К книге
ПчелыГлава третья Липа цветет первой
31%
Глава третья Липа цветет первой
5

На третьем уроке стояла невыносимая физра. Больше просто физры Аглая ненавидела только физру зимой. Приходилось тащить из дома лыжи — папины, зеленые, шелудивые, с неподходящим полустертым названием «Юность» — и наматывать круги по стадиону за школой. Аглая всегда плелась последней. Мамины одеревеневшие стоптанные ботинки постоянно сваливались. Физра и унижение были идеографическими синонимами с разной интенсивностью проявления позора. Старый, дряхлый. Унижение, физра. В таком порядке.

Самая низкая в классе, Аглая стояла в конце шеренги. Каждый урок приходилось делать шаг вперед, скулить постыдное: «Расчет окончен». «Расчет окончен», конечно, нужно было не скулить, а говорить бодрым пионерским голосом, но выходил скулеж. Только раз за всю школу шеренга заканчивалась не на ней. В шестом пришла Наташка, без бантов на полголовы ниже Аглаи, встала в самый конец. Аглая так радовалась, что Надежда Петровна выпучила круглые обезьяньи глаза и подозрительно спросила: «У тебя все в порядке, Дымова? Тебе что, хвост мать перетянула?» К ноябрю Наташка подло, втихаря, не предупредив, Аглаю переросла. «Расчет окончен» вернулся к ней бумерангом, угодил прямо в лоб. Аглая больше на физкультуре не улыбалась, а Надежда Петровна не переживала за ее хвост.

Надежда Петровна вообще ни о чем особо не переживала. Она не верила ни в тоску, ни в уныние, ни в размазывание соплей по лавочке. Оптимизму, борьбе и спорту, трем фундаментальным опорам своего существования, она посвятила всю жизнь, никогда им не изменяла. У человека с большой буквы «Ч» должны быть принципы. У Надежды Петровны они были, твердые, как ее идеальные бицепсы. Поджарая, быстрая, физкультурой одержимая женщина, внешне смахивающая на многодетную мать из мультфильма «Осторожно, обезьянки!», Надежда Петровна не менялась все девять лет, что Аглая ее знала: не худела, не толстела, не седела, задора не теряла. В школе про Надежду Петровну шутили, что спит она в камере криозаморозки, на ее маленьком круглом лице морщины не появлялись. У всех других учительниц время безжалостно плело паутину на лбу, в уголках глаз и губ, у Надежды Петровны — нет. Время у Надежды Петровны, как и остальные, стояло по стойке смирно.

Физкультурников в школе было двое: Надежда Петровна и Сашка Михалыч, высокий, ростом с дядю Степу, нескладный алкоголик-обэжешник. Сашка Михалыч был мужик добродушный, но безответственный. Когда он однажды заменял Надежду Петровну, которая уехала в Москву на курсы повышения квалификации физкультурных работников, Аглая размозжила себе подбородок. Споткнулась о железную перекладину и полетела прямиком на деревянный пол. Сашка Михалыч был с похмелья, недосмотрел. Вызывали скорую и маму с работы, накладывали швы. Больно не было, страшно только из-за густой лужи крови на полу и диких глаз Ольги Николаевны, прибежавшей ее спасать и ругаться на Сашку Михалыча. И тоненький шрам остался. Хвостом головастика до сих пор вилял на подбородке. У Надежды Петровны за семнадцать лет педагогической карьеры не было ни одного несчастного случая. На уроках царили армейский порядок и олимпийская дисциплина.

Надежда Петровна всю жизнь носила один и тот же спортивный костюм с лампасами, много лет стабильного ярко-синего цвета (говорила, что он не выцветает, потому что в Советском Союзе ткани делали качественные, не то что сейчас, один китайский ширпотреб), и белые кеды с тонкими красными полосками, всегда идеально чистые (можно было подумать, что Надежда Петровна жила не в Подмосковье, а где-нибудь в Рио-де-Жанейро, где всегда сияет солнце, гуляет-таки в белых штанах среди танцующих чарльстон мулатов Остап Бендер, а дороги после дождя не превращаются в болотную жижу). На левой половине никогда не линяющей кофты красовались две буквы СС, на правой — СР, обычно разрезанные зубастой молнией на две части. СС и СР никогда на скромной груди Надежды Петровны не встречались. Развал Советского Союза зиял суровым упреком подрастающему поколению из урока в урок, поучал. Надежде Петровне всегда было жарко. «Окна не закрывать! Чтобы быть здоровым, нужны холод, голод и движение!» — повторяла она, если кто-то осмеливался пропищать жалобное «Я замё-о-орзла-а-а». В такие моменты теория о камере криозаморозки не казалась Аглае такой уж фантастической. Кто ее знает. На шее у Надежды Петровны висел железный свисток-талисман, подарок любимого научного руководителя из Центрального ордена Ленина института физической культуры. Надежда Петровна никогда свисток не снимала, носила его, как Бабушка свой железный крестик. У нее была своя религия и свой бог.

Наташка и Аглая зашли в спортивный зал последние. Попробуй соберись с урока, добеги до раздевалки и переоденься за десятиминутную перемену. Раздевалка в пять квадратных метров походила больше на банку рижских шпрот, а не на комнату: две низкие деревянные лавки по стенам, уже, естественно, занятые (на одну толстую Таньку пол-лавки уходит), толкотня, неуютность, нагромождение полуголых девчачьих тел. Почти так же жутко, как в общественных банях, куда Аглая ходила с мамой и Бабушкой в детстве. В раздевалке было как в парилке: жарко, удушливо, тягостно. Через пару минут, еще штаны стянуть не успеешь, вся как маслом из-под шпрот намазана. Так еще и опаздываешь все время, не успеваешь, Надежда Петровна нервничает.

По-о-остр-р-роиться! — раздалось из дальнего угла зала. Четко, громко, раскатисто. Надежда Петровна поддерживала в спортивном зале свой собственный идеальный, ритмичный мир спорта, дисциплины и победившего коммунизма. Пусть эти малахольные госсекретари страну и развалили, а она свой мир удержала, удерживает и будет удерживать!

— Опять прыгать будем. — Наташка поплелась к шеренге вяло, желеобразно, заливной рыбой, которую заставили доползти самостоятельно до тарелки, где ее тут же сожрут, даже не посмотрят. Наташка — заливная рыба кивнула на поблескивающие холодным пыточным цветом перекладины. Аглая обернулась. Черт! Только не прыжки в высоту! Хуже только карабканье по канату: кожа на ладонях натирается, как сухая палка, из которой пытаются добыть огонь, а ты хочешь, но не двигаешься, висишь ровно на том же месте, до которого смогла дотянуться, руки-то дохлые, и поднять хоть на один захват твое цыплячье тело силы в них не хватает. Под окнами по стене тянулись две перемотанные белой клеевой лентой перекладины: одна потолще и повыше — для мальчиков, вторая похудее и пониже — для девочек. Вика, высокая, спортивная, Настькина лучшая подружка, крутила задницей возле перекладины. Ей хорошо, перекладина вон ниже бедра. Аглае с Наташкой — по пояс, четвертые в резиночках, когда, чтобы перепрыгнуть, ноги до талии задирать приходилось.

— Безнадега, — равнодушно зевнула Наташка. — Опять вся задница в синяках будет.

— Не зевать в спортивном зале! Тебе что, Галкина, кислорода не хватает? Сейчас у меня на улицу отправишься разминаться! Надышишься! — Надежда Петровна на всякий случай зыркнула на окна, будто кто-то, пока она расставляла перекладины, посмел их закрыть. Убедившись, что окна послушно поставляют в зал кислород, она довольно кивнула. Подпрыгивающей походкой пошла вдоль шеренги, тыкая в носки кед «слепых куриц», которые не видели жирной белой черты на полу. Досталось, правда, только зазевавшемуся Мишке, и то не сильно.

Мишку все в школе любили. Он был хоть и троечником, но добрым и веселым, улыбался торчащими в стороны эльфийскими ушами так, что злиться на него становилось положительно невозможно. Остальные десятиклассники и не думали выходить за черту, стояли ровно, носок к носку. Девять лет курса дрессировки Надежды Петровны сломили всех, даже самых непокорных.

— Ра-а-ас-счи-и-итайсь! — Надежда Петровна едва заметно улыбнулась Петьке.

— Первый, — полно и радостно отчеканил Петька, физра была единственным предметом, который он любил искренне и взаимно.

Шестой. Седьмой. Аглая смотрела прямо перед собой. В окно желто-зелеными растопыренными листьями лезли клены, высокие, всклокоченные. Ни одной липы. Двадцатый.

— Двадцать четвертый. — Наташкин номер чиркнул по правой щеке запахом ромашкового шампуня.

— Двадцать пятый! Расчет окончен! — Даже голову ей поворачивать не доставалось. Аглая сделала шаг вперед, маленький, цыплячий. Тут же запрыгнула обратно в шеренгу.

— Веселей, ребята! «Мы верим твё-о-ордо в героев спо-о-о-р-р-рта!»[17] — заскандировала Надежда Петровна голосом предводителя майской демонстрации. Сочно хлопнула в ладоши. — Ра-а-азминка! Бег в хорошем темпе! Пять минут! — Замерла, обвела всех ободряющим, искрящимся взглядом, сложила губы трубочкой, поднесла ко рту трофейный свисток, вдохновенно дунула. Надежда Петровна свистела так же, как и жила: с чувством, звонко, пружинисто. Свистела она чуть дольше необходимого, парусами раздувая впалые щеки, проверяла жизненную емкость легких. Порядок! Четыре с половиной литра. — На-а-а-чи-и-ина-а-ай! — Надежда Петровна выплюнула свисток обратно на скудную грудь, принялась энергично, будто кривой рукояткой двигателя вырабатывая искру, крутить правой рукой от локтя, задавая бегущему первым Петьке ритм. — Давай, Петя! Давай! Держим ритм! Хорошо идешь. Равняться на Пивоварова! Не отставать! О тебе, Петр, сложат песни! В спорте нужно жить ярко! Ноги, какие ноги у Пивоварова! Гепар-р-рд! В прекрасном мире будущего у всех будут такие ноги!

