К книге
За тридевять земельОТГОЛОСКИ. ПОЧТАЛЬОНКА
24%
ОТГОЛОСКИ. ПОЧТАЛЬОНКА
6

С войны Катерина вернулась налегке. В небольшом трофейном чемодане привезла две пары шелковых чулок и несколько нарядных платьев. С этой нетяжелой ношей она прошла пешком тридцать верст от станции и в сумерках поднялась на Въезжую гору, откуда была видна вся Дубовка и откуда в последний раз оглянулась она, уезжая на фронт.

Катерина скинула с плеча притороченный к ремню чемодан и опустилась на землю. Она не однажды представляла, как приедет в Дубовку. Каждый раз это случалось по-новому, но всегда радостно. И, знать, оттого, что очень часто грезила Катерина возвращением домой, она не почувствовала радости, до времени износив ее в памяти и в разговорах с подружками.

Слабеньким отголоском прежних представлений отозвались в душе только крики голосистых заречных петухов. Катерина бездумно смотрела на черные крыши домов, чуя, как копится в груди какая-то тяжесть и плотным комком подступает к горлу. Когда перехватило дыхание, Катерина ткнулась лицом на скрещенные руки, упала на землю и вместе с горечью полыни ощутила на губах соленый привкус слез. Рвался изо рта по-бабьи жалобный крик, но Катерина удержала его и зашлась беззвучным плачем, чувствуя, как постепенно уходит из нее тяжесть, будто стекая вместе со слезами на землю.

Земля все еще была теплой. От нее отдавало запахом молодой лебеды, сквозь который трудно пробивался едва уловимый аромат ранней кашки.

Из деревни наносило дымом. Неподалеку кто-то пилил дрова, лениво взлаивали собаки. Деревня была как раз в той переходной поре от вечера к ночи, когда каждый, у кого есть неотложная работа, спешит сделать ее до темноты.

Узнавая знакомую разноголосицу вечерней улицы, Катерина привычно выделяла из нее размеренный стук валька на речке, звон подойника и то визгливые, то приглушенные скрипы ворот и калиток. Все это было приметами отлаженной довоенной жизни, и Катерина вскоре уняла слезы, но еще не отошла от них, не скинула усталости пешей дороги и, прежде чем пойти домой, хотела успокоиться.

Катерина не ждала от односельчан ни особых почестей, ни особого внимания. Ее две медали не шли ни в какое сравнение с орденами дубовских мужиков. Чтобы не растравлять тех, у кого лежали в сундуках похоронные, она решила попасть домой незамеченной и побыть одна.

К дому Катерина вышла задами. Она привычно отчинила воротца в углу неровной изгороди и вошла в высокую траву запавшего в бурьян огорода. Трава и будыльник поднялись густо и, пока Катерина шла к дому, до блеска обмели сапоги. На крыльце она снова почувствовала, как саднящая тяжесть обложила сердце. Катерина прислонилась к косяку дверей и стояла так, пока не истончилась боль. Она отпустила быстро, не оставив после себя никакого следа, будто только аукнулась с прежней, выплаканной на горе.

Из избы на Катерину пахнуло нежилым. Сквозь пыльные окна пробивался слабенький свет вечерних сумерек. Катерина нащупала на столе лампу и, совсем не надеясь, что из нее можно добыть огонь, поднесла к фитилю зажигалку. Фитилек вспыхнул. За три года керосин мог высохнуть и из куда большей посудины, но Катерина не обратила на это внимания. Не до того было. Она жадно оглядывала избу.

В избе было грязно. На столе лежали клочки обоев и какие-то изъеденные мышами огрызки. Под порогом валялись черепки разбитой корчаги.

Уезжая на войну, Катерина верила, что вернется обратно, и прибрала в избе. Теперь она растерянно смотрела на замусоренный стол, будто как на фронте, зашла на постой вслед ушедшим вперед солдатам.

Сдавила сердце обида.

Катерина села на пыльную лавку, оглядела горницу. Снова навернулись на глаза слезы, но она не дала им воли. Решительно скинула гимнастерку, достала из-под печки ведро и заскорузлую тряпку, принесла из колодца воды.

Вода была холодная и приятно остужала руки. Скоро Катерина привыкла к ее студености и старательно терла оконные стекла.

Вымыв лавки и подоконники, Катерина принялась скоблить натоптанные половицы. Изба посветлела. Правда, в ней еще не было должной опрятности и еще не выветрился застоявшийся воздух, но каждый уголок небольшой, как блиндаж, комнаты все заметнее приобретал прежний вид.

Катерина пыталась наметить, с чего начнет завтрашний день. Ожидая его на войне, она была твердо уверена, что будет он светлым праздником. Но, прибрав в доме и осматривая его простенький вид, Катерина увидела подопревшую матицу и надломленную притолочину полатей.

Изба была старая. Ее следовало отремонтировать давно. За те годы, что пробыла Катерина на фронте, ушли последние сроки, когда еще можно было починить дом, и он разом обветшал всеми главными держаками. Примечая старые и новые изъяны, Катерина принимала их как должное, но уже никак не могла поворотить думы в завтрашний день. Заслоненный ветхостью запустевшего подворья, он сразу и окончательно вылинял до будничных забот. С ним не вязалась ни одна красочная подробность, какие придумала она на фронте. Небогатый наряд комнаты каждой вещью знакомого и нехитрого деревенского обихода воскрешал далекое прошлое.

Катерина вспомнила себя маленькой девочкой в красном коротком платьице, потом сразу семиклассницей. И хоть не могла пожаловаться, что обошли ее стороной детские радости, ни разу не споткнулась память о них и увела сразу в серый осенний день, когда соседи и она, тогда уже взрослая девушка, хоронили мать. Этот день Катерина помнила отчетливо: и то, как она бросила на крышку гроба первый ком земли, и то, как шла домой по облетевшим и смиренно неподвижным перелескам.

