Аглая в детстве ничего не боялась. Только утонуть. Однажды чуть не стала головастиком. Дед таскал их с Вероничкой летом на дачу. Чего в пыльном городе сидеть? Добирались на восьмом автобусе. Удобно. Остановка в пяти минутах от дома, рядом с магазином. Выходили — нет, не выходили, выбегали — всегда впритык. Дед никогда никуда не выходил вовремя. Никогда никуда не спешил. Он знал: его дождутся. Его и правда всегда дожидались. Аглае и Вероничке дедовское спартанское спокойствие не передавалось. Увидев на остановке длинный белый похожий на жука автобус с красной полосой на брюшке, они пускались со всех ног. Дед и шага не ускорял. Даже когда автобус закрывал двери и, чихнув, трогался, Дед спокойно, уверенно, как Чапаев, выкидывал вверх и вперед руку и командовал:
— Жда-а-ать!
Машины, споткнувшись, испуганно тормозили на пешеходном переходе. Море волнуется раз! Водитель автобуса в кепке-блинчике бросал руль и вместо того, чтобы отчитать Деда, вытягивался палочником из окна, отдавал честь и, выжав педаль тормоза времени, так и зависал. Море волнуется два! Время покорно останавливалось. Море волнуется три! Дед широким шагом, насвистывая, переходил дорогу, запихивал раскрасневшихся, но счастливых — успели! — Вероничку и Аглаю в заднюю дверь автобуса, кивал, оглядываясь на хвост из автомобилей, разгадывал морские фигуры. Дельфин! Медуза! Краб! Дед был лучший на свете вода. И лучший на свете Дед.
— Быстрее, пионЭрки! Быстрэ-э-э-е! Не задерживаем общественный транспорт Советского Союза! В коммунизм на опоздавшем автобусе не доедешь!
Дед втягивал себя, как на турнике, внутрь, отечески хлопал автобус по двери. Махал водителю. Семь футов под килем, капитан! Время оживало, трогалось, покачиваясь из стороны в сторону, ехало дальше, на дачу, со всеми положенными по расписанию остановками.
Деду никто не перечил. Все его слушались. Было в нем что-то, вызывающее в людях покорность. Пассажиры, поджав губы, конечно, зыркали на них, но молчали. Сразу было ясно: спорить с Дедом себе дороже.
— Билеты, — просыпалась, широко зевнув, кондукторша в синем болоньевом плаще. Всегда одна и та же. Шла с коричневой брезентовой сумкой на шее в комплекте с восьмым автобусом, как гаечный ключ в железном конструкторе. Взбитая, как белковый крем, пергидролевая челка выпрыгивала из-под красного берета.
Аглая и Вероничка испуганно молча вжимались спиной в Дедовы ноги, старались не смотреть на табличку «Совесть пассажира — лучший контролер». Дед спокойно задвигал их в угол автобуса, разваливался на заднем поручне, как на заборе, заслонял.
— Этим девочкам… — Он делал долгую паузу, пронзая немигающим взглядом теребящую моток билетов на ремне кондукторшу. — Билет не нужен! Эти девочки… — Дед поучительно тряс толстым указательным пальцем. — Из пионЭрского лагеря «Орленок»!
Фраза про пионЭрский лагерь «Орленок» Аглаю озадачивала. Аглая с Вероничкой ни пионерами не были, ни в лагерь никогда не ездили: ни в «Орленок», ни в Артек, ни в захудалый лагерь работников фрезерного завода, где, как рассказывали, однажды утонул мальчик. Кондукторша качала выдающейся взбитой челкой, тоскливо чмокала, убирала руку с мотка билетов, гладила, успокаивая, свою сумку, как беременная — живот, махала на Деда рукой. Видимо, знала про льготы тайного общества «пионЭрских» лагерей.
Ехать до дачи было минут тридцать и еще столько же идти пешком. Сначала по полю (рожь, пшеница, синие колокольчики вот-бы-такой-формы-себе-платье, бессвязное сварливое свиристение кузнечиков: пинь! пинь! пинь! что? что вы хотите сказать? я не понимаю!), а потом по лесу (как зайдешь, тебя тут же оранжевоклювые дрозды приветствуют: фю-фю-фи-фу-фи-фу, свистят на флейтах, а ты изо всех сил втягиваешь носом запах мха, хвои, мокрой земли, а в глубине леса — пряный абрикосовый аромат, ни с чем не спутаешь — лисички пошли!).
