Проходя мимо люка на корме, Эрик не удержался от искушения и раскинулся на брезенте. Наконец-то прошла и эта вахта. Было приятно немного остудить разгоряченную в котельной кровь. Хотя он и смотрел в небо, вначале он ничего не видел, перед глазами мельтешили искры топок. Немного отдышавшись, Эрик принялся высматривать две яркие звездочки, которые до этого светились сквозь решетки котельной.
Ночь была светлой. Откуда-то издалека, с африканского побережья, залетал слабый ветерок, прохладное дуновение ночной Сахары. Лениво колыхался он над океаном, не касаясь его поверхности. И сам океан дремал. Раскачивались только долгими махами качели, которые время от времени то вздымали, то опускали судно.
...Может, те две звезды, что слева, и есть дышла Большой Телеги?[45] Жаль, что он в школе так мало интересовался астрономией. Наверное, капитан, брат или полубрат, уж он-то знает... Эрик не винил отца, но не мог простить матери, что она после смерти отца, после того как его расстреляли, им, ребятишкам, ничего не сказала. В какой-то момент Эрику захотелось вдруг вернуться в Эстонию, но не было денег, и он передумал — почему бы ему и не продолжать работать на пароходе у брата.
«Капелла» в Лондоне освободилась от груза, а кочегары — почти все — от своих денег в пивнушках этого туманного города. Пятого января пошли за углем в Ньюкастл, где отправились домой два пассажира — госпожа Юрис и писатель Маран. Теперь судно шло за арахисом в Африку.
Рулевая цепь скрежетала на блоках, и судно размеренным сонным шорохом резало море. Кто-то сошел с мостика. Эрик вскочил и направился к корме. То был Хагьяс, вахтенный матрос, который явился проверить лаг.
— Сколько прошли за нашу вахту? — спросил Эрик.
— Сорок. Первый надеется, что завтра вечером будем в Батхуре.
Он включил фонарик, потому что света узкого серпика луны было мало, чтобы увидеть мелкие деления лага.
— Может, пойдем вверх по реке, если не сможем получить в устье груз. Вверх по течению... высокие, стройные, будто черные птицы, негритяночки, и кожа словно шелк...
Эрику вдруг стало холодно, и он спустился в кубрик. Рутс, кочегар, зажег свечу (ночью электричество давали только на мостик и в машинное отделение) и осторожно пошарил в шкафчике. Он кивком подозвал Эрика:
— На, попробуй, чертовски вкусный сыр, тяпнул в камбузе, — и сам откусил большой кусок. — Где ты был? — спросил он через некоторое время.
— Наверху, чуточку охладился.
— Охладился? Ты поосторожней, сахарские края до тебя уже не одного мужика охладили...
Эрик налил чаю и как следует насластил — сахару можно было не жалеть. Но вот ерунда — с первым бутербродом справился, второй в горло не полез.
— Ешь, ешь, не то туго придется. До тех пор беды нет, пока пот прошибает. Вот когда прошибать не будет, тогда...
Бу-Бу жалобно застонала, кто знает, какие враги преследовали ее. Чем ближе судно подходило к африканскому берегу, тем беспокойнее становилась обезьяна.
От койки Мынту завоняло.
— Скотина, сатана! — И Рутс открыл иллюминатор. Снаружи ворвался прохладный воздух и задул свечу. Зажигать ее снова Рутс не стал, закончил свою ночную трапезу на ощупь. Эрик стянул одежду и забрался наверх спать. Вихалемм, с нижней койки, был на вахте, и можно было залезать, не боясь, что наступишь на него.
Перетруженные мышцы были напряжены до предела, изнуренные жилы дергались. Эрик часто просыпался. Будто лунатик, сбросил с себя одеяло, добрался ощупью до шкафчика и отыскал попить. Ему стало холодно, он вернулся назад и скрючился на койке. Раздавил клопа, явившегося за своей долей, и провалился в беспокойный сон.
Триммер Вихалемм, державший утреннюю вахту, поднял товарищей завтракать. Только что вынырнувшее из моря солнце колыхалось на двери и на грязных простынях. Колыхалось медленно, угрожающе — слабый ветерок еще больше ослабел.
— Все еще сзади?
— С кормы. Норд-норд-ост.
— Сколько?
