К книге
Укротитель Драконов 4Глава 17
85%
Глава 17
17

Прошло ещё три дня, и за это время внутри меня происходило что-то такое, чему я не сразу нашёл объяснение, что-то странное, чего раньше я не знал ни в той жизни, ни в этой.

Сначала пришёл покой, и я, привыкший не доверять резким переменам в собственном состоянии, подумал, что это апатия, та самая глухая яма, в которую падает зверь, когда воля его выломана и ему уже всё равно, что с ним сделают.

Но нет, это было другое. В районе груди теперь ровно тлело тепло, и это было тепло уверенности. Оно держалось, несмотря на всё, что навалилось на меня за эти дни.

А ещё я чувствовал, как моё тело само себя чинит, и темпы у этого были такие, что в прошлой жизни я бы решил, что брежу. Я-то знал, как заживают тяжёлые раны, носил на себе следы укусов, я видел, как месяцами затягивается то, что должно затягиваться месяцами, и помнил, сколько времени уходит у живой плоти, чтобы вернуть себе целостность.

Здесь всё было не так.

Здесь побои, от которых в моём прежнем мире человек слёг бы надолго, и сквозная дыра в бедре, через которую вынимали арбалетный болт, стягивались так, что я буквально ощущал процесс — это шло как вибрация в местах травм, как непрерывное стягивание, будто тело моё было настолько живым и жадным до движения, что само торопилось вернуть себе возможность ходить, бить и действовать. И опять же — это тепло. Оно было в основе всего.

Мне приносили еду. Сперва простую: отвары, бульоны, кружку Горечи, от которой по жилам растекался привычный жар. Потом стали давать мясо, нормальное мясо, какое в бараках я не видел никогда.

На грудь и рёбра мне раз за разом ставили тех самых горных пиявок, чтобы снимали отёки и гнали застоявшуюся кровь. Я лежал, глядя в закопчённый потолок, и слушал, как внутри меня идёт работа.

Костяник приходил регулярно, проверял, осматривал, мял пальцами заживающее, хмурился и почти ничего не говорил. Словно боялся сболтнуть лишнее в этих стенах, где у любого слова могли вырасти уши.

Я тоже особо не разговаривал, мне хватало того, чтобы наблюдать — за собственным телом, за тем, как оно меняется, и за самим Костяником, как тот держит плечи, куда отводит взгляд, как замирает на секунду перед тем, как ответить.

Один раз я спросил его, как дела в лагере, и он от неожиданности дёрнулся, будто я ткнул его шилом, потом продолжил накладывать пиявки и сказал тихо, не поднимая головы:

— Не утихает ничего. Шепчутся. Все шепчутся, что клану конец, что Грохот промашку дал, какой ему не простят. Только болтать про это себе дороже. Прознает он, что кто-то его не держит, — того человека забирают. Чтоб молчал потом. Грохот он покуда тут, глава. Только теперь с отцом твоим считаться приходится. Вот и весь сказ.

Дальше мы оба замолчали, и было слышно только, как сглатывает огонь в очаге сухой торф.

Потом я спросил ещё раз про Тилу, не нашли ли её, хотя и сам знал ответ, и спрашивал, наверное, только для того, чтобы услышать чужой голос. Костяник перестал возиться с бинтами, помолчал и сказал, что мне про это лучше не толковать, чревато, мол, и для меня, и для него, и снова взялся за дело. Я кивнул, и на этом всё. Так и прошли эти дни.

К исходу третьего я начал пробовать вставать. Боль в ноге ещё держалась, но я уже мог наступать на неё, осторожно перенося вес.

Я не залёживался — ходил по комнате вдоль стены, делал лёгкие движения, разминал то, что отлежал, прислушивался к каждому суставу, потому что мне нужно было встать на ноги как можно скорее, и я гнал своё тело вперёд ровно настолько, насколько оно позволяло.

Как раз за этим занятием, перенося вес с одной ноги на другую у стены, я и был, когда в дверь постучали.