Садовое товарищество пряталось за высоким покосившимся бетонным забором с ромбиками — оптическая иллюзия как архитектурный манифест. В заборе мерещились то воздушные змеи, то пухлые греческие амфоры, то кривовато собранный кубик Рубика. Забор каждый год закрашивали яично-желтой краской, каждый год кто-то настырный неотступно писал на нем: «Люся, стыдно, когда видно!» Кто такая Люся, что у нее видно и почему ей должно быть стыдно, оставалось загадкой.
Как только ты оказывалась по ту сторону, лес сменялся садом. Ясноглазые яблони, кусты сахарной красной смородины, охровые облака облепихи, тлей присосавшиеся к веткам-невидимкам. Мощные черешки сиреневых люпинов, размером с Аглаю. Роскошные розовые сердца дицентры — вот бы стащить пару цветков для наряда Королевы Червей, девчонки обзавидуются! Желтые гроздья ослинника с лепестками-крылышками бабочек-лимонниц. Пестро-острые астры, каждая — яркий шерстяной клубок, тетя Зоя о такой пряже и не мечтает, не купишь. Затерянный в подмосковных прериях райский сад. Никто про него не помнит. Никто не знает, что он есть. Дожди там идут сиренью, снег — пухом одуванчиков, а время не идет вовсе, стоит цветущей сине-зелеными водорослями водой в пруду.
Их дом у самого леса, на краю, в дачную идиллию не вписывался. Дом, как Дед, ни на что не был похож. Недостроенный, двухэтажный, выше остальных на целую голову, с плоской гудронной крышей, на которую Вероничка и Аглая вытаскивали старое, сбившееся клоками одеяло и загорали. Дом стоял в вечных лесах, уже и сам не надеялся, что его когда-нибудь достроят, вынут из ходунков, отпустят бегать самостоятельно. Мама и тетя Зоя на Деда ругались. Аглая и Вероничка радовались — леса точь-в-точь повторяли испытание «Карниз» в «Форте Боярд»! Рассохшиеся деревянные брусы в одну детскую ступню. Широкие доски, прерывающиеся в самых неожиданных местах — зависнешь на одной ноге на такой, по всему телу бешеные будоражки скачут. Ключ вешали с торца дома, добираться до него было лучше не спеша алле! алле! — держась растопыренными руками о воздух. Упадешь — угодишь в кусачую, косматую, как пес, крапиву.
По всему деревянному дому из потолка черными обрубками-пучками торчали электрические провода. Дед отказался платить взносы в СНТ, ему отказались подключать электричество. На проводах-обрубках Дед сушил в целлофановых пакетах хлеб — подкармливать лис и кабанов в лесу.
Входная дверь закрывалась на гвоздь-крючок. Соседи крючок вынимали, сваливали Деду жалко-выбросить хлам: голубую печатную машинку, у которой заклинило половину клавиш; железный хромой стул цвета солдатской формы; велосипедное колесо со спущенной шиной. Аглая и Вероничка таскали со свалки инвентарь для игр. На сломанной машинке печатали работающими клавишами подсказки старцу Фура. Из хромого стула сооружали пиратский корабль, который по очереди захватывали: «На або-о-ордаж!» Старое велосипедное колесо приспособили под телепортатор, работал безотказно. Хочешь — воюй с роботами-вершителями на планете Вариана созвездия Кассиопея. Хочешь — смазывай маслом попавших в беду обитателей планеты Железяка. Полезных ископаемых нет. Воды нет. Растительности нет. Населена роботами[9].
Тишина на участке стояла идеальная. Все звуки дачного садового товарищества прятались в пруду. Пруд рокотал лягушачьим криками, угукал далеким зовом невидимой кукушки, лопал пузыри от катающихся на коньках длинноногих водомерок — буль! Пруд был огромный, до того берега ни за что не доплывешь. Дед видел еще, как пруд копали. Глинистый, с пластилиновыми берегами, неряшливо вылепленный пропустившим все инструкции воспитательницы детсадовским ребенком. Глубокий — до дна Аглая доставала только стоя на бетонной плите у берега. Они с Вероничкой с плиты никогда не сходили, на ней и барахтались.
