К книге
Федор Модоров. Боец изофронта от революции до оттепелиГлава 8 Годы войны
79%
Глава 8 Годы войны
11

«Ну, вот и война»[1862], – написал Евгений Лансере в дневнике 22 июня 1941 года. В первые дни настроение в столице было возбужденное, в самом широком спектре: от веселья до паники. Все разом почувствовали, как обыденные заботы потеряли значение, поблекли перед чем-то неведомым и огромным. «Разумные» действия вроде выстаивания в продуктовых очередях или снятия денег со счета в сберкассе совершались словно автоматически. Царило общее ощущение оборвавшейся струны. Прежняя жизнь кончилась, а может быть, и жизнь вообще… Двадцать седьмого июня на Кузнецком Мосту появилось первое «Окно ТАСС», подготовленное приятелем Модорова Михаилом Черемных[1863]. В Архитектурном институте из числа художников формировали маскировочный батальон. На Масловке жильцы создали команды по тушению зажигалок. Те, кто помоложе, записывались в ополчение. Они маршировали возле стадиона «Динамо», учились стрелять и бросать гранаты. «В Художественном институте, – по воспоминанию А. Д. Чегодаева, – в самых первых числах июля состоялся многолюдный митинг, на котором не было директора института И. Э. Грабаря и ряда профессоров, успевших уехать в отпуск, а также студентов младших курсов, которых уже отправили рыть окопы к западу от Москвы. Пламенные речи, пылко и очень убедительно призывавшие записываться в ополчение, произнесли заместитель директора института профессор Горощенкоo, член партии профессор Покаржевский, член партии профессор Лейзеров, член партии профессор Дурыкин, парторг института. Они первые и расписались торжественно на большом листе, приготовленном для данного случая. Следом за ними… и все присутствовавшие. В их числе записался и я, ни на секунду не задумываясь о бесспорном значении этого шага. Я немедленно отправил из Москвы жену и дочь»[1864]. Позже Чегодаев с удивлением обнаружил, что коммунисты, бросившие клич вступать в ополчение, к месту сбора не явились[1865]. В письме к жене он писал: «Нарядившись в военную форму и распределившись по взводам, мы отправились пешком по Волоколамскому шоссе в Волоколамск к западу от Москвы, пришли туда среди дня и тут же были препровождены на большой полигон рядом с городом. Нам раздали очень хорошие и красивые винтовки и к ним три патрона, чтобы три раза выстрелить по довольно далеким мишеням… На этом наше военное обучение окончилось и больше не возобновлялось»[1866]. Отряд, в котором был Чегодаев, долго совершал какой-то странный «анабасис» сначала на запад, плутая по лесам и не встречаясь с противником, а потом обратно к столице, куда возвратился уже в первых числах октября, чудом избежав гибели или плена.

Федор Модоров за работой в Сочи. Фото. Весна – начало лета 1941. Владимиро-Суздальский музей-заповедник

В июльские дни, когда ополченцы только уходили в свой поход, настроение в Москве определялось начавшейся эвакуацией. Город стремительно пустел. По улицам гнали стада коров, шагали отряды милиционеров с пулеметами. Повсюду неразбериха и слухи. Сводки с фронтов, лишенные конкретики, лишь усиливали толки. Война застала многих членов МССХ на подмосковных дачах. Они метались между столицей и дачными поселками, где жили их семьи. Главный вопрос: ехать ли в эвакуацию? Все, доступное наблюдению и анализу, внушало мрачные мысли. С августа повсеместным стало ожидание катастрофы. В начале месяца большую группу художников, среди которых были Грабарь, Юон, Сварог, эвакуировали поездом в Нальчик. Оставшиеся пытались преодолеть разъедающее душу чувство уныния. В те дни покончил с собой художник-монументалист Роберт Генин. Он сделал это не из отчаяния – его, инвалида, сжигала ненависть к врагу и сознание невозможности принять участие в общей борьбе.

На фоне череды трагедий вызывало особое раздражение и запоминалось поведение руководителей. Екатерина Зернова, встретив Ряжского, спросила его, остается ли в городе Оргкомитет ССХ. Тот ответил утвердительно. «А на другой день Егор Егорович да и почти весь состав Оргкомитета отбыли в глубокий тыл на восток»[1867]. По другому воспоминанию Зерновой, «18 октября вечером на Масловку прибыл грузовик за группой художников, которым предстояла эвакуация с эшелоном Комитета по делам искусств. <…> Грузовик отвез нас на Казанский вокзал. Там было абсолютно темно, вдали падал горящий самолет, били зенитки. Главный организатор масловцев В. Перельман поручил нам… сторожить общий багаж, пока другие будут вносить вещи. Так мы и сделали. Но когда вслед за последним тюком мы вошли в вагон, оказалось, что целых шесть мест заняты имуществом Перельмана, а люди разместились впритык друг к дружке. Пристроились мы на краешке лавки и так ехали всю дорогу»[1868] до Казани.

Александр Герасимов как глава Оргкомитета ССХ до 11 октября занимался эвакуацией художников и их семей[1869]. А потом, поддавшись нарастающим паническим настроениям, без санкции сверху уехал на родину, в Мичуринск. Позже оказался в Тбилиси. Конечно, ему было чем впечатляться, целыми днями принимая на себя волны чужого беспокойства, страхов. Военные реалии наглядно вторглись и в личное пространство: прямо в коттедже на Соколе, где у него была мастерская, расположилась зенитная батарея. Потерявшийся во всем этом Герасимов запил еще в Москве и продолжил в Мичуринске, что не прошло мимо внимания его главного покровителя Ворошилова.

Обстановка московских дней второй декады октября 1941 года «просвечивает» в ответе Грабаря на неподцензурное письмо Лейзерова, описавшего своему шефу драматические подробности. Стараясь формулировать аккуратно, Грабарь писал: «Сопоставляя множество сведений, полученных от разных лиц, выбиравшихся вместе с Вами – несколько раньше, несколько позже – в незадачливые дни 14–19 октября, я довольно отчетливо рисую себе ту ужасающую спешку, чтобы не сказать суматоху, которая сопровождала тогдашние не только индивидуальные, но и эшелонированные выезды из Москвы»[1870].

