Палата маленькая. В ней, кроме меня, еще трое раненых. У одного бойца нога в гипсе, толсто обмотана бинтами и подвешена к спинке кровати. Это Николай Христофоров. Он молодой, голова его в рыжей щетине. Лицо худое, глаза насмешливые. Он постоянно шутит. Говорит, что ранило его по глупости. Ходили они в разведку, выполнили задание. На обратном пути захватили на дороге штабную машину. В багажнике обнаружили шнапс, консервы. Взять было не во что. Он сложил добро в маскировочный халат. Когда ползли по ничейной земле, их, вернее его, заметили. Открыли огонь из пулемета. И пуля перебила ему ногу ниже колена. Товарищи скрыли от командира, что он полз без халата. И ему дали орден. У Николая три ордена и пять медалей. За время войны он побывал и сапером и связистом. Потом уже разведчиком. Говорит, что разведчиком лучше всего.
— Хоть и опасное дело, но интересное, — рассуждает он, — многое зависит от тебя самого. Из разведки никуда не уйду…
Второй боец пожилой. Голова у него маленькая, лицо коричневое и морщинистое. Все время молчит, глядя в потолок. Звать его Иваном Петровичем. Осколок мины выбил у него три ребра, потревожил желудок, который теперь плохо переваривает пищу. Сестра Галя говорит, как только желудок наладит работу, Иван Петрович моментально выздоровеет. Он постоянно лежит на спине, и кажется, прислушивается: начинает ли желудок работать?
Фамилия третьего бойца Аниченко. Лицо и голова его обмотаны бинтами. Правую руку не вынимает из-под одеяла. Когда что-нибудь нужно ему, он левой рукой берет колокольчик, сделанный из орудийной гильзы, и звонит. Сестра приходит, наклоняется к нему. Он что-то шепчет ей.
У меня перевязано колено правой ноги. Правая рука от кисти до локтя. Грудь тоже стянута бинтом. И правый глаз. Все дело в нем. Рука, нога и бок — заживут. Но будет ли видеть глаз? Если какой-то нерв потревожен, то капут ему. Недели через полторы снимут повязку, и все прояснится.
Самое страшное прошло: мама побывала в палате. Когда я очнулся и понял, где нахожусь, я осторожно пошевелил ногами, руками. Хотел сесть, но боль в коленке не позволила. Я приподнял над левым глазом бинт. Увидел лицо Христофорова. Он улыбался.
— Чем это тебя? — спросил он.
— Гранатой, — сказал я и тотчас придумал: — Граната лежала возле дороги. Я нечаянно задел ее палкой… А когда меня привезли?..
— Вторые сутки лежишь, — ответил Христофоров.
И я отвернулся к стене, закрыл глаза. Теперь-то уж мама все знает! Сходила к Витьке, ей рассказали. О-о! Что я наделал! Ну почему мы не пошли сразу к гребле стрелять, а свернули к ребятам! Я гадкий, гадкий! Лучше б умереть. Я умру здесь, тогда некому будет мучить маму.
Изничтожив себя мысленно, приняв решение умереть, я немного успокоился.
— А мама приходила сюда? — прошептал я. Христофоров хохотнул.
— Ишь ты, маму вспомнил! Попал сюда — маму не вспоминай!
— Приходила?
— Нет, не приходила, — сказал он.
В это время дверь скрипнула, появилась сестра в белом халате.
— Заговорил уже, Галенька, — сказал ей Христофоров.
И я увидел яркие губы, темные брови, длинные ресницы.
— Ну как? — сказала сестра.
— Ничего, — сказал я.
— Где болит?
— Нигде.
— И чудесно.
Она вышла, что-то сказала в коридоре. Я услышал знакомые шаги. Глаз мой закрылся. Сердце дернулось, остановилось. Опять вздрогнуло и отчаянно заколотилось. Мама присела рядом. Я так напрягся весь, что казалось, вот-вот во мне что-то лопнет.
Лицо налилось кровью. Ах умереть бы сейчас, но только не открывать глаз!
— Боренька, смотри, что́ я тебе принесла…
Открываю глаз, из него льются слезы. Ничего не вижу. Утираю их рукой… Что такое?
Мама улыбается! Ее бледное, просто белое лицо улыбается!
— Успокойся, — говорит она, — смотри, настоящее яблоко. Тетя Аня тебе дала.
— Мам, я нечаянно! Я не хотел, мам! Я больше никогда не буду!
— Хорошо, хорошо. Тебе больно?
— Совсем не больно! У меня все цело! И глаз цел. Я видел им. И доктора сказали, что он цел.
— Ты, правда, видел им?
— Конечно!
