Грохот шёл медленно, вразвалку, как ходит человек, которому некуда спешить, потому что весь этот мир и так лежит у него под сапогом. Пепельник держался чуть позади, и в том, как они приближались, было что-то от двух хищников разной породы — один давил массой и яростью, другой высматривал, прикидывал, считал. Арбалетчик у столба, завидев их, отступил в сторону и опустил оружие, освобождая место, а двое-трое зевак, что притормозили поглазеть на привязанного беглеца, тут же вспомнили о неотложных делах, стоило Грохоту скользнуть по ним своим водянисто-серым глазом.
Я попытался выпрямиться у столба, и это далось трудно. Правую ногу я не чувствовал совсем — там, где торчал болт с серым оперением, тело будто заканчивалось, превращалось в чужую деревяшку, прихваченную к моему боку цепью. Веки слипались от инея и от той слабости, что оставил после себя токсин, а держать глаза открытыми было отдельной работой, на которую уходила половина воли.
Скосив взгляд вглубь площадки, я разглядел серую фигуру в стороне от костров. Тень стоял неподвижно, привалившись к каменной кладке, и смотрел мутными глазами, не вмешиваясь ни во что. Просто наблюдал. Я уже не знал, утешает меня это присутствие или нет.
Грохот остановился в трёх шагах. Изуродованная ожогом половина лица в свете костров казалась отлитой из чугуна, а здоровая дёргалась кривой усмешкой, обнажая жёлтые крупные зубы.
— Гляди-ка, — протянул он негромко. — Падаль. Давненько не виделись. Я уж думал, ты во Мгле сгинул. А ты вон где. Сидишь, грязнишь мне столб.
Я молчал. На разговор сил было мало, да и слова сейчас стоило беречь.
— Хлопот ты нам доставил, — продолжал он, заложив большие руки за спину. — Прилив на голову, а тут ещё ты со своими тварями. Глупо это было, парень. Сесть на дрейка, с которым у тебя и нить-то толком не встала, да думать, что улетишь от нас на край света.
Внутри что-то дёрнулось. Я поднял на него глаза.
Грохот усмехнулся шире.
— Удивлён, что я так осведомлён? — Он наклонился ближе, и от него пахнуло потом, дымом и драконьим жиром. — Я тридцать лет тут хозяин. И про связанных знаю поболе твоего, щенок. — Он скользнул взглядом куда-то поверх крыш. — Видел я, как ты взлетал. Нелепо болтался на его хребте, как мешок с навозом, который вот-вот свалится, а связанный-то сидит на своём звере влитым, не елозит. Раз так — стало быть, нить у тебя с каменным есть. Тут и считать нечего.
Он выпрямился, и в здоровом глазу мелькнуло что-то почти похожее на уважение.
— А вот то, что ты вообще с этими тварями договорился… это да. Это меня, признаюсь, проняло. — Он харкнул и плюнул мне под ноги, в утоптанный снег. — И всё равно. Прямо сейчас тебя удавить бы. Своими руками, за столько хлопот. И не сделаю.
Он помолчал.
— Потому что мне нужен грозовой. Тот, что молнии метал по моим стрелкам. Хороший зверь, сильный. И мне нужно, чтобы он сейчас прилетел сюда. А сделаешь это ты. Кликни его. По нити своей, по чутью, по чему там у тебя. Зови.
— У меня нет нити с грозовым, — сказал я тихо, но настолько твёрдо, насколько позволял язык. — Он не связан со мной. Я говорил вам.
Грохот хохотнул, коротко и зло.
— Ты на нём летал, падаль, по воздуху. Без седла. И мне втираешь, что между вами пусто? Брешешь.
Я качнул головой — единственное, на что хватило.
Пепельник, всё это время стоявший молча, сделал шаг вперёд. Лицо у него было холодное и собранное, воспалённые глаза смотрели без злости — как смотрят на задачу, у которой есть решение, нужно только подобрать ключ.
— Есть простой способ проверить, врёт он или нет, — сказал он пугающе вежливым голосом, и обернулся куда-то к дому Грохота, подняв руку.
В проёме шевельнулись. Двое Крючьев вывели наружу человека, и я не сразу узнал её — а узнав, ощутил, как остатки тепла внутри сменились льдом.
