Нормально спать я не мог. Тело просило сна отчаянно, но ушибленные рёбра ныли при каждом вздохе. Стоило повернуться на бок, как тупая боль вспыхивала от грудины до хребта, вынуждая стискивать зубы и замирать на спине.
В шалаше пахло хвоей и сырой землёй. Гнус храпел справа с таким самозабвенным присвистом, будто он превратился в сурка с берестяной дудкой. Перевязанная рука покоилась на груди, чумазое лицо было довольным даже во сне, и я подумал, что Гнусу наверняка снится какая-нибудь байка, в которой он один побеждает трёх медведей и потом рассказывает об этом до утра. Бес лежал слева, и его я не слышал вообще. Он спал так, будто его вообще нет. Словно мертвец.
А за тонкой стенкой из лапника просыпался лагерь.
Звуки вплывали один за другим — надсадный стариковский кашель, сонное ворчание, тихий плач ребёнка и материнский шёпот, от которого плач затих. Потянуло дымком. Где-то уже развели первый костёр. Стук ложки о край котла донёсся откуда-то из-за деревьев. На перешейке уже стучал одинокий топор — кто-то из мужиков поднялся затемно, не дожидаясь команды.
Я слушал эти звуки и думал.
Две сотни душ на яру. Шалаши из лапника вместо домов, костры вместо печей, запасов — на месяц, если растягивать. Если строить так, как строили повсюду в это время, то есть на руках и спинах, мужики сорвут хребты за первый месяц. А женщины за второй надорвутся на воде, потому что таскать полные вёдра вверх по крутому склону несколько раз на дню — это каторга.
Я подумал о Зое и представил её на тропе. Согнувшуюся под тяжестью вёдер, задыхающуюся, с мокрыми волосами прилипшими ко лбу. Тонкие, дрожащие руки, синие глаза, в которых вместо нежности — та привычная усталость, к которой здесь привыкают с детства и считают нормой. От этой картинки внутри сжалось так, что рёбра показались пустяком.
Не будет этого. Не для того мы шли сюда новую жизнь начинать.
Мысли цеплялись одна за другую, сначала лениво, вяло, а потом быстрее, наскакивая друг на друга и перебивая одно другое.
Рычаг и кабестан… лошадь по кругу, бадья вверх по склону… Желоба из распиленных брёвен, уклон три пальца на сажень, не больше… Сталь со степных сабель, Микула умеет отпуск, я же его сам учил… Бригады — одни валят, другие шкурят, третьи рубят чаши по шаблону… Бочки на столбах, чёрные от сажи…
Обрывки идей из моего времени крутились, сталкивались и разлетались, а потом вдруг замерли и сложились в единую картину. В голове щёлкнуло и я увидел всю картину, от родника до последнего сруба, от первой борозды до последнего гвоздя.
Я перелез через Гнуса. Тот промычал что-то про борова, перевернулся и захрапел громче прежнего. Выбрался из шалаша и встал в предрассветном холоде. Над рекой стелился туман, мокрый лапник блестел от росы. Первый вдох прочистил голову так, будто плеснули в лицо родниковой водой.
Пора будить мужиков, а то спят они как на курорте ей-богу. Мне одному мучиться что-ли?
Щукарев шалаш стоял на отшибе, под старой сосной, и от остальных отличался тем, что был сделан правильно — лапник уложен плотно, ровными рядами, и даже подобие двери имелось. Щукарь строил себе жильё так же, как строил корабли, — на совесть, потому что по-другому не умел.
Я откинул эту дверь и тронул старика за плечо. Щукарь дёрнулся, как ужаленный, замахал руками в темноте и зашипел спросонья таким свирепым голосом, будто на него напал медведь:
— Нет! Изыди! Даже не проси! Четыре паруса я тебе из веток вязать не буду!
— Дед, выдыхай, — я прижал его обратно на лапник, чтобы не снёс шалаш. — Никаких парусов. Дело сухопутное. Вылезай к главному костру.
Щукарь сел, продирая глаза, и уставился на меня мутным спросонья взглядом.
— Сухопутное? Это ещё что за новости? Ты же водяной, Кормчий. С каких пор тебя суша интересует?
— С тех пор, как на этой суше под двести ртов кормить надо. Вылезай, дед. Расскажу.
— Расскажет он, — Щукарь ворча полез из-под тулупа. — Среди ночи поднял, душегуб. Последние нервы мне на верёвки извёл, теперь и сон отнимает…
Ворчание его продолжалось, пока я шёл к следующему шалашу, и доносилось всё тише, но не прекращалось, потому что Щукарь мог ворчать бесконечно, это у него работало, как дыхание.
