...В огромной цистерне плавали трупы. Мартин зацепил багром один труп и вытащил его. Это был остроносый старик, с пулевой раной в груди.
«Отец, — сказал Мартин. — Пуля в правом легком, если бы на два сантиметра ниже, отец остался бы в живых». Потом из бассейна вышли все остальные трупы, те, кого ночью расстреляли в Тондиском лесу, и сгрудились вокруг Мартина.
«У меня в сердце, — сказал Криваск, токарь, друг отца. — Вытащи!»
Мартин взял нож и сделал первый надрез. И тут же из цистерны выплыла новая партия трупов, те, кого товарищи отца считали необходимым «убрать с дороги...».
«Мы хотели правды», — сказал отец.
...Двадцать франков! Деньги не бананы, на дереве не растут. Предложил пять — ничего. Сошлись на десяти. Только этот соломенный сарай ужасно вонял.
Дошло?
Среди цветов обильных я тебя нашел...
...на берегу морском тебя лишь я люблю...
Эрик сам, казалось, плещется в какой-то жидкости. Это не вода и не спирт, пахнет керосином, которым наполняли коптилки в кубрике. Было жарко, суставы плавились.
— Проходит, — услышал он голос Вихалемма.
— Все остужал себя. Здешние края и до него навек остужали людей.
Первой ясной мыслью, которую он воспринял, было то, что судно стоит на месте. Машина не работала. Обезьяна грызла земляные орехи. На потолке в полубаке горела мушиная электрическая лампочка. И тут Эрика затошнило. Он перевесился на локтях через край койки. Казалось, из него выходила желчь.
— Я же говорил, — произнес Рутс. — Теперь, черт побери... — Он вытер пол тряпкой и выжал ее в ведре. — Ну что, обрел разум?
Койка снова потянула Эрика к себе, навалилась страшная усталость, В груди болело, на руках и ногах выступили волдыри, на теле красные пятна. Было жарко, и казалось, что он все время куда-то проваливается.
В кубрик заявились новые люди — камбузный юнга, стюард и матрос Хагьяс. Они были пьяные. «Шелковые флаги, парус в серебре, северному парню — женка-негритянка, валлерах, о валлерах, шелковые флаги, парус...»
— А ну заткнитесь, скоты, человек при смерти! — рявкнул Рутс.
— Ти-ти, ти-ти, — со злорадством придвинулся мессбой[46]. Колени его были, казалось, ватными, и он уже плохо соображал. Рутс оттолкнул его, тот грохнулся на пол. Там ему было хорошо, и он остался лежать в углу.
— Какого черта, кто это здесь концы отдает! О, смотри, мочки у парня шевелятся. — Стюард попытался приблизиться к койке Эрика. — Скажу я тебе, хоть ты и кровный брат капитана, но комрад, настоящий комрад, стоишь за нормы Союза моряков... Двое мы с тобой, двое — и если ты теперь загнешься...
— Тупицы! Помешанные! Дадите спать или нет! — гаркнул Кээрд. — Выпьют на пять франков, а шуму на пятьсот!
— А ну катись, горлодеры! Не то завянете у меня все, как подрост.
— Кто завянет? Кто?
— ...ну, вот что я тебе скажу, Каннь, тропическая лихорадка это, смотри, чтобы тебя в больницу не свезли! Я твой друг, знаешь, единственный друг, остальные все вражины и хотят от тебя избавиться.
...Эрик все проваливался и проваливался. В кубрик вошла Лина и уселась возле койки. Ладони ее были нежные и прохладные, словно большие ольховые листья. Но потом начали становиться все жарче.
«...Почему у тебя такие горячие руки», — простонал Эрик.
Большие Линины глаза плыли над ним. «У меня всегда температура», — жалобно сказала девушка, она стала удаляться и исчезла за раскачивающимися на стене фотографиями женщин в черных чулках.
Эрик снова проснулся ночью. Густая темнота окутывала его лицо и руки. Ничего, кроме темноты, ни иллюминатора, ни койки, ни кубрика, лишь его собственное дрожащее тело. Затем слух различил дыхание товарищей, и откуда-то издалека, словно бы с другого края несуществующей земли, донеслись глухие удары барабана. Они перебивались жутким лаем, казалось, что лает сама смерть. Эрика охватил ледяной страх.