Сиротство Катерина помнила плохо. В ту пору ей постоянно не хватало времени, чтобы управиться со всеми делами, и, может, поэтому не сохранилось от тех дней ничего, что запало бы в память.

Теперь был черед войне. И она уже, как въяве, встала перед глазами черными кустами разрывов, но тут Катерина услышала тяжелый стук в ворота. Стучали, похоже, давно. Кто-то, видать, рассерженный за столь долгое домогание, давал знать о себе тяжелым дрючком.

Катерина надела гимнастерку и выскочила во двор. Ржавая щеколда намертво прикипела к ушкам запора. Катерина вооружилась как-то уцелевшим вальком, и пока сбивала окалину, из-за ворот доносилось сдержанное кхаканье. По нему Катерина безошибочно узнала смирного и покладистого мужика Кладкина. Распахнув ворота, она пошла навстречу ему и — попятилась.

— Опять, значит, посиделки устроили? Хоть бы постыдились, лешаки неналомные, в доме фронтовички самоуправствовать! — грозно сказал Кладкин, выдвигая перед собой длинную палку, и осекся: — Никак хозяйка пожаловала?..

— Кого это ты, дядя Степан, так неласково? — едва сдерживая смех, спросила Катерина.

— А парней, лешак их побери. Прошлой осенью как-то застал я их в твоей избе с четвертью самогонки, а нынче, как увидел свет, думаю, опять, поганцы, забрались… — все еще сердито доложил Кладкин, а немного отмякнув голосом, сказал: — Ну, здравия желаю, товарищ гвардии старший сержант.

— Бери выше.

— Кха! Старшина! А ведь не писала, — обиделся Кладкин.

— Не успела, перед самой демобилизацией присвоили.

В доме Кладкин отдал должное расторопности Катерины, исследовал стол, но, не найдя ничего, что, на его взгляд, заслуживало бы внимания, сел на единственную табуретку к печке. Видя, как смущенно и виновато отводит Кладкин глаза от ее чемодана, Катерина пожалела, что не разжилась бутылкой водки. Она была очень рада, что ее первым гостем оказался Кладкин. Обремененный большой семьей, он трудно сводил концы с концами, бесплатно помогал ей мужской работой и только изредка, когда была в доме Катерины водка, не отказывался выпить. Чтобы не порушить его уверенности, Катерина достала из чемодана хлеб, консервы и небольшую склянку плохонького спирта.

— Уж извини, дядя Степан, другим не запаслась. Видела, как при нужде этим обходятся, — сказала Катерина.

Кладкин взял со стола склянку.

— Ну, этот крепко шибает, — оживился он. — В госпитале таким же пробавлялись. В палате вроде бы все чинно, благородно, а выздоравливающие все равно что только с позициев — лежат недвижимо.

Кладкин вызвался помочь. Он нарезал хлеб, открыл консервы.

Катерина не любила запах спирта, но теперь храбро нацедила себе четверть стакана, а все остальное опорожнила в солдатскую алюминиевую кружку. Кладкин принес воды, со знанием дела разбавил спирт, но пить не торопился.

Война для него кончилась в самом начале. Тяжело раненный в руку под Можайском, он пришел домой в чине младшего сержанта и теперь, видно, соблюдая субординацию, ждал, когда выпьет старший по званию.

— Со встречей, дядя Степан. — Катерина коснулась стаканом кружки Кладкина, чувствуя, что сказала совсем не то, что полагалось говорить в этот день и что держала она в уме.

— Со встречей, Катерина, — так же буднично подхватил Кладкин и, будто боясь уронить полную кружку из дрогнувшей раненой руки, нарушил субординацию, выпил первым.

Катерина глотнула, зажмурилась и сидела так, пока не ушла изо рта полынная горечь, не улеглась боль в обожженном горле. Она не видела, как смахнул Кладкин слезы, как тер переносицу здоровой левой рукой, а когда открыла глаза, он сидел все так же ссутулясь и все так же держал перед собой порожнюю кружку и маленький кусочек хлеба.

Кладкин заметно сдал. Он основательно усох, и былая сутулость кряжистого мужика явственно обозначилась горбом.

Катерина подала ему свой недопитый стакан.

— Нет уж, девка, будет. Не прежние годы.

Он съел хлеб, поставил на стол кружку. Потом достал кисет и свернул толстенную цигарку. Катерина сполоснула посуду, убрала со стола. Кладкин курил. И по тому, как медленно умалялась самокрутка, Катерина поняла, что хмель только подступается к нему. В такие минуты он забывал о цигарке и был необыкновенно молчалив. И, лишь одолев незримую границу, за которой наступало опьянение, снова обретал устойчивую словоохотливость. Кружка разбавленного спирта заметно пошатнула трезвость Кладкина, но не настолько, чтобы развязать язык.

— И чего это мы как воды в рот набрали, дядя Степан? Хоть бы рассказал, как в деревне живут? — спросила Катерина.

— Нечем, девка, хвастаться. Во время войны из куля да в рогожку оборачивались. Сейчас обратно то же самое.

— Теперь уж недолго. До хорошей жизни рукой подать.

— Дай-то бог. Уж больно сильно обтрепался народишко. А иные от беды и на язык невоздержанны. Ежели что худое о тебе скажут, не шибко слушай.

— А что обо мне говорить? — удивилась Катерина.

— Всяко бывает. Ну, пойду я. Коль нужда какая будет, заходи. Я хоть и не в прежнюю силу, а топоришком тяпаю.

Кладкин встал и, не прощаясь, торопливо пошел из избы. Катерина собралась проводить его, но замешкалась, а когда вышла за ворота, он уже скрылся из глаз, обозначив себя раз-другой по-ночному неровным шагом.

Ночь была светлая и ветреная.