Тилу вели к нам через площадь. Тёмный платок сбился, и я видел кровоподтёк, расплывшийся по скуле, разбитую губу. Шла она сама, не вырываясь, держа спину прямо, и не плакала — только смотрела перед собой застывшим взглядом.
Грохот шагнул ко мне, и теперь голос его стал почти ласковым, отчего сделалось ещё страшнее.
— Слушай меня, падаль, внимательно. Или ты сейчас зовёшь сюда грозового и того тёмного выкормыша, что с ним летал, — либо этой девке конец прямо здесь, на снегу, у тебя на глазах.
Я посмотрел на Тилу. Её толкнули, и она опустилась на колени в снег у края площадки, не сводя с меня глаз. И в этих глазах было тихое и упрямое: «Не надо, не ради меня».
— У меня нет связи с грозовым, — повторил я, выговаривая каждое слово отдельно, чтобы дошло. — И с маленьким тоже. Они полетели со мной не потому, что я держу их нитью, а потому, что сами так решили — это их воля, и позвать их обратно я не способен. Так что, если вы убьёте её, на эту кровь всё равно никто не явится, и смерть выйдет пустой.
Грохот молчал долго. Потом наклонился ко мне совсем близко, так что я видел каждую сетку лопнувших сосудов в белке его глаза, и сказал очень тихо, только для меня:
— Это не будет пустой смертью. Это будет смерть, которую я погляжу с удовольствием. Как ты корчишься у столба, пока режут девку, на которую ты так повёлся. Думаешь, я не вижу, куда ты глядишь? Вижу. — Он выпрямился. — Одно удовольствие, падаль.
Он повернулся и пошёл к Тиле медленно и каждый шаг по скрипящему снегу отдавался в ушах.
— Есть закон, — сказал я громче, и горло обожгло. — Священный закон. Связанного дракона нельзя отнимать у живого всадника. Нельзя разделять. Вы его уже нарушили — с каменным. Он мой, а вы его в цепях держите.
Грохот остановился. Обернулся через плечо, и на лице его расплылась усмешка, а в глазах заблестел что-то весёлое, почти безумное.
— Закон? — Он развёл руками, обводя площадь, палатки, дым, чёрные хребты, уходящие грядой в серую бесконечность. — Ты мне тут, в моём клане, про законы толкуешь? Погляди вокруг, парень. Хребты на сотни вёрст. Тут нет ничего. Ни Трона, ни суда, ни закона. Тут клан. А в клане закон — я. А имперцы, что зверей у меня скупают, — торгаши, и не более. Ты мне репутационный заказ угробил, грозового увёл прямо из-под носа у Трона. И за это ты ответишь. Прилюдно. Сперва девка, потом ты. И вот тогда твой гордый грозовой точно прилетит. Он же смелый, а? Вырвался от имперцев, прилетел за падалью, спас. Раз прилетел — прилетит снова. На запах твоей крови.
Я молчал. Думать было трудно. Мысли таяли и растекались, а в каждую щель лезло понимание полной и глухой западни. Может, это и есть конец — здесь, у столба, на морозе, с покалеченной ногой и Тилой на коленях в снегу.
Но именно от этой ясности внутри всё замерло. Удушающий страх сменился холодной пустотой, в которой я старался соображать.
Я заговорил медленно и трезво.
— Когда грозовой прилетел в загоны, у меня не было выбора, кроме как лететь, — сказал я. — Останься я — мне тут жизни бы уже не было, вы сами знаете. Я сделал это на одном порыве, не думая. Не потому, что держу его нитью. — Я перевёл дыхание, втягивая ледяной воздух. — А теперь подумайте трезво. У вас тут и так бед хватает. Мгла идёт. Прилив. Зачем вам новые?
— О чём ты, — холодно бросил Пепельник, чуть прищурившись.
— Есть такое место, — сказал я, глядя то на него, то на Грохота. — Поле резонанса. Связанные зовут его Тэр-Ашт. Там те, у кого есть нить с драконом, могут встречать друг друга. Говорить. И те, кто стоит куда выше вас, уже знают, что я здесь. Знают, что клан меня преследует. Что вы разделили связанного дракона и всадника. Нарушили закон. — Я выдержал паузу. — И если вы убьёте меня — это клан не спасёт. От того, что придёт.
— И что же придёт, — процедил Пепельник.