На пороге показался человек от клана, из тех, что приносили еду, и сказал, переминаясь:

— К тебе тут. Молчун просился. Глава дозволил пустить.

Я кивнул, и человек отступил, а в комнату, пригнувшись под низкой притолокой, как он привык пригибаться везде со своим ростом, вошёл Молчун.

Я прошёл к лежанке и сел, давая отдых ноге, а он остановился у двери, оглядел меня, и в уголках его обычно пустого, невыразительного лица дрогнуло что-то похожее на улыбку, но он тут же придавил это в себе, по старой клановой привычке не показывать лишнего. Я увидел и на нём следы — желтеющие пятна по скуле, ссадину у виска, — но всё это уже сходило, заживало.

— Рад тебя видеть, — сказал я, и это было правдой.

Молчун кивнул.

— Да проходи ты, чего на пороге топчешься, — я повёл рукой в сторону табурета. — Не чужой.

Он прошёл, отыскал у стены табурет, сел, и его длинные руки легли на колени, а взгляд заскользил по стенам, очагу и по миске на каменном выступе.

Какое-то время мы просто молчали, и в этом молчании не было неловкости, но было своё, выстроенное за все то время, что мы провели бок о бок у клеток.

Потом я спросил то, что вертелось у меня в голове:

— Чего ж ты тогда не полетел-то со мной? Хотел ведь. Я же видел, что хотел.

Молчун опустил глаза, пожал плечами, потом снова поднял голову и провёл ребром ладони поперёк горла и качнул головой — убили бы.

Я помолчал, глядя на него.

— Как убили бы, — сказал я тихо. — Улетел бы — не убили бы. Может, нас вообще тогда не поймали бы.

Он посмотрел на меня, и в глазах у него встало что-то затравленное, загнанное, то, что я видел сотни раз у зверей в тесных клетках и у людей, которых ломали слишком долго.

И я понял, что не в словах дело, что он не это хотел мне сказать про горло, что страх перед кланом, въевшийся в него за десять лет, в тот решающий миг просто свёл ему тело судорогой. Он не смог сделать шаг не потому, что не хотел, а потому, что онемел весь, как загнанный в угол зверь, который не дерётся и не бежит, а застывает, потому что и то, и другое для него означает смерть.

Оцепенение. Я знал эту реакцию назубок.

— Можешь не объяснять, — сказал я. — Я всё понимаю. Понимаю, что хотел, и понимаю, что не смог в тот миг. Там решать надо было в один момент, а тело тебя не пустило. Бывает. С кем угодно бывает.

Он смотрел на меня, и затравленность в его глазах уступала место чему-то другому, благодарности, наверное, и он кивнул, на этот раз сильнее и живее, — да, всё так, ты понял правильно.

Мы снова замолчали, и снова только огонь трещал в очаге, а потом я спросил:

— Чего дальше хочешь, Молчун?

Он поднял на меня глаза, и в них была надежда, которую он уже не прятал.

— Со мной хочешь уйти? — спросил я прямо.

Молчун кивнул, и надежда во взгляде разгорелась ярче.

— Хорошо, — сказал я просто. — Я добьюсь, чтоб ты мог отсюда выйти. Как договаривались тогда. Будем вместе делать дело.

Молчун чуть склонил голову, вопросительно, и показал пальцами в воздухе — какое дело?

— Сам пока не знаю, как там всё обернётся, — признался я, и врать ему не стал, потому что он был из тех немногих, кому я врать не хотел. — Что меня впереди ждёт, в столице ли, ещё где, — этого я не знаю. Но одно ясно. Там будет больше возможностей делать то, к чему душа лежит. Больше, чем у этих клеток.

Я видел, что вина всё ещё сидит в нём и сказал:

— И ты выкинь это из головы. Слышишь? То, что не смог тогда. Я знаю, что с тобой тут сделали за эти годы. И со мной бы сделали ровно то же, просто не вышло у них. Меня в тот миг, когда Игла со мной возилась, выкинуло куда-то. Туда, откуда не каждый возвращается собой. Не моя заслуга, что я вернулся. Просто так случилось.