Катерина хотела вернуться в дом, но в неверном свете из окошек избы заметила у заплота лавочку. Обмяв вокруг нее не по времени малорослую крапиву, она осторожно села на скамейку, ощутив под собой ее податливую неустойчивость.

Усталость и глоток разбавленного спирта туманили голову, клонило в сон, но Катерина все уютнее пригревалась на лавочке и не спешила в дом. Она боялась пустой избы, где, как на попутном фронтовом постое, лежали приметно вещи ее военного обихода.

От войны Катерина отвыкала трудно.

По ночам ей снилась женская землянка, матерщинник командир взвода и бомбежки. Даже в поезде, на пути домой, она будила соседей заполошным криком «воздух!» Только последнюю ночь перед своей станцией провела спокойно и сошла с поезда бодрой и выспавшейся. Тогда она, видно, перешагнула какую-то грань, за которой лежала Дубовка, единственная для нее деревня, которая могла отринуть войну, потому что помнила ее Катерина по-довоенному тихой.

Деревня еще спала самым крепким послеполуночным сном, а темнота уже поредела и повернула вспять. Она отступала в лога и к заречному лесу.

Катерина слушала ненавязчивые ночные звуки. Посередь деревни, у клуба, играла гармошка. Она уже давно выводила деревенскую полечку. Гармонист старался не на шутку, но безбожно перевирал мелодию.

В Дубовке никогда не было мастерых гармонистов. Местные музыканты, как сговорясь, не поднимались до настоящего совершенства и только прощальную кадриль играли с завидным умением. В былые годы ее начинали как раз в эту пору. Однако гармонист не придерживался прошлых привычек и все еще пиликал польку, а когда все-таки перешел к кадрили, Катерина поняла, что он осрамил всех своих предшественников. Он, видать, и сам понимал это: вместо старой получасовой нормы отдал кадрили всего несколько минут, а потом грянул «страдание».

Катерина знала великое множество частушек и слыла хорошей песенницей. Она издалека, «по звону», узнавала каждую из своих соперниц, а теперь не нашла ни одного знакомого голоса: певуньи, видно, были из тех, что еще совсем недавно робко стояли на «лужке» далеко за кругом, но подросли за войну и ходили уже в невестах.

Кто-то запел любимую частушку Катерины. Она прислушалась, обрадовалась и почуяла вдруг, как накатывает на нее застарелая тоска. Эта тоска по дому не давала ей покоя все военные годы. Она помогала ей обойти соблазны легкой жизни, и, должно быть, береглась и уцелела Катерина тоже лишь оттого, что постоянно помнила о Дубовке.

Временами она все еще не верила своему возвращению домой. Нет-нет да и вставали перед глазами то дорожные мытарства, то последняя фронтовая землянка. И чтобы заслонить эти воспоминания, Катерина решила сходить на «лужок». Она еще не знала, подойдет ли к девчонкам или только издали посмотрит на игрища, и все-таки, как раньше, захолонуло сердце от тревожного ожидания чего-то хорошего.

«Смотри-ка ты», — удивилась Катерина сама себе и даже собралась было пойти в дом посмотреться в зеркало, но сбивчивый голос гармошки неожиданно умолк.

«Ну и засонюшки».

Катерина откинулась к заплоту и стала внимательно слушать озорные девчоночьи «страдания».

Частушки были все те же, какие пели в Дубовке до войны. Только дролечка стал теперь лейтенантом. У него, как и должно, была военная походочка, были ордена и медали, ясный взгляд и хорошее обхождение.

А у парней ничего не изменилось. Они, как и прежде, сыпали с картинками. Один из них завернул и вовсе несусветное, и, ровно устыдившись откровенной похабности, парни смолкли. Скоро реденько, но решительно запостукивали калитки. Катерина представила, как спасаются девчонки от своих настырных кавалеров, вспомнила, как убегала сама.

«Быльем уж поросло», — мимоходом подумала она, но вдруг щемливо заныло сердце, и Катерина будто вернулась в свою довоенную жизнь: она увидела на дороге стайку девчонок. Они, как в былые годы, шли тесно, взявшись под руки. За ними нестройным рядом следовали парни. Раньше один из них сворачивал к дому Катерины. Кто-то свернул и сейчас.

Катерина вздрогнула.

Она наизусть помнила письмо, в котором Кладкин отписал ей, что на Гришку Клячкина пришла похоронная, но этот, шедший к ней парень, был поразительно похож на Григория и ростом, и широким разворотом плеч, и так же нес под мышкой гармошку. Чтобы получше разглядеть его, Катерина даже привстала, а когда узнала в нем брата Григория Тошку, отяжелела вся и, как упала, плюхнулась на лавочку.

— Мать моя богородица! Неужто Катерина Ивановна? Привет вам и внимание, — сказал Тошка и почтительно остановился у свободного конца лавочки.

Катерина поздоровалась. Она помнила Тошку худым и нескладным подростком. За три года он выровнялся в невысокого, но, как Григорий, крепкого парня. В письмах Кладки-на Тошка значился главным мужчиной в деревне и якобы за старшо́го водил баб в извоз и на прочие неженские работы. В конторах районных организаций он, видно, поднабрался вежливого обращения и, ожидая приглашения сесть, нерешительно топтался перед Катериной. Однако извозной культуры Тошке хватило ненадолго. Одолев минутное замешательство, он сунул гармошку в крапиву, а потом сел на лавочку.

— Ну, как оно там, на войне, Катерина?

— Страшно, Тоша.

— Ха. Вот и Кладкин так же. Только зайдет разговор об войне — примется причитать: «Не приведи господи, народищу побили — не счесть».

— Правильно говорит. Нет там ничего хорошего.

— Тут и вовсе неинтересно. Бабы слезы льют, девки на дорогу пялятся: не идет ли кто из военных. Женихов ждут. Да ну их! — отмахнулся Тошка и вскочил с лавочки.