Лицо мамы продолжает улыбаться. Вдруг из белого делается серым. Губы белеют. Она хватается рукой за спинку кровати. Сестра поддерживает маму.
— Лежи, Боря, лежи, — шепчет она.
Сестра помогла ей подняться, и они вышли…
Спустя сутки мне становится лучше. Мама ежедневно бывает в госпитале. В палату ее не пускают. Она вызовет сестру, поговорит с ней. Передаст для меня что-нибудь вкусное. Я доволен, что ее не пускают в палату. Развяжут глаз, начну ходить, сам появлюсь перед ней.
Когда я лежу неподвижно, у меня ничего не болит. Немножко ноет колено. К нытью такому привык, не обращаю на него внимания. Стоит пошевелиться, разом болят рука и нога. Еще допекают вши. В белье их нет. Но в бинты они откуда-то проникают. Тело под бинтами начинает зудеть. Я скребу, скребу по бинту, зуд усиливается. Взять бы нож и ударить им в это место.
— Что, забралась вошка? — скажет Христофоров. Зовет Галю. Она разматывает бинт.
В боку болит, когда смеюсь. В госпитале смеяться нельзя. Да и какой тут смех может быть? Но этот Христофоров такой потешный, что сил нет не смеяться. Сам он громко не хохочет. Когда рассказывает что-нибудь, так подмигивает, вытягивает губы, играет глазами, что даже хмурый Иван Петрович улыбается. А я закатываюсь. В боку начинает болеть и в коленке покалывает. Закусываю подушку, трясусь весь.
— Христо-фо-ров! Замолчите! — мычу я.
Он не унимается. До того дошло, что смотреть на него не могу спокойно. Гляну, он подмигнет, а я хохочу.
— Хорош у нас раненый! — говорит он Гале, очень довольный тем впечатлением, которое производит на меня. — Ему здесь кинокомедия!
— А вы, Христофоров, перестаньте дурачиться, — строго отвечает Галя.
— Знаете, Галенька, об чем я думаю, — вдруг меняет тему Христофоров, — я любил дома грушевый кисель.
Я прислушиваюсь. При слове «кисель» почему-то прыскаю и трясусь. Отчего так?..
— Ну и палата у меня, — говорит Галя, качает головой, стараясь не улыбаться, — вы серьезно о чем-нибудь умеете думать, Христофоров? Вы же могли остаться без ноги!
— Солдату думать не положено, Галенька, — это раз…
— Замолчите, замолчите! — обрывает его сестра, видя, что лицо мое синеет от натуги и я корчусь. — Лежите молча.
Еще больно при перевязках. Низенький доктор, в очках и с огромным животом, садится на кровать, широко расставляет колени. Некоторое время молча смотрит на меня.
— Что новенького у нас? — скажет он.
Что ответить, я не знаю. Галя разматывает бинты. Слежу за ее руками. Вот она мельком смотрит на мое лицо. Отдирает ватную накладку. Перестаю дышать. В глазу темнеет от боли.
— Всё, всё, — говорит она, — сегодня ты опять молодец.
Галя придвигает белый тазик, в него выливается из ранки крутыми сгустками гной с кровью. Галя нежно потирает ладонями опухоль. Теперь не больно, а немного щекотно. И хочется чесать, чесать рану. Постепенно зуд расходится по всему телу. Хочется чесать и бока, и живот, и шею. Но я слежу за толстыми пальцами доктора: потянутся они за пинцетом или нет? Потянулись. Взяли его с железной тарелочки. Значит, опять будет копаться в ране, искать осколок. Тут уж такая боль, что плечи мои выдаются вперед, живот надувается, плечи сжимают шею. Голова начинает трястись. Доктор замечает это, выдергивает из раны пинцет.
— Что ж ты молчишь? Зачем молчишь? — ворчит он, ерзая на стуле. — Ты лучше закричи, дурачок. Иногда и голос подать надо. Да.
Он встает.
— Перевязывайте, Галя.
Христофоров и Иван Петрович никогда не кричат. А у них раны пострашней. И я ни за что не крикну.
Наконец снимают повязку с глаза. Галя завешивает окно одеялом. В палате две женщины в халатах, наброшенных поверх гимнастерок. С ними толстый доктор. Одна женщина говорит мне, что волноваться не надо. Я должен быть спокойным. Что-то рассказывает мне, я не слушаю ее, думаю о глазе. Увижу ли им?..
Галя размотала бинт.
— Снимайте, — говорит женщина. — Ну, открывай глаз. Смелей.
Хочу открыть — не могу. Веки не слушаются.
— Не открывается.
Пальцы женщины помогают мне.
— Видишь?
— Не знаю.
