День сотворился морочный. С утра дождь накрапывал, но так и не вошел в силу. К полудню, как не однажды в тот год, измельчал он и скоро кончился, едва смочив траву и неуверенно поклевав пуховитую на дороге пыль. Парило после дождя, сгущался до банной духоты воздух, и в домах, где было кому доглядеть за хозяйством, в распахнутых настежь окнах колыхались белые занавески.
Витька прошел в боковушку, толкнул заскрипевшую створку окна и, когда чуть ощутимо потянуло в дом свежестью, примостился на маленьком подоконнике.
На обезлюдевшей и притихшей, пока шел дождь, улице занялась ленивая перекличка петухов, смятая в скором времени заполошным криком курицы со двора бабки Меланьи.
Кричала известная всей деревне, невесть какой породы невзрачная хохлатка. Курица эта каждый год пыталась произвести на свет потомство. В один и тот же срок, в августе, западала она в межевые бурьяны на огородах или утягивалась на чужие подворья. Но бабка Меланья была настороже. Она пресекала неугодные ей поползновения курицы, потому как была уверена, что от худого семени не будет доброго племени, и остужала материнский пыл парухи колодезной водой.
Теперь бабка Меланья, видно, опять уличила курицу в ее законном от природы желании и пустилась за ней в погоню. Шум стоял во дворе и гвалт, как если бы налетела на немногочисленное у бабки Меланьи куриное семейство стая коршунов.
Курица задушенно вскрикнула и чуть погодя взмыла на заплот. Кудахтала она, возмущалась во все горло, однако крыльями, не в пример голосу, владела неуверенно. Паруха, должно быть, побывала в руках бабки Меланьи, и та обмакнула ее в холодную купель, отчего сделалась хохлатка совсем невзрачной. Маленькой стала она, слетела на непослушных крыльях с заплота на землю и побрела в дремучие у амбара заросли репейника, где, видно, было у нее разоренное теперь гнездо.
На дворе у бабки Меланьи мало-помалу затихали всполошенные курицы. Петух опробовал голос — отозвался соседу, и грянул вдруг во весь голос и умолк, довольный наступившим миром и согласием. Ворчала лишь бабка Меланья, но уже без прежнего гнева, и скоро угомонилась, вышла на улицу и направилась к подворью бригадира.
Петр Иванович иной раз прибегал домой обедать, и бабка Меланья, видно, намерилась перенять его на дороге, чтобы выпросить обещанную лошадь, и определилась в дозор напротив избы бригадира.
Улица опустела. День склонялся на самую жаркую вторую половину. Бойкий с утра ветерок утерял былую напористость и едва шевелил сомлевшие листья тополей.
В дом со двора потянуло зноем. Витька собрался пойти в сени, где еще держалась прохлада, но обернулся на скрип калитки у соседей и замер.
На улицу выпорхнула Клавка.
Была она в легоньком коротком сарафанчике. Из одежки этой Клавка давно выросла. Тесна была она ей и обтянула ее крепкое тело.
Неспроста, понял Витька, надела Клавка сарафан-недомерок. Вся на виду была она. Ничего не скрадывал на ней сарафан: бугрились под ним высокие груди, а длинные ноги, чуть прикрытые подолом сарафана, колыхали невинные, как на школьном фартуке оборки. От созерцания Клавкиной фигуры должен был Витька впасть в уныние, что шатнулся он, дурак, на сторону совершенно напрасно.
Клавка шла серединой улицы, и, судя по тому, как гордо несла слегка вскинутую голову, не было у нее никакого желания вступить с Витькой, как раньше, в шутливую перебранку. В каждом шаге ее была обдуманная величавость: погляди, мол, непутевая голова, от какого добра к городской вертихвостке ударился, жалеть, мол, будешь потом, а она еще посмотрит — простить или дать ему полную отставку.
Независимо и степенно попирала Клавка пыльную дорогу, и хоть гордо несла она голову, но не скрыть — была обижена.