Федор Модоров оставался в Москве до середины октября, когда пессимистические ожидания достигли точки наивысшего напряжения. Теперь уже не таясь говорили о разладах в Кремле и о разложении армии. ВГИК спешно эвакуировался в Алма-Ату, в городе нарастали хаос и паническая атмосфера. «Чем больше тревоги… тем круг мыслей суживается к самому себе… – констатировал осенью в дневнике Лансере. – Полное незнание положения… а в газете: „по всему Союзу ширится предоктябрьское соревнование“!»[1871] Шестнадцатого октября, в день апогея того, что вошло в историю как «московская паника»[1872], Модоров уволился из института[1873], выехав в Мстёру с женой и маленькой дочкой Наташей. Его первая семья, отношения с которой после разрыва понемногу пришли к новой норме мирного сосуществования, осталась в Москве, а юная комсомолка Марианна Модорова тушила бомбы-зажигалки на крыше родной школы и проходила инструктажи для работы в городском подполье. Назначенная ей явка должна была состояться в часовой мастерской, где-то в Столешниках[1874]. К счастью, своего связного она так никогда и не увидела. О художниках, отказавшихся по разным причинам от эвакуации, Нестеров сообщал в частном письме: «Сейчас приближаются особо тревожные дни, быть может, недели, месяцы. Мы готовимся к ним… <…> Вы спрашиваете, кто из нашей братии… остается в Москве или близ ее. Скажу, что слышал, что знаю. На днях посетили меня супруги Кончаловские… Бывает у меня и Алек<сей> Виктор<ович> (Щусев). Он, после долгих колебаний, остается в Москве, оградив свой „замок“ фанерными ставнями и ямой на дворе, куда и удаляется с семейством в часы тревог. <…> Не уехал К. Ф. Юон, тот будто бы сказал, что „желает умереть в Москве“, что ж, и то дело. Здесь же хотят сложить свои кости Дейнека, Павел Кузнецов, Илья Машков, Куприн, старик Бакшеев, Милорадовичo (которому за девяносто лет) и кое-кто еще»[1875]. Надо заметить, что не все художники были настроены патриотически. Некоторые считали пропагандой рассказы о зверствах «наследников Шиллера и Гёте» и, не особенно скрываясь, ждали их прихода[1876].

Мстёрские художники. Слева направо: И. А. Серебряков, В. П. Кондратьев, К. И. Мазин, Н. Н. Овчинников. Фото. Начало 1940-х. Из архива автора

В Мстёре, уже принявшей много эвакуированных москвичей и ленинградцев, семья Модорова поселилась у матери, на ул. Советской, д. 29. В соседней деревне Никулихе снимала комнату сестра Мария с сыном. В поселке открыли два госпиталя. Предприятия переходили на работу для фронта. Артель миниатюристов вовсе закрылась, потому что из 120 ее сотрудников 95 ушли на фронт[1877]. Общий настрой был приглушенно-тревожным. В октябре жители две недели окапывали Мстёру противотанковым рвом. Пятнадцатого ноября Модоров получил повестку «явиться к мстёрскому поссовету для прохождения… сбора, имея на руках продовольствия на 10 суток, постель, пару белья, лопату, денег на 30 дней»[1878]. Справка от 9 декабря, сохранившаяся в архиве, свидетельствовала, что художник «используется в Полевом Строительстве № 30»[1879]. Через три дня Модоров снова получил повестку – явиться в поселковый совет для отправки на трудовые работы[1880].

В то время стали приходить известия о разгроме немцев под Москвой. Федор Александрович собрал под своим началом мстёрских миниатюристов, сверстников и стариков, чтобы по примеру москвичей выпускать «Окна ТАСС»[1881]. Видимо, успели сделать несколько выпусков[1882]. Один из биографов художника сообщает, что «из этих панно-плакатов собирались выставки, которые передвигались по селам и районным центрам»[1883]. Общение с земляками вызвало у Модорова небольшую галерею портретов-этюдов художников Мстёры[1884]. Точка в этой серии будет поставлена им позднее – замечательным портретом К. И. Мазина. Нельзя не отметить два мстёрских пейзажа, написанных первой лютой военной зимой. Федор Модоров всегда говорил, что обращается к пейзажу только «для упражнения». Как бы то ни было, обе работы таинственно трогают сердце, хотя автор, кажется, не прилагает для того особых усилий. Скорее всего, дело здесь именно в художественной способности возбудить эстафету любви к тому родному, простому, обыкновенному, что любишь сам.

Уже в январе 1942 года Модоров засобирался на фронт. Первая победная эйфория после отступления фашистов от столицы породила движение художников из тыла на войну. Прежде всего это касалось москвичей и уехавших недалеко от Москвы. Началось централизованное формирование бригад мастеров изоискусства. Ближе к концу второй декады февраля Модоров сообщил письмом Богородскому, обосновавшемуся в Горьковской области, что возвращается в Москву[1885]. Из Мстёры он уехал один, найдя по прибытии в город приют у своей первой жены, в квартире на Мытной. В Городке художников не топили, и жизнь там замерла. Работать было негде. Военный быт снова всех уравнял. Если в провинции выручали капуста с картошкой, то москвичи жили совсем голодно, «на отрубях». Тем не менее живописцы постепенно возвращались к профессии, делам, планам. Крепло мнение, что немцам второй раз к Москве уже не подойти, что наши научились воевать. Как и все, Модоров с горечью получал трагические известия о судьбах коллег. О попавшем под бомбежку в московской квартире старом однокашнике по Академии Николае Радлове[1886], об ужасной участи 47 ленинградских художников – членов Ленинградского областного ССХ, не переживших блокадную зимовку, о похоронках, приходивших с передовой.