Бурилом спал у большого кострища, завернувшись в медвежью шкуру так, что наружу торчал только нос. Храп стоял такой, что ближние шалаши, казалось, подрагивали. Я чуть толкнул его сапогом в бок. Храп не сбился, даже ритм не поменялся.
— Атаман, я же вижу, что не спишь. Слышно, как ты дыхание держишь. Вылезай, дело на вес серебра.
Храп мгновенно оборвался. Из-под шкуры донёсся тяжёлый вздох человека, которому хорошо лежалось, а его подняли, когда он этого совсем не хотел. Край меха откинулся, и хмурая физиономия Бурилома уставилась на меня снизу вверх с таким выражением, с каким медведь смотрит на собаку, которая его разбудила.
— Кормчий. Если окажется, что ты меня до рассвета поднял ради пустяка, я тебя с яра купаться скину. В одежде.
— Не пустяк, Атаман. Когда услышишь — сам скажешь, что надо было раньше будить.
— Раньше! — Бурилом сел, потирая лицо. — Куда раньше, солнце ещё не встало. Ладно, иди к костру, сейчас приду.
Радим спал у соседнего кострища. Я ещё только потянулся к его плечу, а его глаза уже были открыты. Радим сел, кутаясь в стеганку, и посмотрел на меня настороженно, с тем особым уважением, которое не спутаешь ни с чем.
— Звал, Кормчий? — голос его был хриплый со сна.
— Звал. Поднимайся, Радим. Дело есть. Жду у костра.
Радим кивнул и молча потянулся за обувкой, не переспрашивая. Он понимал что если я бужу так рано до рассвета, значит, причина есть, и причина серьёзная.
Мирон спал под навесом, где деревенские жались друг к другу, как щенята в холодную ночь. Я тронул его за плечо, и староста подскочил так, что чуть не сбил жерди навеса. Закрутил головой с выпученными от ужаса глазами.
— Беда⁈ Пожар⁈ Степные пришли⁈
— Хуже, Мирон, — я положил ему руку на плечо, удерживая на месте. — Прогресс пришёл. Натягивай порты и топай к главному костру. Будем решать, как ватаге с голоду не сдохнуть и спины не переломать.
— Прогресс? — Мирон заморгал. — Это что за зверь?
— Узнаешь. Приходи.
Мирон полез из-под навеса, путаясь в накидке и бормоча, что в его Ольховке по ночам людей будили только когда горело или когда степные налетали, а тут, видать, свои порядки, к которым ещё привыкать надо.
У главного костра, едва тлевшего в предрассветных сумерках, собралась картина, от которой любой сторонний человек решил бы, что попал в лесной вертеп для умалишённых. Огромный Бурилом, завёрнутый в медвежью шкуру, зевал так, что хрустела челюсть. Рядом злой Щукарь кутался в тулуп и сверлил меня взглядом, в котором читалось обещание мести за украденный сон. Мирон ёжился от утреннего холода и поглядывал на остальных с опаской новичка, попавшего в незнакомую компанию. Радим сидел чуть поодаль и молчал, сосредоточенно разглядывая угли.
Бурилом зевнул в последний раз, хрустнул шеей и посмотрел на меня.
— Ну? Собрал. Вещай, ранняя пташка. Оправдывай своё право остаться сухим.
Я поднял прутик с земли, присел на корточки у костра и начал чертить на влажной земле. Четыре пары глаз уставились на линии, которые ложились в рассветной полутьме.
— Мужики, — сказал я, улыбаясь этой компании хмурых хищников. — Я придумал, как нам не угробить спины на брёвнах, спасти женщинам здоровье и вспахать целину до заморозков.
Я начал с отхожих мест. В прямом смысле.
— Первое дело, братцы. Если мы продолжим гадить где попало и пить из ручья, через месяц половина ляжет. Я не шучу. Видали, как в деревнях от поветрия целые семьи вымирают? — последнее я добавил для красного словца. Сам я такого не видел, но почитал изрядно про это время.
Мирон, до этого клевавший носом, вскинулся.
— Видал, Кормчий. Ещё как видал. У нас в Ольховке пятнадцать лет назад от дурной воды треть села полегла за одно лето. Детей первых косило.
— Вот. Значит, так. Делаем запруду на ручье, вот тут, — я ткнул прутиком в землю. — Выше запруды берём только питьевую воду. Ниже — стирка, скотина, всё остальное. Сортиры роем вот тут, ниже по течению, по ветру от лагеря, чтоб вонь относило. Ямы пересыпаем золой из костров. Зола убивает заразу.
— Учить нас ещё будет, как нужду справлять, — буркнул Щукарь, кутаясь в тулуп. — Половину из сказанного мы и так знали, и сделать собирались…
— Половину, но не все, так что буду, дед. Потому что мне некогда тебя хоронить, если ты напьёшься из лужи, в которую кто-то нагадил выше по склону.