С ногами Петьке повезло больше, чем с мозгами. Это был неоспоримый факт. Длинные, мускулистые, в коротких шортах с лампасами, они казались идеально пропорциональными, каку Электроника. И очень-очень ровными.

Надежда Петровна периодически останавливалась, три раза свистела и, крутя рукой, Магомаевым речитативом повторяла: «Мы верим твердо в героев спорта! Нам победа, как воздух, нужна…» Она б, пожалуй, даже запела, если бы чувствовала в себе талант к пению. Но такого, слава богу, у нее не имелось. Надежда Петровна считала, что каждый должен заниматься своим делом и не лезть куда не просят. «Мы хотим всем рекордам… Наши звонкие дать имена!» — хлопала она в ладоши. Глупее песни Аглая в жизни не слышала. Даже в тигров, послушно сидевших у ног Боярского, она верила больше, чем в этих мифических героев спорта с плаката на стене. «Мужеством, ловкостью, силой горды, — множим советских спортсменов ряды». Кто это хочет дать рекордам свои имена? Кто ряды эти множит? Аглая точно не хотела этого. Ни имен, ни рекордов, ни рядов. Петька вот, может, хотел, Аглая — нет.

Петькины гермесовы ноги шагали широко, три Аглаиных шага за один. Где-то к четвертому кругу он без усилий перегнал Аглаю на два круга, к седьмому — на четыре. Аглаины щеки кусались, лоб горел под обжигающим потом, в боку кололо. Черт с ними, с этими рекордами и рядами, главное — не окочуриться прямо в зале. Помрешь — со стыда потом сгоришь. Когда Надежда Петровна наконец засвистела во второй раз, еще громче, еще бодрее, Аглая, красная, клеклая, как маринованный помидор, затормозила, столом-книжкой сложилась пополам, уперлась ладонями в торчащие коленки, задышала по-собачьи. Сердце стучало везде и сразу.

— Молодцы, черти! Хорошо начали!

Аглая подняла глаза. Надежда Петровна сияла. Настька, Вика, Мишка стояли в углу, у лавочек, ни капельки не запыхавшиеся, лыбились. Аглая знала, смеются над ней. Конечно над ней. Над кем же еще?! Щеки предательски пылали.

— Разогрелись, молодцы! Продолжаем ра-а-аз-минку! — Надежда Петровна кивнула на шведскую стенку, йодной сеткой разрисовавшей светло-бежевую стену спортивного зала. — Ви-и-исим на выносливость! Наталья, Настасья, Аглая, Татьяна, Ксе-е-е-ни-и-ия… к стенке ма-а-ар-р-рш!

Аглая разогнулась. Стоя дышалось легче. Безнадежно поплелась к крайней лестнице, держась за бок, который все еще колол.

— Физкульт-ура, девочки! — Энтузиазм Надежды Петровны мог бы, пожалуй, и мертвого из могилы поднять и приобщить к спорту.

Аглая залезла на верх шведской стенки, развернулась, схватилась за толстую, гладкую, как сарделька, перекладину. Полностью в ладонь сарделька-перекладина не помещалась. Запястье больно уперлось в деревяшку, деревяшка надавила на косточку. Надежда Петровна свистнула, Аглая сжала зубы, бросила ноги, повисла.

— Ра-а-аз, два-а-а, три-и-и! Ножки ровные, носочки тянем! — На каждый счет Надежда Петровна хлопала, поворотом головы заставляя присоединиться к ритмичным хлопкам отдыхающие лавочки. — Ше-е-есть! Держимся, девочки! Держимся! Моло-о-одцом! Девя-а-ать!

Аглая посмотрела налево. Наташка, Настька, Танька, Ксюшка — все висели легко и беззаботно. Разжимать пальцы не собирались. Аглая уставилась перед собой. Руки покалывало. Виски передергивало. Рот порывался открыться, но Аглая напряглась, сильнее сжала зубы и губы.

— Пятнадцать! Дымова, голову включила. Мне все твердят, что она у тебя хорошо работает. Не-за-мет-но. — Надежда Петровна нервно затопала правой ногой, покачала головой.

Аглая заморгала. Стена. Баскетбольное кольцо. Чертовы перекладины.

— Настасья, Ксения, отлично висите, девочки! Молодцы! Двадца-а-ать!

В глазах, как в калейдоскопе, расходились перламутровые крути. Онемевшие пальцы соскальзывали.

— Терпим, девочки! Как рожать будете?! Рожать нужно бойко и весело! Чем раньше, тем лучше! — О родах Надежда Петровна, вероятно, знала из учебников по анатомии. Своих детей у нее не было.

Подушенки на ладонях поскуливали. Перекладины будто загорелись и обжигали, превратившись в обугленные головешки — на таких дядя Валера жа рил шашлыки.

— Двацать чет…

Аглая втянула последний запас задержанного дыхания. Ладони расцепились, их резануло. Она поставила ногу на перекладину, не оборачиваясь на физкультурницу, спрыгнула.

— Пятая, Дымова! — Надежда Петровна с жалостью посмотрела на Аглаю. — Не унывать! Тридцать! Молодцы девочки! Четвертая!

Наташка приземлилась рядом с Аглаей, потерла руки. Ксюшка. Танька. Настька висела, даже и не собиралась падать. Еще и уголочек сделала. Выпендрилась.

— «Мы верим твердо в героев спорта!» Пятьдесят пять! Молодец, Богданова! Отлично сегодня! Отлично!

Настька, довольная, будто ей джинсовую куртку новую купили, показала Аглае мерзкий розовый язык, медленно водрузила себе на голову воображаемую корону, а потом так же медленно водрузила свое невоображаемое коровье тело на лавочку. Урок продолжился: отдыхали, снова висели, отдыхали, делали уголок, задирали по очереди ноги к груди.

Шведская стенка сменилась лавочками. Прыгали через (промахнешься — больно ударишь ногу; Аглая прыгала технично, резиночное дворовое детство давало о себе знать), шли по (тут тоже ничего сложного, кто не ходил по горбатым железным лестницам, да что там ходил, наперегонки с Аленкой бегали), отжимались от (полный провал, руки слабые, тряслись и не сгибались, не то что Петька, он отжимался, остро растопырив руки, ровно, мощно, как хорошо смазанный маслом ручной насос от «Урала»).

Когда началась растяжка, Аглая облегченно вздохнула. Хоть где-то не невыносимо двадцать пятая. Даже Надежда Петровна приободрилась:

— Звездный час, Дымова! Покажи класс!

Аглая отлично складывалась в складочку (Настька — нет, Наташка — только наполовину), садилась на правый шпагат (единственная), на левый (единственная), до поперечного не дотягивала чуть-чуть (но все равно никого к ней и близко не было). Надежда Петровна, обычно смотревшая на нее с сожалением, сияла. Честно, по-спортивному, в четверти у Аглаи вышел бы по физре трояк. Аглая это знала. Также она знала, что за нее вступаются и Ольга Николаевна, и Вера Владимировна. Надежда Петровна ей однажды об этом сообщила на лыжном кроссе в три километра. Аглая снова приплелась к финишу последняя с одной лыжей в руке, полу-пешком. «Трояк с минусом — твой потолок Дымова; если бы не эмоциональный шантаж, которому я из-за тебя подвергаюсь, ты бы не факт что и на четверку вытянула. „Нечего девочке аттестат портить", — передразнивая, очевидно, Ольгу Николаевну, скривилась Надежда Петровна. — Ты себе всю жизнь, Дымова, с такой физкультурной подготовкой испортишь! Спорт — жизнь, Дымова. Жизнь!»

— Гимнастка, Дымова! Отлично!

Надежда Петровна боялась перечить руководству, но и против своих спортивных принципов идти не могла. Поэтому успехи Аглаи в гимнастике делали муки совести чуть более выносимыми для них обеих.

— Закончили растяжку, к перекладинам марш!

Растяжку Надежда Петровна важной частью спортивного развития школьников не считала, много времени ей не уделяла. Поэтому звездный час Аглаи закончился быстро. Да какой час, так, три минуты непозора.

Пошли в другой конец зала. Железные подставки, перекладины-убийцы, синие маты. Первыми прыгали мальчики. Петька даже не разбежался особо, подошел, пропружинил для эффектности, перекладину просто перешагнул. Получил отлично. Мишка, наоборот, мощно разогнался, оттолкнулся, прыгуче, с запасом, перелетел. Мальчишки перекладину не боялись. Почти все справились. Только Кирюша и Сережка ненавидели перекладину так же, как Аглая. Прыгали последними, выглядели рядом карикатурно, будто их Гоголь придумал, а они взяли и ожили. Лешка, низенький, лохматый, похожий на сморчок (в кои-то веки школьная кличка была не обидной, а точной, отражающей унылую реальность), мальчик, с которым никто не хотел дружить, своим крошечным ростом никак не соответствовал спортивным нормативам. Планка ему была по пояс. Он честно старался, группировался, разбегался, взлетал, но перекладину сбивал. Кирюша, толстенький, покачивающийся бочонок меда, роста был среднего, но это ему не помогало: не мог ни разбежаться, ни прыгнуть, обладал, как выразилась Надежда Петровна, нулевой прыгучестью. Надежда Петровна махнула на них рукой, поставила по трояку за старания, отправила в другой конец зала играть в баскетбол. Аглая облегченно выдохнула. Хоть перед мальчишками позориться не придется. Еще бы Настьку деть куда-нибудь!