Снова повисло молчание, но теперь оно было другое, и я видел по лицу Молчуна, что ему стало легче от этих слов, что я снял с него хоть часть той тяжести, которую он притащил сюда вместе со своими синяками.

— Так что эту страницу мы просто перевернём, — сказал я. — Понял? Опустим.

Он кивнул.

— По-настоящему опустим, — добавил я. — Как только переступим этот порог.

И вот тут я почувствовал, что лгу. Не ему, а себе.

Я говорил «опустим», а сам как будто уговаривал себя, потому что внутри, под всем этим тёплым покоем, который принёс я из пустоты Аш-Рааха, сидела одна заноза, и она не желала никуда деваться.

Драконов надо выпустить. Всех, кто гниёт тут в цепях, в наморднниках, на короткой цепи, не дающей лечь. Дать им небо.

А Грохота…

Грохота убить. Это поднялось во мне сквозь покой и я почувствовал, как меняется моё лицо, как сердце начинает бить чаще, как будто тепло под рёбрами подвинулось, уступая место чему-то куда более старому и тёмному.

Молчун, видно, заметил, и склонил голову, вопросительно и тревожно — с тобой нормально все?

Я дышал тяжело. Как с этим жить, думал я, как держать в себе это желание, как можно вообще, зная то, что знаю я теперь, оставить всё как есть, оставить этих существ — расколотые половины целого, родню по крови — в железе, под кнутом и голодом, оставить тех, кто их ломает, нетронутыми.

Я поднял голову.

— Нормально всё, — сказал я, и голос у меня вышел хриплым. — Нормально. Просто… дорогого человека потерял. И не отпустилось ещё. До конца не отпустилось.

Молчун смотрел на меня, и в его тёмных глазах было неподдельное сочувствие, как у человека, который сам терял и молчал об этом годами.

Потом он встал, подошёл, и осторожно положил мне руку на плечо, и я почувствовал, что он сейчас сопереживает — по-человечески, по-братски.

После того разговора я восстанавливался ещё несколько дней, и за всё это время Рэн ко мне так и не зашёл ни разу, словно у него были дела поважнее, чем сын, ради которого он пригнал к краю света живую осадную машину.

Я старался не думать об этом, а думать о собственном теле, которое к тому времени уже слушалось меня почти как прежде, так что я мог спокойно ходить по комнате, приседать у стены, разминать заживающую ногу, и боль из выматывающей превратилась в глухую, что не мешает двигаться.

И вот тогда же я заметил то, что мне совсем не понравилось: мне дали ясный приказ — комнату не покидать. Это был тревожный звоночек, и я понял его сразу.

По сути меня снова держали в клетке, только теперь клетка была почище и потеплее прежних, и держал меня уже не Грохот, а отец, который, выходит, сам не знал, чего от меня ждать, — то ли я улечу при первой возможности, то ли натворю чего-нибудь такого, что обрушит его тонкую игру с кланом и Советом.

Доверия ко мне у него не было ни на грош. Я был узником. И нужно было это менять, показать ему, что я на его стороне, потому что другого выбора у меня попросту не оставалось.

Поэтому я подошёл к двери. Постучал. А когда снаружи отозвался тот самый человек от клана, что носил мне еду, попросил его позвать сюда Рэна и передать, что сын хочет с ним поговорить.

Человек от этих слов заметно напрягся, я услышал, как он переступил с ноги на ногу, и тогда я добавил, негромко:

— Это в ваших же интересах — просьбу мою исполнить. В твоих, и тех, кто тебя послал.

Он помолчал за дверью, потом буркнул что-то невнятное и ушёл.

Я остался ждать, разминая ногу, перенося вес с пятки на носок и обратно, прислушиваясь к тому, как внутри меня тлеет тепло, которое я притащил из пустоты Каменной Утробы, и которое, как я уже понял, помогало мне держаться, когда прежний Аррен сорвался бы в крик или в слёзы.