— Мама, мама! — позвал он.
— Чего кричишь? — промычал с соседней койки Рутс.
— Принеси попить, — попросил Эрик.
Напарник по вахте зажег свет и протянул ему ковшик. Затем Эрик вновь метался между сном и явью. Был день, была ночь, то в кубрик собиралось много людей, то он оставался вдвоем с Бу‑Бу. Однажды обезьянка сумела освободиться от цепочки. Она беспокойно носилась по кубрику, наконец забралась на койку Эрика, обнюхала его лицо и попыталась стянуть одеяло.
— Уйди, Бу‑Бу, — устало попросил Эрик.
Обезьянка посмотрела на него странными черными глазами, сердито фыркнула и прыгнула к иллюминатору. Теперь Эрик видел только красноватый зад Бу‑Бу. Пришлось подняться, Бу‑Бу сдвинулась чуть в сторону, и они оба тоскливо смотрели сквозь небольшой иллюминатор на Африку. Выступающий далеко в реку причальный мостик, снующие негры, белеющие на берегу под солнцем высокие кучи арахиса, будто конические пирамиды, хижины туземцев, рядочек пальм и несколько белых домов европейцев.
С каждым днем пароход все глубже погружался в воду, поднимался частокол деревянных перекрестий причала — линия обзора у Эрика все больше сужалась. Тропическая лихорадка, начавшая было отступать, вдруг сделала новый недобрый скачок. Первый штурман Тянак приходил дважды на дню мерить температуру и давал лекарство. Капитан привел доктора. Тот решил, что дело very bad, и хотел отправить матроса в больницу. Но погрузка заканчивалась, негры быстро справились со своей работой, и на утро было назначено отплытие. Эрик сказал, что лучше умрет на пароходе, чем останется в Африке больным.
Наступил вечер. С реки, с негритянских каноэ донеслось долгое и протяжно-грустное, гортанное пение. Эрик отыскал кошелек и протянул Рутсу пять шиллингов. Не купил Лине деревянного идола, может, раздобудет, у них тут есть такие поделки.
То была люлька, в которой он раскачивался, голова и ноги попеременно касались потолочных щипцов. Где-то что-то шумело, и где-то что-то ритмично пульсировало.
Ему было хорошо. Казалось, кто-то словно бы вскидывал его все выше. Становилось яснее, светлее. И когда он открыл глаза, то увидел, что лежит в чистом, полном воздуха помещении, которое тоже то взмывало вверх, то опускалось.
Открылась дверь, и вошел дюжий, широкоскулый человек.
— Ну вот, опять белый свет видишь, — голос у капитана был густой и дружелюбный.
— Порядок.
— Вот и хорошо, теперь проси назад проездной билет.
— Проездной билет?
— Так ведь собрался отдавать концы. В Батхуре доктор сказал, что надежды нет.
Он подсунул свою большую сильную руку под плечо Эрику, поправил подушку и поставил градусник. Потом взял запястье и начал считать пульс.
— Ничего, ничего, поправишься. В этом аду они не смогли бы сохранить тебе жизнь. В позапрошлую зиму оставил тут одного кочегара, потом вдогонку прислали свидетельство о смерти, счета за лечение и за гроб.
Эрик посмотрел на крашенный белым потолок и на удивление чистые коричневые стены. Это была каюта самого капитана.
В дверь постучали. Вошел стюард, в белом пиджаке, на правой щеке след старой, полученной в драке раны. Кланяющийся, покорный, словно официант. Никто бы не сказал, что он выступал за нормы Союза моряков.
— Господину капитану накрыть ужин в салоне или принести в каюту?
— Несите сюда. Сок для него есть? — Капитан указал на Эрика.
Стюард принес еду на двоих. Эрик был не в силах идти к столу. Юрис усадил его на койке и стал кормить, как ребенка.
...Счастье, что негры на этот раз так быстро справились с погрузкой; если бы прошла неделя или полторы, как иногда бывало, то косточки его уже гнили бы здесь. Говорят, здесь за два года человек превращался в тлен, в Эстонии червям лет пять приходится глодать. Теперь в Лас Пальмасе загрузятся углем — и прямым ходом в Данциг. Бывал ли там Эрик раньше? Африка на этот раз осталась неувиденной, но ничего, успеется, если только душа в теле сохранится...