— Мой отец. — Я смотрел Грохоту в глаза. — Рэн. Громовой Удар. Повелитель Империи, всадник Владыки Бурь. Я говорил с ним в Тэр-Ашт, лицом к лицу. Он всё знает. И он уже в пути. Лететь сюда от его краёв — примерно сутки на его драконе. А когда он будет здесь — те хлопоты, что у вас сейчас со Мглой, покажутся вам детской вознёй в снегу. Ни один человек на этом хребте не сможет ничего противопоставить зверю, что стирает армии с лица земли.
Тишина упала на площадь, плотная, как Мгла на глубине. Где-то затих стук молота. Зеваки, что тащили тюки мимо, замерли, переглядываясь, и в их лицах я прочёл нутряной страх перед именем, которое здесь, на краю мира, наверняка звучало как имя из легенды.
Грохот глянул на Пепельника. Тот медленно кивнул.
— Я слышал про Тэр-Ашт, — сказал Пепельник тихо. — Это не выдумка.
— С какого перепугу, — Грохот развернулся ко мне, и в голосе прорезался рык, — папаша, который сам спихнул сюда своего никчёмного отпрыска, с глаз долой, вдруг сядет на Владыку и полетит его вызволять? Бросьте. Он от тебя отвернулся.
— Потому что его сын теперь не тот, кого сюда отправили, — ответил я ровно. — Сюда отправили трижды отвергнутого. Пустое место. А теперь его сын — тот, кто связывается не с одним драконом. С несколькими. Со взрослыми. С дикими. Таких за всю историю были единицы, и то — в сказаниях, которыми детей пугают. — Я смотрел на него не мигая. — Подумай, Грохот. Какую цену я представляю. И что будет с тем, кто меня убьёт.
Он стоял, огромный, тяжело дыша, и я видел, как ярость в нём бьётся о что-то холодное и расчётливое, что эти слова в нём затронули. Кулаки его сжались и разжались. Он отступил от Тилы — а ведь был уже готов, я видел, склонился над ней, занёс руку. Девушка чуть выдохнула, едва заметно осев в снег.
Грохот вернулся ко мне. Долго молчал, перекатывая что-то на скулах, потом заговорил — тише, рассудительнее, и от этой перемены меня замутило сильнее, чем от токсина.
— Хорошо, — сказал он. — Положим, всё так, как ты плетёшь. Тогда нам с тобой остаётся одно. Прилетит твой повелитель — а ты ему скажешь, что клан закона не нарушал. Что болт в ногу ты получил по своей дури, сам нарвался. Выгородишь нас. Придумаешь как — ты языкастый. — Он чуть усмехнулся. — Идёт?
Пепельник шагнул ближе и проговорил вполголоса, почти на ухо Грохоту:
— Он этого не сделает. Если всё правда — клан обречён. Брать с него слово бессмысленно.
— Заткнись, — бросил Грохот, не оборачиваясь. — Я и сам знаю, что слово этого ублюдка стоит меньше, чем плевок. Вопрос был не тот, на который ему отвечать. Я просто хотел поглядеть в его поганые глаза.
Он распрямился во весь рост, и лицо его снова окаменело — ярость ушла, обернувшись чем-то расчётливым.
— Зовите Ржавую Иглу, — сказал он. — Тащите его в Каменную Утробу.
Что-то ёкнуло во мне при этих словах — из разговоров Крючьев: пещера в глубине горы, куда уводят на ломку самых крупных и строптивых зверей. Откуда дрейки выходят пустыми.
Грохот наклонился ко мне в последний раз и сказал совсем тихо, почти ласково:
— Она тебя сломает, падаль. Точно сломает. И получаса не пройдёт, как ты потеряешь себя навсегда. Будешь послушной куклой в наших руках. Захочу — сам отца своего обманешь, и улыбаться при этом будешь. Воли в тебе не останется ни капли.
Он выпрямился и посмотрел на Пепельника. И во взгляде этом не было ни слова, но Пепельник кажется понял всё — кивнул и повернулся идти за Иглой.
Меня подняли со снега двое. Развязали цепь от кольца, но не выпрямили, а подхватили под мышки и поволокли, и ноги мои чертили в снегу две борозды, потому что правая не слушалась вовсе, а левая держала плохо. Сопротивляться не было ни сил, ни смысла. Тело висело между ними мешком, голова падала на грудь, и я смотрел, как уплывает назад утоптанный снег площади, как сменяется он сначала каменными плитами, потом грубо вырубленным полом, уходящим вниз.
