Софиатаун был похож на растревоженные улей, когда стало известно о случившемся в бюро регистрации. Народ высыпал на улицы. Вслед белым неслись ругательства, в окна их домов бросали камни.
Полицейские патрулировали пригород, но как только они уезжали, народ вновь собирался. Многие белые, проживавшие постоянно в Софиатауне, закрыли дома и уехали. Некоторые из этих домов были разгромлены.
Ночью молодежь устремилась в район белых Вестдене и побила стекла во многих домах. А на следующий вечер там был похищен белый. В оставленном похитителями письме говорилось, что этот итальянец, черноволосый и смуглокожий, не может жить с женой немкой, у которой светлые глаза и волосы.
Похищенный пропадал целую неделю. Правительственная печать умолчала как об этом событии, так и о том, что произошло в бюро регистрации Софиатауна. Зато газеты англичан поместили статью Билла Хормана под заголовком: «Преступление в бюро разводов на Хилл-стрит» и сообщение об исчезновении итальянца. После этого официальная печать вынуждена была опубликовать кое-какую информацию.
«Банту украли белого человека», — кричали газеты буров, умолчав, что этому предшествовало.
Тогда английские газеты напечатали подробные статьи о событиях в бюро регистрации, закончив их вопросом: «Есть ли совесть у наших представителей власти?»
После этого в «Ди Трансваалер» появилась малоубедительная заметка о вредных последствиях смешанных браков.
«Смешение рас, — утверждалось в ней, — как это доказано историей, приводит к деградации и способствует беспорядкам в стране».
Билл Хорман в комментарии к этой заметке подчеркнул, что подобные идеи, несомненно, позаимствованы из «Майн кампф». Как история, так и биология, утверждал он, доказывают, что смешение рас, напротив, способствуем возрождению нации. Что же касается беспорядков, то именно в ЮАР, где так усиленно борются за чистоту расы, их больше, чем в любой другой стране мира.
Полиция безуспешно искала пропавшего итальянца. И только после того, как были подвергнуты пыткам пятьдесят черных заложников, полиция получила письменное сообщение о том, где находится похищенный. Его нашли запертым в одном из подвалов.
Правительственная пресса подняла крик, что над ним издевались, что он искалечен, но это было ложью. АНК опубликовал свидетельские показания людей, беседовавших с ним после освобождения. Свидетели опровергли эти обвинения. Однако заложники так и не были освобождены. Их судьба осталась неизвестна.
Власти задержали восемь подростков в возрасте от четырнадцати до восемнадцати лет, обвинив их в том, что они якобы били стекла в домах белых в Вестдене. Этих подростков больше никто никогда не видел.
Нельсона Манделу и Уолтера Сисулу обвинили в принадлежности к компартии и запретили быть членами АНК.
Та же участь постигла еще шестьсот человек, в том числе Ньонгве[34], епископа Мэттьюза и лидеров Индийского национального конгресса.
И снова Софиатаун был объят страхом. Демонстрации прекратились, люди перестали собираться на улицах.
Пока мы ждали вестей от Питера, Роза жила у нас. Каждое утро и в полдень она караулила почтальона. Иногда часами сидела у телефона.
Время от времени Роза ходила к себе домой на небольшую улицу позади церкви Христус-Конинг. Ее тянуло посидеть там за столом, потрогать костюм Питера, подержать в руках детские книжки.
Она очень боялась, что сообщение от Питера не успеет прийти до нашего отъезда из Софиатауна. Слухи о том, что нас собираются переселить в Мидоулендс, ходили еще до того, как Питера увезли. Безусловно, он был в курсе дела. Но никто из нас толком не знал, что это за место. Говорили, что-то вроде лагеря.
Отец и Джимми решили туда съездить. От стариков, батрачивших на фермах у буров, они слышали, что приблизительно в двадцати километрах от Йоханнесбурга лежит безлюдная долина под названием Мидоулендс, на которой остались развалины старинных ферм.
И вот однажды отец с Джимми отправились туда на велосипедах. Подъезжая к долине, они встретили на тропинке между полями ребятишек. Те рассказали, что в миле от поля находится большая долина, окруженная колючей проволокой, за которой строится «много, много домиков».
Однако дальше дорогу им преградили полицейские на «джипе» и велели возвращаться. Папа и Джимми попытались подъехать к лагерю с другой стороны, но и там их постигла неудача.