Ночью Эрику было опять худо. Он бредил, и температура поднялась до сорока. Под утро его бросило в пот, и тогда вечерние скачки температуры поуменьшились.
Чем больше он выздоравливал, тем неопределеннее становилось его положение. Он увидел своего кровного брата другими глазами — никакой он не буржуй. И вместе с тем было странно, когда приходил стюард и обслуживал его, помощника кочегара, как господина, а мессбой готовил ему ванну. На два кубрика для тринадцати человек не было ванны, а тут ванной пользовался один капитан.
Юрис, казалось, угадал его сомнения.
— Ну что, неудобно? — спросил он.
— Да нет, слишком удобно.
— Стыдишься стюарда, на рождество оба были в одной компании, требовали зарплаты по нормам Союза моряков. Теперь неловко из-за того, что я считаю тебя своим?
...Своим? Почтение, родственные чувства и чувство отчуждения — все перемешалось. Эрику хотелось взять большие сильные руки этого человека и благодарно пожать их, хотелось быть ему таким же братом, как Мартину, но что-то мешало. Юрис все время обращался к нему на «ты», он же старательно выбирал слова, чтобы избегать обращений на «ты» или «вы».
— Не стоит благодарности. Конечно, я не всякого привечаю, любого другого такого неопытного я бы не взял на судно. Разве тебе мужики не говорили, по какому принципу я набираю команды обоих полубаков?
— Нет.
— Серьезно? Как-то не верится, что они по такому поводу не размышляют. Сотни мужиков ждут в порту своего шанса, а вот он, Юри или Яак, плывут... почему?
— Выбирают лучших. Меня взяли из милости.
— Лучших... Выбирают патриотов, которые в чужом порту не сбегут. На английских судах платят в два раза больше, разве это не привлекает? А мне нужны кочегары и палубные матросы, которые соглашаются на малое, но зато могут на полубаке клясть капитана на своем родном языке.
— Особо они вас и не клянут.
— Пусть клянут сколько душе угодно. Пусть клянут эстонское государство, правительство, премьер-министра и кого хотят, главное, чтобы все это, вместе взятое, считали родиной, той каморкой, которая привязывает их к моему пароходу. Есть два вида птиц: одни держатся гнезда, другим на него наплевать. На моем судне только те, кто держится гнезда, кто поет «Росла береза во дворе», кто привязан мыслями к своим невестам, женам и детям, даже к таким бабам, которые дома на чужих мужиков заглядываются.
— Нет мужиков, которые держатся за таких баб.
— Есть. Всякие есть мужики, молодой человек.
— И как же вы умеете выбрать именно таких людей?
— Штурманы и механики должны знать суда и машины.
Наступило молчание, которое капитан прервал через некоторое время:
— Неужто и вправду на полубаке не рассуждают о том, почему именно они оказались на судне, а другие перебиваются случайной работой?
— До сих пор нет.
— Тогда, наверное, и не станут. Тогда они живут «отечеством» и собственным воображением, считают себя лучше тех, кто не попал на судно.
— Но все-таки как вы умеете выбрать именно тех, «патриотов»?
— Ну, этому ни в морском училище, ни тем более в гимназии не обучают.
— А меня взяли на пароход, позволили перенести в свою каюту... (Он хотел добавить: «чтобы узнать, о чем рассуждают на полубаке?», но все же не сказал).
— Тебя велел перенести сюда, потому что, если бы ты умер, это был бы грех на мою душу. Хагьяса послал с палубы в машинное отделение, а боцман до пятнадцатого будет получать за дополнительную рулевую вахту. До этого срока никуда не торопись. Отец не очень обо мне заботился, и я должен был держаться от вас в стороне. Но помнить помнил...
— Да мы и не знали об этом...
Капитан поднялся и остался стоять перед ним.
— Не знали, что мы братья — кровные братья? Откуда же ты теперь знаешь?
Эрик ответил, что писал домой.
Юрис прошел пару шагов, побарабанил пальцами по столу и ничего не сказал. Взгляд его был прищуренным, лицо ничего не выражало. Но когда он снова заговорил, в голосе все же послышалась горечь:
— Ну да, хорошо хоть то, что жена знала, что у правоверного коммуниста были в молодости грешки простого смертного. Или тебя и Мартина растили в стеклянной банке... — Он повернулся спиной и замолчал.