— А ты, Тоша, все такой же неугомонный?

— Ха! — хмыкнул Тошка. — Угомонишься тут, ежели нет никакого житья от дедовских кровей. А я весь в него, говорят. Дедко-то ведь как? Все бегом. И женился-то на ходу.

— Как это?

— Очень просто, — охотно отозвался Тошка. — Приглядел он в соседней деревне девку, сунулся было со сватами, а родители ее ни в какую: молода, дескать, то да сё. Несут, в общем, всякую хреновину. Отказывать вроде бы не отказывают, но и согласия не дают. Смекнул дедко, что законным образом невесту не взять, ударился в обход. Уговорился с невестой увезти ее тайно и назначил обтяпать это дело в первую крещенскую ночь. Приехал, а невеста уже во дворе дожидается. Чуть тепленькая.

Тошка неожиданно смолк.

— Ну, а дальше-то что? До венца, я смотрю, ой как далеко еще? — спросила Катерина.

— Один шаг, — вскинулся Тошка. — Завернул дедко невесту в тулуп, сунул в легонькую одноместную кошевку, сам на облучок вскочил и — дуй не стой. Спер девку, а боится — ну как догонят невестины братаны! И пока мчал до дому, ни разу не оглянулся. Прикатил, глядь — кошевка-то пустая. Вытряхнул невесту на раскате. Дедко обратно. Нашел ее за деревней. Ревет девка, а все-таки в Дубовку топает. Сгреб ее дедко и — айда поторапливайся. Прет это улицей во весь мах, а навстречу поп после всенощной идет. Пьянехонек. Дедко остановился. «Стой, — шумит, — батюшка, обвенчаться надо!» Поп аж попятился. «Окстись, — грит, — Данило, какое сейчас венчание?» — «Венчай!» — кипятится дедко. Поп, ясное дело, отказывается. «Хрен с тобой, — грит дедко, — коли лень тебе в церкву идти, хоть здесь поводи нас вокруг друг дружки да скажи какую-нибудь молитву». Сдался поп. Обвел молодых вокруг подводы, как вокруг аналоя. «Ну, — грит, — теперь вы муж и жена, проваливайте с богом».

— Неужели так и было? — сквозь смех спросила Катерина.

— А то как же! Все в точности, — подтвердил Тошка.

Дед Данило и правда был скор на ногу, разворотлив в работе, но в Тошкиной непоседливости, похоже, был виноват не один.

В пятом классе Тошка пристрастился к охоте. После школы он до ранних сумерек пропадал в березовых перелесках на Сотельной, где довольно добычливо промышлял косачей, но вконец запустил учебу. И очень скоро в Тошкиных тетрадях маковым цветом распустились двойки. Когда Тошка сообразил, что ему никак не управиться с этакой прорвой «неудов», он объявил, что у него произошло разжижение мозгов, а потому для учения он человек совершенно непригодный. Дед Данило сделал Тошке укрепление мозгов сыромятным ремнем, но, то ли оттого, что Тошкина задница была уже сравнительно далеко удалена от головы и наука не дошла до нужного места, то ли оттого, что охотничья страсть была необорима, через две недели он забастовал снова. На этот раз дед Данила отступился от внука, и тот скорехонько определился в колхозники и даже заметно поубавил охотничью прыть.

Тошка, будто догадавшись, о чем думает сейчас Катерина, сказал:

— Кабы не дедко, я, может, и школу не бросил бы. Уже взял было курс на исправление, а он меня выпорол вдогонку. Ну, я и взбеленился. Не пойду — и точка! Нет, от дедка все идет. Иной раз и в мыслях нет отмочить что-нибудь, а глядишь — отмочил.

— И в доме у меня вы, видать, нечаянно пировали? — тая улыбку, серьезно спросила Катерина.

— Кладкин! От ведь старый сыч, — протянул Тошка. — Выдал!

Тошка искренне дивился коварству Кладкина, но, видно, тут же и забыл об этом, как моментально забывал все неприятное для себя.

— Я, Катерина, через неделю замещать тебя поеду. Да. Вот. — Тошка выхватил из кармана замусоленный клочок бумаги. — Написано: «Клячкину Теофилию Николаевичу явиться в девять ноль-ноль в Усовский райвоенкомат. При себе иметь кружку и др. и пр.».

— Счастливый ты, Тоша. Война кончилась, — сказала Катерина.

— Жалко! Надо бы поглядеть на ее сблизя да и орденишко какой-нибудь отхватить.

— Ой, дурак!

— Дурак, — согласился Тошка.

Он на миг задумался, а потом наладился на прежнее, и не поймешь: то ли шутит, то ли всерьез говорит.

— Может, на фатеру до свету пустишь? Домой идти далеко.

— У меня перины нету. Разве когда заведу.

— Да. Видно, не дождусь, — пожалел Тошка.

Он выхватил из крапивы гармошку, развернул ее, сдвинул и уже на ходу сказал:

— Приходи слезу пролить.

Григорий уходил от ворот Катерины словно спотыкаясь. Тошка ударился бегом, а Катерина, как раньше, слушала затихающие в улице шаги и, как раньше, ушла в дом не прежде, чем замерла в проулке торопливая Тошкина поступь.

Будто Григория проводила.

Наутро Катерина проснулась бодрой.

Она еще лежала в кровати, но уже чувствовала, что без остатка ушла дорожная усталость. Катерина вскочила с жесткой, нетолстой постели, вышла во двор, умылась колодезной водой и будто родилась заново: так хорошо и свежо было босым ногам и всему ее крепенькому телу.

Утро уже отгорело.

День занялся ясный и безветренный. Солнце выпило росу на открытых местах, но еще не нагрело землю, и Катерина ощущала ногами ее холодящую испарину.