— Сам видишь, сколько там его. Один, от силы два балла. Но может и вовсе перестать. Да оно и лучше, у судна был бы свой ходовой ветер. Я сказал третьему, что если они не натянут брезент, то в полудневную вахту никто не пойдет в котельню вариться.
— А чего там твой брезент поможет, был бы ветер. Ветер или большой вентилятор, как на зарубежных судах.
Глаза тупо, с боязливым отвращением уставились на едва колышущееся на стене кубрика круглое солнечное пятно, которое не сдвигалось с места, как и вчера. Для кочегаров это стоило литра пота на брата. Они почесывали пятерней волосы и недовольные садились за стол. Одна лишь Бу‑Бу радовалась, была резвой, проворной и, звеня цепочкой, скакала вверх и вниз по койкам.
После завтрака Эрик попытался рационально использовать оставшиеся свободными от вахты часы и отправился назад на койку. Но заснуть в этом железном ящике, который все больше и больше накалялся, было по-своему искусством. Он лежал на спине в каком-то неясном полусне. Чувства были обострены. Наконец Эрик сел на койке и принялся читать письмо, которое он получил от Лины в Ньюкастле:
«Вчера у нас была страшная метель. Все улицы были в сугробах, дворникам и возницам хватало работы. У нас на фабрике ветром выбило окно. Намело на нитки, даже пришлось остановить несколько шпулей. И мне вдруг стало так страшно за тебя, ничего не соображала, стояла опустив руки. Карин толкнула, сказала, что я как лунатик.
Окно снова застеклили, думаю, что и с тобой ничего не случилось, во вчерашней газете было сообщение, что вы в Лондоне и еще не отплыли. Но сама я простудилась на сквозняке и сегодня ходила к врачу. Он велел сделать рентген, сказал, что у меня слабые легкие. Велел мерить температуру, хорошо есть и отдыхать. Завтра сделаю рентген, половину выплатит больничная касса.
Мне надолго запомнился вечер, когда ты уплыл. Я повторяла тихо твое имя и махала тебе рукой, но ты уже не видел. Потом медленно, насовсем исчез из виду, и тебя уже не было рядом. Конечно, я горевала и всю дорогу домой плакала. После я иногда ходила на пристань. Знаю ведь, что «Капелла» в Англии, и все равно тянет. Бывает страшно, потому что на пристань приходят определенного рода женщины, ужасно, если и меня сочтут такой!
Карин собирается замуж и все время поет: «Среди цветов безбрежных»! Есть тут один шофер — пьет, и какой-то он странный. Я отговаривала, но разве это поможет.
Посылаю тебе этот тоненький носовой платок, он умещается в письме. Когда придет весна, отправлюсь в Вескиметса и соберу ночных фиалок под березой, где мы летом сидели. Книгу, которую ты мне дал, я прочла. Я не все поняла, но думаю, что из забастовок ничего не выйдет, пока люди не поумнеют и не станут держаться сообща. У нас одна девушка-кружевница хвалится, что она революционерка, а сама пьет, курит, и у нее полно парней. Когда ты говоришь об этих вещах, я верю, но когда читаю об этом в книгах или слышу от других, то не верится.
Ох, Эрик, иногда я так тоскую по тебе, хочу, чтобы ты был рядом-рядом. Ты должен послать мне новую фотографию, потому что старая почти истрепалась».
Мало что осталось и от письма и фотографии самой Лины. В этой раскачивающейся клетушке все связи с далекой крошечной родиной обретали многократный смысл.
Он положил письмо и носовой платок между страниц «Коммунистического манифеста». «Когда ты говоришь об этих вещах...» Разве с ним самим происходит не то же самое? Когда Мартин пишет из Тарту, то я верю в революцию, но, оставшись наедине, я уже...
Бу‑Бу прыгала между койками Кээрда и Вихалемма. Три-четыре прыжка на полу — дальше цепь не пускала, а снять цепь было нельзя, обезьянка принялась бы за шкаф и все бы там разворошила.
Эрик прислонился спиной к стене кубрика, отыскал карандаш и стал писать:
«По пути из Лас Пальмаса в Батхури, 2 февр. 1927.
Брат!
Ждал твоего письма в Лас Пальмасе. Часть этой жизни и состоит в ожидании писем. Когда закреплены причальные концы и служащий конторы появляется на судне, то все — от полубака до салона — вскоре разделяются на две группы: одни — это те, кто получил письма, и другие, оставшиеся без них. В Лас Пальмасе без письма остался я.
