К книге
За тридевять земельОТГОЛОСКИ. СНЫ ДЕТСТВА
32%
ОТГОЛОСКИ. СНЫ ДЕТСТВА
8

К сенокосной поре я, как каждый год, затосковал по запахам луговых трав и добычливой рыбалке. А отпуск в то лето, как на грех, выпал у меня на середину августа. И пришлось бы мне ждать урочного срока, но как-то случилось в работе несколько свободных дней, и я, не мешкая, собрался в Дубовку, чтобы наверняка потешить себя хорошим уловом, огненной ухой и еще раз проехать своим давним и памятным путем.

На стоянке автобусов в Усовке я застал лишь древнюю старушку. Она была нездешняя, но, наверно, заезжала в эти края не первый раз, потому как до тонкостей изучила расписание местного пассажирского транспорта и не без гнева рассказала, что дубовский грузотаксист не в меру разбаловался и кажинное воскресенье пользует выходной.

Я угодил как раз на один из этих «кажинных выходных», и бабка посоветовала мне сходить на маслозавод, куда будто бы все окольные колхозы возят молоко, но я вдруг отважился пойти пешком, чтобы все было так, как в годы моей юности.

Шагая по большаку, я все-таки не терял надежды, что вот-вот меня догонит какая-нибудь машина, но выходные дни, должно быть, «пользовал» не только дубовский грузотаксист. Я и прошел полпути, как прежде, пешком, потом недолго ехал на попутной подводе, а к полудню, миновав последнюю горушку, увидел окольные дома Дубовки.

На дощатом крылечке небольшого с виду, но просторного внутри дома я потискал поочередно всех четырех племянников, отдал им чемоданчик с гостинцами и шагнул в избу.

Из-за стола навстречу мне поднялся брат.

— Приехал, значит? Ну, добро. В самый раз, — буднично сказал он, будто я отлучался на несколько дней в Усовку, но обнял значительно и крепко, словно, как раньше, примерялся бороться.

Потом он посадил меня на диван и, как повелось у нас издавна, спросил о дороге. Пока я приходил в себя и рассказывал о своем путешествии, раза два ругнув колдобистую дорогу, в уголках его полуприщуренных глаз копилась усмешка.

Я никак не мог угадать ее значения и поубавил ругательский пыл, так как помнил брата неизменным патриотом дубовской округи.

— Дорога, конечно, не асфальт, — сказал брат.

Я подтвердил и тоже уступил малую толику.

— И то верно: плохонькая еще сюда дорога, — неожиданно согласился он и, раскрывая суть своей ухмылки, развел руками: — Зато рыба здесь, сам знаешь, — во!

Между его расставленными руками могла уместиться метровая щука.

— Сбавь наполовину, — сказал я.

— Ну, вот такая. — Брат сдвинул ладони на десяток сантиметров и, точно проверяя свою непогрешимость, посмотрел поочередно на руки и прочно остановился на этой мере.

— И такой нету, — сказал я, но уже не столь уверенно.

— Есть! — сказал брат и, чтобы окончательно сразить меня, подрубил рыбину на размер хвоста.

Такая могла и быть.

Я понимал, что брат меня разыгрывает. Однако искушение поймать матерого окуня было велико, и я невольно спросил, где хранятся удочки.

Брат рассмеялся.

— Удочки все там же. А что поймаешь — это уж от тебя зависит, — сказал он и, намекая на мое ротозейство, — я однажды упустил здоровенного окуня, — сонно повел глазами со стороны на сторону.

Брат необидно измывался надо мной, и я, как умел, отшучивался от его подначек и даже уличил в неумении выбрать хорошую насадку, но спорил вяло и нехотя. Я уже видел, как трепыхается на крючке полосатая и красноперая рыбина. Нетерпение мое с каждой минутой нарастало, и, уже не думая о рыбацком правиле никогда не уступать в споре, я поспешно вышел на улицу.

На крылечке топтался Колька. Он был самым младшим из всех моих разбойных племянников, и, видно, поэтому братья не обделили его гостинцами. Из кармана его короткой рубашонки торчали хвостики конфет, на ступеньке крыльца лежали два яблока.

Увидев меня, Колька мазнул ладошкой под носом, подтянул штанишки и, считая, что привел себя в надлежащий вид, тихо, но настойчиво позвал пойти на рыбалку.