В избе было тоже прохладно. От чистого и теперь уже сухого пола пахло смолой, и поэтому Катерину и в доме не оставляло ощущение свежести. Она убрала постель, вынула из чемодана платья, чтобы выгладить их, и уже принялась за эту работу, когда в закрытые окна толкнулся звон колокольчиков, а потом заполошный окрик:

— Эй, сторонись, ворона, задавлю!

«Тошка тешится. Счастливый! Война кончилась», — подумала Катерина и удивилась: ничто военное не ворохнулось в памяти. Думалось легко и о разном, но ни на чем не останавливались мысли Катерины. Она и сама не знала, что стоит сейчас на середине между прошлым и настоящим, а оттого коротки и неназойливы думы и не склоняются они ни на ту, ни на другую сторону жизни, разделенной надвое войной.

Полоненная тишиной и покоем, Катерина не услышала, как звякнула щеколда и как скрипнули ступеньки лестницы. Очнулась от звона упавшего в сенях ведерка.

В дверях стояли Кладкин и Тошка. Оба были навеселе и оба пытались войти в избу вместе.

— Это, значит, мы, Катерина. Я, то есть, и вот он, Теофилий, — объявил Кладкин.

— Точно, — сказал Тошка и, опередив Кладкина, вошел в избу и сел на лавку, норовя приклонить куда-нибудь непослушную голову.

— Устал парень, — сказал Кладкин, но тотчас спохватился: — Однако не всегда. Иной раз и дольше нынешнего на ногах, а бодрехонек. Опять же привычка нужна, тренировка… А по извозной части непревзойден. Непревзойден! Нет! Кого за горючим? Теофилия. Кто раньше всех с элеватора возвращается? Опять же он, Теофилий…

Кладкин давно перемахнул ту границу, за которой, как на привязи, держалась до поры его словоохотливость и, расписывая Тошкины добродетели, добрался до родословного древа. По нему Тошка был и вовсе знаменит. Одна веточка указывала на директора завода в областном городе, другая вела аж в одно московское учреждение.

— Не туда правишься, дядя Степан. По существу давай, — перебил его Тошка.

— Тебе, Теофилий, слово не дадено. Твое дело помалкивать, — сердито оборвал его Кладкин. — Вот я и говорю: хоть куда парень. Без него в колхозе как без рук. Колхозный интендант. Ну, это, значит, с одной стороны, а с другой, Катерина…

— И снова не туда, — подосадовал Тошка.

— Теофилий! — теперь уже грозно крикнул Кладкин и, усмиряя голос, покхакал немного, но непредвиденное вмешательство Тошки, видать, спутало весь порядок заготовленной загодя речи. Кладкин махнул рукой и неловко присел на краешек табуретки.

Катерина усмехнулась:

— Чего это ты, дядя Степан, вроде сватать собираешься? — спросила Катерина.

— Во! В самую точку! — сказал Тошка.

— Ох ты лешак! Весь распорядок нарушил, — вскочил с табуретки Кладкин. — Как уговорились? Ты, значит, сидишь, представляешь себя, а я сватовство веду.

— Будет, дядя Степан! Отложи-ка ты этот спектакль до другого подходящего случая, — недовольно сказала Катерина.

— Вот те раз, — растерялся Кладкин, а потом склонился к ней и зашептал на ухо: — Сдурела, девка. Экого парня спроворил тебе. Где ты нынче женихов-то найдешь?! Да он… да что там говорить!

— Ну и хорошо, — сказала Катерина. — И не будем говорить.

— Да ты погоди, погоди, девка, — не отступал Кладкин. — Не ладно ведь так-то… Ох, нет! Видно, не осилю я эту работу… Ага, вот и подмога появилась.

В избу влетела Тошкина мать Дарья. Она взвихрила воздух подолом широченного праздничного сарафана и молча замерла у порога. Перевела дух. Потом скоком оглядела всех, кто был в доме. Уставилась на Катерину.

— Вон оно чего, — все еще не отдышавшись, сказала она и зачастила взахлеб: — Ах ты, сучонка! Подстилка командирская! Старшего сманивала, сманивала, а теперь до младшего добралась. Ну нет! С кем научилась спирт жрать, тех и обхаживай. Замуж собралась! Добришко напоказ выложила…

— Остановись, кума! Святое дело нарушаешь! — трезвея, закричал Кладкин.

— Я те остановлюсь, сводня, я те покажу святое дело! — взвилась Дарья и ринулась на него с кулаками.

Кладкин попытался организовать круговую оборону. Он стал спиной к печке и заслонился табуреткой, но Дарья вырвала ее, швырнула на пол и вытолкала Кладкина в сени. Тем же манером она выпроводила туда Тошку и вернулась обратно.

Катерина еще не осмыслила всего происшедшего. Дарьина брань обожгла крапивой и словно придавила ее. Но длилось это только мгновение, а потом, как часто случалось на фронте, когда приставали к ней не в меру ретивые лейтенанты, Катерина почувствовала, как вызревает в ней страшная, туманящая рассудок ярость и просится наружу заученным словом.

— Вон! — не помня себя, закричала Катерина.

Дарья попятилась.

— Солдат, истинно солдат, — испуганно зашелестела она опавшим голосом и, нащупав вытянутыми назад руками двери, опрометью кинулась на улицу.

Всю неделю, пока гуляли новобранцы, Катерина не выходила на люди. Прибегала несколько раз давняя подружка, поведала о бабьих пересудах: будто бы рассказывает Дарья с божбой и крестным знамением, как огрела ее Катерина табуреткой, после чего якобы начались у ней пронзительные головные боли.

Сарафанная почта работала вовсю. Пока ходили Дарьины россказни от деревни к деревне, табуретка превратилась в нож, и к концу недели Катерина прослыла форменной разбойницей.

Когда уехали новобранцы и поутихли досужие разговоры, Катерина пошла определяться на работу.