Ты в последний раз писал, что нет обстоятельств, в которых нельзя было бы содействовать в той или иной мере крушению существующей капиталистической системы. И то, что я работаю у брата, мол, ничего не значит.
Нет смысла, находясь в такой дали друг от друга, заводить спор, лучше я опишу тебе истинное положение дел.
Капитану с самого начала было ясно, откуда я и кто я такой. И когда я сам в своем сознании начал превращаться в кровного брата капитана, это нисколько не повлияло на отношения триммера и судовладельца — если между ними вообще могут быть какие-то отношения. Капитан на судне — бог на небе, триммер же какая-то малозначащая букашка. Зато с каким недоверием стали относиться ко мне товарищи.
В сочельник на пароходе устроили рождественский вечер. Из Эстонии с собой были взяты елка, свечи, вино, ром, даже спели «Одна розочка поднялась» — первый штурман, старый Тянак, оказался верующим. Всех свободных от вахты пригласили в салон. Я был там впервые. Я, человек с полубака, был просто ошарашен. Словно из подвальной комнаты вошел в квартиру-люкс — вначале не верилось, что на одном и том же пароходе могут быть два таких разных помещения.
Маран пропел старому хвалебную оду (капитана все зовут старый — это не ругательство, скорее честь) и чуточку полебезил также команде. Одним словом, речь, какую партийные деятели держат по какому-нибудь торжественному поводу, Мне даже показалось, что Марану мало писательской карьеры, он хочет попасть еще и в Государственное собрание.
Конечно, слова о добром согласии пришлись по душе команде. Три штурмана и три механика — офицеры — чего им быть против того, чтобы жить в добром согласии. Едят в кают-компании, у каждого своя каюта, на шестерых одна ванна, получают в два или три раза больше других и чувствуют, что все это они заслужили. Ответственность, обязанности, образование, усердие и все такое, против чего действительно ничего не скажешь. Кроме них три младших офицера: боцман, плотник и помощник механика и все они тоже снабжены офицерскими почестями, отсутствуют только дипломы, — они тоже не имеют ничего против доброго согласия.
А команда?
После Марана слово взял капитан. Мне было любопытно, думал, что же он теперь скажет. Во всяком случае, Марана он видел насквозь, слегка поиронизировал над господином писателем, зато с подчиненными обошелся по принципу — разделяй и властвуй. Боцмана, старшего матроса и одного из кочегаров одарили месячной зарплатой, другим, кто прослужил поменьше, дали по три четверти зарплаты, семейным накинули на детей. Но были и такие, кто лишь на курево получил, — я в их числе. Единственное благо — что не курю, гроши эти можно истратить на что-нибудь другое.
Когда после этого стюард, доверенное лицо Союза моряков, повел речь о требовании профсоюза повысить зарплату, то это было тактической ошибкой. Капитан рассердился и поставил на голосование, чтобы раз и навсегда положить конец этой «союзной болтовне». За профсоюзные нормы были только мы вдвоем со стюардом, остальные словно воды в рот набрали — прежняя система вполне годится. А до этого на полубаке кричали за эти нормы...»
Руки у Эрика вспотели, пальцы были мокрые. Машина работала, хотя казалось, что пароход стоит на месте. И тут вдруг Эрика охватил страх. Только бы выдюжить сегодня, может, завтра появится ветер? Натянули они брезент или нет? Надо будет глянуть перед вахтой, может, чуток заработает вентиляция. И как там с водой — ночью он поставил в тоннель остужать целую бутылку.
Дальше письмо не пошло. Не мог ухватить того, о чем хотелось сказать брату. Собирался влиять на мужиков, но теперь ему самому передалось что-то от их грубоватого жаргона.
Мысли снова перекинулись к предстоящей вахте. Если удастся очистить печи и вывезти шлак, то в котельной будет уже не так страшно. Сегодня надо будет взять кочергу потяжелее, легкая забирает много времени, и пар падает.
Странно, что сегодня не ломит спина. Только руки мокрые и голова тяжелая. Сейчас бы снега, немного снега! Бедная Лина — он купит ей в Африке какого-нибудь негритянского идола, ей нравятся всякие слоники и поросятки на счастье.