Федор Модоров. Зима. Февраль. Мстёра. 1942. © Государственное бюджетное учреждение Ивановской области «Плесский государственный историко-архитектурный и художественный музей-заповедник»

Вероятно, тогда же восстановилась нарушенная эвакуацией связь Модорова с Александром Герасимовым, тот тоже рвался в Москву, чтобы реабилитироваться за проявленную слабость[1887]. В начале марта Герасимов отправил из Тбилиси покаянное письмо Ворошилову: «<…> Я понял, что, прежде всего, я должен взять себя в руки, Ваш же совет, и начал с того, что дал себе слово не прибегать к неумным средствам. Это мне удалось, в чем даю мое честное слово. Одного только прошу: не судите меня строго и не дайте потерять надежду, хоть в малой доле, вновь заслужить это доверие. Повинную голову и меч не сечет, а за мной и вины нет. Два компаньона, С. М. и А. Т., не только вывезли свои семейства, но и имущество, а я в это время эвакуировал около 600 женщин и детей, о себе и не позаботился. Ну вот, нервы и сдали. Простите мне мою обывательскую слабость и дайте возможность восстановить и оправдать звание лауреата Сталинской премии. Сейчас я оправился и чувствую, что могу с прежней энергией работать и по-серьезному ответить на те задачи, которые партия и правительство ставят перед художественной интеллигенцией. Мысль создать большое героическое произведение у меня зародилось в начале войны и сейчас оформилось в образы, и, если бы не расшатавшиеся нервы, я бы уже давно работал над ней (так! – М. Б.). <…> Картина должна показать Государственный комитет во главе с И. В. Сталиным в окружении героических людей фронта и тыла… и героев партизанского движения – словом, это символическая композиция Отечественной войны… <…> Но, прежде всего, надо быть в Москве, где сейчас трудней жить, чем в Тбилиси, но работать там во сто крат легче, а без работы, большой, серьезной, я боюсь поддаться прошедшим теперь со мной настроениям. Я прошу помочь мне вернуться в Москву, ни я, ни моя жена и дочь не боимся ни трудностей тамошней жизни, ни бомб – мы их видели и слышали первые месяцы войны и не имеем права их бояться, когда миллионы людей стоят под ними и борются с наглым врагом. Сейчас в этом мое окончательное спасение… <…> Я не хочу, чтобы меня потом запятнали словом труса, я прошу дать мне возможность доказать обратное. <…> Я… не могу жить без моих картин, я не могу думать, чтобы осенняя выставка к 7 ноября была бы без меня. <…> Мне так немного надо, чтобы закончить громадную картину „Первомайский парад на Красной площади“. Словом, чтобы не утонуть, я должен плыть, силы еще есть. И… сознаюсь, мне, прежде всего, надо доказать перед Вами, что я смогу прежним Герасимовым быть. Кстати, здесь, в Тбилиси, я не был ни разу в таком состоянии, как в Москве, и могу без стыда носить орден Ленина, которым обязан Вам»[1888].

Герасимов получил разрешение вернуться, а по возвращении немедленно погрузился в борьбу с Меркуровым за пошатнувшееся под ним кресло председателя Оргкомитета ССХ[1889].

Тем временем Модоров согласовал себе месячную командировку на Калининский фронт, в штаб 3-й ударной армии. Выбор не был случайным: членом Военного совета там состоял Пантелеймон Кондратьевич Пономаренкоo – первый секретарь КП(б) Белоруссии, с которым художник был хорошо знаком. Как бы прологом грядущему, незадолго до отъезда, в ночь с 5 на 6 марта случился сильный налет, от которых москвичи уже успели отвыкнуть[1890].

По дороге на запад Модоров всюду видел следы войны, отхлынувшей от стен столицы: руины зданий, разбитые вагоны под железнодорожной насыпью, в поле – трубы сгоревших деревень. В городках вдоль железной дороги почти не осталось уцелевших домов – люди жили в землянках. Чем ближе к линии фронта, тем чаще в небе появлялись самолеты – свои и чужие.

Для большинства художников, впервые оказавшихся в боевой обстановке, первой мыслью было не спасовать перед опасностью, не отпраздновать труса. В этой борьбе с собой новички часто подвергали себя ненужному риску. Среди художников скоро появились первые жертвы вражеских бомбардировок. Как правило, фашистские самолеты прилетали бомбить в одно и то же время, рано утром, – их встречали советские зенитки. Таким образом и начинался для Модорова очередной день в боевой обстановке. В официальных документах значилось, что он с конца марта по конец апреля то «состоит художником при Политическом отделе 3-й ударной армии»[1891], то «в распоряжении члена Военного совета 3-й ударной армии тов<арища> Пономаренко»[1892]. «Война не позировала – войска двигались, события и люди постоянно менялись… <…> Кроме солдатской выносливости в работе на фронте, художник должен быть творчески собран и активен… <…> Рисуя, он думал и о том, чтобы люди, заглядывающие на лист через его плечо, не махнули бы разочарованно рукой…»[1893] Фронтовые рисунки, этюды, эскизы были самоценны как документ военных событий. По справедливому замечанию М. А. Чегодаевой, на войне «сместились критерии качества» художественной работы[1894]. Федор Модоров испытывал трудности не только из-за опасностей и бытовых неудобств. Художник всегда писал с натуры, но на сеансы портретирования у солдат и офицеров в боевой обстановке не было ни времени, ни сил, поэтому все подчинялось логике военных событий. Модорова могли разбудить в самый неурочный час, чтобы спросить, не хочет ли он зарисовать разведчика, который только что вернулся из-за линии фронта или, наоборот, вот-вот уйдет в тыл врага. Единственным источником света в таких случаях была коптилка. Когда ситуация позволяла, сеансы длились с утра до позднего вечера. Общая обстановка заставила Модорова вспомнить уроки Н. С. Самокиша в батальной мастерской Академии. Для накопления материала приходилось действительно рисковать на передовой. Как сообщает документ, «работу тов<арищ> Модоров Ф. А. проводил в сложных боевых условиях, и не раз под огнем вражеской авиации. За свое бесстрашие и трудолюбие тов<арищ> Модоров заслуженно пользовался уважением бойцов и офицеров и имел благодарность от командования»[1895].