Настька уже стояла в очереди на прыжок. За Викой, высокой девочкой с вытянутым густо веснушчатым лицом. Обе делали вид, что готовятся: задирали, прижимая к груди, то правую, то левую коленку. Точно мускулистые кобылы, отрабатывающие галоп на месте. Плотно облегающие белые футболки с красной окантовкой рукавов подчеркивали их мясистые груди. Груди у Вики и Настьки выпирали, пытались футболки разорвать. Каждая — размером с тело-шар страшной красной советской неваляшки. Кто ее в детстве не боялся? Черный чуб волной выбивается из-под белого чепчика. Брови полностью выщипанные, а потом нарисованные заново черным угольным карандашом. Кривой, намазанный красной помадой рот пошлым бантиком Бетти Буп. Но самое ужасное — глаза: кукла всегда зловеще, скверно смотрела куда-то вправо, ждала от жизни жуткого. Какие там американские клоуны в «Оно»… Стивен Кинг просто никогда не видел советскую неваляшку.

Бом! Бом! Бом! Сзади гулко чеканил баскетбольный мяч, периодически замолкая и ударяясь о деревянный щит. Шмяк! Мимо! Шмяк! Мимо! Аглая вздрогнула. Широко распахнутое окно, как из сломанного душа, неравномерно окатило холодным колючим воздухом. По ногам блохами поползли мурашки. В носу пересохло. Тело рассинхронилось: ноги, руки — ледяные, живот и щеки — горячие.

Надежда Петровна свистнула, Вика попружини-ла, присела, иноходью подбежала к блестящей перекладине, легко оттолкнулась, вскинула в воздух длиннющую правую ногу, сжала кулаки, легко приземлилась, радостно взбивая кулаками воздух, затанцевала на мате.

— Ах молодца, Началова! Отлично! Я тебя на область запишу, Виктория! — Надежда Петровна похлопала себя два раза по груди, сжала руку в кулак, ударила им воздух, записала что-то карандашом в блокноте.

Ног будто не было, Аглая хотела поднять их к груди, как девчонки, вдруг и правда поможет, — не смогла. Ног она не чувствовала. Висела в воздухе половиной тела, как джинн из бутылки.

Следующая прыгала Настька. Быстро, ловко, Аглая только и успела заметить ее высоко подскочивший толстый длинный лошадиный хвост, идеально расчесанный, волосок к волоску. Настька, однако, перестаралась. Хоть зазор между попой и перекладиной был пару сантиметров, на ногах, как Вика, не устояла, шлепнулась крепкой задницей на туго натянутый мат. Тут же неваляшкой вскочила, вскинула руки, скрестила ноги, замерла в ожидании аплодисментов. Аглая наморщила нос, хлопать, естественно, не стала. Пусть другие хлопают.

— Анастасия, с хорошим запасом идешь! Красавица! — Надежда Петровна повторила два хлопка по груди, взмах кулака в воздух, но в блокнотик На-стьку не записала.

Аглая усмехнулась. Так ей, воображале, и надо.

Дальше дело шло вяло. Толстая Танька, хоть и была высокая, прыгнуть не смогла. Подбегала и растерянно, будто удивившись, что перед ней перекладина, останавливалась. Подбадривающие возгласы Надежды Петровны («Давай, Татьяна! Это не письмо Онегину писать! Взять высоту! Взять!») не помогали. Надежда Петровна махнула на Таньку рукой:

— Тебе, Туктамышева, стоя номер восемь нужен. На полгода минимум! Жир, Туктамышева, человека убивает!

Ксюшка, напротив, поджарая, спортивная, похожая на газель, разбегалась хорошо, ногу задирала, но, как муха в жаркий день, зависала над перекладиной и валилась прямо на нее. Надежда Петровна орала:

— Двигай! Тело двигай, Ксения! Тело!

Ксюшка с третьего раза все-таки тело двинула, перепрыгнула. Получила свою четверку с плюсом. Наташка, хоть и была всего на пару сантиметров выше Аглаи, перепрыгнула легко, с первого раза. Аглая вздохнула и на Наташку не оглянулась. Все, теперь она одна осталась.

— Дымова, чего застыла как вкопанная?! — Надежда Петровна кивнула на перекладину: — На позицию! Давай, Аглая! Ты маленькая, легкая! Вон как Галкина хорошо прыгнула. Разбег, толчок, полет, приземление!

Аглая кивнула, но с места не сдвинулась. Какой разбег, если ноги — бабушкин холодец. Или нет, не холодец. Холодец хоть как-то колыхается, а у нее вся кровь в ногах замерзла. Ноги — холодец из морозилки. Замороженный холодец.

— Ды-мо-ва, а-лё! Мне долго тебя ждать?! Уснула ты там, что ли?

Аглая опять кивнула. В ушах, как в перламутровой шипастой ракушке, шумело Черное море. Не слышно было ни мяча, ни Надежду Петровну, ни визгов девчонок. Аглая видела, что рот Надежды Петровны открывается, как у рыбы, и что Надежда Петровна что-то говорит и даже, похоже, злится — лоб, напрягшись, стянулся к переносице, между бровями застыли недовольные складки. Пора. Аглая присела, замерла, но опять не побежала.

— Ды-мо-ва! Ра-а-азбе-е-ег!

Слух вернулся. Надежда Петровна, растягивая каждый слог, перешла на раздраженный тон воспитательницы детского сада, тягучий, как манная каша, которую ты давишься, давишься, но никак не можешь доесть.

— То-о-ол-чо-о-ок! По-о-олё-о-о-от!

Аглая на физручку не смотрела, знала, у Надежды Петровны последняя стадия, или сейчас Аглая побежит, или манная каша перестанет помещаться в желудке, и тогда…

— При-зе-е-е…

Аглая зажмурилась и побежала. Прямо на перекладину. Быстро, не думая. Холодное железо перекладины с лязгом лупануло по правой тазовой косточке, глухо шлепнулось на мат, отскочило. Раз-жмуриться Аглая забыла. Как Танька. Ей тоже нужен восьмой стол. Аглая открыла слипшиеся от непотекших слез глаза, поджала губы, посмотрела на мат, перекладину, молча развернулась.

Надежда Петровна вопросительно развела руки ладонями вверх, застыла городничим в последней сцене «Ревизора».

— Дымова, что это было?! Где твои знаменитые мозги?! В раздевалке забыла?! С колготками сняла? Так пойди забери! Надень! Вставь обратно в черепную коробку! Или ты их только на математике и русском в голове носишь?

Аглая сглотнула. Бедро ныло, зато ногам холодно больше не было, кровь оттаяла, потекла, холодец вытащили из морозилки.

— Ты что глаза-то закрыла?! Как в атаку ринулась! Дымова, давай, соберись! На стартовую позицию! Кто за тебя нормативы сдавать будет? Пушкин?!

Аглая пошла обратно, хотела потереть бок, не стала. В углу едко, липко заржала Настька и хихикнула Наташка. Наташка? Аглая повернулась, встала на исходную.

— Аглая. — Надежда Петровна сменила голос — манную кашу на голос-аскорбинку. — Ну, давай! Ра-а-азбег, толчо-о-ок, полё-о-от, при-зем-ле-ние!

Вот и всё!

Аглая выдохнула, приготовилась. Разбежаться, оттолкнуться левой, правую вытянуть вперед, повыше, гранд батманом, перелететь, приземлиться. Вот и всё. Разбежаться, оттолкнуться левой… Аглая сглотнула, втянула потный воздух, побежала. Шаг, два, три… Перед перекладиной, обрадовавшись, что так хорошо бежит и даже не закрыла в этот раз глаза, Аглая затормозила. «Толчо-о-ок, Дымова! Толчо-о-ок!» — раздалось где-то сзади. Аглая спохватилась, присела, оттолкнулась… Правая нога выкинулась высоко, перелетела через перекладину, железом облизав внутреннюю сторону бедра, а вторая нога так и застыла в нелепом плие, не поднялась… Перекладина, недовольно звякнув, шлепнулась на деревянный пол, больно саданув по левой лодыжке. В этот раз слезы Аглая не сдержала. Прыснули, как кишки из раздавленного жесткой подошвой тапки таракана, мерзко и мокро.

Надежда Петровна медленно выпустила из надутых щек воздух — диафрагмальное дыхание Ди-нейки не работало, — безнадежно махнула на Аглаю рукой:

— Вон с моих глаз, Дымова! Я этого не видела! — Отрывисто, нервно засвистела. — Десять минут вышибал всем классом! Пивоваров, Богданова вышибают!

Аглая поджала губы, поплелась в середину спортивного зала, встала сбоку, рядом с Танькой. Только собралась вытереть потекший нос, как прямо над ней просвистел белый волейбольный мяч. Танька взвизгнула. Аглая среагировала позже своего тела. В вышибалы она играла едва ли не лучше всех во дворе. Пригнулась на автомате. Подняла глаза. Настька зырила на нее, оскалившись. Наташка стояла рядом с Викой и тоже… Аглая сглотнула. Петька мяч поймал, покрутил пальцем у виска:

— Эй, ты куда бьешь, Богданова! Дымова и встать не успела! В середину давай! — Швырнул в Мишку.

Тот отпрыгнул, захохотал. Аглая перескочила, развернулась, шмыгнула носом. Слезы высохли. Настька зыркнула, цокнула языком, но мяч кинула, куда сказал Петька, в середину. А Наташка, Наташка что-то шептала Ворониной и смеялась.