В стеклянной банке... Широкие плечи Юриса покачивались в такт судну. Рутс, полубак и котельная показались настолько далекими, что их вроде бы и не было. Несуществующими казались и Лина, и Мартин, и мать. Тарту и Таллин. Он находился в море, с человеком, о котором он за эти два месяца кое-что узнал, и пароход шел неведомо куда. Кровный брат? Если бы он, Эрик, умер — этот человек и его бы выкинул за борт? Налетают отдельные крутые волны. Бархатные занавески на окнах каюты медленно колышутся.
Юрис проявлял прежнюю отеческую заботу, но в тот день ни о чем, кроме как о самом необходимом, больше не заговаривал. Лишь на следующее утро настроение у него поднялось. И Эрику полегчало, температура спала, он выбрался из койки, сделал несколько шагов по каюте и смог уже сам дойти до туалета.
— Кем же ты меня считал, когда пришел на судно? — спросил капитан.
Эрик пожал плечами, по лицу скользнула виноватая улыбка.
— И теперь странно, да? Как только прибудем в Данциг, дашь деру?
...Нет, здесь хорошо, и благодарственные слова на этот счет были обронены. Не сошел на берег в Англии, не сойдет и теперь, если только держать станут, только ведь подкачал с работой.
— Ну да, наперед будешь осторожней. Летом пойдут рейсы в северные моря, там жары нет. И подъемник в Данциге наладят, не придется скакать от одного дела к другому.
Сейчас нет перебора в механиках. Поплавает годок кочегаром и пойдет учиться. Через пять-шесть лет, глядишь уже и первый механик — тридцать пять тысяч в месяц, с угля навар. На берегу инженер даже с дипломом, бывает, таких денег не получает. А захочет в дальнейшем войти в долю — ну что ж, трезвые деловые люди на море всегда в цене. Если но произойдет никакой накладки, то скоро у «Капеллы» и напарник объявится, сейчас в Англии и во Франций можно купить по сходной цене пароход. Один такой уже присмотрен в Саутгемптоне — три тысячи восемьсот тонн, тысяча четыреста сил. Пока расходимся всего в трехстах фунтах.
— Назовем «Ева». Как, подойдет? Имя жены — раньше хотел назвать именем сына — «Рейн». Ты видел моего сына? — Он взял со стола большую фотографию в красивой и дорогой рамке. — Парню полтора года, от горшка два вершка, ходит уже, но не говорит. Только «пись» да «пись», когда я был дома, то уже и «ись» начало получаться, сказать «иса»[47] ему пока еще трудно.
Эрик смотрел на маленького темноглазого мальчишку, который сидел на стуле с высокой спинкой, с большим резиновым котом на руках.
— Похож на отца, — сказал Эрик.
— Да говорят, но я не особо разбираюсь. Глаза и нос взял у матери, у жены тоже глаза темно-коричневые — ты же видел мою жену. Да вот она, — повернул он рамку.
— Вы и сами держитесь гнезда, — сказал Эрик.
Капитан засмеялся, он пребывал в хорошем настроении.
Поколебавшись немного, достал с полки конверт, который был набит фотографиями — шесть на девять.
— Фотоаппарат свой, иногда балуюсь. В прошлом году были в Пярну. Взял отпуск, пятнадцать лет подряд бороздил море, всех денег не заработаешь, отдыхать тоже надо... Вот дом тестя в Таллине на Нарвском шоссе, когда-нибудь достанется внуку. Нижний этаж летом перестроили под магазин, второй и третий — жилые. Это комната моей жены, а это комната нашего сынишки. Ну, а тут все пярнуские снимки. Здесь сынишка ковыляет по берегу, только что начал ходить. Тут он с матерью. Здесь они на ярмарочной карусели. В гамаке, в саду на даче. Вот едят мороженое. Здесь он у меня на закорках — жена снимала. Здесь он снят в свои дни рождения — пятого числа каждого месяца. — Юрис умолк и спросил через некоторое время: — Отец все ж заботился о тебе и Мартине? Старался дать образование?
— Разве один отец, маминых забот куда больше.
