На прежние следы яла надежды не было.
Толкнув санки еще шага на два вперед, Яагуп почувствовал, как под ногами оседает лед. Он быстро отошел назад.
— Помо... помогите! — донесся уже из снегопада голос Высоцкого — ничего разглядеть в снегу было нельзя. Все же голос послышался совсем близко. Видно чуткое ухо животного уловило их перебранку; устремившись навстречу помощи, лошадь пыталась выбраться на лед именно с этого края и тут больше всего обломала полынью.
— Держись! Идем на помощь! — крикнул Яагуп.
— Abi![24] Помо... Abi! — В голосе Высоцкого прозвучала неожиданно возродившаяся надежда.
«Еще малость помокнет, глядишь, наш язык выучит», — подумал Яагуп. Он снял с санок обе доски и подвигая перед собой то одну, то другую и опуская понемногу веревку, пополз на голос. Теперь ясно слышалось, как лошадь вскинула передние ноги на лед и оторвавшаяся льдина под ее копытами погрузилась в воду. По-прежнему ничего нельзя было различить.
Белая снежная стена все падала, падала — и неожиданно разом опустилась. Яагуп отчетливо увидел и животное и человека. В трех саженях от него, не дальше. Тут же его заметила и лошадь, которая снова вскинула ноги на лед. Кордонщик, тот самый Высоцкий, вахмистр, попытался выбраться на лед спиной. Это, конечно, вернее, чем лезть животом, но он так себя измучил, что силы оставили его, и он сполз в воду.
Лошадь, увидев Яагупа, заржала, и, чтобы ободрить, он принялся подзывать ее к себе. Животное и впрямь рванулось туда, где, распластавшись на доске у полыньи Яагуп подобрался почти к самому ледяному крошеву.
— Суксу-суксу! — манил Яагуп, он выдернул нож, одним движением отхватил кусок веревки — на разматывание ушло бы время — и попытался завязать ее вокруг шеи животного. Лошадь осмелела, напряглась, собираясь выбраться на лед, и Яагупу пришлось попотеть, чтобы удержать в воде крупную животину. Если бы она ударила по льду подковами с острыми шипами, то потянула бы Яагупа вместе с досками в воду и покалечила бы его. Лошадь билась, высоко поднимая надо льдом голову.
— Суксу-суксу! Суксу-суксу!
— Абу! Абу![25] — выкрикивал немного в стороне вахмистр.
— Держись, паршивец, дальше от лошади! — буркнул Яагуп. — В чем животина провинилась, что из-за тебя страдать должна! Не приближайся! Иди дальше! Она тебя на куски изрубит!
Высоцкий не разобрал слов Яагупа, но по тону понял, что ему нельзя приближаться, что спаситель хочет помочь сперва лошади и только потом ему.
— Меня первого! Меня первого! — кричал Высоцкий.
— К черту! — выругался Яагуп, который вообще-то редко поминал черта. — Оно и надо бы вызволить безвинную животину, а тебя оставить мокнуть, — бурчал он. И тут же ему удалось накинуть на шею лошади петлю, и он стал тянуть. Лошадь была сильная, мышцы на шее ровно из стали, чтобы стянуть ей горло, Яагуп крикнул через плечо, хотя в продолжавшемся все еще снегопаде ни отца, ни Аабрама не видел: — Тяните! Тяните! Петля на шее!
Веревка натянулась, лошадь дергалась головой, тыкалась боком о лед, молотила передними ногами подо льдом — но разбить его теперь уже не могла.
— Тащите! Держите так! — крикнул Яагуп. — С животиной порядок, посмотрим, что делать с тварью!
Яагуп завязал на конце только что отхваченного куска веревки беседочный узел, просунул конец в петлю и принялся подвигать доски, чтобы подобраться к вахмистру. Высоцкий и сам подгреб поближе. Он настолько одеревенел от ледяной воды и бесполезных попыток выбраться на лед, что никак не мог захватить себя петлей. Вытянувшись над кромкой льда и держась левой рукой за доску, а правую опустив до самого плеча в ледяное крошево, Яагупу удалось схватить Высоцкого за шиворот и продеть ему под мышками петлю. Лед опасливо затрещал, и Яагуп быстро отполз по доске на пару футов. Он ухватился одной рукой за веревку, которой отец и Аабрам удерживали на льду голову лошади, а другой принялся вытаскивать на лед вахмистра. Это был высокий тяжелый мужчина, одежда его насквозь пропиталась водой. Одной рукой вытащить Высоцкого на лед Яагуп не смог. Он отрезал от мотка еще кусок, привязался им к веревке от яла, и только двумя руками Яагупу удалось вытащить вахмистра.