Тогда они забрались на вершину одного из близлежащих холмов и наконец увидели долину с длинными рядами домишек, окруженную высокой извилистой оградой из колючей проволоки.
— Вот видите, — сказала Роза испуганно, когда они вернулись домой. — Это не поселок, а лагерь. Там будут контролировать каждый наш шаг, вскрывать письма. Никого посторонних туда не пустят, и, конечно, там у нас не будет телефона.
Изо дня в день Роза жила в страшном напряжении. Мы старались успокоить ее, говорили, что Питер, несомненно, даст о себе знать до нашего отъезда, а уж если не успеет, то найдет способ прислать нам весточку в лагерь. Но вот в одно прекрасное утро Роза исчезла. На ночном столике в ее комнате мы нашли письмо.
«Я не могу жить без детей, — писала она, — и люблю своего мужа. Ухожу искать их. Не беспокойтесь. У меня есть немного денег, как-нибудь обойдусь. Я люблю всех вас и буду очень скучать, но я должна найти детей и мужа».
Письмо было написано безукоризненным Розиным почерком, которым мы все так гордились, в особенности мама.
С тех пор я больше никогда не видел Розу и не знаю, жива ли она. Может быть, все эти долгие, долгие годы она бродит в поисках мужа, который уже стал стариком, и детей, которые выросли и вряд ли ее узнают. А может быть, она умерла. Разве можно вынести такие страдания?
В то утро в феврале, за двое суток до рокового дня, когда согласно указу мы должны были покинуть Софиатаун, шел проливной дождь. Серые облака заволокли небо.
Перед этим в субботу разнеслась весть, что ООН официально осудила апартеид в ЮАР, что правительство напугано и рассматривает возможность отмены или смягчения в угоду общественному мнению таких мер, как, на пример, принудительное переселение цветных.
Позже выяснилось, что слух об испуге правительства преувеличен и что не было и речи об отмене или смягчении законов апартеида. Но в ту субботу в Софиатауне царило приподнятое настроение, которое возросло еще больше, когда на следующее утро весь Софиатаун оказался засыпан цветными бумажками с надписью: «Мы не уйдем». Бумажки были похожи на конфетти, и создавалось впечатление, что наступил праздник.
Потом прошел слух, что по всей стране белые приняли решение протестовать против «насилия над Софиатауном», а АНК постановил в день выселения Софиатауна призвать все африканское население Йоханнесбурга окружить те кварталы, которым угрожает выселение, и устроить сидячую манифестацию.
Мы знали, что это постановление обсуждалось на многочисленных митингах и всюду принимались решения поддержать призыв конгресса.
Мы не очень рассчитывали, что подобное мероприятие заставит правительство отменить указ, но надеялись таким путем хотя бы приостановить выселение и разбудить общественное мнение, что могло бы вызвать более решительные действия противников выселения.
Это была слабая, пугливая надежда, но она все же спасала нас от страшной мысли, что нам предстоит уехать в чужие края, а наши дома будут снесены.
Не думаю, чтобы в то сумрачное, дождливое утро, предпоследнее перед роковым днем, хоть кто-нибудь начал упаковываться. Мысль сдвинуть вещи с мест в доме, в который мы больше не вернемся, была так ужасна, что мы все гнали ее прочь.
И все же люди потихоньку запасались ящиками и мешками и договаривались о перевозке. Мы тоже. «На всякий случай», — говорили мы. Соседи понимающе кивали. Мы тоже кивали, когда соседи начинали оправдываться.
Не хотелось верить, что неизбежный конец наступит. Вопреки всему в каждом из нас теплилась надежда, что в самый последний момент что-то случится. Свершится чудо, все происходящее окажется ночным кошмаром, и одним прекрасным утром наступит исцеляющее пробуждение, Мы мечтали о волшебном пробуждении, сознавая, что оно невозможно. Однако человеку свойственно надеяться на лучшее, и страх в конце концов отступал. Поэтому в то утро у меня не возникло никаких подозрений, когда около половины восьмого по дороге в колледж я увидел четыре огромных крытых брезентом военных грузовика, въезжавших на площадь у церкви Христус-Конинг.
Шел проливной дождь, и небольшая площадь была пустынна. Машины двигались сквозь плотную завесу дождя, словно сквозь туман, и с брезентовых крыш стекала ручьями вода.