Они затащили меня в проём в скале, и свет костров остался позади. Длинный низкий туннель шёл под гору. По его потолку ползли чёрные пятна копоти от факелов в редких держателях. Тяжёлый неподвижный воздух пах сыростью, старым жиром и застарелым прокисшим страхом.
Чем глубже мы спускались, тем сильнее становился холод. На смену верхнему морозу пришла могильная стужа, забирающаяся под рёбра. Где-то впереди в одну точку капала вода, разнося гулкий звук по стенам туннеля.
Туннель кончился, и меня выволокли в Каменную Утробу.
Это была огромная пещера, выгрызенная в нутре горы то ли природой, то ли руками за многие годы. Свод уходил вверх и терялся в недосягаемой для редких факелов тьме, откуда тянуло сквозняком и капало. Неровные стены в тёмных потёках были исцарапаны снизу доверху глубокими бороздами от когтей. На полу в центре зияла похожая на чашу впадина. По её краю в скалу были вмурованы толстые кольца всевозможных размеров для удержания быка или даже дрейка. Кое-где на крюках свисали цепи, напоминая висельные верёвки.
Я понял сразу, что отсюда выходят не теми, кем входят.
Меня бросили на хкамень у одного из ближних к стене малых колец. Один из мужиков прижал коленом мне спину, а второй защёлкнул на моём горле гладкий ошейник, явно выкованный под человеческую шею. Лязгнула пропущенная через кольцо цепь. Меня дёрнули для проверки и отпустили.
Их шаги застучали назад по туннелю и вскоре стихли, оставив меня в полном одиночестве.
Тело цепенело от стужи. Я лежал на боку с прижатой к мокрому камню щекой, а ошейник тянул шею к кольцу. Я подтянул руку и ощупал железо. Замок находился сзади под затылком. Вмурованную цепь со звеньями в палец толщиной оказалось невозможно сдвинуть с места. Люди сделали всё на совесть ради удержания невероятно сильных существ.
Меня забила дрожь не только от мороза, но и от поднимающегося из нутра чувства. Лёжа на камне, я чётко осознавал приближение конца. Если Игла меня не сломает, то прибьёт в порыве ярости из-за старой немилости. Под горой никто не услышит и не вступится.
Такое чувство было мне в новинку. На арене перед зубами разъярённого бордового дрейка всё ощущалось иначе из-за моего понимания зверя. Сейчас же меня накрыло ожидание эшафота после зачтения приговора. Накатила глухая обречённость вместе с животным ужасом перед грядущей неизвестностью, способной стереть человека без следа.
Я попытался ровно дышать и задерживать сырой воздух с мыслью «я здесь» по урокам Тени. Это не сработало. Дрожь не унималась, а очнувшийся разум с силой навалился и забормотал о моей ничтожности перед будущим и невозможности хоть что-то изменить. Каждая мысль заставляла тело сжиматься в маленькую точку и желать молить о пощаде ради отсрочки неизбежного. Множащиеся картины кнута, шипящего голоса и чужих рук лезли одна за другой, перекрывая дыхание.
Очередная попытка обуздать дыхание провалилась. Мысли скользили и не унимались.
Сквозь хаос постоянно всплывали веские слова Тени у кромки Пелены. Он приказывал отпустить страх. И хоть все это говорилось в контексте Купания во Мгле и встречи с Репьем — сейчас следовало поступить ровно так же ради спасения.
Моя жизнь и воля всё ещё оставались при мне, а значит исход дела пока не предрешён.
Закрыв глаза, я перестал цепляться за пугающие картины и начал вслушиваться в окружающий мир. До меня доносился треск факела у входа в туннель и частый стук сердца в висках. Свод пещеры ронял редкие капли в каменную чашу. Я изо всех сил держался за эти звуки для успокоения разума.
Лишённые моего внимания мысли мало-помалу начали оседать. Они не исчезли полностью, но отступили и потускнели наподобие оставшегося без ответа крика.
Дрожь стала тише.
И в эту тишину вошли шаги.