В пруду по весне выводились головастики, черные, жирные, хвостатые, как пророщенные семечки подсолнечника. Головастики-семечки, толпясь, присасывались к пластилиновому берегу и быстро-быстро дергали тоненькими хвостами-черточками. Аглая и Вероничка ловили их пригоршнями, сажали в граненый стакан, рассматривали. Наглядевшись, Аглая несла стакан к пруду. «Еще, еще», — пищала Вероничка. «Нет, — бескомпромиссно отрезала Аглая. — Подохнут!» Аглае не хотелось, чтобы головастики дохли, хотелось увидеть, как их хвосты из ниточек превратятся в длинные лепешки, как высунутся лапки, как случится чудо, дачная Золушка на полвесенней ставки за ночь пришьет им всем маленькие ножки, отрежет хвосты и… по дачным дорогам запрыгают холодные пупырчатые, как дедовские тепличные огурцы, лягушки.
Сколько тогда Вероничке было? Лет пять? Ей, значит, семь. Дед в серой широкополой охотничьей шляпе с карельским ястребиным пером восседал на ступеньках пруда, жевал стебель осоки и читал «Советский спорт». Нес повинность, приглядывал за внучками. Одних отпустишь, бабка-моя-стоглазый-Аргус узнает, сожрет заживо! В воду Дед никогда не заходил, после Дуная и Тисы называл подмосковные водоемы лужами.
Футболки прилипали к телу, пузырились. Ни Аглая, ни Вероничка плавать не умели. Мама и тетя Зоя пытались научить, да девочки оказались неспособные, тонули, как чертовы чугунные утюги.
— Гага, гага, — верещала Вероничка, запрыгивая на выскальзывающий надувной круг с олимпийским мишкой.
Круг прислала на Новый год мамина подруга по Бауманке. Сокровище! Вся дача просила погонять. Не давали. Вот еще! Аглая зажимала нос, обхватив костлявые колени рукой, ныряла в мутную воду, как папин поплавок на удочке, всплывала. Воздух ласково гладил по голой спине, хвалил: «Ай да Аглая! Ай да молодец!»
— Гага, смотри! — Вероничка подпрыгнула, прокрутилась, шлепнула ладошками по воде, засмеялась.
Олимпийский мишка тоже сверкнул резиновой улыбкой, качнулся, подпрыгнул, выскользнул.
— Не брызгайся! — фыркнула, зажмурившись, Аглая.
— Эй, куда?! — Вероничка взвизгнула.
Вода чавкнула. Аглая замерла. За медведем! Дура! С плиты! Живот стал жесткий, не свой, твердый, как забор в ромбиках. Вода чавкнула еще раз, выплюнула на мгновение чужеродное тело — не распробовала свежую утопленницу, малышка еще, не ждала такого царского угощения — и снова заглотила пухлощекую девочку. Лакомство какое! Лакомство! Последнее, что запомнила Аглая, — смеющееся лицо Деда — Шляпа, перо, стебель осоки. Аглая не успела подумать, что такого смешного в том, что Вероничка тонет. Наверное, что-то да было. Сиганула с плиты. Выкинула вперед одну руку. Попыталась схватить Вероничку другой. Медведь, будто ожидая подвоха, отпрыгнул. Не поймаешь! Теплая мутная рыжая вода вопила от радости. Две! Две мавки! Как раз к Русальной неделе! Вот это подарок на Троицу! Ну что за удача! Что за улов! Вероничка! Вероничка! Есть! Вынырнуть. Визг. Шея. Работать. Руки. Нога. Плита. Ай! Нет! Кожа! Плита! Еде плита? Визг. Шея. Чугунные утюги. Головастики. Не успеет. Подохнет. Футболка больно впилась в тело. Стакан. Сейчас их посадят в стакан, будут на них смотреть, но до пруда обратно не донесут…
— Ну ду-у-уры! — Дед выволок их на берег за шиворот.
Поцарапанная шея ныла. Пупырчатое лягушачье тело мелко тряслось, челюсти стучали друг о дружку, как ложка о стакан в поезде. Вероничка, всхлипывая, подвывала: «У! У-у-у! У-у-у-у-у!»
— Марш домой! Греться! Ду-у-уры вы, девки, ну ду-у-уры!
