Данцигский залив был забит ледяным салом. Термометр на мостике показывал несколько делений ниже нуля, через мыс Хела дул холодный, пронизывающий норд-вест. «Капелла» осела глубоко в воду, с кормы окатывало, поручни и бока заледенели, и, прежде чем добраться с супом из камбуза на полубак, приходилось порядком жонглировать на палубе.
Эрик вытер ветошью ножи, снес в камбуз жестяные тарелки, убрал за обезьянкой и протер в кубрике. Однако на койку не бросился. Натянул на себя все, что у него было, и отправился наверх. Хотел, по крайней мере на этот раз, увидеть, как судно входит в город. До этого, как нарочно, он всегда бывал на вахте, а в Африке еще и заболел. Сегодняшняя вахта окончилась в двенадцать, а в час в устье Вислы у светящегося буя взяли на борт лоцмана.
Эрик пристроился возле трубы, тут было теплее и он никому не мешал. Кажется, ему объявили бойкот. Даже Рутс, с которым у него, несмотря ни на что, перед болезнью установилось нечто вроде дружеских отношений, и тот оставил свои резвые матюки и произносил на вахте лишь самые необходимые слова. Когда он появлялся в кубрике, разговор тут же переводили на другое, раза два под смех упоминали про мешок из-под муки, который Вихалемм-де нашел на решетке вытяжной трубы и который потом капитан объявил своим. Больше ничего, бойкот полный.
Сам Эрик также любой ценой на дружбу не напрашивался. С Рутсом по-прежнему вел себя кротко и был исполнительным, других обходил взглядом. В Галле загрузились хорошим углем, да и поправился он в капитанской каюте неплохо. По слухам, второй рейс в Африку в этом году не состоится. А уж тут, в холодных краях, он выдюжит. Слишком за себя стыдиться ему тоже было нечего — на другой день после случая с ним из кочегарки на полубак вытащили Общественного Деятеля. Два ведра воды, правда, вернули к работе, но болезнь, наверное, и его бы держала столько же времени в постели.
В машинном отделении зазвонил колокол, сбавили ход. Оба берега Вислы были забиты судами. «Капелла» — солидный в родном Таллинском порту пароход — тут со своими тремя тысячами тонн почти совсем терялась. Глубоко осаженная, пробиралась она, подобно низкорослой таксе, мимо современных морских громадин, в огромные брюха которых сыпалось из элеваторов зерно, а с угольных барж — каменный уголь. Когда Эрик увидал на корме у одного, явно пятнадцатитысячетонного великана, изображение серпа и молота, он инстинктивно глянул на мостик «Капеллы», где недавно стоял капитан. Да, там все же кое-что делают. Должно быть, старик вертел шеей, пытаясь прочитать название великана — «Товарищ» и порт приписки — Ленинград. Данцигские портальные краны, будто поджарые, длинношеие журавли, тащили со дна огромного парохода одну связку досок за другой, раскачивали их высоко над головами докеров, словно не зная, что делать с ними, такими большущими, пока не опускали их на платформы вагонеток. Небось кроме леса в России есть и кое-что другое: железо, золото, платина; дай только срок, пока они разведают свою Сибирь, думал Эрик.
Пароходы в десять тысяч тонн, в двадцать. Когда такие громадины спускали на воду, уровень моря, наверное, слегка поднимался. Приходилось задирать голову Но и на этих машинах были живые люди: триммеры, кочегары, матросы и коки. Капитан, должно быть, испытывает гордость — даешь команду, и вся эта огромная масса вместе с машинами, людьми и всем прочим разворачивается осторожно и укрощенно, будто некое доисторическое исполинское животное, которому вдели в нос кольцо. За хвостом у динозавра бурлит вода, исполинское животное исторгает из легких громкий рев, в котором слышатся и строптивость и покорность, и направляется по излучинам Вислы, смотрит, чтобы не раздавить других, кто послабее. Прибавляет скорость, выходит в залив, оттуда в море и, не обращая внимания на холод и пронизывающий ветер, от которых леденеют его бока, ноздри и глаза, везет свой огромный груз туда, куда повелевает тот единственный человек на мостике.
Однако было много и таких судов, которых «Капелла» могла не стыдиться, и даже таких, на которые она могла смотреть свысока. Ничего, освободится от груза, тогда и поднимет высоко над водой свой мостик. Принесет старому хорошие деньги. Ах, какое ему, Эрику, до этого дело! Вот будет ли сегодня письмо от Лины? И от домашних уже больше месяца не получал никакой весточки.
Все еще шли элеваторы, пакгаузы, переплетение рельсов, гигантские птичьи клювы портальных кранов и пароходы, пароходы. На протяжении многих километров по обоим берегам Вислы, один к одному, а настоящего города все еще не было. Ветер швырял временами в реку снег, в лиловатом вечернем небе полыхали черные столбы дыма, погода была холодной, но на обоих берегах Вислы шла трудовая суета, разносился рокот портальных кранов и грохот паровых молотов. В Лондон «Капелла» вошла ночью, более того — в рождество, и, когда они наконец утром получили место на причале Восточно-Индийского дока, у Эрика вовсе не осталось того мощного впечатления от Лондонского порта, как от причалов старого ганзейского города.
Довольно далеко в пасмурное небо вздымался острый шпиль готической церкви. Совсем как Олевисте, подумал Эрик, да и сколько тут пути до Таллина. Что, если взять и поехать. В прошлом году в это время он вел шумные споры с учителем родного языка из-за Эптона Синклера... Собрание рабочей молодежи... по вечерам ходил провожать Лину в Пельгулинна. Она хотела, чтобы он держал ее за обе руки, и они то и дело спотыкались и смеялись... И когда эта «Капелла» придет наконец в Таллин?