В правлении колхоза по полуденному времени было безлюдно. Катерина застала там только председателя. Кузьмич стоял около большой школьной карты и держал в руках развернутую газету. Карта занимала целый простенок и, как настоящее военное пособие, была раскрашена красными и синими стрелами. Линия фронта протянулась неровной цепочной красных флажков, связанных меж собой тоже красной карандашной линией, проглядывалась издали и была заметно сдвинута на территорию союзников.

Кузьмич считал эту войну последней и был несокрушимо уверен, что после победы все европейские — а гляди, так и заморские — государства обернутся в советскую веру, и покривил душой: серьезно потеснил союзников и сейчас, должно быть, искал в газете подтверждения своей теории.

Заслышав за собой человека, Кузьмич неохотно сложил газету и обернулся.

— А-а! С победой, Катерина! Давно жду, а ты все не показываешься. Слышал, с гражданским населением не поладила?

— Было дело, — коротко отозвалась Катерина, чтобы не ворошить подробности сватовства Тошки.

— Ну-ну, — примиряюще сказал Кузьмич. — С чем пришла, не знаю, но, думаю, насчет работы. Угадал, значит? Рассказывали, что была ты связисткой. Давай-ка по этой же части — почтальонкой, а?

— Не пойду! — отрезала Катерина.

— Да не возражай ты сразу, не возражай, — мягко протянул Кузьмич.

— Не пойду! — упрямо повторила Катерина. — Лучше на ферму.

— Ох ты, чертово семя! — не сдержался Кузьмич. — Замучился я с вами. И когда только мужики появятся? Нет у меня для тебя другой работы. И на ферме в настоящий момент ничего нет.

Катерина отказывалась. Но Кузьмич стоял на своем.

На другой день Катерина пошла в соседнюю деревню на почту. Заведующая, седенькая старушонка, обрадовалась, — видно, не было на эту работу охотников, — вручила ей потрепанную сумку, долго говорила о важности почтовой службы и ее, Катерины, обязанностях.

Катерина слушала с пятого на десятое. Она твердо решила за неделю найти себе новую работу. Но как-то незаметно прошел загаданный срок, а потом и другой…

И вот все еще в почтальонках. Второй год пошел. Поначалу, правда, было неловко: здоровущая деваха, а таскает легонькую сумку, в которой и добра-то — три газеты в правление да два десятка писем. А потом ничего, пообвыкла. Видать, пожалел ее Кузьмич, не пустил на ферму. С коровами с утра до ночи проваландаешься, с почтой за полдня управляется. А платят что там, то и тут: сегодня ничего и завтра то же самое. Тощо́й трудодень. С огорода народ кормится. И она так же. День за днем, день за днем и живет потихоньку. Летит время, гляди, и осень скоро. Эко, задумалась опять.

Катерина прибавила шагу.

Она еще утром назначила себе окучить картошку и починить протекавшую крышу. Но солнце неумолимо клонилось к казенному лесу, и Катерина поступилась картошкой.

Залатать крышу Катерина собиралась давно и не однажды, однако каждый раз откладывала топор, боясь неумением своим испортить так трудно добытые доски. Кладкин управился бы с этой работой легко и сноровисто. Да где он? И не докликаться теперь. То ли стыдится чего, то ли жены боится…

Судачили бабы, будто крепко поколотила его жена по навету Дарьи и грозила отлучить от себя. И хоть не было в ней никакой зазывной привлекательности, но угроза, видать, подействовала. Кладкин избегал Катерину, а если случалось ей занести ему письмо, прятался в боковушке.

Осада, слышно, была налажена вскоре не только вокруг Кладкина. Десяток уцелевших на войне мужиков, возвратясь домой, попали в крепкие руки истосковавшихся жен: одни улещали мужей лаской да самогонкой, другие — и таких было больше — действовали криком, но все одинаково склоняли фронтовиков к домоседству.

Мужики слушали своих ревнивых супружниц вполуха, однако скоро присмирели. Вместе с надоедными разговорами навалились на них мирные, но тоже нелегкие заботы о порушенном хозяйстве.

Не сдавался лишь Толянко Перегудов. Каждый вечер он уходил к соседям или в правление колхоза. И тогда жена его выставила караул, определив будто бы в провожатые для веселья старшего семилетнего сына. С той поры Толянко постоянно пребывал под надежным доглядом, как, впрочем, и другие фронтовики. Только и разницы, что охрана у каждой жены-счастливицы была своя и устроена по-своему изобретательно.

Боялись бабы чуть оттаявших взглядов молодых вдовушек и нецелованных в свои сроки девчонок, а больше всех ее, Катерину. Лишь конюховка знала все, что было говорено о ней. Случалось, пересказывали Катерине эти разговоры. Она дивилась нескладности бабьих выдумок и вроде бы тотчас же забывала о них, да не все уходило из памяти: мало-помалу скопилась в сердце неотступная боль. Точит и точит…

Невелик путь от почты до деревни: речку перейти да гору перевалить, а думами Катерина всю округу оббежит. Иной раз занесется и вовсе в дали неоглядные. Но не дает покоя крыша, все думы на нее сворачивают. Кладкина бы. Или Григория.

Григорий был мастер. Починил как-то табуретку, и до сего времени как новехонькая. Одна только и осталась, стоит ровно напоминание. Нет, не идет из ума Григорий. Был бы живой, оборонил бы ее от наговоров и напраслины. Да не судьба. Вот уже четыре года, как пришла похоронная. Нету Григория. А коль схоронен в спешке, и могилка, верно, ничем не обозначена. Разве деревце какое само по себе выросло.

«Эх, Григорий, Григорий, несчастная ты головушка…»

Катерина посмотрела на небо. Солнце заслоняли темные лохматые облака. Правда, оно скоро выпросталось из них, но стояло совсем не там, где хотела застать его Катерина.

— Ох, как неходко я, — вслух укорила себя Катерина, пошла быстрее и, одолев самый крутик горы, легко и бойко спустилась в притрактовый проулок деревни.