Грузовики остановились у церкви. Я подумал, что начались военные учения. В нашем районе это бывало довольно часто, потому что неподалеку находилась казарма.
Вслед за грузовиками к церкви подъехал «джип» с установленным на нем пулеметом. К этому мы тоже привыкли. Однако мне показалось странным, что из грузовиков вместо солдат выпрыгнули полицейские и у многих из них в руках были автоматы.
Четверо полицейских перекрыли улицы, выходившие на площадь, по одному встало на углах площади, а остальные, разбившись на группы, направились в глубь улиц. Я наблюдал, как они шли не торопясь, пока в конце каждой улицы не встал полицейский с автоматом.
И тут я увидел колонну военных грузовиков, таких же, как и первые четыре, двигавшуюся по шоссе в двухстах метрах за церковью. Я почувствовал неладное и побежал домой. Полицейский на углу задержал меня.
— Идите домой, — буркнул он, не слушая моих объяснений.
Только после проверки паспорта, убедившись, что я действительно проживаю в этом переулке, он пропустил меня.
Навстречу мне из дома выбежал дядя Чарльз и закричал:
— Давид, что это значит? Они говорят, что мы сегодня должны уехать! Но ведь в постановлении сказано: послезавтра!
— Да, конечно, послезавтра.
— А полицейские уверяют, что сегодня. Они требуют, чтобы мы упаковывали вещи и переносили их к машинам.
В это время папа тоже вышел на улицу.
— Джон! — крикнул дядя Чарльз. — Ты слышал, что они говорят?
Из дому выбежал дядя Джереми и другие наши родственники и соседи. Они возбужденно кричали, перебивая друг друга.
Папа подошел к одному из полицейских и спросил:
— Скажите, пожалуйста, где ваш капитан?
— Тут какое-то недоразумение, — уверял дядя Джереми.
— Нет никакого недоразумения, — ответил полицейский.
— Нет, есть! — настаивал дядя Чарльз. — Ведь в постановлении…
— Нечего разговаривать, — прервал полицейский, — Лучше поскорей пакуйте свое барахло!
— Но в указе написано: послезавтра, — пытался убедить полицейского папа.
— Дату перенесли, — ответил тот. — Скажите спасибо, что вам грузовики подали. В постановлении об этом тоже не говорится.
Он повернулся и пошел прочь. Когда я рассказал, что видел на площади у церкви Христус-Конинг, папа, растерянно оглядываясь по сторонам, пробормотал:
— Сегодня, уже сегодня…
— Они не имеют права, — продолжал горячиться дядя Чарльз. — Джон, неужели они это сделают?
Полицейские принялись загонять в дома перепутанных жителей. К нам тоже подошел один и приказал идти в дом. Папа попытался получить у него разъяснение, но тот оборвал его:
— Принимайся за дело. Мы не намерены возиться с вами до ночи. Не соберете вещи в положенное время, останетесь без вещей.
В дверях появилась мама и крикнула:
— Телефон уже не работает. Я хотела позвонить отцу Тревору, но в трубке глухо, гудка нет.
— Все ясно! — услышали мы голос Джимми. — Электричество отключено. Посмотрите, лампочки не зажигаются… Газа тоже нет!
Мы хотели пройти через сад на соседние улицы, посмотреть, что там творится, но наткнулись на полицейского, который прогнал нас обратно. Вдалеке мы увидели пастора Тревора, возбужденно спорившего с полицейским, и хотели подойти к нему, но полицейские нас не пустили.
Один из них, который уже раньше прогонял нас, разозлился не на шутку. Он записал нашу фамилию и предупредил, что, если еще раз увидит кого-нибудь из нас на улице, отправит в тюрьму.
Может быть, подумал я, власти решили в целях безопасности пронести выселение под надзором полиции, не из-за нехватки полицейских делают это поэтапно: одну часть выселят за два дня до назначенного срока, другую за день, а остальных в назначенное время?
Это предположение кое-что объясняло. Но тут с чердака мастерской раздался мамин голос:
— Идите сюда! Идите скорее!
Мы с папой поднялись по лестнице на чердак. Мама сидела около окна. Она взволнованно повернулась к нам и сказала:
— Посмотрите-ка туда.
Ее губы дрожали. Я высунулся из чердачного окна. Наш дом стоял на холме, с чердака был виден почти весь Софиатаун, и повсюду, насколько хватал глаз, улицы заполнили вооруженные полицейские.