Я не открыл глаз. Знал — открою, и весь рой мыслей поднимется снова, заполонит голову. Нет. Есть эти шаги. И больше ничего. Я не стану думать о том, что будет дальше, не дам уму шанса.
Шаги шли неспешно, мягко, почти неслышно.
И вдруг, ни с того ни с сего, всплыло из глубины воспоминания. Из памяти Аррена. Дед. Громовой Очаг, тёплый бас, тяжёлая рука на детском плече. Он говорил тогда мальчишке перед первым яйцом, и мальчишка не услышал. Дед говорил, что людям мнится, будто чем дольше они обдумывают наперёд, тем умнее поступят, когда придёт час действовать. Но это ложь. Человеческий ум глуп и мелок. Истинное, мудрое действие идёт не от ума, а от чего-то куда более древнего, чем разум одного человека. И соединиться с этим древним можно только тогда, когда отпустишь всякую попытку держать и править.
Аррен тогда не понял. Сотни раз он представлял себе, как поведёт ладонями по скорлупе, как потянется внутрь, как всё сделает правильно. И яйцо смолчало.
А теперь смысл дошёл до конца. Только дошёл он не до Аррена — Аррена больше нет. Дошёл до другого человека, занявшего его тело.
Шаги остановились и смолкли. Только эхо ещё прокатилось по своду пещеры и угасло где-то наверху.
Она не сказала ни слова. Я слышал лишь, как она вертит что-то в руках — что-то перекидывает, ловит, пропускает между пальцев. Кнут, может, или ещё какую снасть. Неважно. Я не думал о том, что это. Я слушал, как стучит моё сердце, и держался за этот стук.
— Падааль, — прошелестело наконец из темноты.
И от этого шипящего голоса по коже пошёл мороз — потому что в нём было что-то от голоса Репья, искажённого, мглорождённого. Что-то родственное.
— А ты мне с-с-сразу глянулся, — продолжала она тихо, лениво, будто рассуждая сама с собой. — Не червём ты мне глянулся и не как будущий крюк. Просто мордочка с-с-смазливая пришлась по душе, я такие люблю-ю. Мне их жаль даже бывает, та-ак жаль.
Слова просачивались сквозь звуки, искали ход к моим чувствам, к отвращению и страху, что всё ещё дремал под рёбрами. Я не пускал смысл дальше слуха. Голос и шелест — и больше ничего.
— Люблю, когда такую мордочку зажмёш-шь, — голос стал ниже и мягче. — Промеж ног зажмёшь, чтоб дышать нечем стало. И мордочка эта старается. Изо всех сил с-с-старается, чтоб мне сладко было. Потому что выбора у неё нет. Вот чего я хотела от тебя, падаль. С первого дня. И как же хорошо, что ночь у нас теперь долгая. Вся ночь впереди.
Что-то во мне дёрнулось и поползло к горлу — гадливое, холодное. Я слушал, как падает капля. Раз за разом.
Шаги тронулись снова. Медленно обошли меня по дуге.
— Воли в тебе много, — сказала она уже без игры. — Я теперь вижу. Лежишь вот, не дёргаешься, не кричишь и не просишь — готов уже принять. — Шорох ткани, скрип кожи. — Дурак бы решил, что это безволие. Что сломался уже, до меня. А я-то знаю — наоборот. По дыханию видно. По тому, как слушаешь меня, а смысла внутрь не пускаешь. Хитрый-й. Всё вижу, с-с-слышу.
Шаги остановились надо мной. Я чувствовал, как от неё тянет едким маслом, и звякнули мелкие когти на её ожерелье.
— А волю я люблю больше всего, — выдохнула она почти нежно. — Воля манит, и чем её больше, тем слащ-щ-ще ломать. А слащ-щ-ще всего то самое мгновение, когда в твари — а ты тварь, падаль, как и я тварь, как и все мы тут — гаснет пос-с-с-следний уголёк. Ради этого и живу.
Она присела рядом. Я услышал, как хрустнули её колени, как легла на камень тяжесть.
— Ломать — это ведь искус-с-с-сство, — проговорила она тихо, у моего уха. — Я других искусств не знаю. И ничего другого стоящ-щ-щ-щего за всю жизнь не видела. А в этом я мастер, падаль. Лучшая на хребте. — Что-то скрипнуло в её руках и натянулось. — И сс–с-сейчас ты узнаешь, почему.