Сердце Эрика тоскливо защемило. Будет ли сегодня письмо?
«Капелле» отвели место между французом и восьмитысячетонным норвежцем. С обоих сгружали арахис. Наверное, это место было ближе к настоящему городу, было вроде даже намного теплее.
Кок выпекал блины, камбузные часы приближались к трем. Потом все пошло как обычно, когда судно причаливает и матросы закрепляют сходни. Таможенники. Капитан надел новую форму и выглядел праздничнее и торжественнее. С полубака и из машинного отделения к поручням стекались члены команды, и на причале тоже находились люди, которые, несмотря на холодную погоду, пребывали в хорошем настроении, и с ними можно было попробовать свое знание языка.
Явился представитель портовой конторы, слева под мышкой папка, справа — связка бумаг, виднелись белые полоски. Письма? Но прошло время, прежде чем первый штурман вышел из салона и раздал их. Чтобы заполнить наступившее ожидание, начали зубоскалить, даже по поводу тех, от кого ожидали писем, в наказание, если их не окажется.
На этот раз Эрик не остался без писем. Их было даже два — от Лины и из дома.
В Тарту жизнь шла по-старому, Мартин анатомирует мертвых, исследует опухоли и полипы матки, особенно последние, потому что почтальон иногда приносит целую кучу коробочек с выскребышами, присылаемыми участковыми врачами. Диагнозы его и профессора сходятся. Зачастую эти новообразования злокачественные — рак. Работы сверх головы. Думает все же к весне сдать examen rigorosum.
На новом сланцевом производстве сейчас идет стачка, — наверное, Эрик и сам читал об этом в «Vaba rahvas»[48]. Трудно предвидеть, даст ли это какие-нибудь результаты. Пусть следит за газетами, если это его интересует. И вообще, в дальнейшем пусть больше пишет о своей личиной жизни и впечатлениях о море, с политикой сейчас приходится повременить...
Что же это значит? Он слишком хорошо знает Мартина, в письме должен быть какой-то подтекст. Конечно, Мартин боится, что письма вскрывают. Одно время казалось, что за ними больше не следят, но, видимо, брат что-то почувствовал. «Нет обстоятельств, в которых в той или другой мере нельзя было бы способствовать свержению существующего строя. То, что ты работаешь на пароходе брата, ничего не означает» — вспомнились Эрику слова Мартина из предыдущего письма. А теперь боится за свое ассистентское место. Ну да, было бы глупо ни за что ни про что сдирать с себя шкуру.
Письмо матери было между листочками Мартина. Мама прибаливала, ни на что уже не годилась, разве что чулки штопать да суп варить. Пусть Эрик все же оставит пароход, ну что это за работа, пускай поищет себе дело на суше. Стоит подуть ветру, как вся душа изводится, и в газете было, что одно судно опять пропало. Мартин бережливый парень, и если не так скоро женится, то, может, с грехом пополам наскребет и Эрику на учебу. Если и сам Эрик тоже поэкономней будет.
Линин конверт Эрик вскрывать не стал. Слишком много было сейчас людей на полубаке, слишком много смеху и шуму. Кээрд громко читал письма, которые он получил на свое объявление в газете. Какая-то сентиментальная девушка, чья фотография ходила сейчас по кругу, писала:
«Мой славный друг! Жизнь моряков отважна и полна приключений. И я хотела бы иметь человека, с которым можно было бы побывать в других странах, делить одни печали и невзгоды. Жизнь тут такая ужасная. Иногда появляется мысль, что было бы хорошо, если бы кто-нибудь послал мне сзади пулю в сердце».
Все дружно заржали. И Бу‑Бу загоготала.
— Эй, ребята, готовьте револьверы. Дурочка эта!.. Помнишь, как мы в Марселе — ты, я, стюард — и кто же это еще был?..
Эрик сунул письмо Лины в карман. Спустился в машинное отделение, кочегар Мынту расхаживал тут один, следил за парами и подкручивал хлябающие вентили. Вахта начиналась в четыре. Эрик решил постирать пару рубашек. Бросил их отмокать и, пристроившись на решетке за машиной, стал читать письмо Лины.
«Эрик! Я нахожусь в санатории. Врач рассуждал о кавернах и спросил, потею ли я и устаю ли. Ничего не понимаю. Кто же на фабрике обходится без пота и усталости.
Когда я ходила на работу, бывало ужасно трудно вставать к первой смене. А тут все кажется какой-то огромной белой кроватью. На улице мягкий снег до самой серой, теплой кромки неба. И тишина. Странно, что эта глубокая тишина порой словно оглушает. Но по ночам в парке шумят деревья, и тогда уже не поймешь, спишь ты или бодрствуешь, всюду стоит шум.
Сперва боялась, что здесь будет скучно. А сейчас я не читаю и ничего не делаю, но время летит незаметно. Дни разбиты на отрезки, и мне хорошо лежать и думать о Тебе и о себе, без того, чтобы следить за этими вечно вращающимися веретенами. Кто бы мог подумать, что так легко избавиться от них, и ничего не случится!
Мне ужасно стыдно, потому что Тебе ведь тяжело, там у Тебя тесно, жарко, темно. Может, Ты, Эрик, все-таки подыщешь себе что-нибудь другое? И чего Ты досадуешь из-за этого неожиданно появившегося брата, скорее должен относиться к нему по-доброму и быть приветливым.