— Закройте ему левый глаз, — подсказал кто-то.
Туман. Темные круги. Белеет что-то. Это халаты. Больше ничего не разберу.
— Плохо видно, — шепчу я.
— Приоткройте окно. Ну?..
Молчание.
— Я вижу! — кричу я. — Галенька, я вижу вас! И Николая. Я все вижу!
Некоторое время лежу в полумраке, потом Галя снимает с окна одеяло, приносит картонки с разноцветными кубиками, треугольниками, буквами и цифрами. Я бойко называю цвета, цифры, буквы.
…Выписали меня из госпиталя вместе с Христофоровым. Колено и рука у меня перевязаны. Вокруг глаза темный синяк. Он должен скоро исчезнуть. В боку ранки зажили. Осколочки остались под кожей. Когда нагнусь и кожа натянется, они хорошо видны. Из колена вышел с гноем осколок. Из руки нет. Он или выйдет, или обрастет какой-то пленкой. Тогда мясо перестанет гноиться и рана заживет.
Самостоятельно хожу в больницу на перевязку. Если колено заболит, присяду на чьей-либо лавочке. Или лягу на траве между дорогой и тротуаром. Улица пуста. Люди копаются на грядках за городом. Земли там свободной много. Где хочешь, вскапывай, сажай картошку, кукурузу. Мы тоже завели огород у леса.
Погода стоит жаркая. Небо синее и очень далекое. За день не пробежит ни облачка. Высоко-высоко кружатся коршуны…
В городе спокойно. А месяц назад несколько суток подряд день и ночь ревели моторы танков. Витька говорит, их привозили сюда по железной дороге. Они съезжали с платформ, без остановки мчались за мост, который починили бойцы. Под Корочей немцев разбили. Говорят, они укрепились в Белгороде. Наши собирают силы, чтобы выбить их оттуда. Как только выбьют, тогда погонят их до границы, а может, и дальше. И лето им не поможет. Недавно в городе упали две бомбы. Одна возле базара, другая в огороде братьев Суворовых. Никто не ждал этого. Самолет летел высоко-высоко. Едва виден был. Зачем он бросал бомбы? Попугать?.. Стали летать к фронту наши самолеты. Пролетают туда часов в десять дня. Около двенадцати возвращаются. Мы ждем их, пересчитываем. Каждый раз одного-двух самолетов не хватает.
— Наверно, сбили…
— А может, другим путем вернулись. Или сели где-нибудь чиниться.
Из-за моста почти ежедневно гонят пленных. Иногда небольшими партиями, человек по тридцать, сорок. А то целыми колоннами. Сопровождающие бойцы либо верхом на лошадях, либо тоже пешком. Пленные идут молча. Глядят в землю. Куда их ведут?..
Теперь, когда стало ясно, что я не буду калекой, мама будто и довольна, что я всю весну провалялся в палате. А вот мать братьев Суворовых сошла с ума, лежит в госпитале.
Братья принесли в дом гранату с длинной деревянной ручкой, уселись в коридоре изучать. Говорят, даже ниточку не выдергивали из нее. Граната сама вдруг зашипела, и едва отбросили ее в угол, как она рванула. У обоих братьев теперь нет по одному глазу, а лица покрыты темно-синими пятнами. К матери в госпиталь их не пускают. Если она видит их, то вскакивает с постели, кричит истошно, бросается на людей, на стены.
Когда на огородах и улицах снег растаял, всюду обнаружились мины, гранаты, снаряды. С утра до вечера гремели взрывы и выстрелы. Пупок и его старший брат погибли: привезли на тачке из тюремного сада огромный снаряд в человеческий рост, вместе с тачкой столкнули его с обрыва. От них не нашли ни рук, ни ног. Мать признала их по клочкам одежды, которую собрали милиционеры.
Лягва тоже чуть не погиб. Вскоре после моего ранения они с Витькой сами привели бойцов в сарай бабушки Вари. Сказали, вот, мол, мы обнаружили склад. Бойцы унесли и пулемет, и гранаты, и винтовки. Все унесли. Потом страх у ребят поулегся. Бойцы глушили рыбу в реке, и ребятам захотелось. На станции лежали кучи круглых противотанковых мин без взрывателей. Ребята вскрывали их, набивали толом консервные банки. Глушили рыбу. Там, где река огибает рощу, есть одно местечко: заливчик с крутыми берегами. В этом заливе водятся сомы. Плавают у самого дна. И когда их оглушишь, они не всплывают на поверхность. Лягва решил набить толом помойное ведро, чтобы взрывом выбросило сомов со дна. Распотрошили шесть мин. Утрамбовали тол в ведро. Связали в пучок шесть детонаторов. И бикфордов вставили не длинный, около метра. Раскачав, кинули ведро в воду и залегли. Ждали долго. Взрыва не было. Лягва пополз глянуть, выходят ли на поверхность пузырьки. И только подполз к обрыву, как Витька увидел его летящим в воздухе. Дым, грязь, вода закрыли Лягву. Земля колыхнулась, берег осел. Витька не удрал с испугу, побежал к воде. Лягва лежал лицом в грязи. Витька вытащил его на сухое место, откачал. Дня два Лягва позаикался. И все. Теперь они целыми днями пропадают на речке. Дерут раков и ловят пискарей.