Федор Модоров. Генерал-лейтенант П. К. Пономаренко. Рисунок. Калининский фронт, 1942. Владимиро-Суздальский музей-заповедник

Когда срок командировки истек, художник, обогащенный совершенно новым опытом, вернулся в Москву. Ближайшая перспектива заключалась в подготовке к большой осенней выставке. Двадцать третьего мая 1942 года газета «Литература и искусство» анонсировала: «На выставке „Великая Отечественная война“, готовящейся к 25-й годовщине Октября, будет открыта галерея портретов героев Отечественной войны. Крупнейшие мастера Москвы, Ленинграда и других городов пишут для галереи портреты полководцев Красной армии, бойцов, командиров, политработников, партизан и конструкторов. Большинство портретов художники пишут с натуры. Всего на выставке будет показано свыше 200 работ». Грабарь предполагал, что «из портретов этих героев составится галерея, аналогичная той, которая находится в Зимнем дворце: „Галерея героев 1812 года“, но их численнее»[1896], [1897].

Федор Модоров. Колхозница за прялкой. 1942. Владимиро-Суздальский музей-заповедник

Намерение представить на выставку фронтовые работы требовало новой поездки в Калининскую область. Однако прежде нужно было побывать в Мстёре. Главной проблемой тыла оставалась ежедневная забота о куске хлеба. За полпуда картошки на рынке просили 600 рублей, притом что зарплаты москвичей составляли от 100 до 450[1898]. В глубинке было полегче, но все-таки Модорову пришлось обратиться к «административному ресурсу» для помощи близким. Двадцать первого мая 1942 года председатель Ивановского облисполкома Пелевин дал указание Мстёрскому поссовету о единоразовом отпуске семье художника мешка картофеля и ежедневных выдачах одного-двух литров молока[1899].

Марианна Модорова. Фото. 1942. Из собрания Е. Д. Фатьяновой

В июне Модоров снова провел две недели[1900] в расположении танкистов 3-й ударной армии, а потом занимался зарисовками в Калинине, на местах прошедших боев: «у Горбатого моста, элеватора, Затверецкой части города»[1901]. Еще во время первой поездки на фронт Модоров однажды получил приглашение присутствовать на общем собрании крупного партизанского отряда, действовавшего в Калининской области. С этого началось его увлечение партизанской темой. В 1942–1945 годах он напишет около 50 портретов, которые объединит названием «Партизанская сюита». В героях сопротивления Модоров увидел народный тип, который, с одной стороны, был ему понятным, родным, а с другой – восхищал внутренней силой жертвенности, доходившей до степени самоотречения, готовности отдать жизнь, если понадобится. Практически каждый из тех, кого писал Модоров, имел свою историю восхождения к героическому: импульсивную и краткую, как бросок на амбразуру, или долгую и трудную, как мучительное преодоление. Задача полностью выразить драму и трагедию этих людей в военных условиях, наверное, была бы не под силу и куда более одаренному художнику, чем автор «Партизанской сюиты». Федор Модоров принял ее на себя как долг человека, призванного свидетельствовать о людях эпохи величайших народных испытаний, и как профессиональную удачу живописца, нашедшего свою тему. Важно подчеркнуть, что впоследствии он довольно критически оценивал сделанное. Выступая на обсуждении выставки белорусских художников в конце 1940-х годов и призывая их к взыскательности в отношении к собственному творчеству, Модоров говорил: «Когда вижу свои портреты, висящие в музее в Москве… мне самому стыдно за себя, как я мог написать тот или иной портрет. Я стараюсь брать эти портреты и переписывать их»[1902].

Сначала Модоров работал в многоместном номере гостиницы «Москва», где останавливались партизаны, разными сложными путями прибывавшие в столицу из-за линии фронта. С июня 1942 года их деятельность координировал Центральный штаб партизанского движения. Его руководители – Ворошилов, а потом Пономаренко – всячески содействовали художнику в реализации намеченной им программы. В обязанности Марианны Модоровой, служившей техническим секретарем аппарата ЦК(б) Белоруссии, входил прием и обустройство командированных партизан. Она своевременно сообщала отцу о возможности познакомиться с очередным гостем, чтобы провести несколько коротких сеансов, – на большее, как правило, трудно было рассчитывать. Первой нотой «Партизанской сюиты» стал портрет П. В. Яхонтова, кадрового офицера, оставшегося в окружении организовывать вооруженную борьбу с врагом на территории Могилёвской области.

Федор Модоров. Портрет партизана Яхонтова. 1942. Бюджетное учреждение Республики Калмыкия «Национальный музей Республики Калмыкия им. Н. Н. Пальмова», 2024

Летом 1942 года, после неудачи советских войск под Харьковом, общественное настроение в Москве опять упало до крайнего пессимизма. Отовсюду приходили только дурные вести: оставлен Севастополь, немцы наступают, англичане терпят поражения… Снова охвачен паникой А. Герасимов, что становится заметно сторонним наблюдателям. Многие на людях бодрятся, а про себя сильно смущены происходящим. Обсуждаются потери южных городов, слухи о приказе расстреливать отступающих. Идут мрачные разговоры о перспективах неизбежной катастрофы, если не получится сдержать натиск немцев в ближайшие пару месяцев. А там – голодная зима, анархия, гибель…[1903] Посреди этого уныния газета «Литература и искусство» сообщила 29 августа 1942 года, как несколько бригад художников приступили «к работе над большими панно для выставки „Великая Отечественная война“»[1904]. Модоров вместе с А. Герасимовым, Ряжским и Дейнекой писали сюжет под названием «Единение фронта и тыла»[1905], [1906].