Спасение Высоцкого заняло время, и когда Яагуп глянул на лошадь, ее красивая голова безжизненно лежала на льду, — натянув слишком сильно веревку, они, вызволяя вахмистра, задушили молодую прекрасную кобылицу.
— Чертов дьявол! — снова выругался Яагуп. Окажись сейчас Высоцкий на ногах, он бы огрел его, но так как тот с трудом приподнялся на колени, то Яагуп лишь резанул веревку, которая удерживала лошадиную голову. Она погрузилась в воду, и лошадь закачалась между льдин. От злости и жалости на глаза Яагупа навернулись слезы, но времени устраивать похороны не было. Он привязал оставшуюся в руке веревку к санкам, помог Высоцкому проползти по доске и забраться на них, сам при этом стоял на другой доске. Снега наваливало все больше и больше.
— Тащите! Тащите! — во всю мощь своих легких крикнул Яагуп, и отец с Аабрамом за снежной стеной потащили. Санки с Высоцким прошли опасное место, и Яагуп решился поднять доски на плечо.
Когда он добрался до лодки, отец уже чиркал спичками, пытаясь разжечь на камне, снова положенном на дно саней, огонь. Нарезанная от смоляных полешек щепа с шипением разгоралась, но разлапистые хлопья норовили затушить робкое пламя, и отец прикрывал его руками. Когда огонь разгорелся, отец глянул на Высоцкого. Тот стоял уже на ногах. И отец дал ему понять, чтобы он подошел к огню. Высоцкий неуверенно приблизился, протянул к огню руки, они были бесчувственные и холодные как лед. Когда жизнь начала возвращаться к нему и руки его стали ощущать огонь, Яагуп протянул ему фляжку со спиртом. Высоцкий сделал большой глоток, затем еще, вернул фляжку. Яагуп завернул пробку.
Отец размел на льду снег, положил крест-накрест доски и подложил в огонь дрова. Отец и Аабрам взялись укладывать шкуры и снаряжение назад в лодку, на Высоцкого даже не смотрели. С вахмистром пришлось возиться Яагупу. Душа у человека осталась в теле, сам мог уже двигаться, у огня погреться — с этого момента отцу и Аабраму до кордонщика не было никакого дела, будто он и не был среди них четвертым. Яагуп принялся стаскивать с Высоцкого мундир и промокшую насквозь одежду, пока тот не предстал перед огнем голым, как морковка.
— Ну и жеребец! — буркнул Яагуп. На этот раз к презрению в его голосе примешалась зависть. Сам он, уже не мальчик, тоже выглядел дюжим парнем, выше отца на полголовы, но кордонщик был и того крупнее, так что сухая сменная одежда Яагупа, которая всегда среди всякого другого снаряжения была с собой у каждого охотника на тюленей, с трудом налезла на Высоцкого.
— По быку и копыта! Что там еще говорить, если такое добро на холоде не завяло. Не диво, если святых женщин с ума сводит!
— Придержи язык! Не то я, старик, влеплю тебе вместо отца.
В последних словах Аабрама была такая решимость, что всю обратную дорогу до Пааделайда Яагуп и рта не раскрыл — другие тем более. Высоцкий слишком плохо знал язык, чтобы понимать, о чем они говорят, но он почувствовал глухое презрение своих спасителей... Сейчас все было по-другому, чем три года тому назад, в Петербурге, когда он на дуэли продырявил насмерть мужа своей любовницы, за что его, пана Высоцкого, разжаловали в унтер-офицеры и отослали сюда, на Балтику. Странно — когда не стало мужа, пропал интерес и к его жене. Теперешняя неожиданная любовь к женщине крестьянского сословия, вернее, к женщине, у которой, в глазах дворянина, вовсе не было сословия, к матери двоих детей, к тому же на несколько лет старше его, подобная любовь даже у него, пана Высоцкого, знавшего немало женщин, в сознании не укладывалась. Эта женщина была совсем другой, чем все те, кого он до сих пор ублажал, будь они высокого или низкого происхождения. Когда прошлым летом он впервые увидел ее — ему столько говорили об этом удивительном островке, о вере или безверии жителей, об их проповеднике — портном, о чудесных женских национальных одеждах и прочем, что он во время отлива верхом на этой самой молодой кобылице, которая сегодня из-за него лишилась жизни, отправился по отмели посмотреть этот остров и его людей — из любопытства, только из любопытства, потому что контрабандой на этом островке не занимались.