Минут через десять дверь отворилась, и на пороге встал Рэн — руки за спиной, плащ припорошён снегом. Лицо закрытое и непроницаемое. Я стоял посреди комнаты, выпрямившись, и кивнул ему приветственно.

— Здравствуй, отец.

И тут я снова почувствовал, как этот покой работает на меня, как он держит мой голос ровным, а чувства мальчишки — обида, страх, тоскливое желание услышать хоть одно доброе слово, — которые ещё недавно лезли наружу и мешали думать, теперь молчат, придавленные чем-то куда более старым и спокойным.

Рэн, кажется, увидел это спокойствие и едва заметно склонил голову.

— Здравствуй, сын. — Он помолчал, оглядел меня с ног до головы. — Как твоё состояние?

— Уже значительно лучше, — ответил я. — Тело чинится быстро, закалка своё дело делает. Кость срослась, нога держит. — Я сделал паузу. — По правде сказать, мне тут, взаперти, сидеть уже незачем. Я бы хотел выйти. Подышать. Проведать своих драконов.

Рэн смотрел на меня молча, долго, потом заговорил, и голос у него был ровный, без тепла, но и без угрозы:

— Я понимаю твоё желание, Аррен. Но я вижу и то, чего ты, может, в себе сам пока не разглядел.

— И что же это? — спросил я.

Он чуть сдвинул брови, подбирая слова, и сказал:

— Под пеплом, если его не трогать, угли могут тлеть долго и казаться остывшими. А подует ветер — и вспыхнет так, что сгорит всё кругом. Сам не заметишь, как поджёг то, что хотел сберечь. У тебя на дне такие угли. Кипят в тебе. И сейчас, выпусти я тебя на волю, ты можешь наломать таких дров, какие потом никто не соберёт. А через два дня мы поднимаемся в небо, и ты должен быть готов только к этому. Ни к чему другому.

— Мне не по нраву чувствовать себя в клетке, — сказал я, и в этом не было игры, это была чистая правда. — Я и так был тут заперт. Всё это время, в этом клане. Серая рубаха, барак, Яма, цепи. А теперь, выходит, то же самое продолжается, только стены почище.

— Именно поэтому ты в этой комнате, — отозвался Рэн, не повышая голоса. — Потому что ты слишком хочешь воли. Ты в ярости не на одних мясников. Ты в обиде на племя, что отослало тебя сюда, к тем, кого само же презирает. Это видно на тебе, как след когтя на свежем снегу. И человек с такой обидой и такой яростью, выпущенный без узды, опасен прежде всего сам для себя.

Я замолчал. Он попал в самое яблочко, и я это знал, и он знал, что попал, — старый всадник, полжизни проживший среди тех, кто читает суть.

Но на помощь мне снова пришёл тот покой, и сквозь него я вдруг ясно увидел, что́ именно делает Рэн, как он давит, куда метит, и понял, что это можно обратить в свою пользу. Его собственное оружие — умение видеть — можно повернуть, если перестать сопротивляться и начать вторить.

Откашлялся, шагнул чуть ближе, и стал зеркалить его — заложил руки за спину, как он, выровнял плечи, сбросил из голоса всё лишнее и заговорил так же ровно и веско, как говорил он:

— В чём-то ты прав, отец. Безусловно прав. Мне было тяжело принять то, как племя со мной обошлось, — отправить к тем, кого старейшины за людей-то не считают. Мне было тяжело встать на той арене лицом к лицу с диким зверем ради того, чтобы просто надеть серую рубаху и не сдохнуть. Всё это так.

Я выдержал паузу, глядя ему в глаза.