* * *

Наташка уронила щеку на правую ладонь, повисла, зевнула. Наташкина и без того выдающаяся ноздреватость дошла до предела. Наташкины ноздри напоминали двухголовое лохнесское чудовище, смотрящее в противоположные стороны одновременно. Пучок ее темных волос, свернутый распухшей плюшкой, съехал, болтался на шее, волосы спереди растрепались.

— Я сейчас засну, — зевнула Наташка еще раз и часто заморгала. — Ты к контрольной готова? Ничего не помню… Дашь списать?

Аглая поправила учебник алгебры на столе, пододвинула ручку, ничего не ответила. В класс вбежала Вера Владимировна. Вера Владимировна не ходила. Вера Владимировна бегала. Жила жизнь на двойной скорости. Обязанности завуча, математика с пятого по одиннадцатый, дочь, сын, плюгавенький, клопообразный, но собственный муж, фрезеровщик на заводе. Очень болезненный. Оля, у Гриши опять пиелонефрит. На больничном вторую неделю, да, совсем измучился. Дел в графике Веры Владимировны было раза в три больше, чем могло поместиться в астрономические двадцать четыре часа. Приходилось жить стремительно.

— Достали двойные листочки в клеточку! — Вера Владимировна водрузила на безукоризненно прибранный стол — ручка к ручке, учебник к учебнику — тетради. Коричневое клетчатое платье. Отложной белый воротничок. Три обтянутые тканью тон в тон пуговки на груди. Тонкий кожаный пояс. Юбка-полу-солнце. Башмачки на небольших каблучках. Ушки шнурков прилежно лежат на язычке, одинакового размера. Подстриженные под каре каштановые кудри. Чем короче волосы, тем меньше с ними мороки. Прическу Вера Владимировна никогда не меняла. Как ее в институте подстригли в случайной парикмахерской, так и ходила. Неброско, работать не мешает, минимум времени на мытье и укладку. Что еще нужно? С косметикой у Веры Владимировны тоже не задалось. Красила только ресницы. Ни маминых голубых теней, ни Марфушиных румян, какими промышляла биологичка, ни стрелок Ольги Николаевны. Но Аглая не сомневалась: Вера Владимировна у них самая красивая. Доставшаяся им своя собственная Мэри Поппинс. Одна на всю школу. В их дыру Веру Владимировну принес не восточный ветер из Вишневой улицы, а юго-западный, прямиком из Ленинки, лучшего педа страны. Пути распределения молодых кадров СССР были неисповедимы. Наташка хрустнула двойным листочком в клеточку. Скрепки тетради огрызнулись, содрали клок бумажной кожи на сгибе.

— Бли-и-ин! — Наташка смяла двойной в клеточку, засунула в портфель.

Крот бы и не заметил своими слепыми глазами, что листок дырявый, а Вера Владимировна не только заметит, но и полбалла за оформление снимет.

— Последний, блин. Глашка, дай листочек.

Аглая нахмурилась, погладила тетрадку, будто Наташка ее, как собаку, пнуть хотела. Жалко. Дома листочки готовить нужно. Вера Владимировна о контрольной заранее предупреждала. Листок, однако, Аглая вырвала, не оглядываясь на Наташку, отдала.

— Готовы? Учебники с парт убрали. Контрольные любят что? — Вера Владимировна поднесла длинный указательный палец правой руки к губам. Никакого маникюра. Ногти должны быть короткими, чистыми, без заусенцев. Чем лаки покупать и часами ждать, пока он высохнет, лучше побольше карточек со звездочкой для талантливых детей заготовить.

— Тишину! — оттарабанил Кирюша с последней парты.

Наташка поморщилась.

— Все верно, Кирилл, тишину! — Вера Владимировна подошла к доске, распахнула створки, исписанные ровным каллиграфическим почерком: «Контрольная № 4. Радикалы. Иррациональные уравнения». — Приступаем! — Вера Владимировна взмахнула красной ручкой, как дирижерской палочкой, улыбнулась.

Регулярные контрольные — залог хорошего усвоения материала, а она за это время успеет тетради двух классов проверить. Рациональное использование временного ресурса — это когда за одну единицу времени ты успеваешь сделать объем работы, выполняемый в две единицы времени.

Алгебра давалась Аглае легко. Вера Владимировна хорошо объясняла, последовательно, ясно, с табличками. Можно было и учебник не открывать, если на уроках внимательно слушать. Если бы все учителя так объясняли, прекрасное далеко давно бы уже наступило. В прекрасном далеко все учителя были такие, как Вера Владимировна.

Первое задание: сравнить два числа. Одно со знаком радикала, под корнем которого был еще один квадратный корень, второе — корень шестой степени, под знаком которого тоже квадратный. Аглая переписала условия задачи на листок, принялась раскладывать числа на произведения. Степень должна быть общая, одинаковая, максимальная.

— Миша, в свою тетрадь смотри, пожалуйста. Мне вам оценку одну на двоих с Сомовым поставить? — Вера Владимировна делала замечания, не отрывая глаз от проверяемых тетрадей. Наработанный годами навык. Суперспособность. Третий глаз. Шестая чакра Аджана, открывающаяся за педагогическую выслугу лет.

Вера Владимировна работала в школе со дня окончания университета, никогда никуда не уходила. Многие ушли, она нет. Кто на рынок кроссовками отправился торговать, кто охранником в магазин «Продукты» стеречь запасы водки от лунятящих алкоголиков. Вера Владимировна осталась. Коллег, у которых она теперь покупала CD-диски и видеокассеты на рынке, она в душе осуждала и планомерно проводила агиткампанию по возвращению ценных кадров в лоно образования: «В твоем лице, Федор Александрович, мы потеряли великого физика! А кто, если не мы, Федя? Нет, Федя, у нас сейчас вовремя зарплату выплачивают, у тебя устаревшая информация. На дворе, слава богу, не девяносто второй. Да, мне лопатку, пожалуйста, вот эту». Федор Александрович Вере Владимировне лучшие куски мяса откладывал, но в школу возвращаться не собирался. На рынке платили в два раза больше, а нервов тратилось в четыре раза меньше. Толстый и тонкий край, окорок, корейка и вырезка тебе не грубят и кочаны капусты на стол из-за фамилии Козлов не подкладывают.

Когда зарплату выдавали китайской лапшой, творогом с молочного комбината или рулонами обоев, почему-то всегда разными, у Веры Владимировны мелькала крамольная мысль написать заявление. Но от этой мысли Вере Владимировне становилось так жутко, что она ее с себя стряхивала, как перхоть со спецовки наконец-то возвращающегося на завод мужа, резким, быстрым движением сухой ладони. Ты аккуратнее, Витенька. Покупала еще одну красную ручку, составляла в голове график контрольных для десятого класса, успокаивалась.

Кубический корень из двух, умноженный на кубический корень из квадратного корня из трех. Аглая кожей чувствовала проедающий ей правый висок Наташкин взгляд. Аглая не оборачивалась. Решала. Наташка ее своим дурацким лазерным взглядом отвлекала. Слишком много сил и энергии уходило на то, чтобы делать вид, что она глубоко погружена в радикалы и Наташку не замечает. Пример решался медленно. Аглая сжала губы. Кубический корень из двух, перемножить степени, дважды три — шесть, максимальная.

Наташка чмокнула, оставила надежду на телепатию, пихнула Аглаю локтем. Разложить второе число. Корень шестой степени из шести, умноженный на корень шестой степени из квадратного корня из шести. Корень шестой степени из шести, умноженный на корень двенадцатой степени из шести. Максимальная степень знака радикала получалась двенадцать. Наглым ноздреватым носом Наташка чиркнула воздух, принялась, шипя, чревовещать прямо Аглае в ухо:

— Ру-ку у-бе-ри!

Привести всё к корню двенадцатой степени. Двенадцатой степени. Аглая руку не убрала. Нет, их с Наташкой к единой степени привести было невозможно. Они у них идеологически разные, эти степени. Ай! Кто-то пихнул Аглаю в спину ручкой. Петька! Аглая с мольбой взглянула на Веру Владимировну. Когда нужно, она ничего не видит из-за своих тетрадок! Вера Владимировна действительно третий глаз отключила, вошла в транс умножения и деления дробей пятиклассников.

Аглая отодвинулась чуть вправо, к середине, но так, чтоб до Наташки не дотронуться, подвинула тетрадку к левому краю парты. Так Петьке будет видно, Наташке — нет. Возвести в четвертую степень кубический корень из двух. Петька хотя бы не делает вид, что у них с Аглаей может быть одна степень. Настьку, опять же, на физре на место поставил. Во вторую — корень шестой степени из трех. Шестнадцать на девять под корнем двенадцатой степени. Наташка пыхтела громче, чем на разминке. Корень двенадцатой степени из ста сорока четырех и корень двенадцатой степени из ста пятидесяти. Аглая вывела на листочке ответ к первому заданию: «Кубический корень из двух корней из трех будет меньше, чем корень шестой степени из пяти корней из шести». Математика Аглаю успокаивала. Если бы не Наташка — пыхтящий бык рядом, можно было бы отдохнуть. Аглая помедлила пару секунд, опустила левую руку на коленку. Петька ткнул ее ручкой в спину еще раз. Списал! Наташка фыркнула так громко, что Вера Владимировна вышла из транса дробей, подняла на них глаза. Аглая быстро листок перевернула.

Умница, Аглая!