— Пойдем, а? — еще тише переспросил он и замер в ожидании.

Занятый думами о насадке, я не ответил ему, и тогда Колька, как отец, раскинул ручонки.

— В омуте во какие окуни есть! — сказал он и, округлив голубые глаза, затаенно смотрел на меня, и все дальше заводил руки за спину.

Колька любил рыбачить, но приглашал он меня не без тайного умысла. Отправляясь удить, я всегда прихватывал с собой горсть конфет или несколько пряников. Когда наступало устойчивое бесклевье и мой напарник все чаще поглядывал в сторону дома, я ублажал его «зайкиными подарками». Сейчас он, конечно, рассчитывал на несколько яблок. Пытаясь заманить меня на берег омута, он все еще стоял с раскинутыми руками.

— Обязательно пойдем. И сейчас же, — сказал я.

Колька просиял. В глазах его скакнули веселые чертики. Потом он всем своим вдруг посерьезневшим видом выразил неоглядную готовность отправиться куда угодно. Он побежал за угол избы и вернулся с удочкой. На один конец короткого и кривого удилища Колькиного рыболовного снаряда была насунута катушка от ниток. На ней неровно топорщилась капроновая леска, которая заканчивалась непомерно большим крючком. Удочка очень походила на ту, какой промышлял я в Колькины годы. И я вдруг увидел себя маленьким босоногим рыболовом…

Колька, видно, заметил во мне какую-то перемену — а ну, если я передумал! — и настороженно спросил:

— Пойдем, что ли?

— Поехали!

Колька скатился с крылечка. Я полез на сеновал. В дальнем углу его лежала кучка примятого сена. В углах сеновала, в гнездах, сидели курицы. Они встревожились и стали сердито выговаривать за неурочное вторжение. Все здесь было по-прежнему: и эти всполошившиеся курицы, и оставшееся с зимы сено, и удочки мои, как прежде, были засунуты между крышей и тонкими стропилами. Но на одной из удочек осталась только леска. Колька, видно, как-то оставил свой крючок на коряге. Жестоко страдая без любимого занятия, снял он крючок «на подержку» с моей удочки, а когда разжился все еще редким у нас товаром, забыл водворить его на место.

Сейчас Колька, должно быть, вспомнил об этом. Он настороженно следил за мной с последней ступеньки лестницы. Я навязал новый крючок. Колька облегченно вздохнул и проворно спустился на землю.

Теперь мы были готовы. У нас имелась вполне исправная снасть, а Колька прихватил даже ведерко для рыбы. Но, прежде чем закинуть удочки, нам предстояло наловить пласкушек. Так называется у нас мелкая рыбешка. Занятие это само по себе нехитрое. Ловят пласкушку частыми бредешками около шумков на перекатах или в пруду на мелководье. Однако рыбешка эта своенравная, любит тепло и держится у поверхности воды только в полдневный зной.

Солнце уже давно склонилось к лесу и через час-другой должно было скользнуть за вершины елок. Рыбалка могла и не состояться. Я высказал Кольке свои опасения.

— Не, — беспечно отозвался он, — поймаем.

В знак своей несокрушимой уверенности Колька тряхнул головой и, опережая меня, побежал на плотину. Когда я подошел, к нему, он уже сидел на корточках за ивовым кустом и предостерегающе поднял руку.

— Вон! Целая стая, — сказал он.

В оконце чистой воды, между водорослями, плавало до десятка маломерных рыбешек. Правда, они могли сгодиться только на мелких окуньков. Но в столь поздний час и эти пласкушки были в диковинку, и особенно привередничать не приходилось.

Я поспешно разделся. Колька подал мне марлевый сачок.

В воде я вдруг потерял место, где толкались рыбешки. Темная тень от берега скрыла всю подводную живность.

— Вона, — шипел Колька и тянул руку.

Следуя его указаниям, я несколько раз попусту черпнул воду. Потом вспомнил свой давний способ ловить в глуби и все так же бесполезно бороздил сачком по илистому дну.

Колька разочарованно притих. Он, видимо, тоже засомневался в успехе нашей затеи и следил за мной не так пристально, как прежде.

Помогла нам сама пласкушка. При всей своей осторожности она любит муть и кипенные водовороты. Вспомнив об этом, я оглянулся: над водой раз за разом мелькнули серебряные блестки. Я запустил сачок в самое взбаламученное место и выхватил горстку блестящих рыбешек.