— Но мы это уже выяснили, ты и я. И я понял тебя так, как никогда раньше не понимал. Мёртвую плоть надо отсекать, чтобы не сгнило живое, — ты сам сказал это у этой стены. Обиду нужно отрезать. И сосредоточиться на одном — стать Владыкой. Достойным всадником Империи. А первый мой союзник в этом, первый ментор, тот, кто прилетел за мной через полмира и вытащил из плена, — это ты, отец. И всё, чего я хочу сейчас, — не сидеть узником в четырёх стенах, как наказанный щенок, а быть тебе достойным сыном. Выйти на волю и с честью переждать эти два дня до отлёта — туда, куда ты скажешь.

После этого повисла тишина и я почувствовал, что Рэн впервые за всё это время посмотрел на меня — как на кого-то, кого стоит слушать. Он сканировал меня тем тяжёлым взглядом, каким, наверное, сканировал противников перед боем, выискивая ложь, ища трещину в том, что я говорил.

Я держался спокойно и уверенно, не отводя глаз, опираясь на тепло под рёбрами, как на надёжную стену за спиной.

— И ты не наделаешь глупостей, — медленно проговорил он, и это был уже не вопрос, а проверка. — Не пойдёшь во Мглу, где сейчас ходит мглистое отродье, поднявшееся с Приливом, искать тело той рабыни. Не станешь мстить главе мясников. Не станешь…

Здесь он замолчал, и я увидел, что он хотел сказать что-то ещё. На языке у него вертелось что-то, и у меня вдруг возникло ощущение, будто он считывает не только то, что лежит на поверхности, будто он уловил во мне и потаённое желание выпустить драконов, разбить замки, снять намордники, дать им небо.

Но откуда, как?

Ведь для Аррена, чьё тело я носил, это не имело никакого смысла, не было его болью, его жизнью; это была моя боль, боль Сергея, того, кто двадцать лет просидел у клеток, ожидая, пока зверь сделает первый шаг.

Именно меня это грызло, а не сына горного племени. Но я промолчал. Просто смотрел на Рэна, не пуская смысл его недосказанных слов себе под кожу, и через мгновение заговорил сам:

— Я сказал тебе всё, что у меня на сердце, отец. Нет смысла искать мёртвое тело во Мгле, где живой не выживет, а мёртвому уже не помочь. Нет смысла пытаться убить главу — человека, которого сам Повелитель Империи признал главой и дал ему возможность искупить вину. Да и кто я такой, чтобы вершить чужую судьбу прежде, чем её решит Совет? — Я чуть качнул головой. — Больше того скажу. Сунься я на Грохота — он убьёт меня первым. Он сильнее. Сильнее даже моих драконов. Тут разве что ты мог бы решить его судьбу быстро, и даже Владыку своего не поднимая.

Рэн издал тихий протяжный звук, не то вздох, не то усмешку — «хм-м» — и в глазах у него что-то блеснуло. Кажется, поверил, подумал я, не позволяя этой мысли отразиться на лице. Он кивнул.

— Я подумаю над этим и дам тебе знать. Может, так и будет лучше. — Он помолчал, обвёл взглядом каменные стены, очаг, мою лежанку. — Негоже сыну сидеть в четырёх стенах, точно провинившемуся. Это показывает слабость. А ты теперь должен показывать силу — каждым шагом, каждым взглядом. С этого начинается всё.

— Я с этим согласен, отец, — сказал я. — Лучше и не скажешь. Благодарю тебя.

Рэн ещё раз посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом, в котором было что-то похожее на интерес. Повернулся и вышел. Тяжёлая дверь затворилась за ним со скрежетом железа по камню.

В этот день и в эту ночь ко мне больше никто не пришёл.

Я спал, проваливаясь в дрёму и снова выныривая. Чувствовал, как тело само себя чинит, как стягивается и срастается то, что должно срастаться.

Засыпал я с мыслью, что всё-таки не сумел переломить отца, что слова мои легли мимо, он не поверил и я так и останусь сидеть в этих стенах до самого отлёта, как наказанный щенок, которого выпускают только на поводке.