По давнему и неизвестно кем установленному правилу Катерина зашла сначала в правление. Она отдала конопатой счетоводке газеты и два больших пакета из района.

Случившийся в правлении Кузьмич схватился за газеты. К началу уборочной он ждал послабления по хлебопоставкам, но желанного постановления, видать, все еще не было: он отложил газеты и опасливо покосился на районные депеши. В них, верно, как и во вчерашних, требовали подтянуть процент по сенозаготовкам и молочной продукции.

Вскрыв пакеты, Кузьмич перелистал бумаги и ударился в крик:

— Опять на бумажный аршин планируют! Да откуда взяться такому молоку! Ладно. Заходи, Катерина, утречком, письмо понесешь. Я им все напишу, все объясню до точки!

По гневной решительности Кузьмича можно было предположить, что сочинит он за ночь грозное послание и переполошит всё районное начальство. Но Катерина знала, что он скоро отойдет, а счетоводка быстрехонько подсчитает центнеры и килограммы, прибавит к каждой цифирке три дневные нормы в надежде, что — дай бог, будет ведренно — и, пока бумага дойдет до начальства, все и на самом деле сойдется на том, что обозначено в колхозном донесении.

Катерина подождала, пока счетоводка, не торопясь, составляла сводку, и только взяв ее, упрятанную в солидный, но — все-таки не в пример районным — тощий конверт, скорым шагом пустилась раздавать письма.

Последний треугольник она занесла бабке Толянки Перегудова. Старуха, близоруко сощурясь, внимательно и со всех сторон исследовала письмо.

— От внучка, видать. Сулился этта-ка на побывку приехать, — радостно сказала она и вдруг лукаво залучила все еще ясными глазами. — К тебе, говорят, гости, Катерина, пожаловали. — Потом насторожилась: из избы наносило паленым. — Ох, поганцы! На секунд оставить нельзя.

— Что за гости? — недовольно спросила Катерина, при-готовясь узнать еще какую-нибудь сплетню.

Но старуха уже не услышала. Она кинулась в дом и, судя по многоголосому реву ребятишек, чинила там суд и расправу.

«Может, Григорий», — робко предположила Катерина.

Слышала она, что недавно объявились в соседней деревне два давно оплаканных солдата.

«Ой, нет. Четыре года прошло. Теперь уж не придет», — сказала Катерина, чтобы не тешить себя пустыми надеждами, но ничем не могла отогнать назойливых мыслей о Григории и не заметила, как ускорила шаг, как свернула в проулок и побежала домой задами.

На крылечке избы сидели Тошка и Кладкин. Они, видно, ждали ее давно — на прикрылечном обломке жернова густо лежали окурки дешевеньких папирос — и, похоже, успели поссориться. Кладкин притулился на нижней ступеньке, а Тошка восседал наверху и сердито отчитывал молчавшего собеседника.

«Вот и встретила суженого», — усмехнулась про себя Катерина, чувствуя, как опадает радость и постепенно выравнивает ход сердце.

Она никак не ожидала увидеть у себя Тошку и Кладкина, а оттого и не знала теперь, как вести себя, и вошла из огорода во двор, так и не решив, на кого склонить свою давнюю обиду.

Заметив Катерину, Кладкин смущенно улыбнулся и нерешительно пошел навстречу.

— Здравствуй, девка! Извиняй нас. Мы как-то нашумели у тебя с этим танковым генералом, — настороженно сказал он и кивнул в сторону подходящего Тошки.

— Так точно! Присоединяюсь, — сказал Тошка и, не решаясь подать руку, откозырял и остановился в почтительном отдалении.

— Пустое, — из вежливости весело отозвалась Катерина и вдруг поймала себя, что и в самом деле не держит зла ни на Тошку, ни на Кладкина.

Она поздоровалась с Тошкой и этим сразу прибавила ему смелости.

— А что я говорил? — с неприкрытым торжеством обратился он к Кладкину. — Порядок в танковых частях!

Кладкин пожал плечами: дескать, поживем — увидим. И Катерина поняла, что приятели повздорили из-за того, что не сошлись в мнениях, как и чем приветит их она, вернувшись домой. Кладкин, судя по его пасмурному виду, склонялся к кочерге или чему-нибудь другому, тоже увесистому, а Тошка, видать, был настроен более благодушно и теперь в открытую радовался своим оправдавшимся предположениям.

Тошка сиял.

Приветливость Катерины скоро сказалась и на Кладкине. Он приободрился, а когда она позвала его с Тошкой в дом, по-прежнему уверенно занял свою давно облюбованную табуретку. Тошка прошел сразу к столу и выставил бутылку водки.

«Кабы шуму опять не было», — встревожилась Катерина, но тут же успокоилась. Окончательно уверовав в полную безопасность, Кладкин заспорил с Тошкой о силе и могуществе царицы полей — пехоты; поплыл по избе табачный дым, и точно сразу объявилось в доме бог весть какое многолюдье, которого так не хватало Катерине весь прошлый год, и она без оглядки поверила в доброе начало и такой же добрый конец этого вечера.

Катерина принесла из кладовушки хлеб, две селедки, а потом побежала нащипать огурцов. Пока она ходила в огород, Тошка основательно потрепал царицу полей танковой атакой и теперь доколачивал ее в глубоких тылах.

— Вот так-то, дядя Степан. Раз — и нету! — торжествующе подытожил Тошка.

— Ловко! А воевать ты, товарищ гвардеец, все ж ки не умеешь, — хорохорился Кладкин и повел было наступление, но не выставил против Тошкиных танков никакого мало-мальски грозного оружия, попятился и, чтобы не удариться в бегство, стал довольно умело маневрировать.

— Ну и хват! — восхитился Тошка.

Сраженный находчивостью Кладкина, он великодушно уступил ему поле боя и свою заслуженную победу.