— Люди растут по-разному. Вот мой сын — у него каждый месяц день рождения — фотографии на горшке и в постельке. А я до двадцати семи лет снимался, лишь когда требовалось сфотографироваться для удостоверения. День рождения?! Только при жене и узнал, что это такое.
Чем больше Эрик разговаривал с этим грузным человеком, чем дольше он находился в этой роскошной, чистой, но холодноватой каюте, тем ближе ему становился Юрис. Разве он виноват, что стал судовладельцем и капитаном? Человек надрывался, начал с матроса и дошел до капитана, взбирался со ступеньки на ступеньку, из полубака дальше, через середину палубы к салону... Спирт, бесчестные делишки? Ох, этот мир и впрямь сложен, не подгонишь все под одну мерку. Эрику захотелось сказать что-то очень дружеское и хорошее, каким-то образом передать то тепло, которое отец задолжал побочному сыну. И не смог обратить свои чувства в слова.
И капитан тоже расположился к своему брату. До Евы он и не нуждался в нем, тогда ему было не до того, он зарабатывал деньги. Жена пробудила в нем человека, который жаждал тепла и любви. Он видел наивность Эрика, но в этой наивности было что-то привлекательное. Видел, как тот колеблется между робостью и почтением, между братскими чувствами и отчуждением. В общем, он был доволен своими кровными братьями. Мартин изучал медицину, работал в каком-то институте ассистентом. И Эрика нельзя было в чем-то упрекнуть. Неплохо бы обоих позднее представить своему тестю. Коммунистические идеи Эрика Юрис считал унаследованной от отца болезнью и надеялся, что оба брата от нее излечатся. Это было не так страшно. Если уж станут врачом, адвокатом, инженером, капитаном или даже механиком, то хвори эти пройдут сами собой.
Чтобы Эрику было не так скучно — ни на палубу, ни на полубак еще не разрешалось, — Юрис стал показывать ему свои книги. Их было немного — навигация, астрономия, морское дело. Как там у Эрика в школе обстояло с математикой — дьявольски интересный предмет. Он тут порой, удовольствия ради, просматривал эти книги. Если у сына будет желание, то пошлет его, когда вырастет, в университет изучать математику. Маран оставил пару книжек, и жена иногда присылает из Эстонии новинки.
А что Эрик вообще думает о книжках — о художественной литературе, как изысканно называют этот товар? Читал он Марана? Хвалят и переводят.
— Да нет, так себе.
Симпатия капитана к брату росла. Мозги у парня, видать, на месте. Однажды под вечер он решился перевести разговор на политику.
— Что ты думаешь про отцовы дела? Кто ему, собственно, втемяшил эти мысли о перестройке мира?
— Чего там втемяшивать. Каждый хочет лучшего, — простодушно ответил Эрик.
— Да я не о том, кто не хочет лучшего. Я хочу судна получше, ты хочешь места получше, некоторые хотят жену получше или мужа. А чего старик хотел?
— Лучшего строя.
Капитан усмехнулся. Солнце опустилось в море, свет в каюте стал быстро меркнуть. Капитан не включал электричества, было время вечернего полнолуния. Волна накатывалась спереди, но ветер был не слишком сильный.
— Лучшего строя, — буркнул капитан. — Старик хотел превратить свинец в золото. Но жизнь не позволяет шутить с собой. Человек останется человеком, свинец свинцом. Христос тоже взялся исправлять мир и остался на кресте, сколько таких до и после него было, но люди все ума не наберутся. Лучшего строя... Или дела находились в таком порядке, что ему оставалось только приняться за переустройство мира.