Ты не кажешься мне здесь больше таким далеким. Я вижу из своего окна длинную дорогу с плакучими березами. Мне еще не пришлось пройти по ней, не разрешают выходить, но у меня такое ощущение, что если дойду до конца этой дороги, то там уже будет море и будешь Ты. Иногда я представляю все это себе, время у меня есть.
Ты спрашиваешь, люблю ли я Тебя. Откуда мне знать, Эрик. Любовь — это такое огромное понятие. Но в моем мире существуем только мы вдвоем, это я знаю.
Мои руки все еще чувствуют тяжесть Твоей головы, помнишь, когда мы лежали в Строомском лесу и нам было так весело. (Хотя Ты и запретил, но видишь, я все-таки невольно пишу Ты с большой буквы.)
Ты говоришь, чтобы я писала больше о нашем будущем. Чтобы я прикидывала и планировала. Потерпи, Эрик. Я сейчас немного устала.
Но я люблю Тебя!»
Эрик погладил письмо. Такая девушка! Другой такой Лины нет.
...Но я люблю Тебя...
Эрик бросился вверх по трапу. Не стал дожидаться обеда — кок готовил теперь согласно береговой вахте, — выпросил на камбузе тарелку супа, попросил у механика разрешения и отправился в город, может, удастся еще сегодня послать Лине деньги. Сколько там их осталось, — конечно, целиком половина зарплаты на еду не уходила, но необходимая в котельной одежда, кожаные рукавицы, роба и кочегарские башмаки свою долю забирали. Придется в Англии купить выходной костюм, а то уже и с парохода не сойдешь. Если бы только не высчитали за дни, которые он проболел.
Ах, Лина нуждается в деньгах, чего там раздумывать. Завтра же отошлет ей африканского идола, которого Рутс по его просьбе купил в Батхуре. Жаль, что не удалось ничего привезти для Лины из Лас Пальмаса.
Он сел в трамвай и вскоре отыскал почту. Но деньги сегодня не принимали, было уже поздно. Придется снова просить разрешения; может, завтра удастся освободиться с утра на часок-другой — потом отработает.
...Лина такая худенькая и ела, как птичка. Работа стоячая, все время приходится смотреть перед собой, да и пыли у хлопка хватало. Мать у Лины уже не работница, сестра еще молодая, работает под началом заготовщицы, все в основном на Лининых плечах. Хоть бы уж погода потеплела!
Некоторые узкие улочки в центре города напоминали Таллин. Тем не менее все было чужое, того и гляди заблудишься. Надо хоть немного походить, посмотреть, впервые в этих краях. Англия, Лондон, Канарские острова, Африка, Германия, но нигде ничего не видел. В одном месте порт побольше, в другом не такой большой, в одном месте растут пальмы, в другом не растут. Это тебе скажет всякий, даже сидя дома. Музеи, зоопарки, художественные галереи? В то время как ты на вахте, они открыты, когда же часам к пяти наконец отмоешься от сажи и котельной накипи, а к шести поешь и только к семи попадешь из порта в город, то все эти заведения уже закрыли свои двери.
Эрик очутился у какой-то церкви. Вроде бы католической, вход был открытый. Сумеречно, редкие молящиеся, в отдалении, возле алтаря, длиннобородый, во всем черном, монах или священник. Церковь большая, мощная, высокая, торжественная — и величественная. Вертикальные линии, готический стиль. Бесшумно ступая, прошли две женщины, обмакнули руки в освященную воду и опустились на колени перед святыми образами.
...Надо бы помолиться за Лину, мелькнуло в голове Эрика. Но он не верил в бога, это не вязалось с его взглядами. И чтобы освободиться от растроганности, которую ему все же внушил этот мощный храм, он начал думать о тех ужасах, которые свершила католическая церковь. Всего лишь двести пятьдесят лет тому назад в Мадриде инквизиторы за один день сожгли на костре семьдесят ни в чем не повинных людей.
Эрик вышел из церкви. Надвинул поглубже кепку на глаза и поднял воротник пальто. Попал из переулка прямо в людской поток. Зажглись огни, они словно бы чуточку согрели город. Эрик остановился перед кинотеатром. Шел, по-видимому, грустный фильм о любви с участием Полы Негри и Рудольфа Валентино. Он собрался купить билет, но это был дорогой театр. Занятые у Рутса два гульдена пошли частично на трамвай, а в английских шиллингах девушка в кассе не разбиралась.
Эрик оказался неподалеку от реки и направился к порту. Было полвосьмого, вроде бы глупо возвращаться на судно, по сути, он так ничего и не увидел. Даже языком, первым школьным иностранным языком, не воспользовался. Тут на нем говорили быстро и в нос, кажется, он вообще не способен на большее, чем приобрести трамвайный билет. Может, девушка в кассе подумала, что он сует ей фальшивые деньги, в своей кепке и в поношенном пальто он, конечно, не выглядел истинно английским джентльменом.
Это уже был район порта — то и дело попадались матросы и их барышни, и на каждом углу стоял свой «Bierhaus»[49]. Было холодно. Ничего, что он непьющий, закажет себе что-нибудь поесть и за свободным столиком еще раз прочтет письмо Лины. «Die Lustige Laterne.» — увидел он вывеску.
Пивнушка была полупустой. За столом у прилавка сидели четверо — восточная кампания — греки или турки, дальше, в затененном углу, пили двое негров. Хозяин, маленький худосочный еврей, все время сохранял на лице радушную улыбку, но глаза его при этом резво шныряли по сторонам. У прислуживающих девушек — довольно красивой евреечки и длинноносой гретхен — работы особой вроде бы и не было.