Но утром, когда дверь отворилась и мне принесли поесть, человек от клана сообщил, что отныне я могу свободно ходить по лагерю, дверь теперь открыта, и сказал он это с осторожной почтительностью.

Вместе с едой принёс мне новые вещи — видно, лучшее, что сумели наскрести в клане для такого климата: чёрную рубаху из плотной шерсти, такие же чёрные штаны с крепким поясом, куртку на меху с высоким стоячим воротом, прошитую кожаными полосами по плечам и груди, и тёплую накидку с глубоким капюшоном. Всё крепкое, добротное.

Я кивнул, принял вещи, а потом молча сел и стал есть. Думал, что, значит, всё-таки Рэн услышал меня и поверил. Или хотя бы решил, что поверить мне выгоднее, чем держать взаперти, и это было хорошо уже тем, что появилась возможность выйти, осмотреться, поглядеть, что творится вокруг — как поднимается Мгла, как держатся драконы, как стоит весь клан на краю своей погибели, — и, может быть, подумал я, осторожно прощупывая эту мысль, может быть, что-нибудь и выйдет придумать.

Только тут была загвоздка, и я её хорошо понимал: соверши я нечто такое, к чему тянулось нутро, вроде того, чтобы посбивать замки и выпустить драконов, — даже если это каким-то чудом удалось бы, во что верилось слабо, потому что людей в клане было слишком много и руки у них были слишком набиты на таком деле, — что потом? Дальше-то что?

Вся легенда, что я выстроил перед отцом, ложь о смирившемся, отрезавшем лишнее сыне разом бы рассыпалась, и позиции мои, и без того хрупкие, потеряли бы силу, а я снова оказался бы не освободителем, а беглым червём, за которым гонятся.

Так что для начала надо было просто пройтись и посмотреть, ничего больше.

Я доел, надел новое, и от плотной ткани по телу пошло ощущение, будто я надел на себя другого человека, и вышел за дверь.

В коридоре стояли клановые стражники. Когда я появился, они разом подобрались, выпрямились, и один из них, тот, что постарше, с серьгой-крюком в ухе, шагнул ближе.

— Комнату тебе приготовили, — сказал он. — Хорошую. С большой кроватью. Показать?

Я кивнул, ничего не говоря, и пошёл за ними.

Мы двинулись в глубь дома Грохота, и тут я понял, что ведут меня через ту самую залу со сводом, теряющимся во тьме, с драконьими цепями на крюках и черепом штурмового над креслом. Потом дальше, в широкий коридор, к той самой комнате, где мы были с ней той ночью.

Внутри у меня начало закипать, потому что это было либо нарочно подстроено, провокация, проверка на излом, либо Грохот попросту не подумал, не вспомнил, что это за комната и кто в ней был.

Стражник остановился прямо у этой двери.

— Вот, твоя комната. — Он кивнул на дверь. — Еду сюда теперь носить будут. Костяник передал, что ты уже на ногах и всё ладно с тобой.

Я кивнул, не проронив ни слова, лишь толкнул дверь и оказался внутри.

В комнате горел тёплый свет. В дальнем углу виднелся проход в ту самую купальню. Сердце у меня застучало чаще, потому что воспоминания нахлынули разом.

Я прошёл вглубь, остановился посреди этих стен и снова, как тогда в горячечном бреду, ощутил незримое присутствие — Тилы и того огромного древнего взгляда, Аш-Рааха, будто они оба сейчас стояли рядом со мной, в этом дрожащем свете.

Я выдохнул, и в груди поднялось, что-то похожее на послание идущее изнутри.

Значило оно одно: ты должен идти дальше. Я обернулся — стражник всё ещё стоял в проёме, ждал.

— Понял, моя комната, — сказал я. — Только сейчас я бы выйти хотел.

— Ходи. — Он повёл рукой. — Тебе теперь можно.

Я прошёл мимо него, а у порога остановился.

— Отец где живёт? Мало ли, понадобится.

— Дверь соседняя. — Он мотнул головой вдоль коридора. — Вон та.