Никогда в жизни мы не видели их в таком количестве. Это напоминало картину военных действий.
— Боже мой, — прошептал папа. — Сколько же их? Тысяча? Две тысячи? Куда ни глянь, везде полицейские и военные грузовики…
Жители сновали между домами как муравьи. На каждом углу улицы стоял полицейский с автоматом, не позволяя покинуть свой квартал.
— Они выселяют не по этапам, — сказал Джимми, — а всех сразу. Они надули нас, как маленьких детишек. А мы-то объявили, что все черное население Йоханнесбурга соберется здесь в Софиатауне. Наивные простаки! Они выселяют нас на два дня раньше, и все наши планы летят к черту.
— И ведь как все организовали! — воскликнул папа. — Никто ни о чем и не подозревал. Подключили армию и сотни полицейских отделений, выработали подробный план, кому что делать. Они, наверное, уже давно этим занимались. Каждый водитель грузовика знал, куда ему ехать, каждому полицейскому было известно, на каком углу встать. Все расписали и показали на плане Софиатауна.
— Так можно выселить целый город, — сказал Джимми мрачно. — Нет ничего проще. Надо только разделить его на сто маленьких квадратиков, на углу каждого квадратика поставить человека с автоматом, чтобы не было беспорядков, и приехать на два дня раньше положенного срока.
— Значит, они давно решили приехать на два дня раньше? — спросила мама. — Чтобы не допустить демонстрацию черных, которая назначена на послезавтра?
— Это несомненно так, — ответил папа.
Мы были потрясены не столько холодной жестокостью властей, сколько их коварством.
— Конгрессу надо было молчать, — сказал Джимми, — и готовить демонстрацию втайне. Или придумать какую-нибудь хитрость. Нам еще многому нужно учиться.
Дождь лил не переставая, когда мы вытаскивали из мастерской ящики, заготовленные папой. Затем молча начали упаковываться: мама — одежду и посуду, а папа и Джимми гончарные станки.
Я разбирал мебель. Когда я принялся за кровать родителей, мама остановилась у бельевого шкафа, и я увидел, что плечи ее вздрагивают. Мне понадобилась большая отвертка, и я вошел в мастерскую. Там был папа. Он отвернулся, избегая моего взгляда.
По мере того как мы упаковывали вещи, дом пустел и все больше казался чужим. Голубые фарфоровые тарелки и папина коробка с табаком уже не стояли на камине. Вскоре в комнатах остались одни голые стены, я никогда не видел их такими. А когда в гостиной с окон сняли шторы, они стали походить на окна чужого дома.
Мои ботинки были в грязи, потому что мне без конца приходилось выбегать на улицу. Входя в дом, я каждый раз по привычке вытирал их. Но когда убрали половики, в замешательстве остановился у двери: мне не обо что было вытирать ноги, а пачкать пол я не привык, хотя теперь это уже и не имело никакого значения.
Когда через несколько часов дом опустел, мы распахнули двери настежь. Так было приказано в расклеенных повсюду объявлениях: «После освобождения домов оставить двери открытыми».
В этом была полная мера пренебрежения к нам и свидетельство обреченности нашего жилища. А я по-прежнему боялся ступить на пол в грязных ботинках, словно опасаясь осквернить наш дом!
Я видел, что Джимми тоже нерешительно остановился в дверях, растерянно глядя на грязные следы на полу.
Мы были побеждены, стали бездомными. «Человек беззащитен, если у него нет дома», — говорил Майкл.
Папа и мама подошли к дверям и долго с грустью смотрели на заляпанный грязью пол в гостиной.
Какими беспомощными они выглядели и как смутились, когда заметили, что я смотрю на них. Когда-то они обещали друг другу подарить нам счастье и безопасность. Но чужие люди лишили их пристанища и выставили напоказ их бессилие. Я не сдержался, подошел к ним и обнял.
— У нас будет новый дом, — горячо произнес я. — В другом месте мы снова построим хороший дом.
— Да, да, конечно, — ответил папа ласково и вернулся в мастерскую.
Я пошел с мамой в спальню. Она улыбалась, но я знал, чего ей это стоило. О, как хорошо я понимал ее. «Мы бросаем вас на произвол судьбы, — говорили ее печальные глаза. — Вы верили в нас, а мы вас обманули».