...Etwas zu essen[50]. Да, прошу. Шиллинг? Англичанин — нет, эстонец. Знает, знает, небольшая страна. Фирма Бресковского в Ревеле — это его дядя. Дважды бросил на прилавок полукроновую монетку, извиняюще улыбнулся — es gibt ja allerlei Meschen[51]. С курсом денег он в ладах.
Эрик заглянул в меню. Захотелось самого настоящего молочного крупяного супа с ломтиками картошки, брюквы и моркови, мама дома всегда варила, и жареной свежей салаки. Выходило дешево, и можно было наесться от пуза. В меню было много наименований, но ни одного знакомого, в конце концов заказал сосиски.
Как, без пива? Пиво к сосискам — это же великолепно. Еврей склонил голову, словно случилось достойное сожаления недоразумение. Лимонада? Пожалуйста, принесут.
Заиграл граммофон. « Deine Augen sind tief wie die Wolga[52]. Висла — подумал Эрик. Однако песенка была все же меланхоличной, да и Лина слишком засела в голове. Он отставил сосиски, пусть остаются недоеденными и лимонад невыпитым — тогда не попросят уйти.
«Lab mich einmal dein’ Geheimmnis ergrunden, lab mich...»[53]
«Ты спрашиваешь, люблю ли я Тебя. Откуда мне знать, Эрик. Любовь — это такое огромное понятие. Но в моем мире существуем только мы вдвоем, это я знаю...»
И все же Лина ему не отдалась, сказала: так нельзя. Но обычно у каждого парня в школе была своя девушка. Ведь жили не в средние века — не хватало еще иметь детей. «Вот когда поженимся». Но женитьба может состояться в таком отдаленном будущем, как и мировая революция, особенно теперь, когда все больше активизируются реакционные силы.
«Und auch die Wolga ist kuhl wie du...»[54] Завтра пошлет Лине деньги и этого деревянного идола, он ей непременно понравится.
В прихожей послышалось эстонское чертыхание. Общественный Деятель, Вихалемм, Кээрд, Хагьяс, палубный юнга, камбузный, Йыги.
Тара-тара-там!
Тара-тара-там!
Мой первый дом —
английская коробка.
В Таллине списали —
вылетел, как пробка.
По консульствам гуляли
и бумаги выправляли...
Эрик отвернулся и стал ковыряться в тарелке. Но его уже заметили, кто-то кашлянул, принюхался:
— Ребята, попахивает!
— Что? Где? Сам ты попахиваешь! — сказал Хагьяс, который не понял, в чем дело. Иногда с ним случалась беда, и теперь он решил, что это о нем.
— Граф... с угла несет. Известное дело, то, что тайком выпивают, страшно воняет. Ты носом, носом нюхай, не ртом тяни.
Эрик подозвал официантку, оставил на чай и ушел. Он сплюнул и сердито зашагал в сторону порта. Сегодня же возьмет у капитана расчет и уедет в Таллин. Свалял дурака, что не повернул домой еще в Англии. Не единственный же это пароход, рейс все равно засчитывается, и теперь будет легче устроиться на другое судно.
Вдруг старый начнет допытываться, отчего да почему? «В Данциге отдашь концы», — предположил он тогда. «Что, стало нехорошо?» — «Да нет, хорошо, только с мужиками не лажу, если честно признаться». — «Коммунист — и не можешь договориться с людьми! Ради кого же ты тогда устраиваешь стачки, бастуешь, подстрекаешь?»
Эрик приостановился. Хоть бы весной повеяло. В лицо ударил сырой, холодный ветер — стоял густой туман. До «Капеллы» было еще порядочное расстояние. Первый вечер в Данциге, обезьяний запах, койка и клопы...
Ах, пойдет на пароход и напишет Лине письмо. Но когда подумал, как же он напишет, что сидит в одиночестве в кубрике, а все остальные в пивной, то смысл этой фразы даже самому показался нелепым. И как он вообще сможет написать Мартину и Лине, что у него плохие отношения с окружающими его людьми...
Ноги приросли к земле, ни вперед ни назад, он прислонился спиной к холодной бетонной стене пакгауза. И вдруг заплакал. Все было далеким, чужим, холодным, и он был таким одиноким. Не плакал, наверное, уже давно, знал, что это слабость, что это по-женски и бессмысленно — едва ли Маркс когда-либо плакал, — но тут никого не было, и он дал волю слезам. Потом и впрямь, казалось, полегчало. А не сам ли он отчасти виноват в том, что его чуждаются и презирают? Граф? Мешок из-под муки? Последнее особо и не задевало его, зато дворянская кличка ранила больно. Будь он каких-нибудь голубых кровей, красовался бы одеждой, но ведь он человек, который стоит за общее дело всех пролетариев?!
Не пьет, держится особняком? Однако они чурались его уже с самого начала, не станешь же насильно набиваться в друзья.
«На баррикады!» — говорил отец.
«Доброе слово силу вражью ломит», — убеждала мама. Надо бы однажды испробовать этот мамин совет. Поговорить с каждым в отдельности... с Рутсом, например? До болезни они находили общий язык, что же сейчас произошло? Спросить бы у него напрямик: что произошло? Вот и сегодня — с неграми и турками могли находиться в одном кабаке, а с ним нет?!
Он снова отыскал «Веселый фонарь». Набрался смелости — и вошел. К счастью, теперь тут уже было полно людей. Дама с павлиньей прической долбила по клавишам пианино, танцевали. Собралось много женщин. Гретхен с косами выглядывала из-за мощных плечей длинного Вихалемма. Общественный Деятель кружил евреечку. Лицо Хагьяса раскраснелось — он нашел подобную себе толстушку с округлыми формами, и камбузный тоже танцевал.