Аглая встала. На Деда не обернулась. Стыдно было на Деда оборачиваться. Подумала о Люсе на заборе, всхлипнула. Не подохли, значит. Может, и Люся выжила. Отпустили их, в стакане подержали и отпустили. Только почему так тихо? Куда делись все звуки? Вода, что ли, в ушах застряла?! Аглая наклонила голову, хотела запрыгать на одной ноге, как дядя Валера учил, не смогла. Вероничка присосалась к ней, как головастик к пластилиновому берегу, не отпускала. Аглая слышала, как у Веронички булькает сердце и стучит в животе. Они так и булькали и стучали, пока Дед не притащил со второго этажа пахнущие старыми газетами одеяла, Аглаю с Вероничкой в них не укутал и чаем из самовара не напоил. И вкуснее чая Аглая никогда в жизни ни до, ни после не пила. Дед самовар шишками разводил. Не чай даже будто пила Аглая, а сосну, хлебала большими глотками, обжигая щеки, язык, нёбо и чувствуя себя очень, очень живой.
Плавать Аглая научилась только в Алуште много лет спустя, и то по-собачьи, не по-настоящему. Страх утонуть еще долго дергался внутри светом плохо вкрученной стоваттной лампочки накаливания. А потом потускнел, успокоился, стал фоновым. Лампочка перегорела от частого мигания. И вот теперь опять… Только не лампочка это была в этот раз, а дикий сигнальный фонарь, который беспокойно вертел циклопьей головой, не давая спать. Ее не возьмут в желтую группу! Ее не возьмут в желтую группу! Почему ей нужно было попасть именно в желтую группу, Аглая объяснить не могла, просто знала — от этого зависит вся ее жизнь. Не возьмут — и тогда, тогда лучше уж стать бесхвостым головастиком и утонуть. Вот прямо сейчас.
Аглая влетела на фабрику за пять минут до начала занятия. Первый день трехнедельного курса-ориентировки пошел не по плану с самого утра. Как назло, именно сегодня Ольга Николаевна сняла очки в роговой оправе, решила посвятить Аглаю в хитроумный мир окказионализмов Высоцкого, подготовить к поэтическому вечеру. Гусатая гусыня, киснуть-кваситься, бермуть, вело-мото-кино-фото-видеомагнитофон, анти-анти-антиордината, ядрена вошь.
Неостановимо восторженная Ольга Николаевна тыкала Аглае в лицо своей тетрадью в линеечку с заметками, закатывая глаза, декламировала: «Я стою, как перед вечною загадкою, / Пред великою да сказочной страною — / Перед солоно- да горько-кисло-сладкою, / Голубою, родниковою, ржаною!»[10] Глашенька, ты чувствуешь, чувствуешь? Кисло-горько-солоно-сладкой! Аглая ничего не чувствовала, кроме того, что сейчас заплачет. Она молча, хлюпая носом, кивала Ольге Николаевне, не понимая ровным счетом ни слова из того, что та ей говорила. Это про маточное молочко, что ли, пыталась догадаться Аглая. Такой вкус у маточного молочка — кислый, горький, солоновато-сладкий. Аглая иногда поглядывала на икону Пушкина над доской, звала: «Сюда! Сюда! Ну сделай же что-нибудь, Пушкин, Пушкин, ты могуч!» Пушкин услышал, Аглаю пожалел, хоть и поздно. Прислал Веру Владимировну. Педсовет, Оля! Иди, Глашенька, завтра договорим… Аглая вылетела из класса быстрее, чем Ольга Николаевна успела спрятать тетрадку с окказионализмами в стол.
«Ядрена вошь! Ядрена вошь», — вертелось у Аглаи в голове. Она даже на обед к Бабушке не забежала. Бабушка так и провисела в окне, охая и грея макароны по-флотски под байковым одеялом, чтоб не остыли.
Тетя Света сидела в холле одна, вытянув короткие ноги в балетках-мыльницах, подпирала Шварценеггера на плакате — черные очки, бульдожья морда: I’ll be back. Тетя Света сочно, плотно причмокивая, пила кофе из красной кружки Nescafe. У них тоже такая была. Папа пару лет назад с детским энтузиазмом юного филателиста бросился собирать алюминиевые мембраны от банок. Легенда о бесплатных кружках Nescafe ходила по всему городу. Говорили, их присылают по почте. Бесплатно. Папа, который не верил ни в одну религию, кроме религии младших научных сотрудников, слепо, страстно отдал свою бессмертную душу секте Свидетелей красных кружек Nescafe. Начал причащаться, пить кофе вместо чая. Морщился, фыркал, ругался на горький вкус, но пил. «Поколение, оболваненное сникерсами, — комментировал папино помешательство Дед. — Жополизы капиталистические! И говно из выгребной ямы хлебать готовы, давиться, только бы… Продались!» В существование бесплатных кружек Дед не верил. Кружку тем не менее прислали. По почте. Бесплатно. Милосердный капиталистический бог услышал сомнения детей своих, дал знак. Кружка была толстобокая, взаправдашняя, сияла божественным красным светом. Даже Деду понравилась, цвета советского флага, ничего. Папа кружкой гордился, демонстрировал всем, как охотник трофейную голову оленя, даже в милицию носил, хвастался в отделе. Каждое утро пил из нее чай. Кофе папа после свершившегося чуда пить бросил. Он, как оказалось, его не любил. Дед зрил в корень. Красная кружка исчезла из квартиры вместе с папой. С явленным тебе чудом расставаться не следовало, кто знает, не последнее ли, сколько тебе этих чудес за жизнь по квотам положено.