Мальчишки продолжают воевать друг с другом. Устраивают засады, нападают, забирают пленных. Выкупают их. Никто, например, с Гражданской улицы не смеет показаться на нашей. И наоборот. У меня же нет врагов. И я хожу где угодно.
Почти ежедневно встречаю Водолея у хлебного магазина. Когда мама и Дина на огороде, я стою в очереди за хлебом. Как бы рано я ни пришел, очередь уже длинная. Люди сидят, разговаривают. В дверях магазина обычно толпа. Покуда хлеб не привезли, она спокойна.
— Везут, везут! — кричат вдруг голоса.
Через площадь, утопая в песке чуть ли не по колено, маленькая лошадка тащит телегу. На телеге голубая фанерная будка с хлебом. На передке известный всему городу возчик Демьян. Продавщица шагает, несмотря на пыль, следом за телегой. Очередь оживляется. Обычно кто-то пытается навести порядок у дверей. Но усилия напрасны. Несколько человек вызываются помочь занести хлеб в магазин. С последней буханкой толпа, как по команде, бросается к дверям. Давят друг друга, кричат. Каждый норовит поскорей протиснуться. Какого-то парня подсаживают, и он лезет прямо по головам. Крики, ругань.
— Задавили-и-и! — стонет чей-то голос.
— А-а-а!
— Водолей, Водолей! — несется по очереди.
Действительно, через площадь шагает он. Я отхожу в сторонку. В толпе дерутся еще энергичнее, чтоб до его подхода пробиться за дверь.
— Водолеев, что ж это такое? — кричат женщины из очереди.
— Что здесь происходит? — говорит Водолей, останавливаясь с таким видом, будто впервые в жизни видит подобную картину.
— Там все без очереди, Водолеев!
— А ну разойдись! — грозно командует он.
Толпа пыхтит. Рыжеватое лицо Водолея краснеет.
— Ах, так! Хорошо!
Он становится правым плечом к толпе, обеими руками начинает отшвыривать людей.
Там, где не справятся три других милиционера, Водолей справляется один.
Базар — самое оживленное место в городе! Там столько разных людей, столько разных происшествий.
Я прислоняюсь к заборчику и стою. На самом базаре земля утоптана. Вокруг песок наполовину с пылью. От ног и колес пыль поднимается и висит в воздухе. Жарища страшная. А многие люди, особенно деревенские, в фуфайках, в кожухах. Толкотня, крики, ругань. Вот толпа вдруг раздалась. Образовался круг. В центре его высокий худой парень в солдатских брюках. На шее у него не кадык, а будто камень под кожей. Перед парнем столик, на столике три карты.
— Кручу, верчу, за это денежки плачу! — кричит он, весь дергаясь, перебирая длинными пальцами карты. — Тетушка Алена прислала тридцать три миллиона! Не пропить, не проиграть — половину калекам раздать! Ну, кто желает? Вот три карты. Где туз пикей? Угадаешь — сто рублей! Нет — гони червонец. Кто?
— Вот он! — прижимает карту пальцем мужик в малахае. Лицо его бледнеет. — Вот! — кричит он зачем-то.
— А деньги есть у тебя? — говорит парень.
— Есть, есть!
— Покажи!
— Да есть, ты открывай! Вот деньги.
— Открывай сам.
И толпа охает: мужик открыл короля…
Муку и овес продают стаканами. Соль рюмками.
— Держите! Держите! Караул! — визжит женский голос где-то в середине толпы.
Вдруг появляется странная женщина. Босая, мужская рубашка на груди порвана, видна коричневая грудь. Торговки моментально прикрывают руками и телом свой товар. А она решительно требует у одной из них:
— Дай картоху!
Ей моментально дают. Она отходит, вдруг бьет себя в грудь костлявой рукой и на весь базар сыплет проклятия городскому начальству. Милиция ее почему-то не трогает.
От жары, пыли, запаха пота, но главное от жары, голова моя начинает кружиться. Перед глазами мерещатся темные точечки. Надо уйти домой и полежать.