Аглая закончила контрольную первая, получила карточку со звездочкой. Седьмая уже. Соберешь десять решенных карточек за полгода — пойдешь на школьную олимпиаду. Займешь призовое место — пятерка автоматом за полугодие. У Аглаи всегда была пятерка автоматом. Наташка за нее веник вверху ногами дома в туалете ставила, когда Аглая на олимпиады ходила. Веник работал. Аглая занимала то второе, то третье место в своей параллели.

— Олька, ты в столовую? Подожди! Я с тобой! — Наташка на Аглаю даже не посмотрела. Смахнула все с парты в рюкзак так быстро, будто Аглая ее схватить собиралась, побежала догонять Воронину.

Печенье «Мария» на подоконнике после математики Аглая ела одна. На следующий день Наташка пересела на третью парту, к Ольке. С Аглаей она больше не разговаривала. Своими выдающимися ноздрями пыхтела в уши Ворониной.

* * *

Высоцкий был большой, зеленый, самиздатовский. Папа переплетал. Дерматин. Тонкие желтые листы. Буква «р» на машинке западала. То вовсе выскакивала, то еле отпечатывалась. Папа книгу забыл. Бежал впопыхах. Боялся будто, что его остановят, не выпустят, придется остаться. Если бы не раскиданные по всей квартире улики, можно было подумать, что он тут и не жил никогда. Все было сон, чья-то чужая, не твоя пленочная фотография с мыльницы Kodak — проваленные контрастные тени, слепящая вспышка-автомат, розовая дымка, скрывающая неприглядную реальность. Папу никто не вспоминал. Ни Бабушка, ни мама, ни Дед. Ни разу. Они, глядя на фантомную фотографию, задумавшись, опускали глаза, говорили: «Нет, не помню. А кто это? Откуда ты это взяла?»

Людей обмануть легко. Пленка Kodak ColorPlus. Тридцать шесть кадров. Проявите, пожалуйста. Нет, всё печатать не нужно. Вот, галочка же — напечатать только хорошие. Или нет. Лучше выбрать, какие напечатать. Первый, тринадцатый, двадцатый. Достаточно. Остальные не нужно. Остальные в топку, в священный никогда не гаснущий огонь памяти Варанаси. Людей обмануть легко. Настоящую правду помнят только вещи. Создают помехи приема сигнала. Давай поиграем в прятки, Аглая. Мы прячемся, ты ищешь. Давай, Аглая! Закрой глаза, считай до десяти. Раз. Красная пластиковая банка-шайба с дырочками из-под мотыля. Мотыль жирный, кровавый, шевелится. Открываешь холодильник вечером и тут же в отвращении захлопываешь. Папа завтра на рыбалку. Два. Старая застиранная, выцветшая кепка. Погребена на решетке под еще живыми шапками. Если сесть на галошницу, задрать голову — увидишь и быстро взгляд отведешь. Три. Папка с песнями на листочках. Синяя. В столе, в нижнем ящике, под счетами. Папа перепечатывал песни, разучивал на гитаре. Четыре. Гитара. «Орфей», Пловдив. Болгарская. На поверхности шрам. Струны перетянуты. Лады переклеены. Но лучше у нас не сыскать. Пять. Чашка. Папа пил чай с пятью ложками сахара. Как?! Как ты это пьешь?! Чашка олимпиадная. Золотая кайма, пять колец, московская высотка. Дулевский фарфоровый завод. Папино приданое, с которым он переехал жить к маме. Негусто. Негусто. Шесть. Кофта. Серая. Шерстяная. С молнией. Кофта напоминает рыбью чешую. Блестит от жира времени. Давно пора выбросить, но папа ее любил, не выбрасывал. Семь. Собрание сочинений Пикуля. Двадцать томов в обложках цвета топленого молока. Язычок у мягкого знака залит коричневым. Москва. «Товарищество русских художников». Всю полку занимает. В два ряда. Пикуля кроме папы никто не читал, и сейчас не читает. Восемь. Бритва в ванной. Gillette. Лучше для мужчины нет. Бессменный подарок на Двадцать третье февраля. Девять. Старая видеокассета «Лида, картошка». Мама не разрешала кассету смотреть: «Только после моей смерти!» — «Уж скорее после моей», — смеется папа. Десять. Я иду искать! Кто не спрятался, я не виноват.

Искать было некого, да и негде. Когда Ольга Николаевна спросила, придет ли папа спеть пару песен Высоцкого на вечер, Аглая соврала. Быстро, не задумываясь, смотря прямо в глаза: «Конечно, Ольга Николаевна. Придет, Ольга Николаевна». Папины вещи дома насмехались над ней. Банка от мотыля хлопала пластиковой пастью. Кепка хрипела. Кассета презрительно молчала. Нет, Аглая, не придет. Он даже нас забыл. Он нас любил и забыл. И тебя забыл. Он вообще был, Аглая? Он разве был? Мы тебе мерещимся. И он померещился. Где он живет? А позвонить ему как? Врать, Аглая. Снова придется врать. Лихо. Второпях. Не задерживая дыхания. Не вдаваясь в подробности: «Да, Ольга Николаевна. Мне тоже очень жаль, Ольга Николаевна. Да, заболел, Ольга Николаевна».

Высоцкий открылся на «Балладе о любви». «Баллада» была заложена билетом на Таганку. «Преступление и наказание». Партер. Семнадцатый ряд. Место двадцать три. Папа на Таганке не был, конечно. Мечтал, но билеты достать было сложнее, чем сейчас загранпаспорт получить. Ночные очереди. Запись на листочке. Дежурство. Опять все забрали перекупщики. Папа выменял билет у Вадика из группы в институте. Сдал за Вадика сопромат. Все, Вадик, ты теперь жениться, а мне билет. Вадик сходил на спектакль, билет не выбросил, отдал папе.

Аглая знала про Высоцкого три вещи. Первая: Высоцкий был попугаем. «Карамба! Коррида! И черт побери!»[18] Вторая: Высоцкий играл Жеглова. Аглая Жеглова любила, но простить ему Левченко не могла. Третья и главная: Высоцкий отчитал папу при полном зале Дворца спорта моторного завода. И это был самый счастливый день в папиной жизни. День, когда сбывается несбыточная мечта, всегда самый счастливый.

Папа часто пел Высоцкого: «Канатчикову дачу», «Разговор у телевизора», «Балладу о переселении душ». О любви не пел. Аглая «Балладу о любви» раньше не слышала. Прочитала начало:

Когда вода всеми ного потопа

Be нулась вновь в г аницы бе егов,

Из пены уходящего потока

На бе егтихо выб алась любовь

И аство илась в воздухе до с ока,

А с ока было со ок со оков.

«Р» пряталась, как папины вещи, и оттого была виднее остальных букв. Папа перепечатывал песни Высоцкого со слуха. Брал у Вадика магнитофон, пленку с концерта на ночь, печатал с копиркой сразу по три листа. Один — себе, один — Вадику, один — владельцу кассеты, справедливая дань за использование материальных ресурсов московской интеллигенции, в регионах просто невозможной. Самая большая коллекция песен Высоцкого в институте. Папа очень гордился.

Папа был на концерте Высоцкого один раз в жизни. Двоюродная тетка работала на заводе в Подмосковье. Выиграла билет. Подарила. Он взял у Вадика катушечный магнитофон, достал пленку, поехал. У него будет своя собственная запись! Своя собственная запись Высоцкого! Не на один вечер, а навсегда! Ну и что, что магнитофона нет. Вадику еще сколько рефератов писать до пятого курса.

Папа помчался на концерт сразу после пар. С последней отпросился. Соврал, что у друга свадьба.

Электричка. Чемодан с магнитофоном. Советское счастье, в которое по правилам великой русской литературы вмешался злой рок. Злой рок бросился на рельсы поезда в обличье лося. «Тоже мне Анна Каренина», — ухмылялся потом папа. Электричку остановили. Пока лося-самоубийцу извлекали из-под колес — ты глянь какой, в самом расцвете сил, молодой еще, не шильник, конечно, рога-то у него лопатой, только отрастил, видать, и надо же, сшибло, — прошло два часа. На концерт папа опоздал. Лосей с тех пор не уважал.

В ДК папа забежал с магнитофоном под мышкой на четвертой песне. Одурев от настоящего Высоцкого с гитарой, как лось от слепящих фар поезда, он не запомнил ни как прошел к сцене, ни как зрители из зала на него шикали, ни как водрузил магнитофон прямо рядом с французской туфлей Высоцкого на довольно высоком каблуке, ни как включил его, громко щелкнув. Высоцкий допел «Песенку о слухах», сделал паузу, медленно поставил гитару и, даже не взглянув на папу, принялся его отчитывать. Высоцкий говорил, а папа так и сидел ослепленным лосем прямо на полу в проходе, ничего не понимая и глупо улыбаясь. А то, как Высоцкий его отчитывал, выучил наизусть. Все, все до слова на пленку записалось. Цитировал при каждой возможности, имитировал голос. Это было несложно. Голоса у них взаправду были похожи — хриплые, крепкие, неотступные. Аглая воспитательные наставления Высоцкого почти не запомнила, было страшно, что папу ругают, еще страшнее, чем когда ругали ее саму, в памяти залипло только непонятное слово «лицедейство» и чувство, которое почему-то шло под номером шесть, а какое оно, это шестое чувство, и что значит, ни Высоцкий, ни папа не объяснил. А потом Высоцкий неожиданно умер. Аглая еще не родилась тогда. Но Высоцкого она почему-то помнила и заочно любила. И как попугая, и просто так.

* * *

Аглая скинула Вероничкину ногу. Вот почему снился кошмар всю ночь. Вероничка маленькая, а нога у нее тяжелая, как папины гири. Красные чугунные гири папа хранил в углу комнаты и никогда не использовал. Гири служили декоративным элементом, символизировали дремлющий потенциал могучей спортивной державы.