Щукарь открыл рот, закрыл и промолчал, потому что крыть было нечем.
— Мирон, это на тебе, — сказал Бурилом. — Возьми мужиков, размечай. Запруда, сортиры, зола.
— Сделаю, Атаман. Мы и так собирались такое делать, но Ярик получше предложил.
— Дальше, — я начертил на земле круг и от него линию вниз, к реке. — Вода. Сейчас женщины берут воду из ручья. На нужды хватает, но когда вы поле распашете откуда воду на полив брать?
— А ведь верно, — нахмурился Мирон. — Ручей маленький он пересохнет моментом, а то и вовсе зацветет. С реки придется таскать.
Мужики посмотрели в сторону яра и крякнули, представив путь, который пройдёет эта вода до верха.
— Вот и я так подумал, — буркнул я. — Подъём крутой, вёдра тяжёлые. Через седмицу такой работы у нас половина женщины, которым и придется эту воду таскать, сляжет с надорванными спинами.
— Это правда, — Бурилом нахмурился. — Я утром видел, как Дарья тащила. Она здоровая баба, и то еле дошла. Тогда нужно делать ворот с выносом над водой и вёдрами прямо из реки черпать.
Мужики согласно закивали.
— Можно и так, но я придумал получше, — я ухмыльнулся. — Значит, делаем ворот. Помните, как на реке ушкуй из ила тянули? Так вот, ставим на краю яра вертикальный ворот, запрягаем лошадь. Лошадь ходит по кругу, канат наматывается. К канату привязана бадья. Бадья ползёт вверх по склону, наверху опрокидывается в деревянный короб. Из короба вода идёт по желобам прямо к огородам и к стройке, а также к избам. Пить её нельзя, но мыться и стирать можно. Желоба — это распиленные пополам брёвна, выдолбленные изнутри. Понял, Дубина? — подошедший Дубина задумчиво кивнул, уже прикидывая в голове как делать. — Уклон надо сделать небольшой, чтобы вода не разгонялась.
Бурилом смотрел на чертёж на земле, и я видел, как у него в голове складывается картинка — лошадь, ворот, канат, бадья, короб, желоба. Простая механика, ничего сверхъестественного, но во время, где люди надрываются вёдрами, это было чудо.
— А лошади потянут? — спросил Мирон.
— Одна лошадь спокойно тянет бадью с водой вверх по склону. У нас десяток коней, можно менять. Лошадь работает полдня, потом отдыхает. Бадья ходит вверх-вниз без остановки. Воды хватит и для стройки, и для огородов, и для бань.
— Для бань? — Щукарь оживился. Слово «баня» действовало на старика, как слово «серебро» на Волка.
— Для бань. И ещё кое-что. Баню постоянно топить это хлопотно. Есть задумка лучше. Ставим столбы, на них — бочки. Бочки вымазываем чёрной сажей. Вода в бочках за день греется на солнце. Вечером мужики пришли со стройки — помылись. Женщины — помылись. Не баня, но тёплая вода каждый вечер. Грязь — это болезнь, а болезнь в тесноте…
— Хуже пожара, мы поняли, Кормчий, — Бурилом усмехнулся. — Ты это уже говорил.
— Повторю ещё раз.
Мимо шла Дарья к костру с котлом, остановилась, прислушалась. Поставила котёл на землю и подошла ближе.
— Это что вы тут рисуете?
— Как воду поднимать для полива и помывки, Дарья, — сказал я. — Воду на горбу таскать больше не придётся. Лошадь будет тянуть.
Дарья посмотрела на чертёж. Потом на Бурилома.
— Атаман, — сказала она таким голосом, от которого Бурилом непроизвольно выпрямился. — Если вы эту штуку не поставите, я вас всех сырой крупой кормить буду. Сухари и репа, пока не сделаете.
— Дарья, мы ещё не доспорили…
— Доспорите после. Эту хреновину, чтобы сегодня начали.
Она подобрала котёл и ушла, и по тому, как она решительно шла было ясно, что это не просьба, а ультиматум.
— Слыхал, Атаман? — Щукарь хмыкнул. — Дарья сказала — сегодня. Значит, сегодня.
— Придётся делать, — буркнул Бурилом и косо на меня посмотрел.
— Дальше, — я начертил на земле новую линию. — Земля. Целину пахать надо, иначе зиму не переживём. Соха целину не возьмёт, тут корни, дёрн, камни. Нужен плуг с железной штукой. Как ее…
— Лемехом? — подсказал Микула. — Было бы хорошо, да железа на такое нет.
— Из чего лемех ковать? — спросил Радим. Он все время слушал молча и очень внимательно, и это был его первый вопрос.