Я кивнул в ответ.

Дальше я снова шёл через ту огромную залу, и взгляд мой зацепился за череп дракона над креслом Грохота. Задержался на нём на миг, но я пошёл дальше.

Отыскал выход из дома Грохота, толкнул обитую железом дверь и вышел наружу.

Снега было много, но лежал он лишь по краям, у стен, наметённый ветром в сугробы, а посередине площадь была утоптана до чёрной мёрзлой жижи.

Повсюду по-прежнему стояли палатки из шкур и жердей, и царил хаос — люди таскали тюки и ящики, перегоняли упирающихся виверн, кто-то чинил порванный навес, кто-то рубил мёрзлое мясо у костра, кто-то просто сидел на корточках, кутаясь в драньё. Всё это жило в наспех собранном походном порядке.

Я не увидел, чтобы где-то строили что-то новое, основательное, — будто все они знали, что сидеть тут долго не придётся, и потому никто не вбивал свай и не клал камня, а только перебивались со дня на день.

Мне стало любопытно, что же клан вообще собирается делать со Мглой, которая, скорее всего, всё ещё поднималась снизу.

Я спустился с крыльца, прошёл по площади и увидел тот самый центральный каменный столб, к которому меня приковали в ту ночь, когда я был живой приманкой. Снег вокруг него был уже затоптан, и ничего от того уже не осталось, кроме памяти.

Я оглянулся и поймал на себе несколько взглядов клановых — псарей, крючьев, каких-то баб с вёдрами.

Все они, встретившись со мной глазами, на миг цепенели, замирали, и смотрели на меня как на проклятого, как на отмеченного чем-то нездешним и опасным. Потом торопливо отводили глаза и спешили заняться своим делом.

Я старался держаться достойно и прямо, не пряча лица, вспомнив слова Рэна про силу, которую надо показывать каждым шагом. Понимал, что в этом он был прав: пусть видят, что перед ними стоит уже не Падаль, которого можно гонять по полигону и втаптывать в грязь, а кто-то совсем другой.

Из-за Врат, доносилось тяжёлое дыхание огромного зверя — Владыки Бурь, оставленного отцом как живой щит. Иногда порыв ветра швырял через Верхний ярус заряд колючего снега, и тогда дыхание будто приближалось, накатывало вместе с ветром, а люди втягивали головы в плечи.

Я развернулся и пошёл к ступеням, что вели на Средний ярус.

Оттуда доносились звуки, которых я не слышал раньше, — рык, скулёж, треск, щёлканье десятков драконьих глоток. Я спустился к обзорной площадке у края и поглядел вниз. Вид открылся такой, что я остановился.

Всё стало другим. Мгла затопила нижние ярусы целиком — там, где раньше были бараки червей, тренировочный пятак, мусорная куча, где я провёл первые свои дни в этом мире, теперь стояла лиловая муть. Даже Арена торчала из неё лишь верхним краем, как выступающий из воды зуб.

От поверхности Мглы всё время шли странные звуки — то тонкий далёкий визг, то долгий шелест, то глухие удары. От этих звуков под кожей пробегал холод, потому что я знал, что это не ветер и не камни, а то самое, что поднимается с Приливом.

А на самом Среднем ярусе, между домами, на площади и в проходах, стояли наспех сколоченные и сложенные из камня загоны. Люди с драконами пытались как-то ужиться тут бок о бок, в страшной тесноте.

Драконов всё ещё временами выводили, гнали наверх, ставили за Врата. Жизнь тут бурлила, кипела, но кипела тревожно — все двигались быстро, с напряжением людей, которые точно знают, что нужно делать и что времени мало.

Над всей этой суетой то и дело взлетали окрики старших, бригадиров, кнутодержателей: это туда неси, тут разбирай, здесь убирай, цепь крепи, не зевай, — и по этой собранной, злой, торопливой работе ясно было, что клан к чему-то готовится.

Предыдущая главаГлава 17 из 20Следующая глава