День в день с газетной информацией Художественный фонд СССР командировал члена своего правления Модорова на две недели в Мстёру и Иваново «для творческого просмотра работ и инструктирования местных художников и организаций к выставке „Великая Отечественная война“…»[1907]. После напряженного полугодия командировка была формой отпуска в родные места, но именно с этого времени работе в союзном Худфонде и в его московском отделении (МОХФ) Модоров стал отдавать все больше времени. Судя по архивным документам, он возвращается к роли председателя правления МОХФ в мае 1942 года[1908]. На этом месте нужен был человек, известный деловой хваткой, умеющий аккуратно вести денежные дела. Неслучайно в АХРРе и МОССХе Модоров избирался в Ревизионную комиссию. Была у него еще одна личная черта, необходимая для профиля новой деятельности: расположенность к людям, способность войти в чужие обстоятельства, желание помогать. Не имея собственных доходов, Фонд занимался почти исключительно распределением помощи своим членам из средств, получаемых сверху. Полномочий хватало лишь на выдачи по случаю смерти, болезни, ущербу от бомбардировки и уходу на фронт. Остальное полагалось согласовывать в МССХ. Скромный аппарат из шести человек пытался разнообразить формы поддержки живописцев, графиков и скульпторов. Предметом особой гордости было открытие столовой, организация огородного хозяйства. Производственная база МОХФа начиналась с изготовления мундштуков, мастерской бытового обслуживания и пошивочного ателье[1909]. В ателье изготавливали верхнюю одежду, белье для госпиталей, фляжные чехлы[1910]. Ядро правления МОХФа при Модорове составили старые проверенные кадры АХРРа: Вольтер, Бялыницкий-Бируля, В. Журавлёв, Б. Яковлев. Уже к концу года существенно расширилась материальная помощь художникам: ее получали не единицы, как раньше, а десятки человек[1911]. При этом любое мало-мальское изменение к лучшему давалось с большим трудом. Кроме объективных проблем, сказывалась усталость от войны. «…Поражает какое-то равнодушие, спокойствие к войне; никаких известий, слухов, догадок, желаний, даже страхов, – записывал Лансере в октябре 1942-го. – Только о еде, любимые разговоры – перечислять вкусные вещи…»[1912] Ему вторил Богородский, возвратившийся из эвакуации: «…в Москве полнейшая тишина. <…> Боимся холода. Лихорадочно готовимся к зиме. Делаем печурки и ищем дрова. Зимой работать придется в квартирах. Для искусства это будет лучше. Не будем мазать грандиозных холстов. Будем как „малые голландцы“!»[1913]

Третьяковская галерея 8 ноября наконец открыла выставку «Великая Отечественная война». От нее ждали многого – грандиозность и значение развернувшейся борьбы с фашизмом вполне осознавались. На художников смотрели с надеждой, что их рефлексия окажется сомасштабной событиям. Федор Модоров представил десять картин и одну графическую работу – как всегда, в основном портреты[1914]. А. И. Замошкин в статье каталога об экспозиции живописи резюмировал, что «советское искусство… вступило в новый период подъема, становясь голосом героической души народа»[1915]; Лансере написал в дневнике по поводу выставки: «…что за жалкая провинция, и лет на 60 еще назад, разные Соколовы-Скаля, Свароги и т. д.»[1916]. Выставки последующих военных лет будут только усиливать диссонанс между реальной хроникой народного подвига и искусством, зажатым в тиски «тематических планов», с их казенными требованиями военной сюжетики[1917].

Осенью 1942 года Модоров обратился «к Белорусскому правительству с просьбой направить его в тыл врага, в бригаду батьки Миная»[1918]. Минай Филиппович Шмырёв был героической и трагической фигурой. Награжденный тремя Георгиями в Первую мировую, в 1920-е он получил орден Красного Знамени за борьбу с бандитизмом в родных местах, на Витебщине. Великая Отечественная война застала его директором картонной фабрики в Сурожском районе. Из своих рабочих батька Минай организовал отряд, вскоре выросший в бригаду. Партизаны создали зону, свободную от оккупационной власти, – «Витебские (Сурожские) ворота». Через нее Москва осуществляла связь с партизанским движением Прибалтики и Украины. Будучи не в силах закрыть «Витебские ворота», фашисты взяли в заложники семью Шмырёва, призывая его сдаться и обещая тогда освободить близких. Старшая дочь сумела передать отцу записку, в которой просила не соглашаться, не верить немцам. Подчиненные силой удержали своего командира на лесной базе, и гитлеровцы расстреляли заложников, включая четверых детей. Случилось это в феврале 1943-го. Федоров Модоров оказался в расположении Миная за несколько месяцев до трагедии[1919]. Подробности его пребывания там остались неизвестными. Кроме портрета Шмырёва, оконченного уже в Москве, тогда же были написаны портреты старейшего белорусского партизана столетнего Талашаo, который говорил о своих сыновьях, что они-де «стары идти в партизаны», и «деда» Н. М. Шешко. В последней работе, одной из лучших, закономерно нашедшей свое место в коллекции Третьяковской галереи, Модорову удалось подняться на высоту художественного обобщения, раскрывая трудную тему национального народного характера. Шешко – из тех, кто в годину смертельной опасности для России (в каких бы границах она ни существовала) складывают вневременной коллективный феномен, названный Львом Толстым «дубиной народной войны». Федор Модоров изменил бы себе, если бы в «аранжировке» такого образа пренебрег декоративными деталями. Они не только служат характеристике героя, но и символизируют то живое, вечное, за что шла смертельная борьба.

В другом портрете, сделанном далеко от войны, художник украсил свою модель, председателя колхоза Е. А. Молчанову, пестрой павловской шалью, и полутемная изба словно осветилась ее яркими красками. Элементы народного искусства «комментировали», «достраивали» органику положительных героев Модорова. Он написал Молчанову во время летней командировки 1943 года в Иваново и Ивановскую область, куда Главное управление учреждениями изобразительных искусств отправило его «для создания картин-портретов лучших людей социалистического земледелия»[1920], [1921]. Незадолго до того Модоров уже побывал в родных местах: писал, как в молодости, во время своих студенческих «хожений», памятники Владимира и Суздаля[1922]. В этих непритязательных этюдах чувствовалось юное дыхание еще неблизкой, победной весны. Разгром армии Паулюса под Сталинградом, сопровождавшийся пленением десятков тысяч немецких солдат, имел огромный мировой резонанс и решительно переломил настроения в нашем тылу. Как предвестники будущей окончательной победы засверкали на плечах советских офицеров золотые звездочки.