...И когда он увидел в деревеньке возле колодца эту женщину — с развевающимися на ветру золотистыми волосами, — он не смог иначе, был вынужден сойти с лошади и жестами показать, что хочет напиться и напоить свою лошадь. У женщины был красивый профиль, прямой греческий нос, алые пухлые губы и зеленоватые, будто искры метавшие глаза. Он все смотрел и смотрел, и женщина смотрела на него, и, не попрощавшись, уехал. Но покоя не находил, и, хотя в городе у него была молодая полнотелая экономка, которая ни в чем ему не отказывала, через пару недель он вновь отправился на Пааделайд.
Контрабандой здесь не занимались, отсюда возили в Ригу, Либаву и Виндаву камни и на камнях зарабатывали хорошие деньги, и все же в дом к этой женщине он пришел под предлогом поиска контрабанды, потому что желал поближе разглядеть эту золотоволосую женщину, глаза которой метали зеленоватые искры, желал увидеть ее житье-бытье. И когда он в амбаре поцеловал Рахель, она ответила ему с такой страстью, что лишь маленький сынишка, пришедший разыскивать маму, оторвал их друг от друга. Когда же на одной здешней свадьбе он танцевал с нею и она в его руках, казалось, парила, то между ними уже все было. Рахель не боялась это показать, не страшилась обнаружить свое счастье перед мужем, отцом и матерью, детьми своими, перед всеми свадебными гостями, потому что лишь любящая женщина способна в танце, вот так, словно бы обращаться в лебедушку и парить.
Другое дело, хотел ли муж, который все видел, это понять. По своему опыту он знал: муж последним догадывается, что жена его обманывает, любит другого. Мужская гордость не позволяет ему верить в то, что он видит собственными глазами, гордость все обращает в небыль. Никто не хочет видеть свои потери.
Она никогда не спрашивала, что с ними будет. Когда бывали вместе, для них не существовало ни прошлого, ни настоящего, был лишь этот миг, а все прочее, даже слова казались лишними. Когда она как-то поздней осенью повязала ему на шею красивый шарф, то эта повязка показалась ему более прочной, чем если бы их обвенчали перед алтарем. Рахель, Тадеуш — все, что они могли сказать при этом друг другу, да и ненамного больше они знали чужеязычных слов. Любовь была их переводчиком. Знает ли обо всем этом ее венчанный муж, который сейчас рядом с ним в снегопаде толкает лодку и который помогал спасать его жизнь? Конечно, знает, если только гордость не ослепила его. Восьмилетний сынишка Рахели своим детским разумом понимал это не хуже, был как ревнивый звереныш, однажды начал даже рубить топором дверь, за которой была его мать с чужим дядей. Будь у него в руках ружье и умей он с ним обращаться, убил бы наверняка. А вот старший сын спас его от верной смерти... Почему? Или у него с отцом была между собой какая-то вражда?
По наполненному, казалось, грозовым накалом молчанию мужа, его сына от первого брака и отца Рахели можно было понять, что они обо всем знают, что муж, даже если он не знал точно, то все равно догадывался. Или он был такой человек, что не боялся глядеть правде в глаза? Но почему они тогда спасли его? Потому, что вера требовала платить добром за зло? Что, если тебя ударят по левой щеке, надо подставлять правую? В Библии, конечно, так написано — у них вообще многие имена взяты из Библии, но вот когда муж Анастасии задел рапирой его, пана Высоцкого, левую щеку, он не стал подставлять правую, а проткнул ему сердце, и делу конец. Анастасия желала видеть сильного мужчину, а не жалкого труса, который не умеет обращаться с рапирой.
А эти здесь?..
Не случись им прийти ему на помощь, если бы они, особенно сын от первого брака мужа Рахели, рискуя своей жизнью, не выволок его из полыньи, быть бы ему утопленником. Рахель, конечно, произвела бы на свет его, Тадеуша, ребенка, и вряд ли муж оттолкнул бы ее за это. Он записал бы его на свою фамилию, принял бы в свою семью, может, даже посчитал бы за свою кровь. Не верилось, чтобы муж Рахели мог отказаться от такой удивительной, с зелеными искрами в глазах, женщины...