Но большинство с «Капеллы» сидело в передней комнате за тем же столом. И Рутс был там. Эрик, прежде чем другие сидящие за столом успели его заметить, подошел к своему напарнику:
— Выйдем, поговорить надо.
— Ого! — протянул Кээрд, и все уставились на Эрика.
На столе было уже с десяток пустых бутылок из-под пива. — Что, сходил наябедничал старому, да?
— Ты, Рутс, кажется, не дурак. Секреты все выданы. Сунь в карман на всякий случай мою финку.
— Пусть тут говорит. Чьи уши недостойны это слышать?
Но Рутс поднялся. Можно и пойти. Только долгий ли там разговор, может, прямо тут, за отдельным столиком. Однако пальто все-таки взял и вышел.
Эрику трудно было начать. Дошли уже до следующего угла, но никто и слова не произнес. Рутс выпил два пива, но мог бы и четыре, без того, чтобы особо заметно стало. Голова была совершенно ясной.
— Чего вы цепляетесь ко мне? — выдавил наконец Эрик. Он боялся, что если еще протянет время, то вообще ничего не скажет.
Рутс остановился и уставился на него. Потом расхохотался:
— И это весь разговор? Ничего другого? Мог бы и в кабаке сказать.
Он снова засмеялся, но тут же посерьезнел.
— Кто к тебе цепляется? Если ты с меня начал, выходит, я и есть самый злостный заводила?
— Нет, только у других я вообще не мог спросить.
— Ну и кто же это наступил тебе на мозоль?
— Да все. Сегодня в пивной — я никому не мешал. Но отрезали, будто дикое мясо.
— Сам ушел.
— И ты бы ушел.
— А вот и нет. Руки, поди, не для того только, чтобы уголь в топку швырять. Я бы еще посмотрел, кто остался, а кто бы пробкой вылетел.
— Ты-то, конечно, останешься, но мне руки не помогут, вылечу все равно.
— Ты что, пробовал?
— А чего пробовать, каждый и без того видит.
— Тьфу, черт! Камбузный, сопля шестнадцатилетняя! Позволит он язвить над собой — фигу, а тут граф, не огрызнется, хаму сдачи не даст, ну и ну! Высшее сословие, родич капитана, кровный брат, старый несет его в свою каюту, лечит и кормит.
— То была не моя вина, старый снес.
— Снес! А когда снова в разум вошел, чего назад полез, разве бы другой на твоем месте старался вернуться на полубак. И вообще все твое поведение. Выходит, я, глупый неуч, с грехом пополам закончивший четыре класса начальной школы, должен теперь тебе, человеку, который прошел гимназию, объяснять эти пустяковые дела, которые любой другой хватает с лету. Вся беда, что твой курс лежит в небо. На землю, на разные пустяки ты вообще не смотришь и не видишь ничего!
Но Эрик и теперь еще не совсем понимал, в чем, собственно, его вина.
— Два года тому назад был на «Регине» тоже вроде тебя. Пярнувец. «Не могли бы вы подать мне лопату?..» А когда один двинул ему в морду, куда только вежливость подевалась, и уже «ты» выговаривал вполне сносно, бывало, что «тыкал» там, где и не годилось, — шефу и самому старому.
— Но ведь я никому не выкал.
— Да нет, дело не в этом. Одни думают, что ты капитанский соглядатай, другие считают коммунистом.
— А если я и есть коммунист, что в этом плохого?
— Хорошего тоже мало. Отца твоего ведь расстреляли.
— Невинные люди и раньше страдали и еще будут...
— Гляди-ка ты! Но если ты такой праведный, чего от меня хочешь?
— Паршиво жить, когда каждый тебя поддевает. И письмо нехорошее из дома получил, и вообще хоть списывайся с парохода.
— Чего там дома стряслось?
— Дома-то ничего, но одна знакомая (неловко было сказать «девушка» или «девчонка») заболела чахоткой, отправили в санаторий. Деньги ей нужны, и в другом всяком плохо.
— Невеста, что ли, ребенка ждет?
— Ребенка? Да нет, откуда? Чтобы ребенок был, надо...
— А ты что, не жил?
Эрик пожал плечами:
— Она не хотела.
— Не хотела? Что это за чертова невеста? Хаа! — И Рутс захохотал. — Смотри, чтобы тебя за нос не провели. Женская чахотка... Кто знает, чей ребенок, а из тебя будут деньги качать. Такое напридумывают! На «Посейдоне» третий механик влип таким образом со своей женой. Деньги уже отослал?
— Да нет, письмо послано из санатория. Деньги-то при мне, только обмана здесь нет, это я знаю точно.
Они шли некоторое время молча. Впереди показался «Веселый фонарь».
— Ты странный мужик, дьявол тебя разберет. Ведешь себя как ребенок. На полубаке дуешься и утыкаешься в книги — черт знает что. А если ты немножко поделишься с другими про свои дела, как со мной сегодня, тогда каждый увидит, что ты тоже человек. Сам видишь, какая тут хреновая жизнь на пароходе. Старый держится приказа, чтобы офицеры с подчиненными — никаких отношений. У господ шикарные бары, такие, как мы, и носа туда не суют. Всякая чайка на мачте «Капеллы» кричит: «Дис-ци-плий-на, дис-ци-плий-на!» Если каждый начнет на полубаке еще и свои подмостки строить, то, конечно, это действует на нервы. Письма приходят редко, а если и приходят, то по большей части у всех одинаковые, беды одни, да и невест, что в портовых кабаках покупают, бывает, в общую кучу сваливаются. И если хочешь, чтобы тебе пальцы не отдавливали, то пропусти стаканчик и двинь по зенкам тому, кто тявкать станет. Не тот сопля, кого бьют, а тот, кто ударить боится или из гордости сдачи не дает.