Хмурилась она, вспомнил Витька, если танцевал он в клубе с другими девчонками, да то еще всплыло в памяти, как провожал как-то Клавку с вечеринки и стоял потом у ворот ее дома. Кажется, целовал он ее тогда, обнимал ненастойчиво. Не однажды в праздники гулял Витька с Клавкой в одной компании. И, может, нес тогда по пьяному делу какую-нибудь околесицу: любит, говорил, может быть, но не вспомнил сейчас ничего такого. Мало ли что бывает говорено в такие минуты.
В другой раз обошлась бы история с трактором беззлобными подначками мужиков, что сплоховал он, Витька, что надо бы ему хоть пешим ходом, хоть на карачках, а непременно прибыть к месту назначения, потому что не любят девки, если опоздает парень на свидание или — хуже всего — застрянет где-нибудь на полдороге. Витька отшутился бы в том же духе: виноват, мол, исправится, и забылось бы скоро происшествие это. Но тут выпал случай особый. Меры по нему были приняты неожиданно, и бабы разнесли эту новость по деревне со всеми подробностями и с немалыми от себя прибавками.
О напраслине узнал Витька от матери. С фермы вчера прибежала она раньше времени, напугана была и рассказала, что слышала от баб, якобы составлен протокол отдать его под суд.
Витька, как мог, успокоил мать. Ваша сестра, говорил, и не такое придумает, ерунда, утешал ее, и вспомнил сейчас об этом тоже как о сущей пустяковине.
Вроде бы мимоходно представил он, как влетела в дом всполошенная мать (ждала, видно, увидеть за столом участкового, а может, уже и дома застать Витьку не чаяла), мимоходно же встало перед глазами ее не то растерянное, не то виноватое лицо, но не забылось, как все прочее, что видел и вспоминал он сегодня.
От вспомнившегося вдруг растерянного лица матери всколыхнулась давняя в душе тревога. Не знал Витька, отчего она, но чувствовал, что родилась тревога эта при важных некогда обстоятельствах, и вспомнил вдруг, как давным-давно, еще пятилетним мальчишкой, спросил он у матери, где его отец.
Помнил Витька, что он будто ударил мать теми словами. Сникла она, и на лице ее, как вчера, застыла, виноватость. Не горюй, улыбнулась, нам и без отца хорошо. Но будто подменили ее с той поры. Редко когда при Витьке смеялась она потом беззаботно и никогда не драла его за провинности неведомо как попавшей к ним в дом офицерской портупеей.
Узнал Витька в конце концов, отчего завелась в безмужичьей избе эта диковинная вещь: забыл у них портупею приезжавший к родственникам в Степановку пехотный лейтенант — его отец. Но было то спустя не один год. А в памятный тот день, когда не получил он на свой вопрос вразумительного ответа, мать пошуршала в сундуке сбереженными на черный день рублевками, сбегала в магазин и принесла шоколадных конфет.
Праздник был в доме. Никогда после не ел Витька так много сладкого (мать пугала, что выпадут зубы), но в чем другом не знал отказа своим желаниям. Мать добывала ему, как у соседских ребятишек, добрую одежду и как-то, бог знает на какие лишние в те годы деньги, исполнила вовсе уж немыслимую просьбу: купила Витьке велосипед.
Она будто боялась, что он упрекнет ее своим безотцовством, и оттого, может быть, не сказала ничего худого, когда, играючи одолев семь классов, в восьмой Витька не пошел и не пытался, как сверстники его, поступить в техникум либо в училище. Вершил он с того времени дома дела за хозяина и взял на себя всю мужскую работу.
Ворошил Витька в памяти негромкие события прошлых лет, сравнивал до времен постаревшую мать с той, давней, и точно не она это была, что колотилась день-деньской на колхозной работе, а вечером, при случае, могла переплясать в веселой компании любую в Агаповке бабу. Не прежней стати была она теперь, и уже не прежней стала легкая некогда походка. Огрузла и заметно ссутулилась, жила незаметно: доярка — в колхозных списках, по документам в сельсовете — мать-одиночка, жаловалась все чаще на боли в груди, а ночью, когда затихала деревня, не спала, ждала из клуба Витьку и, должно быть, слушала сторожкую ночью тишину да то, как стучало одышливо ее перегоревшее впустую сердце.
Солнце после полудня слиняло в белое пятно.