Впрочем, жизнь повсюду оставалась такой же трудной. Москву больше не бомбили, но по вечерам жители дисциплинированно зашторивали окна. Действовал комендантский час. Весь световой день домохозяйки и старики посвящали поискам еды: стояли в очередях за скудными пайками, пытались выменять на городских толкучках сахар, масло, муку. Самые простые вещи были на вес золота. МОХФ имел возможность на равных основаниях распределять только сахарин; картофель – исключительно многодетным семьям бойцов, а хозяйственное мыло – им же, а еще «лауреатам Сталинской премии и заслуженным деятелям искусств, творческому активу, работающему по договорам»[1923]. Первое в 1943 году заседание правления МОХФ приняло решение об организации специального фонда помощи «заслуженным престарелым художникам»[1924]. В конце марта началась работа по оказанию поддержки в связи с реэвакуацией[1925]. Особого внимания требовали мобилизованные и воины действующей армии. Летом 1943 года под опекой МОХФа находилось 150 семей художников-фронтовиков. Всего на фронте в тот период было около 250 членов МССХ[1926]. Фонд сумел за год сильно увеличить им выплаты[1927]. В разнообразных заботах Модорова и его коллег в это время явно превалировала адресная конкретная помощь: «выдать художнику Ромадину Н. М. две фланелевые рубашки и две простыни»[1928]; «возбудить ходатайство о предоставлении Шевченко А. В. усиленного питания»[1929]; «учитывая, что скульптор Жолткевич тяжелый хронический больной, и принимая во внимание кражу у него продовольственных карточек, послать ему в Чебоксары, где он находится в эвакуации, единовременное пособие в размере 1000 рублей»[1930]; «выдать жене скончавшегося художника А. В. Лентулова единовременное пособие в размере 2000 рублей. Выдать комиссии по похоронам 500 рублей»[1931]. К проблемам фронтовиков старались подходить комплексно: «Выдать семье худ<ожника> Рабичева, находящегося в РККА, помимо ранее выданных 400 руб<лей>, единовременное пособие в сумме 600 руб<лей>. Просить Живописно-выставочный комбинат Художественного фонда просмотреть работы худ<ожника> Рабичева с целью их приобретения. Оказать содействие его жене в устройстве на работу в один из подсобных художественных цехов»[1932]. Когда стало обнаруживаться, что ранее выданные возвратные ссуды возвращаются с трудом, правление вынесло решение при взимании долга «в каждом отдельном случае учитывать состояние художника»[1933]. Через месяц с небольшим правление снова обратилось к этому вопросу. Положили «не взыскивать задолженности с находящихся в рядах РККА и особенно нуждающихся», а тем, кто затрудняется с отдачей денег в силу объективных обстоятельств, предоставлять рассрочку[1934]. Правление до конца войны проявляло всю возможную изобретательность, чтобы по максимуму выдерживать линию лояльности в своей деятельности.

Федор Модоров. Портрет белорусского партизана Никиты Моисеевича Шешко. 1943. Государственная Третьяковская галерея

Федор Модоров поставил во главу угла создание собственной доходной базы, чтобы работа МОХФа не сводилась к функции передаточного звена в распределении денег, продуктов, услуг. Только таким образом можно было эффективно помогать самой многочисленной в стране корпорации художников[1935]. Структура предприятий МОХФа сложилась в начале 1945 года[1936]. Кроме художественного ателье, в нее вошли Живописно-выставочный комбинат, Мастерская художественной игрушки, Мастерская художественной обработки тканей. Правда, все эти предприятия были далеки от совершенства, каждое имело целый список проблем. Оказавшись перед необходимостью приводить в порядок их дела, Модоров погрузился в знакомую стихию. В конце 1944 года Оргкомитет ССХ отдал под его руку и городок на Масловке, пришедший в полный упадок: восемь тысяч квадратных метров жилой площади, мастерских, помещений общественного назначения с сотнями очень требовательных и беспокойных обитателей.

Федор Модоров. Портрет председателя колхоза Е. А. Молчановой. 1943. © Ивановский областной художественный музей