— Вставай! — Аглая пихнула звездой распластавшуюся по кровати Вероничку, но та даже не пошевелилась.

Вероничка дрыхла, пуская на подушку слюни. Аглая махнула рукой. Не дождешься! Спрыгнула босиком на пол. Холодный. Но искать носки времени нет. Выбежала в большую комнату. Дед снежным сугробом лежал на диване, захлебываясь, храпел, громко, жирно, по-первоянварски.

Из Дедова валенка под елкой торчала помятая картонная коробка. Сердце дернулось. Не розовая! Аглая втянула носом воздух, поджала губы. Прежде чем совсем расстроиться, решила все-таки проверить. А вдруг? Вдруг не случилось. Дед Мороз международные отношения с Санта-Клаусом за год не наладил. Аглая вытащила куклу, поморщилась. У Барби не могло быть парика Ирины Аллегровой. С такой ходила только пиратская копия Барби, советская Вероника.

Барби Аглае так никогда и не купили. Зато много лет спустя появился Гудвин, взял ее к себе в желтую группу. Уроки на фабрике отличались от школьных, как оригинальная американская Барби от Вероники. Аглая не знала, что учиться можно вот так, жадно, вольно, запоем. Ей повезло. После ориентировки она попала в группу с Полиной. Лучшую, особенную, как говорил Гудвин: «You are my special somethings! So much potential, loves! I can’t wait to see how far you’ll go. And, believe me, you will go far! Don’t settle for ‘good enough’! Never settle for ‘good enough’!» Они занимались последние, с пяти до семи три раза в неделю. В остальные два дня приходили в киноклуб, смотрели фильмы на кассетах: «Миссис Даутфайр», «Общество мертвых поэтов», «Форрест Гамп», читали стихи на английском: Киплинга, Набокова, Уитмена. Гудвин обещал отвезти лучших учеников весной на конкурс английской поэзии в Петербург.

Уроки велись только на английском, ни слова по-русски. Аглае казалось, что ее засунули в японский фильм без субтитров, велели все понимать и переводить. Если бы не Полина… Полина оставалась с ней после занятий, помогала расшифровывать аудиозаписи с кассет к учебнику, слушала, как Аглая читает, поправляла произношение. Полина жила на турбазе, где-то у Соснового Бора. Они встречались на Перво-майке, шли на фабрику вместе, играли по дороге в Spelling Bee, по буквам называли вслух сложные слова, чтобы запомнить их написание; «Си. Ай. А. Си. Ю. Эм. Эс. Ти. Эй. Эн. Си. И. Эс». По выходным часами болтали по телефону, мечтали весной вместе поехать в Петербург, а летом выиграть стипендию на учебу в Англии. Стипендию фабрика вручала уже третий год, в мае, двум лучшим студентам, по совокупности результатов экзаменов и проявленной инициативы.

Инициативу Аглая проявляла за семерых. К концу октября всех перегнала, стала лучшей, получала от Гудвина столько же «велдан», как и Полина, а иногда даже больше. Вопрос «Эни-волан-тиаз?» больше не пялился на нее лошадиными глазами из тумана, был ясным, звонким, любимым. Аглая раньше всех вскидывала руку: «Я! Я! Тоже я!» Была «волантиаз» за всех разом. Помогала тете Свете делать стенгазету ко Дню учителя, готовила карточки к Spelling Bee на следующий урок, вызвалась украшать фабрику к Хеллоуину.

Рыжие тыквы, черные летучие мыши, скелеты. Все гирлянды были американские, у них такие не продавали. Гудвин привез из Нью-Йорка. К батареям Аглая привязала пауков на резинках. Оставалось повесить плакат. Всю ночь рисовала. Ватман. Черные маркеры. Паутина из разорванных бинтов. Happy Halloween! В слове Halloween предательски оказалось две буквы «1». Одна из них была вровень остальным, жирная и полнокровная, вторая «1», влезшая между нормальной «1» и толстой «о» с вампирскими глазами, балансировала на цыпочках, втягивала живот, вытягивала шею.

Аглая стояла на лавочке, вытянувшись, как забытая худощавая «1» на плакате, безрезультатно пыталась совладать с ватманом. Ватман брыкался, как Вероничка во сне. Аглая навалилась на плакат всем телом, щелкнула ножницами, попыталась отрезать скотч. Я тебя все-таки повешу!

— Держу! — Гудвин плотно пригвоздил плакат к стене вытянутыми руками, поймал Аглаю в коричневый сачок вельветового пиджака. В сачке было темно, тепло и сумбурно.

— Спасибо. — Аглая, не дыша, проклеила скотчем один угол, стараясь до мешка сачка не дотрагиваться.

— Давай еще! В два слоя. Тяжелый очень, один не выдержит! — Гудвин уперся носом ей в спину, между лопаток, хотел придать устойчивости, стабилизировать. — Wide open on its pin (though fast asleep)… [19]

«Кто-то спал и был открыт», — поняла Аглая. Она проклеила скотч по второму разу. Ватман перестал брыкаться, распластался по стене, замер. Гудвин сделал шаг назад. Отпустил. Лети!

— Класс! Ты это все сама?

Аглая кивнула. Стало холодно и неуютно.

— You are my little special something, A-gla-ya. Устала? Пойдем. — Гудвин протянул ей ладонь: — Пойдем, пойдем. — Улыбнулся. — У меня часа полтора до первого урока. Что нам с тобой на фабрике сидеть? Мы лучше посидим на валу. Есть такие дни в году, которые ни за что нельзя пропускать.

Аглая улыбнулась, оперлась о руку Гудвина и прыгнула вниз, прямо в сачок, обратно в тепло.

* * *

Конец октября выдался теплый, сухой, неголый. Клены, осины, березы стояли роскошные, напоказ нарядные. Вон мы какие! Не будет зимы. Не будет! Бунтарски, вызывающе высовывали вымазанные шипучкой Invite ярко-красные, неправдоподобно желтые языки и календарю, и озадаченным, выдрессированным хмарью жителям города. Листьев на деревьях было так много, будто кто-то не поленился, аккуратно намазал черешок каждого клеем «Момент», чтоб наверняка, чтоб покрепче, намертво прилепил к веткам. Теперь до весны продержатся! Осень, пьяная, шальная, совсем распустилась, позабыла, что это всего лишь Подмосковье. Подмосковье. Место, где шесть месяцев из двенадцати нет ни солнца, ни неба, ни зелени, лишь тоскливая бесконечная пастернаковская февральность с октября по апрель. Подмосковье, где в ноябре ты не надеешься застать световой день ни утром, ни вечером, живешь с электрическим солнцем в сто ватт, ярким, но поддельным, как джинсы с рынка, которые тебе продали как американские, а на самом деле они, как и все остальное, made in China. Осень вела себя разнузданно, дико, по-неапольски. Щурилась. Усмехалась. Притворялась, что вороний гам вовсе не вороний, а чаечный, писклявый, морской. О зиме, казалось, и думать забыла. Непозволительно, нагло нежилась в конце октября прямо здесь, на Первомайке.

Гудвин шел рядом. Иногда случайно сбивал шаг, покачивался, дотрагивался предплечьем до Аглаи, ничего не говорил. Сама лети, сама! Аглая летела. Ровно. Смотря под ноги. Шаг не сбивала. Тоже молчала. Хотела обратно в сачок.

Вал когда-то давно — так давно, что Аглая и представить себе не могла, в ее сознании динозавры, Рюрики, Долгорукие — все жили примерно в одно время — вмещал в себя весь город. Внутри вала город был зачат, вскормлен, выношен. Вал тогда держал натянутыми земляными мышцами свое дитя. Не хотел рожать: «Не пущу! Пусть еще подрастет, еще, напьется соков, окрепнет. Ну и что, что перехаживаю. Сорок лет не срок, вон другие и сто ходят». Город, однако, шевелился, без спроса набирал вес, вертелся внутри теплой матки, вытягивал вверх пятки, упирал в земляную стену, подавал туда, в большой мир, знак: «Я готов! Выпускай меня! Мне тесно в тебе, тепло, молочно, но тесно! Мне наружу пора!» И вал сдался. Пузырь лопнул, потекли воды, а с ним вытек и город. Выбрался из земляных оков, оставил внутри белым каменным наростом лишь высокий собор. Стало одиноко и легко. Когда отпускаешь, всегда одиноко и легко.

Аглая любила вал. Он был выше в детстве. Постарел. Притоптался. Укатался полозьями санок. Сдал позиции. Ростом едва доставал до колокольни, раньше до креста дотягивался, был вровень Бабушкиному Богу.

Подожди. — Гудвин снял коричневый вельветовый пиджак, постелил на пожухлую, всклокоченную, после сна так и не расчесанную — времени не было — траву. Остался в белой абдуловской водолазке из «Чародеев». — Застудишься. Нужно быть взрослой.

Аглая села на пиджак, подвинулась, освободила место. Но Гудвин даже не посмотрел на нее. Устроился рядом, на траве, вытянул ноги в темно-синих прямых джинсах, оперся сзади на руки, уставился вперед. Аглая подтянула коленки, обняла, положила на коленки подбородок. Пустынная Первомайка внизу скучала. Середина рабочего дня. Пятница. На детской площадке в песочнице замученная молодая мать равнодушно наблюдала, как ее трехлетний сын сосредоточенно, важно насыпает в формочки песок, идеальный мир строит. Идеальный мир у мальчика не выходил, рассыпался. Песок был старый, сухой. В него ссали бездомные собаки.