Околоток, в котором жил Витька, перемогал жару несуетно и тихо. Но подходило время обеда. Во дворе кузнеца загомонили девчонки. В пустовавший теперь старый дом его перебрались вчера от деда Прони приехавшие на уборку горожанки. Охали они дрожливо, взухивали (наверно, умывались студеной водой), но вот поднял кто-то голос до визга. Видно, заметила не в меру раздетая девчонка вороватый из-за забора взгляд какого-нибудь парня и подняла панику. Однако кричала она без особого осуждения, а скорей — с ликованием, что есть у нее чем остановить на себе привередливый мужской глаз.
Из лога к воротам своего дома поднялся Саша Рыжий. Он потоптался у калитки, точно размышлял, что делать, и побрел к Витьке.
— Курортнику привет. — Саша Рыжий помахал грязной рукой. — Загораешь? — спросил и сел на бровку придорожной канавы.
— Сами решили. Спасибо.
— Я, положим, ничего не решал, — взъелся вдруг Саша Рыжий. — Мне без тебя даже вздохнуть некогда, Аким Петрович как с цепи сорвался. Два дня положил на профилактику. Я ему — успеем, кричу, еще солома с полей не убрана. Что пахать? А он ни в какую. «Исполняй, — шумит, — как велено!»
— Ну, это полдела. Запарка будет, когда пахать станете. Вдвоем воротить придется. — Витька с деланной горечью покачал головой: жаль, мол, но он теперь не помощник, ему, мол, дай бог со своей бедой управиться. — Бабы говорят, в суд на меня подали.
Саша Рыжий устало отмахнулся:
— Слушай их. Особенно Настю мою.
Видно, был Саша Рыжий с женой в больших неладах сейчас. Он будто искал, как вольнее поставить ноги, елозил сапогами по краю канавы и сел к Витьке боком. Отворачивал Саша Рыжий лицо, прятал под глазом синяк.
Синяк тот, ровно бы ненароком, был замазан нигролом и все-таки проступал у переносицы нехорошей багровостью. Не знал еще Витька, отчего опять затеялась война дома у Саши Рыжего, но вот кончилась она, как всегда, для него неладно. Пострадал он опять и, видно, был после семейного сражения немедленно лишен места на супружеской кровати и ночевал на сеновале. Из-под кепки торчала сухая травинка, помят и неприбран он был, как если бы только что вернулся из дальней поездки с походными, где придется, ночевками.
Осточертело Саше Рыжему бездомное положение, угнетал его спешный ремонт, и он, должно быть, пришел к Витьке, чтобы уговорить его сбегать в магазин и составить ему вечером компанию.
Саша Рыжий пожаловался Витьке, что Клавку не узнать.
— Как подменили, — сказал. — Рвет и мечет.
— И что же?
— А ничего, — вздохнул Саша Рыжий и, видно, уверился бесповоротно, что не склонить ему сейчас Витьку идти в магазин. Он посидел минуту-другую молча. «Отдыхай», — сказал, еще раз вздохнул и обреченно побрел домой.
Витька вышел в сени. Тут было прохладно, терпко и свежо пахло от приставленного в угол полынного веника. Несмятые на разобранной постели простыни, казалось, сохранили утренний холодок. Мать, уходя на работу, постелила ему все чистое, сменила наволочку на подушке и кинула под нее несколько былинок душицы. Чуть внятный аромат ее пробивался сквозь запах полыни.
Детские сны, помнил Витька, были связаны у него с этим запахом. Но не видел он теперь никогда тех то жутких, то радостных снов и засыпал летом каждую ночь, едва коснувшись подушки. Уставал летом Витька.
Он не помнил, когда еще в страду выдавалось, как сейчас, свободное время. Спать бы! Но не заснет, знал, и бесцельно стоял около разобранной кровати.
Утром Витька проснулся, как всегда в эту пору, рано, встать хотел, да вспомнил, что отставлен он от трактора, и только ворохнулся, чтобы лечь поудобнее.
Ничто не угнетало Витьку. За самоуправство оштрафовать его могли либо лишить премии, но не находил он ни в том, ни в другом наказании ничего для себя неприятного. Был уверен — сядет скоро опять за руль трактора и в ожидании этого срока мог потешить себя за все прошлые недосыпы.