Колька сдавленно ойкнул, метнулся к воде и, увидев истинное количество улова, попросил забрести еще, так как окуни в омуте будто бы сущие звери и пойманного, по его мнению, должно было хватить только на расклев.

Пласкушек действительно было немного. Однако я, как раньше, боялся своей жадностью прогневать водяного, который будто бы насылает или отваживает рыбу. Я горячо, а оттого, кажется, еще более безуспешно, уверял Кольку, что пойманного хватит не на одну рыбалку. Но у него был свой счет. И пока мы шли к омуту, он молчал и держался сзади.

Омут я помнил большим.

Был он широк и немереной глубины. По берегам его росли маленькие кустики ивы и такие же ольхушки. Их каждый год трепало и корежило вешней водой, отчего они почти не прибавляли в росте, но как-то выстояли, разрослись и даже заступили теперь левую половину омута, — вровень с берегом, — забитого песком и галькой.

С той поры, когда я выхватил из-под колесника мельницы последнего килограммового окуня и навсегда уехал из дому, плотину промывало несколько раз кряду, и водобой мало-помалу сместился к левому берегу. Там река настойчиво рыла себе новое русло и, не осилив корней больших деревьев, припала к берегу маленькой заводью.

Заводь эта была мелка. И только под берегом на другой стороне угадывалась глубь, но по виду не настолько большая, чтобы могла приглянуться крупной рыбе. Я усомнился поймать в омутишке стоящего окуня и, чувствуя, как покидает меня недавнее нетерпение, глянул на Кольку.

Он никак не разделял мои сомнения и был твердо уверен в удаче. И, словно подтверждая это, Колька спустился к воде, приготовил удочку и молча показал под полузатопленный ивовый куст. Там, конечно, стояли те самые звери-окуни, которые в один момент слопают всю нашу насадку.

Колька сноровисто насадил на крючок пласкушку и, как я в его годы, поплевал на рыбешку, а потом долго примерялся закинуть, — все-таки леска наделала шуму и легла неподалеку от берега.

С плеском Колькиной снасти из воды взметнулась стайка рыбешек, упала и спустя мгновение скоком пошла на мелководье.

В заводи, видно, и впрямь водилась крупная рыба.

Поплавок моей удочки бесшумно лег по левую сторону куста, там, куда подбивало свежую воду из-под колесника и где на тугих заворотинах суводей должны были держаться окуни. Но время было позднее. На воду легли закатные блики солнца, и я подумал, что рыба скатилась вглубь, и уже повел было леску на правую сторону кустика, когда поплавок повело в сторону, и я ощутил всем своим напряженным телом, как на крючке ворохнулась сильная рыба.

Я подсек и повел окуня к берегу. Он потянул под корягу, но скоро обессилел, и я, почувствовав, как на мгновение ослабла леска, вытащил окуня на берег.

Колька покосился на мою добычу. Проводил ее завистливым взглядом до самого ведерка и чуть было не поплатился за это: поплавок его удочки вдруг скакнул, а потом скрылся из глаз. Колька обеими руками ухватился за удилище, попятился и вымахнул через голову маленького окунька-заморыша.

Окунишка сорвался с крючка, ощетинился и прянул к воде. Колька бесстрашно накрыл его руками.

— Вот, — сказал он и, словно подтверждая свои предсказания о килограммовых окунях, поднял рыбешку над головой.

Он хотел сказать еще что-то, но замер и озабоченно забегал глазами по воде. Я не увидел поплавка своей удочки, а спустя мгновение дрогнуло воткнутое в берег удилище.

— Уйдет! — охнул Колька.

Я выворотил из-под кустика здоровенного горбача. Окунь тяжело шлепнулся на песок, а когда забился в ведерке и уже не мог ускользнуть оттуда, Колька забрел в воду, чтобы непременно дотянуться до того места, откуда я выхватил на диво красивую и крупную рыбину.

Окуни пошли навалом.

В ведерке плескалось до десятка горбачей и несколько окуньков, пойманных Колькой, а жор был в самом разгаре. Рыба брала везде. Колька бегал с места на место. Он запачкал рубашонку, до самого причинного места вымочил штанишки, но совершенно не замечал этого. Между двумя поклевками я сказал ему, что нам может здорово нагореть за одежду.