Прямо — ларек «Пиво и воды». В окне ларька висела костлявая спина мужика. Красная спортивная кофта, джинсовые шорты, кожаный ремень, стоптанные кроссовки, длинные, до колен натянутые черные носки. Раньше в ларьке продавали лимонад, минералку и «Жигулевское». Потом ларек закрыли, он пару лет стоял заброшенный. Зассанный и одинокий терем-теремок. Не низок, не высок, не узок, не широк. Пока мимо не пробежал сын начальника кладбища, не увидел в ларьке бизнес-потенциал. Все-таки главная пешеходная улица города. Проходимость утром, вечером отличная, в выходные вообще толпа. А выпить негде. Ларек-теремок от граффити очистили, от ссанья отмыли, покрасили. Только вывеску оставили. Сын директора кладбища оказался сентиментален, помнил, как отец ему в ларьке покупал «Буратино», а себе — «Жигулевское», со стойкой пеной — тополиным пухом, две литровые банки, одна из-под борща, вторая — из-под рассольника. «Жигулевское» в ларьке теперь не продавали. Продавали водку «Жириновский» («Говно, а не водка, — ругался папа, — но хотя бы российского производства, это ж надо, в России и водку разучились делать») и паленую «Распутин» (на голограмме бородатый старик не подмигивал, как обещали в рекламе, но папа все равно покупал, водка была годная, сколько выпили, никто в отделе еще не отравился). Вместо «Дюшеса» сын директора кладбища завез порошковые Zuko, Yu-pi, Invite, просто добавь воды (они красили язык в химический розовый, салатовый, светящийся синий, из них Аглая и Вероничка замораживали цветной лед), Snickers, призывающий общественность не тормозить, Milky Way, не тонущий в воде, райское наслаждение Bounty, Mumba, которую любил не только мальчик Сережа, но и Аглая. Клубничная была самая вкусная. Мужик качнулся, отсалютовал в окошко ларька, крепко сжал добытое сокровище с красной пробкой, развернулся, сильно покачиваясь, взял курс на ближайшую лавочку возле детской площадки.

— Взбалмошно выползала. Стеклянная кривая вены взбалмошно выползала… Полет, — вдруг сказал Гудвин и задумался о чем-то, совсем забыв об Аглае.

Аглая сглотнула. Кожа на пояснице между задравшейся футболкой и выглядывающими из-под брюк трусами — старые, черт, старые трусы, сносу нет — сморщилась, будто кто-то пунктирно, аккуратно убирал лишние чернила промокашкой.

— Кожа у тебя на пояснице прозрачная, — не оглянувшись на нее, сказал Гудвин. — Будто краски не хватило. — Гудвин чему-то улыбнулся, и вдруг вскочил на ноги, закинул назад голову, закрыл глаза, раскинул руки. — Когда я тут стою, на валу. Так высоко, так близко к небу, я представляю, что я… птица. Закрываю глаза и лечу. Понимаешь?

Аглая кивнула. Она понимала. Так хорошо читала наизусть монолог Катерины из «Грозы», что Ольга Николаевна отправила ее на городской конкурс. Не зря. Аглая привезла Ольге Николаевне благодарственное письмо от мэра и грамоту за первое место.

Мужик на Первомайке занес ногу в попытке шагнуть, но цаплей завис на одной ноге, покачиваясь и ловя ускользающий баланс. Аглая замерла, как мужик-цапля. Не шевелилась. Гудвин громко втянул носом воздух. Краски не хватало на кожу поясницы. Нет, хватало. Хватало ей краски. Просто сейчас, против всех законов земного притяжения, вся краска, что была в теле, вся, до капли, собралась в щеках, красных и жгучих. Никогда она не думала раньше про свои трусы. Трусы и трусы. Она даже не замечала, что они у нее черные. Одинаковые они. Их просто нужно менять каждый день. Их мама покупает, в универмаге на третьем этаже. Шьют на городской фабрике. Продают наборами. Лучше бы «недельку» надела. Аглая выпрямилась, футболка опустилась на место, спрятала гусиную кожу.

— Что слушаешь? — Гудвин убрал руку, кивнул на плеер.

Аглая порылась в рюкзаке. Про что угодно, только не про трусы. Протянула Гудвину кассету. Пластиковый подкассетник с бумажным вкладышем в мелкий цветочек. Печать плохого качества, мелкие цветы по обложке психоделически расплывались.

— О! Земфира[20]. Вот такого цвета у тебя кожа. — Гудвин взял кассету, ткнул в розовое пятно. — А глаза зеленые, как листья. Ты сама вся как этот средневековый узор. Нераспустившаяся еще. Нерожденная. — Он протянул подкассетник обратно.

Аглая забрала, спрятала.

— I found it and I named it, being versed in taxonomic Latin; thus became godfather to an insect and its first describer — and I want no other fame…[21] — Гудвин часто ни с того ни с сего что-то цитировал на английском.

Аглая чувствовала, что это было что-то очень-очень важное, но понимать не понимала, злилась на себя, что еще так плохо знает английский.

Мужик с «Распутиным» сделал шаг, попытался сохранить так сложно добытый баланс. Раз, два, качнулся. Устоял. Женщина с ребенком в песочнице, почувствовав опасность, очнулась и пристально смотрела на алкоголика-эквилибриста, готовая в любую секунду вскочить, подхватить сына и бежать.

— Земфира[22]… Хм-м-м. Дай-ка. — Гудвин кивнул на плеер.

Черный, маленький, в пол тетрадного листа. Panasonic. Окошко на крышке. Непонятная надпись FM / AM, вроде радио. Аглая не умела его включать. Пробовала вертеть красное колесико — бесполезно, один шум. Дядя Валера привез плеер из Китая. На день рождения. Сокровище. Наушники с мягкими блинчиками, ровно в размер ушей, как для нее специально сделаны. Гудвину маленькие будут.

Гудвин наушники не взял. Взял плеер. Нажал на кнопку. Крышка, щелкнув, послушно подскочила. Вытащил прозрачную кассету с металлическим зеркальным напылением. Первый альбом. Название песен уже затерлось. «Почему» и «Ромашки» исчезли наполовину. «Снег» остался без последней «г». Один «Синоптик» на стороне А удивительным образом уцелел полностью, не сцарапайся.

— Карандаш есть? Или ручка? — Гудвин перевернул кассету, прочитал вслух: — «Скандал». «Не пошлое». «Припевочка». «Сто сорок». «Ариведерчи». «Ракеты». «Земфира». А она знает толк в манипуляциях. Непонятное всегда завораживает.

— Это не манипуляции! — возмутилась Аглая.

— Как скажешь. — Гудвин улыбнулся.

Аглая порылась в рюкзаке, достала желтую ручку Bic. Гудвин взял ручку, засунул в левую дырку кассеты. Кассета послушно повисла на ручке козырьком, замерла. Слушалась. Поняла, кто теперь хозяин. Мужик на Первомайке снова качнулся, будто сбитый сильным порывом ветра. Но ветра не было. Ноги мужика, казалось, функционировали отдельно от тела. Мозгом не контролировались. Вся мозговая деятельность уходила на удержание в левой руке бутылки «Распутина». Правую руку он то и дело выкидывал вперед, будто успокаивая невидимый ветер: «Ну не шатай же! Чего шатаешь?! Не шатай». Женщина на площадке потянулась к мальчику, подвинула его в угол песочницы, будто боялась, что мужик превратится в гепарда и одним прыжком доберется до ее детеныша, схватит и сожрет.

— Ты читала Платона? — вдруг спросил Гудвин.

Платона? Платона Аглая не читала. Она даже толком не знала, кто это. Дед ей что-то про Аристотеля рассказывал, про Аристотеля и Александра Македонского, но не про Платона. Гудвин поймал ее удивленный взгляд.

— Платон — древнегреческий философ, Аглая, писал о разных типах любви. Почти как…

Кассета закрутилась на ручке.

— …Твоя Земфира[23]. Есть Эрос. Эрос очень физичен. Эрос — это страсть, запретное желание тела, потребность обладать.

Аглая забыла про мужика с «Распутиным», сглотнула.

— Когда физические потребности удовлетворены, рождается игра, танец, свобода. Никаких обязательств. Только забавы. Это людус. Лю-дус, — по слогам произнес Гудвин.

«Эрос. Людус», — повторила про себя Аглая.

— Сторге. Третий; ты считаешь? Сторге третий. Сторге — хорошая форма любви. Вот как у нас с тобой. Ты почти… Да. У тебя кожа прозрачная, как у ангела. Если ангел еще спит… Если ангел сегодня не встанет..» — Гудвин обернулся на Аглаю, провел указательным пальцем по щеке, очертил скулу, оставил крошки черной земли. Гудвин землю не стряхнул.

И Аглая не стряхнула. Не терять баланс. Зависнуть. Хотя бы на одной ноге.

— Сторге — любовь-дружба. Недолюбовь… так я бы сказал, но можно сидеть на валу, слушать музыку, говорить о Платоне. Это само по себе не мало, конечно. Правда? Это хорошая, но неполноценная форма любви.

Кассета, цокая, крутилась. Мужик на Первомайке приближался к площадке. Медленно, но неизбежно. Он в очередной раз занес ногу. Завис. Женщина схватила пасочки сына, поспешно запихнула в пакет. Бежать!