На ночном столике я увидел мамину заветную шкатулку с сувенирами. Мы часто добродушно подшучивали над мамиными необыкновенными сувенирами. Она терпеть не могла банальных, нередко уродливых безделушек, которые обычно привозят из путешествий, покупая их в лавках. Мама собирала совсем другие сувениры, «вещи из жизни», как она говорила, которые напоминали ей кого-то или что-то.
Она хранила самые обыкновенные камешки. Человек поленится поднять их, но для нее они были дороже драгоценных камней. Один из них она привезла с берега реки позади фермы бура Хендрика Вассенаара, у которого ее дедушка служил управляющим. Камешек казался ей частицей того мира: фермы и окрестных земель, где работал дедушка. Он принадлежал к тем местам, когда-то лежал в лоне речки за фермой, а потом весенним потоком его выбросило на берег.
О втором камешке мы знали, что он взят с пастбища на холме, где мама впервые увидела папу. Этот обыкновенный камень лежал на холме, и овцы, которых пас папа, наверное, наступали на него. Но когда-то папа каждый день видел его, был рядом с ним. Камень напоминал ей первую встречу с папой, давно минувшее время их молодости.
А третий, светло-зеленый, камешек мама нашла в нашем саду на том месте, где ее отец, будучи еще мальчишкой, посадил деревце. С тех пор оно разрослось в огромное ореховое дерево, на которое мы в детстве забирались человек по десять сразу и рассаживались в его широкой кроне, как сороки. Теперь под этим орехом стояли четыре скамейки.
Мама берегла камешки как самую большую драгоценность и не разрешала нам их трогать. Я вспоминаю, как однажды в детстве, роясь в шкафу, мы нашли эти камешки и спрятали их в ящик с углем, а маме сказали, что играли ими и потеряли. Мы договорились, что хотя бы полчаса будем молчать, куда мы их спрятали. Но, о боже, мы не продержались и десяти секунд. Мама набросилась на нас как фурия, угрожала таким страшным наказанием, что мы с плачем помчались к ящику с углем и извлекли оттуда ее сокровище.
Между страницами старого молитвенника мама хранила засохшие цветы. Об этом мы тоже знали. Мама говорила, что хранит их лишь потому, что они красиво цвели. Но мы догадывались, что дело тут совсем не в том.
А еще в шкатулке хранились ключ и старая кисть. Однажды нам здорово досталось от мамы: она решила, что мы куда-то спрятали этот ключ; а Джессе влетело за то, что он швырнул кисть на террасу.
Мы не знали, почему мама держала эти вещи в шкатулке, но было очевидно, что они ей очень дороги.
И вот теперь открытая шкатулка стояла на ночном столике. В ней лежали камешки, старый молитвенник, ключ, кисть, старинные монеты, обрывки обоев, пучок луговых трав, клубок выцветших ленточек, старый карандаш, пустая чернильница, деревянные шарики о дырочками и еще какие-то мелочи, которые я не запомнил.
Я не видел эту шкатулку лет десять. Но все же сразу узнал светло-зеленый камешек из нашего сада и плоский с черно-белыми полосками с берега реки за фермой Вассенаара, и еще один, коричневый, с луга, где папа и мама впервые встретились.
Но сейчас там был и четвертый, маленький, плоский, розового цвета с серыми крапинками. Его я видел впервые. Мама улыбнулась, когда я спросил о нем.
— С ним Сандра играла в классики, когда была маленькой, — сказала мама. — Помнишь эту игру? На земле чертят квадраты, а потом, прыгая на одной ноге, передвигают камешек из квадрата в квадрат. Сандра всегда играла с этим плоским розовым камешком в классики на террасе. Я нашла его в саду, когда она уже выросла.
Я взял в руки пачку бумажек. Это были кусочки обоев, некоторые совсем выцвели. Коричневые с зелеными цветами я сразу узнал.
— Эти обои когда-то были в гостиной, — сказал я.
— Да, — подтвердила мама. — Ты их помнишь? Сейчас такие не в моде, а тогда ими все восхищались. А эти помнишь?
Она показала другой кусочек, на котором едва виднелись птички среди цветов.
— Да, конечно, — ответил я, удивленный. — Это из моей спальни, маленькой, где я спал с Джимми.
— Такая птичка была у твоей подушки. Ты утром, как только открывал глаза, улыбался ей и говорил: «Здравствуй, птичка!»