Он впихнул Эрика в дверь «Веселого фонаря» и сам вошел. Было затишье, на пианино не долбили, лишь граммофон грустил: «Адьё однажды скажут, верность никогда не сохранят!» Две дамочки уже сидели у кого-то на коленях. Со стола, где сидели мужики с «Капеллы», уносили пустые бутылки и приносили взамен полные.
— Живым вырвался! Я уже думал, больше не увидимся.
— Ходили воевать греков, сразу видно, мешки под глазами.
— Я тебе дам греков! Знаешь, как из рожи котлету делают, а? Подвинься и закажи парню бокал. Душа у Кання не терпит, чтобы его поддевали, другом желает стать. Так скажешь, чтобы принесли бокал, столько-то умеешь объясняться. Хей, Лийсбет! Glas, Glas!
— Это кто же такой в друзья набивается, аа! — Вихалемм уже поднабрался, язык заплетался, и могучие, словно бы отделившиеся от тела, плечи нависли над столом. — Ах, это ты, чертова капитанская кровь, другом желаешь стать. — И он распрямил свои страшные плечи.
Камбузный злорадно приблизился. Его шикарный костюм и напомаженные волосы успели уже пострадать, одна прядь стояла торчком. Несмотря на молодость, он был задиристым, рос в попечительской школе и успел уже провернуть какие-то торговые дела на барахолке. Камбузный попытался было выбить дробь каблуками, но, поскольку никто на него внимания не обратил, вернулся к своей компании.
— О трезвость! О трезвость! — кривляясь, произнес он и артистически закатил глаза.
— А ну наподдай черту! — Рутс дернул Эрика за руку. — Тут бояться нечего.
«Веселый фонарь», казалось, был условленным местом встречи у команды «Капеллы». Распахнулась дверь, вошли стюард и матрос Рийзик. Опасаться их Эрику не было надобности.
— О, и Каннь тут, — увидел его стюард. — Это хорошо, что все собрались. — Он осушил бокал, стоявший перед Хагьясом, набил трубку и огляделся. — Будет забастовка, — сказал он как бы между прочим.
— Какая забастовка? Чего плетешь? — Камбузный ничего не понял. — Чики-чики с негритянкой... — осклабился он.
— А ну пошел отсюда, сорока! — отпихнул его Рийзик.
— Дело идет к забастовке, к всеобщей забастовке. Предательства больше не будет, того, кто против, вышвырнут из Союза моряков и позаботятся, чтобы на эстонских судах больше места не получил.
— Ого, а если я построю свое судно! — сказал Мынту.
— Судно — такой, как ты, построит судно! Попадешь домой и сотворишь жене деточку — вот и все твое судно!
— С этим разберетесь потом, — деловито и важно сказал стюард, как и положено было доверенному лицу Союза моряков. — Старый получил сегодня такое же письмо, чтобы потом не было разговора, что союз ведет свои дела тайно.
Он вытащил из нагрудного кармана матросское удостоверение, которое когда-то было в корочках. Письмо было вложено в удостоверение.
— «Эстонские моряки известны не только своим трудолюбием, но также и низкими заработками. Кочегар на английских судах получает девять фунтов плюс еда, что на эстонские деньги составляет двадцать три тысячи марок. Кочегар же на эстонских судах получает только десять тысяч марок и питается с этих денег. Хотя эстонские моряки вследствие недостаточной организованности и терпят такое в ущерб своему здоровью, в ущерб своим женам и детям, такая эксплуатация вызывает среди рабочих других стран справедливое недовольство, так как это может нанести вред и их положению и соблазнит заграничных судовладельцев к более интенсивной эксплуатации судовых команд, ибо на свободном фрахтовом рынке не делают никакого различия между эстонскими и английскими судами. Оставляют желать лучшего на эстонских судах также чистота, питание и жилые помещения команд».
Далее следуют десять пунктов, которые будут предъявлены судовладельцам. В случае, если их не примут, профсоюз моряков, обслуживающих эстонские суда, оставляет за собой свободу действий. Во имя трудящихся всех стран и эстонских рабочих, поддержка акции обязательна для всех эстонских моряков, всех членов команд, независимо от того, состоят они в союзе или нет. К тем, кто не поддержит эту акцию, будут применены самые строгие санкции.
— Все? — спросил Мынту.
— А тебе что — мало?
— Да нет, акция — дело серьезное, много не пожелаешь. Сухопутные моряки горазды на громкие слова.
— Отнимут последнюю копейку, — сказал Рутс, письмо и у него никакого воодушевления не вызвало. — В который раз уже они с этим делом?
— А в какой раз это у тебя? Участвовал ты хоть в одной настоящей забастовке? Жалкие людишки, гнут и гнут спину, но задуматься о лучшем не хотят! — Стюард нервно гладил шрам на щеке, который он приобрел в одной из давних потасовок, когда его ударили ножкой стула.
— На этот раз можно и попробовать, — сказал Рийзик, матрос, который копил деньги на морское училище и чье слово имело вес. — Если бы они объявили забастовку сейчас, чтобы провести ее в Данциге. Старый уехал, за капитана остался первый, а он какой-то заморыш.
— Значит, уехал?
— В семь часов — перед тем как нам сюда идти. Подкатила машина, и прямо на поезд.
— Тогда не стоит и затевать. Если старый в Таллине, он за три-четыре дня будет здесь с новой командой.
— Что за кашу они там в Таллине заваривают? Зачем же капитану об этом трезвонить? Чтобы тот быстрей принялся набирать новых людей? Мальчишки гуртом ходят, ждут, готовы за одну похлебку работать.
