До Хеллоуина осталась всего пара дней, и мистер Райтман уже не смеётся. Его лицо неподвижное, а бесцветные глаза невидящим взглядом смотрят на доску прямо перед собой. Лицо похоже на маску. Голос ровный и механический, как будто его голосовые связки превратились в музыкальный инструмент, на котором играет кто-то невидимый. Словно всё, что делало его собой, исчезло. В том числе строгость и ворчливость.
И вот он стоит у доски и рассказывает нам про точки, линии и углы. Я вспоминаю слова Садовника о пустых оболочках, совершающих монотонные действия.
– Мистер Райтман до сих пор не в себе, – шепчу я на перемене девочке в разных носках. (Её зовут Кармен, я узнала об этом, когда она выронила свой блокнот на прошлой неделе и я увидела на нём её имя. Хотя сегодня у неё впервые одинаковые носки. Оба в чёрно-белую полоску.)
– Ага, – соглашается она и пожимает плечами.
По-прежнему никто не видит пустых глаз, но, по крайней мере, остальные замечают, что что-то не так.
После школы мама и папа ждут меня в машине. Они молчат, и в салоне не слышно музыки. Когда папа за рулём, он обычно включает какую-нибудь оперную арию, например Паваротти.
Тишина давит как тяжёлое одеяло, пока мы едем в больницу. Мама не спрашивает меня, как дела в школе. Папа сердито ворчит на синюю «короллу» впереди, которая мешает нам проехать.
Они стали другими. Совсем другими.
Когда мы заходим в палату, бабушка сидит в постели. На приставном столике стоит поднос с недоеденными тостами и яблочным пюре. На её щеках появляется лёгкий румянец, и при виде меня она улыбается.
– Вот она, моя дорогая Пенни. Иди сюда, детка.
Она заключает меня в тёплые, крепкие объятия. К счастью, хоть кто-то понемногу приходит в норму. Я надеюсь, что, когда бабушка окончательно выздоровеет, мама с папой будут меньше волноваться и попытаются жить нормальной жизнью, но я подозреваю, что происходит что-то намного страшнее. Нет, мне не хочется даже думать об этом.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашиваю я бабушку.
– Гораздо лучше.
Я сажусь на край кровати, и бабушка гладит меня по волосам.
– А ты? – спрашивает она. – Ты чем-то взволнована.
– Чем-то, кроме тебя? – спрашиваю я, стараясь говорить как можно непринуждённее.
Но бабушка мягко кладёт свою руку поверх моей. От неё ничего не утаишь. Я смотрю на родителей. Они что-то читают в мамином телефоне. Я опускаю взгляд на наши руки.
– Да.
Мама и папа скованно спрашивают бабушку, всё ли с ней в порядке, хорошо ли о ней заботятся врачи и медсёстры. Через пару минут разговор прекращается. Папа уходит, чтобы взять нам в автомате что-нибудь перекусить. Звонит мамин телефон.
– Простите, – говорит мама. – Я должна ответить, возможно, это по поводу собеседования.
И мы с бабушкой остаёмся вдвоём в больничной палате с пищащим аппаратом, механической кроватью и шкафчиками, полными пробирок и лотков для рвоты.
– Что тебя тревожит, золотце? – спрашивает бабушка.
У меня язык не поворачивается, чтобы признаться в своих переживаниях, туго скрученных, как фруктовый рулет. Меня переполняет волнение, а в нос бьёт едкий запах мыла. Бабушка понимающе кивает, как врач, выслушивающий больного.
– Как обстоят дела со стихами? – спрашивает она.
Этот вопрос заставляет меня приоткрыть рот.
– Я так скучаю без твоих стихов по ночам, – говорю я.
Бабушка гладит меня по руке.
– Я тоже скучаю. Но эти стихи всегда будут рядом, когда они тебе понадобятся, даже если я далеко от тебя.
Что-то похожее говорил Садовник. Его слова и солнце в Саду согревают меня изнутри как кружка горячего какао, а бабушкины стихи и объятия бережно укрывают меня одеялом.
– Мы с Арушем решили участвовать в поэтическом конкурсе, – говорю я. – Но как бы я ни старалась, ничего не получается.
Я не говорю ей, что причина кроется в том, что я должна написать идеальное стихотворение, изгоняющее монстров. И ничто из того, что я пишу, не похоже на то, что мне нужно.
– С Арушем? Прекрасно! Он молодец. Я знаю, как трудно порой даются стихи, поверь мне. Что ты пыталась сочинить? Вольный стих? Хайку? Помню, когда-то у меня была книга по стихосложению…
– Я брала короткие формы, вроде хайку, – говорю я. – Но это сложно. Их так… много. А тебе какая стихотворная форма нравится больше всего?
Бабушка откидывается на спинку кровати. Хоть она и выглядит намного бодрее, я чувствую, что долгие разговоры утомляют её. Но она улыбается и говорит:
– О, я поклонница старых добрых сонетов! Они кажутся мне такими сильными и мощными, как будто способны пропустить сквозь себя что угодно. Поначалу они кажутся пугающими, но помни, что всё в твоих руках. Сонеты способны на многое, но, как только ты настроишься на нужный лад, они покажутся тебе простыми и понятными.
Хм-м… Сонет. Сильный и мощный. Пожалуй, это идеальная форма для стихотворения, которое должно прогнать ночные кошмары. Бабушка на мгновение задумывается, но улыбка не сходит с её губ.
– Я читала тебе что-нибудь из сонетов Шекспира? Не бойся их. На самом деле они весьма забавные. Советую почитать сто тридцатый. При одной лишь мысли о нём мне становится весело.
Не думаю, что сонеты могут быть простыми, но, может быть, я попробую написать один. Я найду этот сто тридцатый сонет и возьму его за основу для своего собственного стихотворения. Для конкурса. Ради бабушки.
– Знаешь, – говорит она, – мне всегда было интересно, может ли лимерик быть грустным. Или жутким. – Она подмигивает мне. – Я нисколько не сомневаюсь, что ты могла бы написать его, моя милая Пенни.
У Творца Страха широкий оскал.
Его голос зовёт меня.
Шепчет мне на ухо:
«Поздно бежать.
Тебе не спастись, ты навеки моя».