Но почему все-таки они спасли его? Чтобы показать ему свое превосходство, ненависть, ведь они его, как любого пограничника, считают своим врагом... Он не пощадил мужа Анастасии, а эти здесь...
Он согрелся, толкая лодку (видно, лишь для того они и дозволили ему это), и все равно не стал их лучше понимать. Наоборот, с каждым шагом, который приближал их к Пааделайду, он все больше чувствовал их ненависть и то, как в нем самом поднималась злоба к ним. Он слышал, что когда-то мужики поймали живого тюленя и привезли его на остров показать своим женам и детям. А теперь они выловили из полыньи живого, разжалованного в вахмистры офицера, стянули с него мундир, затолкали в пакляные штаны и домотканый армяк и, подобно обтрепанному узнику, везли напоказ Рахели...
Он потрогал свой мундир. Мундир был выжат, но вида никакого уже не имел. Когда он разглядывал мундир, отец Рахели метнул в него убийственный взгляд, и Высоцкий понял, что седобородый отец Рахели здесь, на льду, полон той же ненависти и того же презрения, что и ее восьмилетний сын на Пааделайде — оба они готовы были убить его. Но не мог же он вызвать на дуэль отца Рахели — как и не пристало ему бросать вызов любому из них — людей низшего сословия. И за что? За то, что они спасли его, не дали утонуть! Неужто он и в самом деле позволит себе устыдиться того, что его выловили из воды?
К полудню, когда снегопад окончился и погода развеялась, они добрались до острова.
— Боже милостивый, кто же это? — всплеснув руками, воскликнула тууликская Зина, увидев, как мужики толкают груженую лодку вверх к лавке накиского Пээтера. И еще две женщины выскочили из лавки, чтобы подивиться на облаченного в странный мундир вахмистра. Но никто из мужиков, толкавших лодку, и Высоцкий тоже, и словом не обмолвились. Даже всегда разговорчивый Яагуп, который шел впереди, и тот промолчал.
Яагуп отвел Высоцкого к своей тетке. Тут Яагупа поняли с полуслова, здесь мундир Высоцкого высушили, самого его привели в божеский вид и накормили.
Я как раз пыхтел над азбукой, когда вошел отец, повесил шапку и сказал:
— Яагуп спас Высоцкого. Заехал в снегопаде в полынью. Лошадь так и не удалось вытащить. Яагуп отвел Высоцкого к тетке.
Прялка матери уже при первых словах отца замерла. Потом мама поднялась, повязала платок — на свои золотистые волосы — и пошла.
«Мама, не уходи! — побежал я за ней. — Мама, не уходи! Не уходи!» — звал и кричал я.
Но она ушла, всего раз оглянулась. Если бы она остановилась, я бы побежал за ней, попытался бы вернуть домой, но мама не остановилась, казалось, была не в себе, шла, будто во сне, меня словно и не существовало. И, чувствуя, что меня для мамы больше не существует, я бросился на колодезный сруб. Кинулся бы и в колодец, не окажись на нем крышки.
С этого времени я остался без матери. Даже в мыслях теперь называл ее Рахелью. И только в памяти она у меня и осталась, потому что в ту же ночь Яагуп отвез ее с Высоцким в город. Мама-Рахель ночью собрала свои вещи в сундук для приданого, Яагуп помог ей снести сундук в сани, и они — Яагуп за возницу, гнедой в оглоблях — часов около трех покинули Пааделайд.
Сам понимаешь, что это для меня и для всех нас было.
Почему Рахель оставила нас? Может, вернее спросить, почему Рахель, выбирая между нами и Высоцким, предпочла его? Если бы она смогла, уходя к нему, взять меня и Нааму с собой, если бы ей не пришлось выбирать между нами и Высоцким, может, она и не оставила бы отца, потому что вряд ли она питала к отцу недоброе. Но она не могла иметь двух мужей и должна была выбирать между нами и Высоцким. Во времена матриархата нас бы никто не оставил, нам бы не пришлось с Наамой пережить потерю матери, при матриархате и отцу бы легче было. Теперь же все оказалось иначе. У нас не было матери. Была Рахель, которая жила в городе у вахмистра.