Спал Витька вчера не на этой, отдающей холодком, постели. В прошлую ночь он забрался на сеновал, кинул в изголовье фуфайку, а под себя раскинул старый тулуп. Покойно было на сенной постели, мягко подавалась она под ним, когда он ворочался, и оседала с тихим шорохом.
Никакой назойливый звук не тревожил слух. В стайке шумно вздыхала корова, вскидывалась иногда на насесте задремавшая курица, но были эти звуки непременной частью ночи, и под редкие всплески их, в окружении духовитого сена, обволакивала Витьку сладостная дрема.
Спать Витька намерился до полудня, а то и дольше, но, пробудившись, уже не мог забыться даже на малое время. Вроде бы дремал он, но сквозь забытье слышал скрип ворот и стукоток калиток. Бабы выгоняли к стаду скотину, переговаривались неокрепшими со сна голосами и скоро снова, как прежде несогласно, забрякали задвижками и запорами, торопясь в избы по неотложным утром делам.
Стадо с отдаляющимся мыком коров и ревом приставшего к ним колхозного быка утянулось на прибрежное пастбище. Деревня притихла, но скоро во дворе Петра Ивановича заскрипел колодезный ворот, на крыльце у себя, зевая и охая, забренчала крышкой рукомойника любившая поспать Клавка. Охи ее были как известие, что отошло ото сна и озаботилось предстоящими трудами все не бог весть какое многолюдное население Агаповки.
Никак не тревожили Витьку утренние хлопоты односельчан. Он без интереса прислушивался к долетавшим из соседних дворов несуетным звукам занимавшегося дня, чувствовал, как обволакивает его сонная одурь.
Витька ощущал непонятную в теле тяжесть, и был он, как смертельно уставший человек, равнодушен ко всему, разладилась в нем всегдашняя собранность: ноги, чувствовал, тянуло, и все в нем стало неожиданно шатким. Дивился Витька этому несуразному состоянию, но не мог объяснить, что тому причиной.
Во дворе Саши Рыжего жалобно скрипнула непрочная на крыльце доска, взвыли несмазанные петли калитки. А спустя недолгое время Саша Рыжий прошел по улице неспешным после обеда шагом.
Витька вдруг представил, как скоро сядет Саша Рыжий с Недогоновым покурить у врытой в землю бочки, как полезет потом, матерясь вполголоса, под трактор, и неожиданно позавидовал ему, точно делал тот самое приятное дело. От безделья, как ни прикинь, маялся Витька. Удивила его эта догадка, но не обескуражила. «Не по своей воле гуляю», — подумал и, чтобы занять себя какой-нибудь работой, вышел во двор.
Под навесом высилась горка распиленных недавно березовых чураков. Витька отыскал в углу сарая припорошенный объедью колун, обустроил для работы место. Чураки без сучков были, и колол он их играючи. Работал Витька споро и в охотку, но дров оказалось мало. Через час он развалил пополам и исколол на аккуратные поленья последний чурак. Остужая взмокшую спину, Витька скинул рубашку и прислонился к столбу сарая.
Со двора было видно пожухшую в огороде картошку. За ней, на берегу, топорщился ивняк, а еще дальше, за речкой, высился сморенный зноем лес. Дремал он, казалось, и вместе с ним дремала на горе осевшая набок бесстожарная копешка сена.
Зимой вкруг стожка наметало снег. С наветренной стороны задувало его по самую макушку. И хоть невелик, случалось, был он, как нынче, в малотравное лето, а все равно оставалось на нем незабеленное снегом пятно. В стужу пятно это затягивало инеем, но, едва отпускал мороз, появлялось опять, все в том же, с овчинку, размере — безошибочный знак, что быть еще немалым холодам.
Морозы в иной год держались тут до апреля, и нет, казалось, тогда никакой надежды, что ударит когда-нибудь робкая поначалу весенняя капель. Но выпадал вдруг посередь вьюжного времени ясный день, и от пятна на стожке поднимался едва заметный парок, росло оно на глазах, и, значит, следовало ждать в недолгие теперь сроки теплой погоды.