Склянки отбили полдвенадцатого. Вихалемм принес обед. Картошка, подливка, кисель — ненамного хуже, чем у начальства. Нет, что ни говори, а этот кок мужик что надо в сравнении с прошлогодним, сказал Вихалемм. В Северном море давали апельсиновые корки, а в Африке соленую свинину.
О работе много не говорили — чего опасались, то и было. Слабый, не обгонявший парохода ветерок дул прямо сзади, и хотя в помощь вентиляторам навесили брезент, пользы от него не было никакой.
Без четверти двенадцать. Нет, еще пяток минут. Теперь Рутс и Эрик пошли. Пароход плыл порожняком и выступал высоко над водой. Три голых матроса, соорудив на головах тюрбаны из белых полотенец, соскабливали с радиокаюты старую краску. Стоявшее в зените солнце явно и им доставляло муки.
Кочегар впереди, триммер сзади — спустились они по многочисленным железным маршам вниз, в машинное отделение. Падавшие на кожухи цилиндров капельки масла вскипали и пузырились. Махина в тысячу триста лошадиных сил пыхтела от жарищи. Третий механик Алас, стоя в проходе, смазывал скачущие вверх и вниз колосники. Его толстая, оголенная по пояс фигура как-то обмякла, и он казался нежизнеспособным пауком, который едва удерживается на паутине.
Рутс и Эрик сняли висевшие над насосом свернутые робы, облачились в них, натянули на голову кочегарские кепочки с зелеными просвечивающими козырьками, повязали шеи тряпицами и сунули руки в кожаные рукавицы. За пять минут до начала вахты вниз спустился второй механик Лепп. Небольшого роста, дрянной человечек, который всегда ворчал, особенно из-за вентиляции. И сейчас он подошел к трубе вентилятора и подождал. Руку обдало лишь слабым дуновением. Однако сегодня Лепп ничего не сказал и тоже начал переодеваться.
Узкий проход из котельной в машинное отделение можно было преодолеть, лишь согнувшись. Руки приходилось прижимать к телу, в некоторых местах изоляция искрошилась, и Эрик уже раза два изодрал тут плечо.
Кочегар предыдущей вахты — Общественный Деятель — провел шейной тряпицей по лицу. Оно было бледным, стекавший ручейками обильный пот успел уже смыть с него часть угольной пыли.
— К черту! — сказал он и сунул голову в ушат, откуда брали воду, чтобы заливать шлак.
Зато вылезавший из бункера Вихалемм напоминал скорее негра, чем белого. По сравнению с котельной в бункере было прохладнее, пот не стекал ручьями в штаны, а держался на теле.
— К черту! — буркнул он, переваливаясь через кучу угля.
Рутс глянул на манометр. Пары не бог весть какие, да и печи внутри красные, не пышут белизной.
— Какого дьявола вы тут чешетесь! — ругнулся он. Хотя слова были те же, какими Рутс обычно принимал вахту, тон их был резче, он боялся, что и сам не сможет сегодня держать пары. Нехитрая мудрость, хотя и не преднамеренная, вынуждала его быть суровым и валить часть ответственности уже на предыдущую вахту.
Общественный Деятель стряхивал со своих волос воду, и еще до того, как склянки отбили вахту, он и его напарник уже тащились по переходу из котельной.
Вверху прибавили обороты, машина глотала пар, и шесть печей за большими железными дверцами пожирали уголь. Эрик и Рутс посмотрели друг на друга. Они были на месте, никаких причин тянуть время не было, да и стрелка манометра медленно ползла вниз. Рутс схватил лопату и распахнул дверцу, Эрик сделал то же. И начали кидать в печи уголь.
Намного хуже вчерашнего не было. Они отерли с лица и глаз пот — в других местах он стекал сам — и отпили из бутылки по нескольку глотков воды, в вентиляционной трубе она все же остудилась, была не горячая, а тепловатая. Затем ухватились за кочерги: две печи требовалось очистить от шлака.
Плечи у Рутса вздувались, мускулы будто литые желваки, тяжелая железная штанга прогибалась в его руках. Пламя в печи жгло лицо и руки, но мысли были ясными, как в тот раз, когда он в порту Котка между штабелями досок один колошматил двух финнов. Как и тогда, не было у него и сейчас времени на страх или мысли о том, чтобы куда-то убежать. В тот раз все его внимание было обращено к противникам, теперь к работе. Одним движением он отодвинул верхний уголь от левой стенки печи к правой и принялся за шлак. Отодрать от решеток неподатливые, вязкие остатки прогоревшего угля требовало особого труда, если не хотел, чтобы какая-нибудь решетка вдруг выдралась вместе с пригоревшим шлаком и загремела вниз по трубе. Извергая огонь, глыбы шлака с грохотом падали из печей на железный пол. Ведро воды — зола и клубы едкого пара взметывались вверх. Грабаркой несколько крупных кусков угля в печь — и дверца шумно захлопывалась.