С каждым годом, чем старше становился, тем больше думал о той истории у полыньи и представлял себе все по случайно брошенным словам и намекам, искал оправдания Рахели, и теперь, когда Рахель давно уже в земле и сам я через несколько лет стану прахом, в мыслях я снова начинаю называть Рахель матерью.
Тетеревиные токовища... Бьются ранним весенним утром косачи. Перья летят, готовы забить друг друга до смерти. Тетерка сидит на ветке и наблюдает, что же там на траве, на этой арене, происходит. Она знает, что идет борьба за нее, за ее любовь. Она полюбит, выберет себе и сыновьям своим самого сильного спутника и отца. Если бы тетерки выбирали в отцы свои детям слабаков, то давно бы уже род тетеревиный исчез с лица земли.
Парни могли схватиться из-за Рахели, но гордая, красивая Рахель не подавала на то знака. Ни на Пааделайде, ни в Панкранна не приглядела себе парней, достойных того, чтобы подзадорить их на схватку. Однажды в воскресенье у церкви она увидела высокого стройного парня и долго смотрела ему вслед. У молодого человека была на голове студенческая шапочка, и он катил рядом с собой велосипед. В следующее воскресенье Рахель снова пришла в церковь, все глаза проглядела, но больше того парня не увидела и не знала, где искать его следы.
Местные парни, да и сколько их там было, на пальцах одной руки сосчитаешь, все родственники, близкие или дальние. Родственники, понятно, нужны, человек без родни что одинокое дерево, все ветры его треплют, но чтобы в пару с родственником сойтись — этого нет. Здесь, на Пааделайде, у двух придурковатых девушек-близнецов дедушка с бабушкой были братом и сестрою. Не всегда, конечно, должно так сходиться, но даже собственная кровь не тянула Рахель ни к одному пааделайдскому сверстнику.
А годы шли. С восемнадцати до двадцати пяти: краса красой — краше не станешь. С двадцати пяти до тридцати: обрела силушку — сильнее не станешь. Ей исполнилось все двадцать пять, когда на нее стал поглядывать вдовец. Мой отец был славный человек, правда, родственник Рахели, хоть и не близкий, — здесь, на Пааделайде, все между собой в родстве. У моего отца был с отцом Рахели Аабрамом общий парусник-камневоз. Рутть оставила моего отца с носом, теперь сестра решила показать, что не обе дочери оокивиского Аабрама ветрогонки. Вот так оно пришло. И так ушло тоже.
Рассказчик устал. Он пытался отыскать причины тогдашнего поступка матери, даже найти оправдание и считал, что нашел его. Он пытался понять свою мать.
Наверное, и отец его, Тимму, как человек понятливый (а такое впечатление со слов рассказчика у меня осталось), тоже старался понять свою жену. Рахель была намного моложе его. А в народе всегда смеялись, если муж был старым, а жена молодая. Поэтому и Тимму не мог себя полностью оправдать в том, что произошло, — ведь никто не гнал его насильно сватать Рахель. Но что угнетало Тимму и весь его род, о чем в других местах сочиняли вздорные песенки, так это то, что Рахель ушла с кордонщиком. Служить на границе, по мнению тогдашних сааремаасцев (это я помню еще с детства — ведь свои первые четырнадцать лет я прожил еще при царе), это все равно что быть тюремным надзирателем. Шпик, кордонщик, тюремщик, судебный исполнитель. Все эти должности, очевидно, были в государстве необходимы, но рядом с ними шло и народное презрение. Если о мызских прислужниках в народе пели, что «кильтер[26], кубьяс и амбарщик — главные работники в аду», то среди казенных служащих кордонщик был явно первым кандидатом в ад.
Рассказчик устал, теперь придется ждать до завтра, когда он, возможно, поведет рассказ дальше. Я бродил в густом тумане на берегу Fortune-teller. Это не пологий сааремааский берег с большими валунами, тут высятся крутые скалы, от которых море своими приливами и отливами, ветрами и штормами отрывало небольшие камни, терло их друг о друга, оглаживало до плоских, с кулак, камешков. Здешние камни не были нанесены льдом; насколько мне известно, в районе Скалистых гор не было ни одного такого позднего ледникового периода, как в Лифляндии и Эстляндии, бывших губерниях царской России, — на этой баронами, казаками и кордонщиками, а до этого еще и льдами истоптанной земле.