Юрис едва ли не скорбно засмеялся и захлопнул правый иллюминатор, потому что Эрик был еще слаб, а они уже плыли на сороковой широте. Затем продолжал:
— Да, все еще держится в памяти. В августе мать должна была снова родить. Но что-то сделала с собой, и ребенок, девчонка, оказался мертвым. Только и сама мать больше не поднялась, все равно что паралич разбил. До этого как-то перебивались, с ведра перебранной кильки мать зарабатывала полторы копейки — руки у нее были проворные. Пятилетний Тийми присматривал за Оскаром, а я в свои восемь ходил время от времени помогать матери. Мой или твой отец пребывал в тюрьме — он исправлял мир еще в тысяча девятьсот пятом году. И от других отцов, если только мать знала их, тоже никакой помощи не было. Хлеб надо было покупать. Вначале нам еще давали взаймы, но потом перестали, говорили, чтобы мать отдала нас в приемыши, а сама попросилась в волостную богадельню. Мать думала, что поправится, — уже могла сама выходить во двор — и не хотела отдавать нас. Да и по совести сказать, когда была здоровой, горя особого мы не знали. И тут пошли по-своему мериться силой — увечная мать и деревенские. Деревня твердила, чтобы мать отдала нас, а мать отвечала — нет. Сперва мы с Тиймом ходили «занимать» хлеб у соседей. Вскоре поблизости уже не давали, и наши дороги уходили все дальше.
«Идут дети кылуской Юулы!» — говорили люди. «Когда же вы долг вернете?»
«В-в-вот мама в-в-выздоровеет, т‑т-тогда и в‑в-вернем», — говорил Тийми. Он заикался, особенно когда о долгах заговаривали.
«Ну да, ведь иначе как в долг вы не возьмете?» — смеялись люди.
Я уже понимал, что такое побираться, и ничего не говорил. Я нес мешок, Тийми, поглупее, просил «взаймы». Но это не нравилось людям.
«Чего это большой парень пялится и сопит. Просить не умеет, а съедает все у маленького».
Я вообще больше не хотел заниматься этим, но приходилось, дома был голод, и маленький Оскар походил на скелет. Помню, была уже осень, стояла снежная слякоть. Вяраваский Лаас дал нам по ломтю хлеба, в мешок, ничего не набрали. У Тийми ломтик был побольше, и, когда я свою долю съел, у него еще оставалось. Раньше мы обычно делились, но на этот раз он не дал. «Почему сам не п‑п-попросишь, а маленького об-б-бъедаешь». От вяраваского Лааса до Тахула было три версты. Тийм жевал, у меня текли слюнки. Какое-то время я крепился, потом снова попросил. Тийм дал на пару глотков, только аппетит взыгрался. Я взял и вырвал у него из рук остальное. Он полез на меня со своими маленькими кулачонками и орал так, будто его четвертуют, но разве это помогло. Съел — раза два всего и куснул — и зубы облизал. С того дня они у меня и начали расти.
Луна поднялась еще выше — бледная и голодная. Подбородок капитана подался вперед. Эрику вспомнились его собственные зубы — он уже давно не чистил их. Юрис продолжал:
— ...Мать умерла перед рождеством, нас, детишек, раскидали, То, чего я сейчас достиг, — это моя собственная заслуга. Тийми и Оскар были послабее, жизнь их сгрызла... Говорят о любви. Глупость. Не из-за любви, а из себялюбия человек прикован к своему родному отечеству и родному языку, потому что на этом языке и с этими чувствами ему легче проклинать своего капитана. Если человек нуждается в боге, то этот бог не бог любви, а бог себялюбия. Ласточка ест мушек, чайки рыбу, корова траву, лев овечку — а человек жрет их всех. Жрет даже то, что другим есть не годится. Склепает из железа пароход и мотается на нем из одной страны в другую, делает из дерева бумагу, из шерсти материю, строит из кирпича дом и приделывает себе из алюминия крылья — все одно и то же поедание. Ты тут спрашивал, как это я научился отличать человека от человека, домоседа от бегуна, того, кто держится судна и кто с него бежит. Когда мы летом станем ходить в Лондон, то пойди в зоопарк. Там лучше всего научишься искусству различать людей.
Лунный свет дрожал на столе и на дюжих капитанских руках. Шум моря, казалось, поглощал самые резкие высказывания Юриса. Эрик грыз костяшки пальцев. Нет, этот человек не дразнил его. То была речь повидавшего на своем веку человека, но отравленная таким эгоизмом, о котором он и представления не имел. Но ведь так нельзя думать — в двадцатом столетии. Общественный человек эпохи авиации и радио — и взгляд неандертальца. Что сказал бы Мартин, услышь он этот разговор! Эрику вспомнилось одно из выступлений брата на собрании перед молодыми социалистами. Это была ясная, деловая, полная внутреннего огня речь, которая вызвала всеобщее воодушевление. И когда Эрик решился теперь разъяснить Юрису общественную перспективу, то он словно бы говорил за Мартина, от имени Мартина, и его обращение к своему кровному брату на «ты» вдруг показалось настолько естественным, что он не понимал, как это он раньше не обращался подобным образом.