У мамы на лице блестели слезы, но она с улыбкой перебирала обрывки обоев.
— У меня здесь собраны почти все обои, — произнесла она. — История нашей семьи в кусочках обоев… Когда я перебираю их, мне вспоминается вся моя жизнь.
— А что это за ключ?
— О, это было очень давно. Когда мой отец переехал сюда, здесь стояла маленькая ферма. Этот ключ от нее. Он служил нам недолго. Уже через несколько дней папа сделал другую дверь, а потом пристроил еще одну комнатушку. Сейчас это часть спален. Стена с альковом в нашей спальне — это остаток старой фермы. Но папа хранил ключ от первой двери. Он всегда носил его в кармане жилета. Детьми мы любили, вскарабкавшись к нему на колени, забираться в его карманы и неизменно находили там этот ключ. Когда мы спрашивали, почему он его хранит, папа отвечал: «Потому, что с его помощью я пришел к вам».
Мне очень понравились эти слова. Не исключено, что мама сама их придумала. Когда я взял в руки кисть, она сказала:
— Этой кистью я выкрасила в зеленый цвет Уолдерса по прозвищу «Исходная сумма».
— Что, что?
— Уолдерс был нашим участковым полицейским, когда вы все были еще маленькими. Этот жирный, как свинья, нахал вымогал у всех деньги. Взимая налоги, он никогда не выдавал квитанции и поэтому обирал нас дважды или требовал больше, чем значилось в документах. И при этом говорил, что в документах якобы стояла «исходная сумма», а теперь произошло повышение. Вот его и прозвали «Исходная сумма». Мы ничего не могли с ним поделать. При малейших возражениях следовали штрафы. Он вымогал у каждого не так уж много, но в итоге основательно наживался на всех нас. И вот однажды я не выдержала. Как сейчас помню, я красила ворота в темно-зеленый цвет. Смотрю, идет Уолдерс. Подошел, показал документы на получение налога за ручную тележку и, как всегда, завел песню об «исходной сумме» и повышении налога. А у нас в это время сидел Сэм Вудворд, англичанин, владелец магазина в Ньютауне. Он всегда покупал у нас горшки. Лет десять назад Сэм уехал в Америку, а потом вернулся. Я сделала вид, что не очень хорошо понимаю Уолдерса, и ему пришлось дважды громко повторить все сначала. Тут я хорошенько макнула кисть в краску, и не успел Уолдерс сообразить, в чем дело, как весь живот у него стал зеленым. А потом позвала Сэма и спросила, слышал ли он, что Уолдерс сказал о повышении налогов, и не может ли он объяснить мне, что такое «исходная сумма» и почему так часто повышаются налоги. Увидев Сэма Вудворда, полицейский страшно покраснел, пробормотал что-то невнятное и бросился наутек. С тех пор он старался как можно реже появляться на нашей улице и никогда больше не заикался о повышении налогов.
Мне на мгновение показалось, что вернулись старые добрые времена. Мы с мамой улыбались. Мы были дома, были счастливы.
Потом мама показала мне засушенный желтый крокус. Это был первый цветок, расцветший в нашем саду после их свадьбы с папой.
Старый карандаш оказался тем самым карандашом, которым Том учился писать. Деревянные шарики с дырочками остались от счетов Розы. Ей купили их, когда она училась считать в детском садике.
Монеты были из Китая, их привез брат маминого дедушки. Он был матросом и много лет плавал в Тихом океане.
Потом мама спросила:
— А ты помнишь красивое кресло со светлой обивкой? Оно стояло около камина.
— Да, очень хорошо помню.
— Знаешь ту историю с ним?
— Какую историю?
Она указала на чернильницу. Я сразу вспомнил.
— Чернильное пятно!
— Скажем, чернильная лужа, — улыбаясь, произнесла мама.
— Да, помню. О небо, как мы тогда перепугались. Прямо до смерти. Огромное чернильное пятно в самой середине твоего нового бежевого кресла! Нам было ясно, что ты моментально дознаешься, кто из нас это сделал. Но, к нашему удивлению, ты не ругалась. Даже как будто и не рассердилась. Сказала спокойно и ободряюще: «Дети, я знаю, что вы не могли намеренно сделать что-либо подобное, поэтому не буду спрашивать, кто в этом виноват. Соорудим на кресло чехол и не будем больше говорить об этом». Мы ничего не понимали. Удивительно, что мы и потом не узнали, кто испортил кресло. Могу с уверенностью сказать, что это сделал не я, но до сих пор не догадываюсь, кто был виновником. Обычно виновный быстро находился.