Разговор продолжался без того, чтобы прийти к чему-то конкретному. Письмо отвлекло внимание от Эрика, и так как он уже сидел среди мужиков, в некотором роде под защитой Рутса, то его оставили в покое и разве что иногда бросали реплики. Мужики все больше пьянели, и жизнь в пивной шла своим чередом. Камбузный юнга едва стоял на ногах, но все еще бродил меж столов — длинный красный шелковый галстук выбился из-под воротника — и даже в пляс пускаться пытался.
Где-то пели «My Golden Flower».
— А ну, Общественный Деятель! Давай показывай класс, не то лишим титула.
И Общественный Деятель, порядком расхрабрившийся, показал, что он оправдывает свое прозвище. Перед тем как устроиться на пароход, он был в Мяндвереском просветительском обществе музыкантом духового оркестра — общественным деятелем, как он сам говорил. Это стало его прозвищем, и он не возражал против этого. Человек дружелюбный, он мирил ссорившихся, в меру выпивал, слишком пьяным его еще никто не видел. Когда в пивной бывали уже набраны нужные пары́, организовывал «торжества со смешанной программой», как он сам называл их.
— Ребята, — сказал он, — какого рожна вы жуете эту забастовку! Будет она или нет, выпьем за здоровье забастовки, и бог с ней на сегодняшний вечер, потому как ни один разумный человек еще не устраивал забастовку против кутящего мужика. Прозит!
Выпили, и Эрик тоже осушил свой бокал. Хотя у вина никакого вкуса не было, но это был первый в его жизни бокал.
— Итак, моя застольная речь окончена, теперь постучите ножками, чтобы я видел, что нахожусь среди людей.
И капелловцы принялись хлопать, стучать, орать, так что за другими столами умолкли и уставились на них, одновременно сюда обратились также взоры обеих официанток.
Последовали «сольные выступления, шуточные и хоровые песни». Общественный Деятель захватил пианино, стюард, бывший кистер православной церкви и теперешнее доверенное лицо Союза моряков, встав в позу Карузо, откинул назад волосы, погладил шрам на щеке и звонким фальцетом, при этом усиленно жестикулируя, запел: «Растет березка во дворе, прямо возле двери». Пел серьезно, ибо в английской пивнушке эта его песня имела большой успех. Однако здешняя публика, казалось, была далека от истинного искусства — а может, песня была слишком длинной, — только после куплета:
Шумят листочки у нее,
будто шепчут на ушко:
«Останься, друг, на Родине,
Здесь найдешь покой!» —
за всеми столами, кроме эстонского, принялись стучать ногами, свистеть. Стюард махнул рукой и ушел, хотя Общественный деятель продолжал самоотверженно играть.
Потом свою песню завели греки, и, разумеется, никто, кроме них самих, ее не понимал. Теперь зашумели эстонцы — свист стюарда оглушил пивную. Он присматривался к стройной, красивой блондиночке, но, когда она уселась на колени к негру, стюард разозлился даже больше, чем до этого на мужиков, которые не понимали смысла забастовки. Ах, стервы! Стюард забрался с ногами на стул, заложил в рот два пальца и свистнул. Еврей за стойкой сжался и заложил руками уши.
Атмосфера накалялась, в любой миг мог произойти взрыв. Общественный Деятель боялся, что начнется потасовка, и заиграл «Tipperary». Слова мало кто знал, зато мотив был всем известен, к тому же и свист слился с общей песней «It’s a long way to Tipperary». Чем больше людей подхватывало песню, тем громче играл Общественный Деятель. Это у него получалось довольно хорошо.
Стюард сел и влил в себя целую бутылку пива.
— Давай залпом! Сегодня мы тебя, Каннь, сведем к немочкам. Против француженок они, правда, слабы, деревянные какие-то, черт бы их побрал. Что ты думаешь об этой блондинке — у негра-то я ее отобью.
«Типперэри» набирала мощь, уже за эстонским столом подпевали, лишь один стюард не пел. Чтобы его было слышно, он придвинулся к самому уху Эрика:
— Знаешь, парень, родич ты капитана, брат ты ему или кто — не знаю. Но мужики копят на тебя зло, думают, что ты гордыню ломаешь, но я скажу — ничего. На рождество были заодно и теперь вместе бастовать будем. Или разом получим прибавку, или... Скажи, что ты думаешь об этой блондиночке? Тростинка, а? Груди торчком, вот бы... У меня дома жена, тоже гимназию кончила. Кассиршей в кинотеатре. Есть и у нее свои кавалеры... Верность, знаешь ли, я восемь месяцев держался — и ничего. Но тут все взялись обсмеивать, что стюард и не мужик вовсе, что у него не работает. Взял я тогда однажды в Бордо свидетелей и... вот. Думал, что хватит, больше не пойду. Но верность ушла, и теперь... Что ты думаешь об этой блондинке? Нет, знаешь, пойдем танцевать...
«Типперэри» смолкла. Общественный Деятель не подпустил даму с павлиньей прической к пианино, стал играть все, что умел: фокстроты, вальсы и польки. Свыкшиеся со штангой и грабаркой пальцы не слушались, но пианино издавало звуки, и люди танцевали. Ничего, вот заработает на инструмент тридцать фунтов. Ерундовую вещь не стоит покупать. «Mio ami» — синий перламутр, клавиши будто серебряные, сто двадцать басов. Ни один немецкий инструмент не сравнится.