По зову сердца в 1944–1945 годах Модоров занимался созданием отделения Союза художников СССР во Владимире[1937]. Он был председателем организационного собрания работников изобразительного искусства города Владимира, проходившего 20 сентября 1944 года. Судя по протоколу[1938], кроме дежурных, «мобилизующих» слов, Модоров кратко остановился на характеристике творчества участников собрания. Сделать это было несложно: на собрании присутствовали всего восемь художников. С двумя из них Модоров был знаком с начала 1920-х: Федора Захароваo знал по отделу ИЗО Наркомпроса, Михаила Сахароваo – как преподавателя Владимирских Свомас[1939]. Следующим летом прошла 1-я Конференция работников изобразительного искусства Владимирской области[1940], [1941]. Ей сопутствовала выставка, представившая наличные художественные силы. Планировалось, что Модоров произведет критический разбор, но в итоге он выступал лишь в прениях, соединив в своей речи разные мотивы. Маленький коллектив спикеров конференции, очевидно, настроил Федора Александровича на ностальгический лад. Основным докладчиком был Михаил Порфирьевич Сокольниковo. После революции он заведовал в Иваново-Вознесенске отделом по делам искусств, курировал тамошние Свободные мастерские, а потом стал известным художественным критиком и искусствоведом. Было что вспомнить Модорову и с Николаем Петровичем Сычёвым, прочитавшим лекцию об истории культуры Владимиро-Суздальской земли. Сычёв недавно переехал из Чистополя, где жил под надзором после восьмилетнего заключения на Соловках. Владимир тоже оставался местом ссылки, но, если можно так выразиться, гораздо более органичным для Сычёва, учитывая его научные интересы и близость древнего города к Москве. Когда придется заниматься реставрацией Успенского собора, он пригласит на работу двоюродного брата Модорова – Андрея Федоровича, который вольется в состав Владимирского отделения СХ[1942]. Возглавит владимирских художников на первых порах воспитанник Мстёрской художественной коммуны Анатолий Шепелюкo, что, конечно, не выглядело случайным… Согласно тексту стенограммы, «тов<арищ> Модоров… говорил о своей жизни и о годах творческого развития»[1943]. Особо отметил роль художников Мстёры, способствовавших его формированию. Вспомнил В. Н. Овчинникова, благодарил К. И. Мазина как своего учителя. Сказал: «Мстёра – это моя колыбель!» Потом перешел к обсуждению выставки. Раскритиковал муромлянина Андрея Морозоваo и особенно резко отозвался о работах бывших вхутемасовцев Владимира Гладышеваo и Алексея Лебедеваo. «Надо уметь показывать себя. Нельзя терять чувство меры и нести на выставку все, что у тебя есть в мастерской»[1944], – выговаривал им Модоров. За полгода до этого он уже принимал владимирцев на Масловке. По возвращении домой художники поделились впечатлениями в областной газете: «…Вечер. Входим в парадное крыльцо пятиэтажного, прекрасно построенного здания мастерских московских художников. В мастерской нашего земляка Ф. А. Модорова яркий свет, множество картин. Тов<арищ> Модоров показывает свои полотна. Перед нами портреты художников Мстёры, натюрморты, пейзажи. Подойдя к большому мольберту, художник откидывает драпировку – и перед нами большое плотно: канал Москва – Волга. На другом полотне мы видим захватывающую картину воздушно-танкового боя под Калининым…»[1945]

Федор Модоров. Портрет-этюд художника К. И. Мазина. 1944. Мстёрский художественный музей

Как всегда, Модоров умудрялся совмещать активность общественника, организатора с профессиональной работой. В 1944 году написал картину «Перед экзаменами», портретировал с сознанием грядущей потери любимого брата Иосифа, которому оставалось жить несколько месяцев, набросал прямо из окна мастерской пейзаж «Окраина Москвы», продолжал трудиться над портретами «Партизанской сюиты», вынашивал с прицелом на «эпохальность» замысел пафосного парадного произведения «Белорусские партизаны на приеме у И. В. Сталина».

Неровный пульс войны, бившийся теперь в Европе, Модоров ощущал в письмах своих учеников с фронта[1946]. В них всегда было хотя бы несколько слов о художнической работе или чувствовалась тоска по ней, если рисовать, «красить» не удавалось. Модорову присылали фотографии рисунков, этюдов, эскизов, рассказывали об участии во фронтовых выставках, просили помочь с материалами. Фронтовая корреспонденция приходила от бывших мстёрских коммунаров и вгиковцев. Среди последних постоянством отличались Никита Чебаков и Владимир Куколев[1947]. Потерявшему его следы Модорову Куколев стал регулярно сообщать о себе в феврале 1944 года: «С первых дней войны я на фронте. Был под Москвой в памятные октябрьские дни 41 года, потом был в госпитале. Летом полгода бои под г<ородами> Белев и Козельском, осень и зима 42–43 года – на Дону и под Харьковом. Жалко, под Полтавой попал в окружение, прошел с группой бойцов с боями около 22 километров, вышел к своим. Летом был под Курском и Орлом. 22 сентября форсировал Днепр у Киева, затем бои за Киев, за Фастов, потом за Житомир, и сейчас – дальше на Запад. Так все время. Награжден двумя орденами и медалью „За отвагу“. Закрутила меня война, дорогой Федор Александрович, да так закрутила, что когда вспоминаю прошлое: институт, твою мастерскую, выставки, Третьяковскую галерею, – все это кажется далеким сном… Больно становится на душе… Если бы ты знал, дорогой Федор Александрович, какие бури бывают у меня в душе от сознания того, что я не могу заниматься своим любимым искусством, какие работы рождаются в моем воображении, но… нужно драться, бить немца… <…> Донести бы мне все горе, мною виденное и пережитое, все, чем жить пришлось все эти годы, до того дня, когда все это кончится, да поработать бы в живописи – может быть, что-нибудь и получилось бы… Но я крепко надеюсь на это, думаю, что будет такое время, когда ты не раз поправишь мою неумелую кисть… Но… не буду, пока, мечтать об этом. Сейчас одно – нужно бить немцев. <…>»[1948] Из других писем: «…Командую взводом, ребята – дай бог! – сорвиголовы. О генерале не мечтаю, о карандаше и кисти – да! <…> Рисую много, но все наброски карандашом – нет времени и обстановка не та. Живу мыслью: „Вот, кончится война…“ <…> Очень рад за тебя, Федор Александрович, что ты полон творческих замыслов, что ты крепко работаешь…»[1949] «…Я никогда не скрывал, что ведь ты мне первый открыл глаза на настоящее искусство, ты был моим первым <нрзб> учителем, и потому память о тебе дорога мне… <…> На днях был в Вене на выставке. Экспонировались Рембрандт, Веласкес, Тициан, <нрзб>, Рубенс… Я не буду говорить тебе о своих впечатлениях (они достаточно ясны). Скажу только, что на днях буду иметь возможность заняться копированием Рембрандта»[1950]. В 1944 году Куколев, будучи в отпуске, несколько дней провел у Модорова в Москве. Было много разговоров об искусстве, о жизни после войны. Парень воевал в 6-м гвардейском танковом корпусе, входившем в армию генерала Рыбалко. Федор Модоров пытался через командарма организовать своему ученику перевод из строевой части на творческую работу[1951]. Вернувшись на фронт, Куколев взволнованно сообщал в Москву: «Здесь, на месте, идут… разговоры, что меня отзывают. <…> И я, буквально, сижу как на иголках. Я как-то загорелся весь и хожу сам не свой… <…> Днем я ловлю „жертву“, усаживаю ее и рисую в альбом, по ночам – не спится: то вдруг перед глазами вырастают целые куски живописи, то – картины прошлого, боев, зим страшных, военных… На днях – жаркая пора для меня: опять огонь, бои…»[1952] Еще через несколько месяцев Куколев снова писал Модорову: «…Работаю. Впечатлений такая масса, что только-только успеваешь откладывать их в своей памяти. <…> Заряжаюсь на всю жизнь. Стою на р<еке> Одер»[1953].