Тошка потянулся к бутылке, вышиб пробку и, прищурясь для точности глаза, стал разливать водку, щедро и поровну.

— Ой, а мне только на донышко! — спохватилась Катерина.

Она обозначила свою норму на стакане пальцами, но Тошка все-таки перелил и объяснил свою оплошность волнением.

— Будем здоровы, братья-славяне, — усиленно изображая волнение, торжественно провозгласил Тошка и выпил залпом. Кладкин выпил не спеша. Катерина только пригубила и отставила стопку в сторону, чем немало огорчила Тошку.

Кладкин заметно раскраснелся. Он, верно, из боязни нарушить примирение с Катериной каким-нибудь неосторожным словом, поддерживал Тошку в разговоре неуверенно и часто невпопад.

Тошка открыл против него военные действия, но Кладкин не принял боя. Он смущенно и благодарно улыбался Катерине, признательный за радушие и незлопамятность.

А Тошка воевал:

— Задавлю, пехота! Ставь оборону!

— Сдаюсь!

Кладкин поднял руки.

— Я уже свое отвоевал, парень. Эге! — Он вскинул глаза на ходики. — Не иначе как сделает мне моя половина профилактику.

— Хватился! Опоздала твоя благоверная, — блеснул Тошка знанием мудреного слова.

— Не скажи, парень, — возразил Кладкин. — Спросил я у ей как-то после одного агромадного скандала, как знать-понимать это слово. «А это, — говорит, — сначала отлаять, а потом пожалеть». Так что самое время. Пожалеет ли — не знаю, а отлает за милую душу.

Кладкин ушел.

Тошка покосился на недопитую стопку Катерины.

— Пей, Тоша, а я и с этого рассолодела, — отказалась Катерина и настояла на своем, когда Тошка стал упрашивать ее не ронять чести гвардейского знамени и прочих солдатских достоинств. Он, видно, не ожидал столь решительного отказа, но не оставил надежду уговорить Катерину и, чтобы подвести под свои домогания прочную теоретическую базу, начал рассказывать, как будто бы лихо пьют водку фронтовички. Но Катерина не слушала его.

Она смотрела на Тошку и узнавала в нем Григория. В чемодане хранилась его единственная фотография, на которой он был в военной форме и неотличимо похож на младшего брата: так же ясен взглядом, кряжист в плечах и так же неровно лежала на высоком лбу первая едва заметная морщинка.

И чем пристальнее вглядывалась Катерина в Тошку, тем больше находила в нем схожего с Григорием, а иное услужливо подсказывала растревоженная память, и небыль оборачивалась былью: сидел перед ней живой Григорий.

Катерина вспомнила теплую предвоенную ночь и словно наяву ощутила на плечах большие, но удивительно легкие руки Григория. Он целовал ее, называл гулюшкой и еще какими-то ласковыми словами. А она и слышала, и не слышала, клонилась к нему и стыдливо отворачивала лицо с распухшими губами. И каждый раз, когда он обнимал ее и притискивал к себе, Катерина тихо спрашивала:

— Ну, чего ты, сумасшедший?

Григорий молчал, улыбался, а расставаясь, шутливо пригрозил:

— Через неделю узнаешь, чего.

Никогда уж не узнать ей, что должно было случиться в назначенное время, но и теперь, как тогда, бросило в жар и стеснило в груди…

И вот будто встретились.

Сидит за столом Григорий. Повел Тошка рукой — Григорий, тряхнул головой — и снова чудилось ей в этом жесте что-то от Григория. И все больше хотелось Катерине подойти к Тошке, коснуться его жестких волос, а потом припасть к нему, чтобы было все так, как представлялась ей встреча с Григорием, пока были от него письма.

Плавилась в душе Катерины тихая радость, и, должно быть, была она очень заметна: Тошка умолк на полуслове и посмотрел на нее долгим взглядом.

— Шел бы домой, Тошенька. Гляди, и завечереет скоро, — сказала Катерина, чтобы нарушить тягостное молчание.

— Отпуска кот наплакал, десять суток. Не дома сидеть приехал, — беспечно отозвался Тошка. Дрогнул голосом.

И оттого, что сказал он это намеренно весело, а потом каменно замер за столом, Катерина поняла, что он не уйдет.

«Батюшки светы, чего это он?» — тревожно подумала она и, чтобы успокоиться, стала убирать со стола, но постоянно чувствовала на себе неотступный взгляд Тошки и наливалась истомной тяжестью, бессильная укротить взбудораженное сердце.

— Ступай домой, Тоша, — попросила Катерина.

Тошка не ответил.

Катерина смахнула со стола огуречные огрызки и пошла в кладовушку отнести хлеб. Она еще надеялась, что Тошка уйдет и все образуется само собой, но знала, что не сможет прогнать его, и из всех звуков, какие доносились в сени со двора и с улицы, слышала только Тошкины шаги.

Тошка пришел нетерпеливый и горячий. Он обнял Катерину и, как когда-то Григорий, притиснул ее к себе. У нее замерло сердце, но ох как тяжелы и неласковы были Тошкины руки… Катерина рванулась, оттолкнула Тошку и кинулась в избу. Он пошел было за ней. Она протестующе замотала головой и, должно быть, сделала это очень решительно: Тошка остановился, оправил гимнастерку, а потом неспешно вышел во двор.

Катерина обессиленно села на лавку и, припав к подоконнику, перевела дух, а когда унялся в ушах звон, вдруг услышала, как отдаются в тишине улицы Тошкины шаги.

Не счесть, сколько раз прислушивалась Катерина к замирающим в проулке шагам Григория, и теперь тоже напрягла слух — растревоженная память все еще путала прошлое с настоящим, но шел Тошка твердо, и ничего не было в его торопливой походке от медленной поступи старшего брата.

Предыдущая главаГлава 6 из 25Следующая глава