— Не нагорит, — уверенно ответил Колька, а потом поправился: — Теперь не нагорит. Вон мы сколько натаскали!

Мне в его годы тоже попадало в зависимости от улова, но что за беда — два-три подзатыльника, если ты вернулся с богатой добычей!

Наша рыба уже не умещалась в ведерке. Я сделал ивовый кукан и, нанизывая на него очередного окуня, неожиданно почувствовал, как спадает во мне недавний азарт.

Под кустом плеснулся окунь. Колька сейчас же закинул туда свою удочку, что следовало немедленно сделать и мне, а я все возился с куканом, закрепляя его без надобности прочно, и пытался найти причину своего равнодушия. Я не считал рыбу, не перешагивал через удилище и во всем другом, кажется, поступал по своим старым рыбацким правилам, отчего, может быть, и брала рыба так же хорошо, как прежде, но не чувствовал былой радости.

— Есть! — восторженно крикнул Колька и с трудом вытащил довольно большого окуня.

Я машинально потянулся к банке с насадкой. В грязной воде плавало несколько пласкушек, и Колька между делом уже примерялся ухватить одну рыбешку. Я свернул удочку, перенес банку поближе к Кольке. Он недоуменно посмотрел на меня и тотчас же забыл о моем существовании: у ног его, разбрызгивая песок, билась рыба. Я помог Кольке усмирить окуня и, пока он нанизывал его на кукан, а потом торопливо наживлял крючок, незаметно ушел с берега.

Мимо мельничного амбара шла когда-то натоптанная скотом тропинка. Теперь ее не было. Она запада в разросшиеся кусты ивняка, отчего и виделся берег совсем по-новому. Я не нашел замшелого камня, старого водяного колеса и все-таки надеялся отыскать добела отмытую водой корягу, с которой поймал своего первого окунька-недомерка.

Коряга, я помнил, лежала на приметном месте. С одной стороны ее обегал маленький ручеишко, на другой валялась замшелая колода.

Ручеишко все так же прыгал через каменья и прутики, все так же по левую сторону его лежала колода, а коряги между ними не было. И мне вдруг показалось, что и коряга, и эта невесть куда канувшая тропинка — только сон, который привиделся мне в детстве, в ту единственную пору, когда еще не скопились в душе никакие обиды и не тронула сердце людская несправедливость, а оттого и снятся добрые, прозрачные сны.

Вроде бы и немного потерялось тут из моего детского обихода, но без окатанной водой деревяшки я никак не мог вернуться в свою прошлую быль. И, должно быть, поэтому нарастала во мне тревога, будто обронил я нечаянно что-то такое, без чего уж не жить мне спокойно и счастливо.

Под навесом, куда складывали на зиму дрова и где пока было пусто и просторно, брат отбивал литовку. Она незаметно для глаза подпрыгивала на обушке воткнутого в березовый чурбан топора, тоненько звенела, и звон этот отдавался в лесу. Брат осторожно вел однотонную строчку, потому как работа эта сложная и требует большой сноровки и терпения.

Мастера у нас правят литовки исключительно по звону. Я, помнится, никогда не отличался долготерпением и, должно быть, поэтому не достиг настоящего совершенства, но попросил брата доверить мне отбить литовку: за работой я рассчитывал забыться и не думать о непонятной ущербности своих впечатлений.

— Чего не рыбачишь? — не поднимая головы, спросил брат.

— Не клюет, — хмуро отозвался я.

Брат недоверчиво хмыкнул: он, видимо, хотел сказать, что в омутишке не клюёт лишь на голый крючок. Глаза его, как недавно в доме, таили усмешку, и быть бы мне окончательно осмеянным, но, посмотрев на меня, он, наверно, разглядел, что донимает меня какая-то душевная боль. И, зная, как бесполезно расспрашивать меня до времени, молча отложил молоток и уступил мне свое место.

Брат не особенно полагался на мое мастерство и, чтобы не смущать меня своим присутствием, ушел в амбар.

Я пристроился к чурбану, несмело тюкнул непривычно легким молотком по ржавому кое-где лезвию, и литовка тотчас отозвалась противным дребезжанием. Однако вскоре я приноровился и стал пускать настоящие звоны.