Стожок на горе ставил кузнец. В неладном месте стоял он: через речку не было поблизости даже маломальского моста. Стожок кузнец зимовать оставлял, а весной, по насту, пока не вскрылась речка, увозил сено домой на салазках.
После того дня долго чернело на горе место от копешки, непривычное для глаз своей неприбранностью. Одонье иной раз припорашивало снегом, но уже не зимней силы были короткие метели, чтобы скрыть его.
Вешние ветры трепали разбросанные волти сопревшего сена, солнце податливо плавило под ними снег, и там, где стоял стожок, появлялась первая окрест Агаповки проталина. Выпадали годы, когда снег вокруг разоренной копешки съедало за несколько дней. В такую весну следовало ждать большого водополья и опасаться за сохранность мостов.
Тревогу каждый раз поднимал дед Проня. Задолго до того, как начинала вода ворошить на речке лед, он запасался прочными веревками, и виной тому была его маленькая банешка.
Хоромину эту поставил дед Проня на самом берегу речки. Видно, хотел он, чтобы была поближе вода, но не рассчитал, как высоко поднимется в иной год буйная снеговица, и как-то чуть было не уплыло сухое и легонькое строеньице. С той поры, если была угроза раздольного водополья, принимал дед Проня охранные меры и, пока не уходила речка в коренные берега, держал баню на привязи.
Витька и сам помогал однажды деду Проне ставить вокруг бани укрепы и, вспомнив сейчас об этом, не удивился той вроде бы ребячьей и смешной со стороны работе. Были привычны давно хлопоты деда Прони, и все в Агаповке, и у себя во дворе привычно и знакомо ему до каждой непотаенной от глаз мелочи.
Из-под прясел изгороди, отделявшей летний загон от огорода, выпер на картошку высоченный куст татарника. Он, сколько помнил себя Витька, рос тут всегда и, как во всякий год, достиг в свои сроки поры цветения. На малиновых цветках его деловито копошился шмель. Он, должно быть, знал, что берет тут последний нынче мед, и терпеливо склонялся над каждой, как маленький тюльпан, розеткой.
Через неделю слиняют головки татарника, а потом свернутся в неприглядные черные комочки, потянет ночью с речки холодом, и в близких к воде огородах обнажатся плети огурцов, ткнется в землю ботва картошки.
Знак осень подаст. После первого заморозка тепло еще будет, еще и знойное марево потечет другой раз над полями, но уже заметно полиняет трава, и зарябят осинники багровым и рыжим. Утки к той поре собьются в сторожкие стаи, на гривах в ясные утренники опробуют голоса молодые косачи. Затихнет земля, а когда сорвется в отлет запоздавшая в дорогу стайка чирков, день-другой — и вода в омутах и старицах возьмется у берегов кружевным ледком. Совсем станет тихо, затаятся птахи и мелкое зверье в ожидании снега и непривычных поначалу морозов.
Снег упадет как отрада. Явится он избавлением от грязи или от надоевшей неприбранности выстуженной земли. Зима водворится.
Она то сразу метелью, то в полном безветрии укроет снегом нагую землю, забелит стожок на горе, и жизнь войдет в новую, но тоже знакомую колею.
Привычна была Витьке каждая по-своему памятная пора, примелькался на горе стожок сена, и все другое, что росло и стояло вокруг дома, было знакомо давно и давно не тревожило взгляд.
Все тут свершалось своим чередом. Новой весной проклюнется под изгородью татарник и, оберегая себя от коровьего копыта, потянется в огород; летом кузнец накосит на горе сено и поставит на сгнившее к тому времени одонье бесстожарную копешку. Мала ли она будет, велика ли, но непременно поведет ее на сторону, и явит она своей кособокостью совершенную законченность ущербной картины видных со двора окрестностей Агаповки.
От устоявшейся этой незыблемости все тут, казалось, будет неизменным и никогда не порушится издавна заведенный порядок. Лес Витька оглядывал, знакомый по опушке до каждого дерева, кособокий стожок кузнеца, и, оттого что все за речкой находилось на старом месте, понятным и простым предстал мир, и ничто, казалось, не сможет его изменить.