— Из трофейного оружия.
Мужики переглянулись и вытаращились на меня.
— Из оружия? — медленно спросил Бурилом.
— Ага, из трофейного. Микула сделает, да Микула? — кузнец кивнул и покосился на Атамана. Явно не верил, что тот отдаст хорошее оружие.
Радим аж привстал.
— Это же добыча, Кормчий. Мужики кровью за них платили. Ватажники не отдадут.
Бурилом посмотрел на Радима тяжёлым взглядом.
— А зимой они саблю грызть будут, Радим? Или снег жрать? Оружия у нас хватит, а пахать нечем. Делаем плуг.
— Делаем, — подтвердил Микула и растянул рот в улыбке.
Мирон сидел и моргал. Губы у него подрагивали, и я не сразу понял, что старик чуть не плачет. Настоящий плуг с лемехом. Для мужика, который всю жизнь ковырял землю деревянной сохой, это было как для Щукаря — новый корабль.
— Последнее, — я повернулся к Щукарю. — Дед, слушай. Строить будем не как раньше, когда каждый мужик сам себе дровосек, сам плотник и возчик. Бегает от делянки к стройке и обратно, меняя топор на скобель, и нигде не успевает. Делим людей на бригады. Одни только валят. Другие только шкурят. Третьи рубят чаши, и рубят по одному виду, чтобы каждая чаша подходила к любому венцу. Каждый делает одно дело, делает его хорошо и не мечется.
Щукарь слушал сначала с недовольством. Ему не нравилось, что его учит ремеслу желторотик. Но я и не учил, я просто взял правильную организацию и предложил этому старому ворчуну.
Потом в нём все же проснулся интерес, потом тот особый огонёк в глазах, который загорается у мастера, когда он слышит правильную мысль.
— Один размер для чаш, говоришь? — переспросил он. — Один на все срубы?
— Один. Сам знаешь как сделать лучше, тут я лезть не буду. Зато это будет быстро.
— Это я могу, — Щукарь забыл про тулуп и про украденный сон. — Лекало надо из дуба, чтобы не стиралось. По нему углём обводить. За полдня, Кормчий, сделаю такое лекало, что любой дурак по нему срубит.
— Ну, Кормчий, — сказал Бурилом, когда я замолчал. — За такое и впрямь стоило до рассвета будить. Сухим останешься.
— Щедро, Атаман.
— Не привыкай. Ну что, мужики? Вопросы есть?
Вопросов не было. Вернее, вопросов было столько, что никто не знал, с какого начать, поэтому все молчали и смотрели на чертёж на земле.
Щукарь уже вскочил и рыскал по лагерю в поисках подходящего обрубка для лекала. Мирон побежал прикидывать, где ставить ворот. Дарья уже пилила Бугая и Клеща, чтобы ставили столбы для бочек. Те не спорили, потому что с Дарьей не спорят.
К тому времени, когда солнце поднялось над деревьями, Хлынов уже гудел. Стучали топоры на делянке. Мирон размечал колышками места. Щукарь сидел на бревне и яростно тесал лекало, бормоча себе под нос. Дело пошло.
Я стоял на краю яра, смотрел на этот управляемый хаос и понимал, что на берегу я больше не нужен. Ключи от стройки передал, искру зажёг. Да и толку от меня на берегу?
Внизу, на воде, покачивалась «Навь». Она ждала, и я чувствовал это так же ясно, как чувствовал Дар. Вода звала, а дело, которое ждало на воде, было не менее важным, чем стройка на берегу.
Я повернулся и увидел Волка.
Десятник стоял поодаль, прислонившись к сосне, и задумчиво крутил в пальцах нож. Он смотрел на строительную суету с тем лёгким прищуром хищника, которому предложили заняться прополкой грядок.
— Что, друже, смотришь на них и думаешь — заскучаешь тут бревна таскать?
Волк криво ухмыльнулся и спрятал нож.
— Уже заскучал, Кормчий. Стою я и думаю, на кой-мне это всё, если руки чешутся совсем по другому делу.
— Да, у береговых своя война, — я кивнул вниз, на реку, где на волнах покачивалась «Навь». — А ты собирай парней.
Волк посмотрел на меня, и прищур его из скучающего стал внимательным.
— Куда идём?
— В Устье. У нас там к местным лиходеям счёты остались. Они поди думают, что мы про них забыли. Пора напомнить, а заодно кое-что у Грека забрать.
Волк молчал мгновение. Потом расплылся в улыбке.
— Когда отчаливаем?
— Сейчас посидим, придумаем как нам через княжьих пройти.
Волк оттолкнулся от сосны и пошёл к своим. Впереди ждало Устье, и счёты — дело, которое нельзя откладывать.