Владимирские художники в гостях у Ф. А. Модорова. Фото. 1950-е. Из архива автора

Одиннадцатого января 1945 года главк изоискусств принял решение командировать Модорова в Минск для подготовки белорусских художников к Всесоюзной художественной выставке[1954]. Накануне поездки в Белоруссию Модоров нашел в почтовом ящике очередную весточку из действующей армии от Владимира Куколева и тут же сел за ответ. «…Я рад, что работаешь, – писал Модоров. – Условия не подходящи, но ничего, надо привыкать творить и в таких условиях. <…> Мы радуемся нашим победам! Ежедневно минимум три салюта[1955]. Сейчас пишу под салют Рокоссовскому. Уже было три салюта. Посижу, дождусь четвертого – Жукову»[1956]. И тут же о «земном». Зная, что Куколеву предстоит поездка в Краков, Модоров наставляет: «Посмотри город Краков обстоятельно. Поди в Краковскую академию художеств. Сохранила ли она что-то? Если будет инвентарь хороший, то забери себе. У тебя ведь, наверное, нет путного ящика с кистями. <…> Я работаю – уже перешел на картины с эскизов. Размер взял небольшой: 150 × 100. По одному из эскизов Васинo мне переводит на большое полотно. Веду подготовку. Надо дать парню подработать немного… <…> Институт (ВГИК. – Б. М.) заморожен. <…> Я жду Берлинского направления. Ведь осталось расстояние, как от Москвы до Смоленска! Здорово! Браво! Браво! Думаю, что к первым числам февраля оно будет! Мы не стратеги, а так сидим над картой и гадаем пальцем: куда пойдут наши?! Как бы хотелось русскому человеку, патриоту своей родины быть в логове фашистского зверя прежде, чем раскачаются наши союзники. Я думаю, так и будет. Бесспорно! <…>»[1957]

Федор Модоров. Портрет художника Иосифа Модорова. 1944–1945. Из собрания семьи Гончаровых

Уже набрала силу и громко звучала, казалось бы, окончательно задавленная «пролетарским интернационализмом» тема национальной гордости. Когда войска освободили территорию СССР, а потом погнали гитлеровцев по Европе, это уже был лейтмотив официальной пропаганды, который полностью совпадал с сердечным настроем большинства людей. В ответ на письмо Н. К. Рериха, сообщавшего о своих новых картинах «Русской серии», Грабарь писал старому товарищу: «Сейчас у нас такой подъем национального самосознания, что каждая русская тема хватает за душу»[1958]. Федор Модоров в то время написал несколько пейзажей Владимира и Суздаля. Центром композиции каждой картины были шедевры древнерусской и старинной архитектуры. Чуткому меньшинству выражение патриотизма, тем более поощряемое государством, казалось «модой на национализм»[1959]. То, что интерпретировалось в качестве ее проявлений в искусстве, негромко объявлялось «расцветом русского шовинизма»[1960]. Модоров личностно воплощал простое чувство, всегда бывшее в нем, – чувство связи с землей, с родиной как основой всего сущего. Может быть, лишенное сложных оттенков, оно было слишком незамысловатым, мужицким, но любить свое не в ущерб чужому Федор Александрович почитал естественным. В его отношениях с учениками согласие в этой части мироощущения оставалось важным пунктом. Никита Чебаков писал Модорову из Европы: «По салончикам да по домам я много видел работ; есть прекрасные, хотя и французят сильно, верно еще до „Черного квадрата“ не дошли, но подобные есть. А, вообще-то, наше искусство весомее и сильнее»[1961]. Искреннюю веру в несомненность сказанного хранили строки другого письма Чебакова, отправленного Модорову из фашистского «логова»: «Войска наши в Берлине, какое торжество и счастье, вот бы нашими возможностями в живописи передать все это высокое и торжественно-боевое состояние человека<!>»[1962]

Ф. А. Модоров и С. А. Ковпак. Фото. 1945. Владимиро-Суздальский музей-заповедник

Московское победное лето 1945 года – то ли явь, то ли сон… В Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина привезли сотни картин Дрезденской галереи: Гойя, Эль Греко, Эдуарда Мане, Дега, «Сикстинскую мадонну» Рафаэля… Возвратившиеся из Берлина художники – свидетели Победы: Е. А. Львов, А. Дейнека, Соколов-Скаля – говорили, что немецкой столицы «почти нет»; а приехавшая из Парижа В. И. Мухина рассказывала, как неузнаваем «вечный город»: грязен и нищ. Федор Богородский писал жене о Москве – центре Европы: «Перспективы наши огромны – все зависит от нас самих. Хочется работать как никогда – предстоит огромное количество выставок!»[1963] Свершившиеся судьбы России, вознесшие ее из пучины беспримерных испытаний на мировой Олимп, воплощали победное шествие страны в характерных путях ее граждан. Дела художников вдруг стали требовать международных маршрутов. Кое-кто из молодых, как Никита Чебаков, ехал довоевывать на Дальний Восток, а иные ученики Модорова, приодевшись на Тишинском рынке, отправлялись работать на съемки фильма в Прагу. Маститый Александр Герасимов – по чину – летел в Берлин писать маршала Жукова. Федор Модоров завершил «Партизанскую сюиту» и войну «восклицательным знаком» парадного портрета знаменитого «лесного» полководца Сидора Ковпака.

Предыдущая главаГлава 11 из 14Следующая глава