— В тот раз вы не могли его найти, — таинственно сказала мама.
— Но мы всегда тайком признавались друг другу.
— Однако на этот раз признаться никто не мог.
— Почему?
— Потому что это сделали не вы.
— Так кто же? Кто-нибудь из наших друзей?
— Нет.
— А кто?
— Я, — сказала мама виновато.
— Что? — воскликнул я со смехом.
— Я, хорошо помню все, что сказала вам. Я тщательно подбирала слова, чтобы не лгать. Я сказала, что вы ничего подобного преднамеренно не сделаете. Это была правда, и таким образом я никого из вас не обвиняла. Затем я сказала, что не буду допытываться, кто виноват. Это выглядело благородно. Но единственной причиной, почему я так поступила, было желание избежать папиных расспросов. Папа всегда доверял мне расследование, и, если бы его пришлось проводить, справедливости ради я должна была бы поднять палец и признаться, что это сделала я.
— А почему тебе было бы не признаться? Ведь ты сделала это не нарочно.
— Ха… вот тут-то и зарыта собака, — сказала мама.
— Ничего не понимаю…
— Я сделала это нарочно.
— Нарочно опрокинула чернильницу на свое новое кресло?
— Да.
— Не могу поверить.
— Конечно, не для того, чтобы испортить кресло, но я не уронила, а именно швырнула ее.
— В раздражении?
— Еще в каком!
— О боже мой! Да, такое случалось.
После моего замечания мама растерянно посмотрела на меня, потом сказала:
— Это был очень неудачный день. Я встала уже раздраженная. Бывают такие дни.
— Да-да.
— В тот день мы получили сообщение о повышении налогов. Роза болела, и мне самой пришлось заняться подсчетами, а я это ненавижу.
— Да, я знаю.
— Давид Тугела, не смей так охотно подтверждать мои недостатки. Я могу о них говорить, а ты нет.
— Но я не хотел тебя обидеть, — ответил я, смеясь.
— Так вот, я не любила всю эту бухгалтерию, — повторила мама. — А в тот день мне пришлось пять часов подряд просидеть за расчетами. Я делала это с отвращением, но делала! Где-то я ошиблась в счете, а обнаружила это лишь после того, как все записала в бухгалтерскую книгу. Надо было работать еще целый час, чтобы исправить ошибку. И когда я это сделала, оказалось, что я опять занесла в книгу свой первый ошибочный подсчет. Уже наступил полдень, обеда не было, да еще Джимми крикнул из ванной, чтобы я подала ему носки. За десять минут до этого он просил принести бритву, а потом новый кусок мыла. Носки переполнили чашу терпения. Я завопила, что готова работать для каждого из вас, но не желаю быть ничьей рабыней. Я изо всех сил отшвырнула от себя чернильницу и ручку, рассчитывая, что чернильница упадет на пол и чернила потом легко будет отмыть водой. Так нет же. Ручка шлепнулась на пол, а чернильница угодила прямо в середину моего прекрасного бежевого кресла… Если когда-либо карающая рука господа и настигала меня, так это было в тот день. Я готова была сама себя выдрать.
Я достал из шкатулки старинную чернильницу и спросил:
— Это она?
— Да, — ответила мама. — Она небольшая, но ты не представляешь, сколько чернил выливается из нее, если ее швырнуть в кресло со светлой обивкой.
Я грустно произнес:
— В наш новый дом мы купим такое же кресло. Точно такое же!
Мама закрыла шкатулку, повернулась ко мне и спросила, глядя на меня глазами, полными страха:
— О Давид, как мы будем жить на новом месте? Ведь это лагерь, обнесенный колючей проволокой… Как жить в лагере?
— Не волнуйся. Мы совсем не знаем, как там будет.
— Да, это правда. Мы все должны надеяться. Ты тоже, Давид.
— Да-да.
Мы всегда так говорили, когда кто-нибудь из нас надолго уезжал. Тоска терзала сердце, но, чтобы не причинить боли другим, каждый делал вид, что весел, и пытался утешить и ободрить другого, вселить в него мужество, которого не было в нем самом.