Но Эрик все еще не управился. Рутс орудовал кочергой и штангой как перочинными ножичками, а Эрику, чтобы сунуть в печь трехпудовую штангу, приходилось напрягать все силы, вот и теперь он с трудом сколол с решеток шлак. Эрик всегда после вахты безропотно тер Рутсу спину, и Рутс иногда помогал ему. Однако сегодня Рутсу хватало забот и со своими тремя печами.
— Какого дьявола ты чешешься! — ругнулся Рутс, кидая в свои печи уголь. Давление упало до отметки 175, а Эрик все еще не мог управиться с первой печью. — Какого дьявола ты чешешься! — Стрелка манометра опускалась почти на глазах. — Прочь! — Он оттолкнул триммера и задвинул решетку с протекшим шлаком на место. Выхватил из печи шлак — искры роем обсыпали его штанины, и вот уже в печь опять полетели лопатины угля, пока наконец и эта дверца не захлопнулась.
Эрик был слишком возбужден, чтобы ощутить стыд или унижение за свою беспомощность. Ноги его дрожали, и на руках было по ожогу: пришлось подойти слишком близко к печам, но боли он не чувствовал. Шлак необходимо было остудить, уголь в печи накидать, а из четырех часов вахты прошло всего сорок минут.
Теперь в двух печах снова пылало жаркое пламя, и наконец давление в котлах стало опять понемногу подниматься. Когда явился механик, стрелка была всего лишь на пять делений ниже красной линии. Механик ничего не сказал — только посмотрел на кочегара и вернулся в машинное отделение.
Кочегар глянул на помощника:
— А ну, марш наверх! — и указал на кучу шлака.
Лестница вела вверх по отвесной стене котельной. Пар от печей настолько накалил железные перекладины, что Эрик едва мог взяться за них кожаными рукавицами. Голова кружилась, но в теле еще оставалась какая-то сила, которая позволяла ему довольно проворно дотащиться от одного перехода к другому, пока не достиг вытяжного люка. Спустил вниз пустую бадью. Донесся свист Рутса, и Эрик принялся вертеть ворот.
По многократному счету он знал, что нужно двадцать раз согнуться и разогнуться, двадцать раз упереться ногой в железный выступ, прежде чем из вентиляционного люка покажется край железной бадьи. В сегодняшней куче будет, наверное, пятнадцать или шестнадцать бадей.
Он зацепил за крюк дужку бадьи, вывалил шлак в лоток и оттуда за борт. Снова обратно, пустую бадью вниз и опять двадцать раз сгибать и разгибать спину — от рук уже было мало пользы, они дрожали и едва удерживали ручку ворота.
...Не могут подъемник установить, пронеслось в голове, и Эрик представил, как он с его помощью за несколько минут поднял бы весь шлак.
— Какого черта тянешь, корова! — словно удар кнута с узлом, резанула снизу злобная ругань Рутса. И хотя Эрик уже отупел от напряжения, все же задвигался быстрее. Он ни о чем уже не думал, не считал, сколько раз повернул ручку. Солнце накалило покрытые копотью железные бока вытяжной трубы, снизу, из котельни, сюда поднимались пар и гарь, и Эрик держался подальше от трубы, потому что прикоснуться к ней значило ожечь руку или плечо.
Он продолжал работать механически, как заведенная пружина, которая с трудом одолевала сопротивление ручки. В голове было пусто, в ней бились лишь случайные мысли... Рукавица порвалась... Карин выходит замуж... «Среди цветов обильных я тебя нашел...» Со стенок трюма соскребают ржавчину...
— Какого черта тянешь! — закричал Рутс. Эрик быстрее не мог... «Среди цветов обильных...» — вертелось у него в голове — это было бессмысленное однотонное гудение. Поворот ручки, и снова — «среди цветов обильных...».
Поднимая четырнадцатую бадью, Эрик свалился на решетку.