— Есть еще промежуточные варианты. И это уже интересно. Прагма, совокупность сторге и людоса. Такая любовь по расчету. Это мы с Маргаритой Антоновной. Теплое, нежное, уважительное отношение. Без ненужных изменений температуры. Ровно, стабильно, взвешенно. Любовь, не хватающая звезд с неба, без бабочек в животе, без тараканов в голове, никакой ненужной природы, только рацио и импульс, великий импульс вместе менять мир. Спокойно, уверенно, по плану. — Гудвин на секунду перестал вертеть кассету, уставился на Аглаю: — Сторге навсегда, понимаешь? Сторге — это выб…

Гудвин не договорил. Не успел. Внизу раздался дребезг, шлепок, вой, грустный, протяжный, вой сбитой машиной собаки. Заплакал ребенок. Завизжал женский голос, накрученный уже мысленно до предела и потому сорвавшийся. Первомайка из сонной пустой улицы в мгновение превратилась в греческий амфитеатр, где по всем правилам «Поэтики» Аристотеля разворачивалась сцена из возвышающей человека трагедии. На асфальте в луже водки сидел, расставив ноги так, будто ему сейчас рожать, мужик, плакал. Громко, искренне, по-детски. Рядом на жирном осеннем солнце поблескивали осколки «Распутина».

— Не донес. — Гудвин засмеялся, продолжил крутить кассету.

Женщина подхватила сына на руки и, забыв пакет с пасочками в песочнице, побежала вон с площадки, придерживая голову ребенка, очевидно боясь, что та пришита неплотно и от тряски на бегу случайно может оторваться.

— Агапе, агапе, Аглая, — это совокупность эроса и сторге, — продолжил Гудвин, не отводя взгляда от Первомайки. Он говорил куда-то внутрь себя, в нос, тихо, почти шепча. — Совокупность — какое странное, неуклюжее слово. Сово-куп-ность. Унылая оплеуха настоящему чувству. Бессмысленная жертвенность. Нужно любить себя, Аглая, крепко и честно. Жертвовать не нужно. — Он помотал головой. Кончик ручки торчал из кассеты рыбьим глазом. — Все только по любви. Запомни это. Агапе же — любовь-растворение. Был водкой, стал асфальтом. Так не пойдет. Это любовь, несовместимая с жизнью. Умер предмет страсти. И ты умер. — Гудвин кивнул на мужика.

Аглая сглотнула. Мужик внизу перестал завывать, обхватил седую, подстриженную под ноль голову, уставился перед собой пусто, потерянно, безнадежно. Гудвин взял Аглаю за подбородок, повернул к себе, тыльной стороной указательного пальца смахнул крошки земли. Перешел на шепот:

— Последний вид — мания. Ма… — Он приложил открытую ладонь к груди Аглаи. — Ни… — Вскинул вверх. — Я. — Вернул себе на грудь. — Великая любовь. Высшая. Слияние эроса и людуса. Страсть, радость, жизнь! Мания — это всё, везде и сразу. Без мании не было бы ни одного великого романа. Ни Карениной, ни Гумберта, ни Ашенбаха, никто бы из них так и не родился… Да и их авторы бы не родились. Без мании нет ни жизни, ни литературы, ни искусства — ничего нет. Слушай.

Гудвин вытащил ручку, поднес кассету на свет, прищурился, засунул обратно в плеер. Щелкнул крышкой, поднял с пиджака наушники, подмигнул, надел Аглае на голову, приложил палец к губам — сначала своим, потом ее: тс-с-с! Провел тыльной стороной ладони по щеке, указательным пальцем убрал за ухо волосы справа, убрал волосы слева. Волосы его слушались так же послушно, как кассета. Нажал кнопку.

Тук. Тук-тук. Тук-тук. Аглая подняла глаза. Так. Так-так. Так-так. Гудвин отвернулся. Там. Там-там. Там-там. Убрал руку в карман. Нам. Нам-нам. Нам-нам. Неправильный верблюд. Я не курю. Гам. Папа такие не курит. Это ничего не значит. В ушах гам. Сигарета. Зажигалка. Нет дыхания. Беззвучный щелчок. Затяжка. Будем? Там. Там-там. Там-там. Тамтам. Терпкий удар. Там. Там-там. Там-там. Там-там. Ореховый. Древесный. Там. Там-там. Там-там. Тамтам. Он не вернется. Домой. Бах! Со мной? Задержать дыхание. Бох. Бох-бох. Бох-бох. Они вообще все дураки. Зов. Зов-зов. Зов-зов. Какие дураки. Ров. Ров-ров. Ров-ров. Какие они все дураки. Тесно. Тут тесно. Удар. Дар-дар. Дар-дар. Сколько? Так мало осталось. Первомайка. Мужик. Пальцы. Лужа. Мужик окунает пальцы в лужу, подносит к носу, нюхает. Бах! Я всегда смотрю в глазок. Лижет. Она не успеет. Пальцы лижет. Бах. Бах-бах. Бах-бах. Гудвин. Бух. Бух-бух. Бух-бух. Эрос. Обменять. Это обменять. Людус. В коридоре. Прагме. Дзинь. Дзинь-дзинь. Дзинь-дзинь. Сторге. Дон. Дон-дон. Дон-дон. Четырнадцать! Не-долюбовь. Я старше, старше. Учтите. Агапе. Вот. Вот-вот. Вот-вот. Мужик застывает, а потом. Тело его трясется, дергается, будто его бьет судорога… и он. Он плачет. Ком. Ком-ком. Ком-ком. Плачет. Отчего люди не летают? Мания. Ром. Ром-ром. Ром-ром. Мания. Отчего люди не летают так, как птицы? Мания. Рок. Рок-рок. Рок-рок. Мания. Ток. Ток-ток. Ток-ток. Знаешь, мне иногда кажется. Мания. Знаешь, мне иногда кажется, что я птица. Плачет. Тук. Тук-тук. Тук-тук. Когда стоишь на горе. Плачет. Так. Так-так. Так-так. Мания. Когда стоишь на горе, так тебя и тянет лететь. Мания. Там. Там-там. Там-там. Мания. Вот так бы разбежалась. Бам. Бам-бам. Бам-бам. Плачет. Подняла руки и полетела. Поле-е-е-те-е-ела.

Бом!

Это и есть шестое чувство.

Это оно и есть.

Шестое чувство.

Гудвин стряхнул пепел, затушил бычок о землю, снял с Аглаи наушники.

— Песня на одну сигарету. Любимая. Пойдем. — Он вручил Аглае наушники. — Пора сеять разумное, доброе, вечное. — Гудвин взглянул на часы на правом запястье. Черный циферблат. Золотой корпус. Английские буквы MON. — Урок через полчаса. Сегодня посмотрим видео про историю Хеллоуина с вами, расскажу, почему там две буквы «1».

Он встал, протянул ей ладонь, теплую, шершавую. Детские трусы. Аглая опять покраснела, крепко сжала большую ладонь. Он легко подтянул ее, поднял. Слегка, нежно провел ладонью сзади, отряхнул.

— Всё! Чисто! Давай, Аглая! Я первый, ты за мной. Нам вместе не стоит возвращаться. Ангелов человека никто не должен видеть. Ангелы должны оставаться невидимыми для обыкновенных людей, но помнить, что они вездесущи. — Гудвин поднял пиджак, к спинке которого прилипли сухие травинки, закинул на плечо, развернулся и молча пошел с вала.

Сбежав, он вроде направился вверх по Первомайке, к поселку, но остановился, развернулся, быстро подошел к так и сидящему на асфальте родившему мертвое дитя мужику, так же, как Аглае, протянул руку. Мужик отмахнулся, что-то промычал, снова обхватил руками голову. Гудвин достал из заднего кармана бумажник, вынул банкноту, протянул. Мужик бросил голову, поднял глаза, уставился на Гудвина, как ребенок, впервые увидевший дядю Валеру, переодетого в Деда Мороза, замотал головой, что-то сказал, попробовал встать, не смог, шлепнулся. Гудвин снова протянул ему руку, тот схватился, будто это была рука самого Господа, Господа Деда Мороза, поднялся, раскинул распятием руки, упал на Гудвина. Гудвин не отшатнулся, не дрогнул, он крепко обнял мужика, похлопал по спине, сунул деньги ему в руку, развернулся и быстрым шагом пошел вверх по улице.

* * *

На следующий день похолодало. Осень опомнилась, спохватилась. Что же это я?! Недосмотрела! Вам тут не курорты Краснодарского края! Психанула, в графе «число дней с осадками в месяц» число 25, хорошее, ровное, баланс осенних осадков в городе за сезон будет в пределах нормы. Холодный ноябрьский дождь вышел на смену незамедлительно. За пару дней ободрал все листья с деревьев, размешал глинистую жижу в колдобинах на дорогах, сделав участки улиц непроходимыми, восстановил географически-климатическую справедливость.

Перекручивать кассету на начало «Ариведерчи» Аглая научилась за один вечер. Боялась, что пленка порвется, а второй такой кассеты больше не купишь. Аглая слушала песню нон-стоп. Дома. На улице. На переменах в школе — слава богу, с Наташкой теперь болтать было не нужно. Столько времени освободилось! По дороге на фабрику. На валу. Аглая забиралась на вал и ходила по кругу, пока не промокала насквозь. Когда она возвращалась домой с хлюпающим носом, Бабушка хваталась за сердце: «Ты с ума сошла! Воспаление легких и менингит хочешь заработать?!» Засовывала продрогшую Аглаю в горячую ванну, растирала пахнущей смолой скипидарной мазью, отпаивала чаем с медом. Бурый, густой, больше похожий на яблочное повидло, мед обжигал горло, горчил, пах гречневой кашей. На следующий день все повторялось снова. Бабушка хваталась за сердце, предрекала воспаление легких и менингит, лечила. Но Аглая не заболела ни воспалением легких, ни менингитом. То ли голос Земфиры[24] имел противовирусное, антибактериальное действие, то ли Бабушкины процедуры работали. Мед и скипидарная мазь. Скипидарная мазь и мед.

Предыдущая главаГлава 5 из 16Следующая глава