Увлеченный работой, я не заметил, когда подошел брат. Кое-как управившись с делом, я с наслаждением разогнул спину. Брат стоял рядом, а у ног его лежала моя прежняя литовка. Все с той же ручкой и тем же отполированным моими руками косовищем. Теперь была она немного не по росту мне, но я без колебаний остановил свой выбор на ней, втайне надеясь, что она напомнит мне прошлые сенокосы и я снова испытаю то блаженное чувство восторга, с каким прошел свой первый прокос.

Пока я отбивал литовку, солнце унырнуло за лес. От деревьев протянулись сумеречные тени, и наступила самая пора мягкотравья. Мы наскоро поужинали и, чтобы не упустить этот золотой сенокосный час, пошли на приречные луговины.

Полянка, на которой ставился раньше зачинный стог, стала поменьше. С трех сторон обложил ее молодой ольховник, а с берега наступал ивняк. Брат обкосил ближние кусты, потом остановился, примерился и повел первый прокос. Я, как раньше, пристроился за ним.

Над головой нудили комары, на соседней луговине деревянно скрипел дергач, от реки потянулись космы тумана. Все это было знакомо, и я словно перенесся в то давнее время, когда вот так же кричал дергач, шуршала подкошенная трава и чуть-чуть проступались ноги. Мне слышался звон натачиваемых кос, виделось свое былое рвение. И я, как прежде, убыстрял шаг, чувствуя, как хмелею от запаха травы и как дрожит и поет в душе какая-то до предела натянутая струна.

Под косой хрустнул перестоявший пикан. Я отбросил его на кошенину и устремился вперед, но уже медленней, и вдруг, как на рыбалке, явственно ощутил, что теряется связь с прошлым.

Я попытался представить, как косил на этой поляне, как широко вел ряд, но память выхватила из прошлого лишь узенький рядок с непрокошенным охвостьем. Тщетно искал я еще какую-нибудь запомнившуюся особинку. Путались и события и годы. Только на мгновение всплыли из какого-то сенокосного сезона набухшее тучами небо, незавершенный стог, а потом снова замельтешило перед глазами охвостье смятой травы на моем первом прокосе…

Я остановился наточить литовку и оглядел луговину, все еще надеясь, что какая-нибудь малость — старая ольха или нависшая над рекой черемуха — напомнит о прошлом. Но ничего не ворохнулось в памяти.

Над полянкой зыбался туман. Я зашел новый ряд. Литовка легко врезалась в отсыревшую траву, позванивала, как, должно быть, звенела в руках каждого, кто косил ею. А мне казалось, что поет она только у меня, и я слушал чуть внятный звон ее, мерно и заученно переступая ногами, как делал это я первый раз, а потом и на всех других сенокосах.

Уже и не вспомнить, когда научился я двумя-тремя взмахами литовки обкашивать кочки, когда пришло умение подсекать спутанную траву…

Узенький диванчик, на котором спал я, приезжая домой, вопреки давно установленному правилу, на этот раз облюбовал Колька. Он, наверно, ждал меня и все-таки не пересилил усталость и заснул одетым. Но штанишки и рубашка на нем были другие.

Колькина уверенность отвести грозу за испачканную одежду хорошим уловом, судя по всему, не оправдалась: на лице его сохранились неопровержимые следы, что он плакал, и причина на то, конечно, была серьезной, потому как был он на слезу крепок и ударялся в рев только после серьезного наказания.

Когда-то и я, как Колька, засыпал, едва прислонив куда-нибудь голову, и все еще, хоть и без особой теперь уверенности, надеялся заснуть сразу, и, как прежде, увидеть во сне огромных окуней, но не мог даже забыться и до первых петухов слышал, как потрескивают бревна избы да как неназойливо творит ночь свою потаенную жизнь.

Мои окуни снились Кольке. Он раза два крикнул: «Клюет!», — а потом дернул рукой и, наверно, выхватил из-под кустика в маленьком омутишке большую рыбину…

С той бессонной ночи на мельнице прошел не один год, но каждое лето к сенокосной поре тянет меня в Дубовку. Уже давно знаю я, что не почувствовать и не пережить мне снова детских радостей, но всякий раз, когда затоскую по запахам луговых трав, вяжет память в одно и быль и небылицу, отчего кажется мне прошлое еще лучше, чем было оно на самом деле. И чем дальше отступает детство, тем дороже мне то место на земле, где проложил я свой первый прокос и поймал с отмытой добела коряги первого окунька-недомерка.

Предыдущая главаГлава 8 из 25Следующая глава