Из команды «Капеллы» только боцман оставался за столом. Курил трубку и вспоминал старые времена. Жизнь уже не та, что двадцать — тридцать лет тому назад. Тогда он служил на «Исадоре». Четырехмачтовый датский барк, рейсы между Австралией и Англией, случалось, по три месяца в пути. А уж до порта доплывали, такие штуки откалывали, то, что вытворяют ребята с «Капеллы», по сравнению с тем, — детская забава.
Боцман допил бокал. Нет теперь ни мужиков настоящих, ни судов. Закопченное корыто, повсюду сажа и грязь. Парусник — другое дело. Мало ли что приходилось больше драить. Зато чистая, как яхта, а когда еще задувал боковой — о, ребята!
Да-да, только и сам он тогда был другим человеком. Выпьет штоф — и ни в одном глазу. А теперь у него своя мера: две бутылки пива и четыре рюмки водки. После чего приходится вставать, потягиваться и топать на судно. Искушать себя нельзя, пятую стопку брать не смел, после нее голова дурела, и сам себе был уже не хозяин.
Свои бутылки он оплатил сразу, как только их принесли, и теперь спокойно ушел. Завтра надо послать жене денег. Сын в ремесленном, дочка берет уроки музыки, да и карапузы требуют немало забот. Женился на старость, какая там забастовка теперь! Ни на одном другом судне не дают пособия на детей, а этот спиртовоз платит. И если выбирать между «Капеллой» и каким-нибудь другим корытом, то... Офицеры не смеют ходить с подчиненными в кабак? Великое дело — так даже лучше. На судне порядок, каждый знает, что ему делать. И не пререкаются.
Но на английских судах боцман все же получает больше, не надо ему ни детей, ни кого другого. И кормежка в придачу. Дьявол его разберет эту жизнь земную!
Отдельные парочки потихоньку исчезали, танцующих становилось все меньше. И с «Капеллы» половина ушла. Но Общественный Деятель, дорвавшись до инструмента, играл без передышки, так что еврей уже стал беспокоиться за судьбу пианино. Дама с павлиньей прической напрасно ходила вокруг инструмента.
Эрик танцевал с упитанной брюнеткой. То, что она была не красавица, это он понимал. К тому же девица потребовала «etwas trinken»[55], и они снова сели. Камбузный спал, навалившись на стол, галстук, будто красный язык, выбился и повис.
Рутс пришел искать свой портсигар. Он вытащил у камбузного из кармана кошелек и пересчитал на глазах Эрика деньги.
— Этот кабатчик не ворует, не впервой здесь, но откуда знать про другой народ. Гляди — фунт и четыре шиллинга, чтобы потом не было разговоров. И он сунул деньги в карман. — Пускай выспится, ничего с ним не случится. — Потом тихо обратился к Эрику: — Возьми на всякий случай. У меня есть про запас. Старая верша, вдруг наградит «генералом». — И сунул Эрику пакетик.
Рутс ушел. Хотя и выпил довольно крепко, но с виду только шаг потяжелел. Его девушка, совсем еще молоденькая, ждала у двери, красивая, профессионалкой, может, и не была, наверно всего лишь любительница.
Зато девушка Эрика, казалось, всерьез занималась своей профессией.
— Ihr freund?[56] Что он сказал? — полюбопытствовала она и залпом опорожнила бокал.
— Ничего, — ответил Эрик и указал на спящего камбузного
— Но почему господин «so traurig und auch so kalt»?[57] И как зовут господина? Мое имя Рита, наверное, господину не нравится?
— Почему, это красивое имя.
Хотя Рита и не была красивой, но у нее были большие грустные глаза, как у Лины. Только Лина, как птичка, хрупкая. Лина... Черт побери! Нет, надо уходить.
Рита вышла вместе с ним. Господин говорит по-немецки очень даже прилично, совсем как в Берлине. Господина зовут Эрик — ведь она может его называть Эриком? А в Берлине Эрик бывал?
Со стороны порта донеслись одиночные сбивающиеся гудки. Холодный юго-западный ветер задувал по пустым улицам. То тут, то там из темноты проглядывали пестрые огни других «фонарей».
Эрику вспомнилось предупреждение Рутса: старая верша... «генерал»... Сифилис можно получить просто так, не надо и в постель ложиться — и он передернул плечами. Однако девица крепко держала его под руку, и Эрик подумал: ну и что, другие с ней тоже танцевали, и почему именно от нее именно к нему должна пристать зараза. Рита была теплой, ласковой, и у нее были грустные Линины глаза.
Она, Рита, живет здесь. На улице холодно, может, Эрик желает зайти к ней, правда, поздно, но... И Рита крепко прижалась к нему.
Эрик колебался. Все же нет, у него скоро вахта, соврал он, должен быть на судне. Девица была явно разочарована. Эрик сунул ей в руку шиллинг. Ну зачем! — отказывалась Рита. Они танцевали, и им было хорошо вместе, вот если станут переписываться, тогда это пойдет на марки.
— Ich lebe hier[58] — Она нацарапала ему на бумажке свой адрес. Сколько пароход пробудет в Данциге? Ведь они еще увидятся.
Эрик ушел. Через каких-нибудь сто шагов захотелось оглянуться. Все же не сделал этого. И тогда, сегодня уже второй раз, случилось так, что душа не по-мужски дрогнула. Из-за того что выпил или бог знает почему, пытался он оправдать себя? Что дал зарок трезвости и сегодня впервые напился? Что Лина была больной? Что Рутс был ему сегодня настоящим другом — и другие мужики тоже? Что иначе не мог подружиться с ними, пришлось выпить и усвоить некоторые их привычки? Что будет забастовка и ничего доброго она, наверное, не даст? Что у Риты, или как там ее, мог быть «генерал» — сифилис?
Ах, мог бы и выплакаться как следует.