— Нет, неправда, что зоопарк — самое лучшее место для познания человека. Человек вовсе не муравей и не лев, человек — это человек. Эгоизм имеет свои пределы, и общество их определяет. Кем был человек сто, двести тысяч лет тому назад! Как он зависел от природы и от скольких зверей в то время ему еще приходилось убегать! Только взаимная выручка сделала человека тем, кем он является теперь. Однако лучшие дни человечества еще впереди! Электричество в каждый дом, каждому пользоваться автомобилем и самолетом! Каждому, по крайней мере, среднее образование. Спортивные площадки, плавательные бассейны, дома отдыха, чтобы всем были доступны литература и музыка — Бетховен и Шекспир для всего человечества!
— Конечно, Маркс и Ленин тоже?
— Разумеется, и Маркс и Ленин, потому что без них Бетховен и Шекспир и дальше останутся для привилегированных слоев. Если же достижения сегодняшней культуры станут достоянием всего человечества, как же укрепится тогда база, способствующая дальнейшему строительству прогрессивного общества. А сколько еще предстоит сделать! Сколько еще водопадов низвергается впустую, без того, чтобы кто-то обуздал их силу, сколько еще природных ископаемых не извлечено, сколько еще солнца бесполезно льется на песок пустыни и дожидается, чтобы человек обратил все это себе на пользу. И тогда, возможно, наступит время, когда человек сможет использовать скрытую силу атомного ядра, преодолеет силу земного притяжения, вырвется из околоземного пространства, чтобы немного оглядеться во Вселенной. Ведь это почти неприлично, что соседняя планета вращается от нас на расстоянии всего только трех световых минут, и никто из нас не предстал еще там с хлебом и солью.
— Так что — на всех парах вперед в рай!
— Рай пусть остается для попов. Вперед к более совершенному, более общественному человеку!
— Вот летом побываешь в России и тогда увидишь этого более совершенного, более общественного человека.
— Не надо смеяться. Можно быть уверенным: уж там-то великое делают!
Капитан чуть ли не от души смеялся над воодушевлением Эрика. Какой он еще ребенок, ни сомнений, ни раздвоенности в мыслях. В самом деле, если такой начнет бунтовать и его схватят, то не расстреливать его следует, такого нужно отдать на воспитание.
— Ладно, увидишь: они там кое-что делают, такое, с чем проклятые капиталисты никак не могут справиться. Например, финны за три дня загрузят «Капеллу», и пароход, словно глупый, сидит по центру в воде. Ни вида тебе, ни красы! Русские продержат тебя две недели в очереди, потом будут дней десять грузить, и когда судно однажды выйдет в море, то окажется с двенадцати- или пятнадцатиградусным креном. Сразу видишь, что Бетховена нужно в массы! А наши триммеры, оставленные без высокого искусства, не умеют ценить красоту, корячатся и падают в бункере на покатом полу и знай клянут коммунистов. Так что, пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Эрик не смог дольше сохранять спокойствие. Соскочил с койки, встал перед капитаном — худой, побелевший, как был — в одних подштанниках. Махал руками, голос срывался на высокой ноте. Выложил совершаемые по эту сторону колючей проволоки грехи, все, что он знал об этом. Банкроты, хапуги, государственное воровство, мошенничество партийных лидеров. За это там, по другую сторону колючей проволоки, давно бы поставили к стенке, а у нас посидит в каталажке пару годков и после новых выборов опять ходит в министрах.
— Потише, потише, молодой человек. Ты молод и умен, я же прогнивший буржуй, и никто из нас не отступится. Завтра у обоих снова рабочий день, кажется, у тебя вроде бы опять пылу хватает, мог бы и на вахту заступить. Но эту ночь поспи еще здесь.
Эрик сел на койку. Луна сдвинулась со стола на пол, море шумело, видно, ветер стал крепчать; на мостике раздались шаги штурмана, и послышалось лязганье рулевой машины.
На следующий день Эрик вернулся на полубак, и у капитана с ним и у него с капитаном дел больше не было.