— Дымова! Чего опаздываешь? — Тетя Света поставила кружку Nescafe на деревянную лавку, взяла список, провела пальцем. — Так. Дымова. Тебе в актовый зал. На второй этаж.
Аглая кивнула, бросилась на лестницу. Тетя Света ее притормозила:
— Эй! Эй! Да не торопись ты! Успеешь, я еще звонок не дала. Ну-ка! — Тетя Света зашуршала фольгой. — Последние два кусочка. — И протянула две толстые полоски «Ореховой» шоколадки, любимой.
Аглая замотала головой. Кроликом выпучила красные от ужаса глаза. Ах, боже мой, боже мой! Я опаздываю! Что они, сговорились, что ли, все?! Гусыни гусатые!
— Чего это ты придумала? От шоколада отказываться! — Тетя Света по-индюшачьи тряхнула головой, тыкнула указательным пальцем себе в лоб: — Мозгам пища нужна! Ну-ка! Ешь немедленно!
Аглая моргнула. Так Бабушка всегда говорила, доставая из ящика припрятанного «Мишку» или «Осенний вальс» и улыбаясь: «Знаешь, почему ты у меня такая умная? Потому что конфеты любишь!»
— Бери, бери! Пока не съешь, звонок не дам! — Тетя Света повелительно кивнула на медный колокольчик.
Аглая взяла шоколадку, разломила пополам. Подушечки указательного и большого пальцев покрылись густым слоем темного шоколада. Мелко дробленный фундук царапнул кожу. Аглая засунула шоколад в рот. Облизала пальцы. Горько, сладко, чуть солоновато. С орешками. Как у Высоцкого.
— Другое дело! А теперь марш в актовый зал! — Тетя Света подняла медный колокольчик. — Я подожду, пока ты добежишь.
Аглая завернула второй кусок шоколадки в фольгу, хотела отдать, но тетя Света только рукой на нее махнула: иди уже. Аглая спрятала шоколадку в карман кофты, побежала.
Тетя Света обещание сдержала. Прозвонила, только когда Аглая добежала до актового зала. Красные кирпичные стены. Ни шпаклевки, ни обоев. Просто кирпич, где-то ровный, где-то верхний слой глиняной кожи содран. Окна в пол. Деревянные шелудивые рамы. Начищенные до блеска, без разводов, стекла. Тетя Света мыла раму. Парты со столиками на одного, как в первом классе, только пластиковые и стоят не в ряд, а полукругом. Человек двадцать пять желающих. Толпа целая. И все точно в желтую группу хотят.
Гудвин сидел, оседлав перевернутый задом наперед стул, в самом центре перед белой, а не черной доской, вертел в руках не мел, а фломастер. Гудвин Аглаю не заметил, о чем-то беседовал с кудрявым Парамоновым (на этот раз в сменке). Гудвин был не в синем. Замшевый верблюжьего цвета пиджак, футболка «Hard Rock Cafe», черные джинсы, белые кроссовки Adidas с болотного цвета полосками. Прозвенел второй звонок. Как в театре.
Самую красивую девочку в группе Аглая заметила сразу. Ее невозможно было не заметить. Это была девочка-инопланетянка. Короткая джинсовая юбка. Длинные ноги Синди Кроуфорд. Морской загар. На подмосковной даче такой не заполучишь. Подмосковный загар слепой, бледный, вспухший расчесанными волдырями укусов слепней. Подмосковный загар зудит, ложится пятнами — хочешь смыть, да он не смывается. Не загар, а кожное заболевание, не описанное ни в одной медицинской энциклопедии.
Определить самую красивую девочку, найти На-стьку в новой группе было Аглаиным рефлексом, инстинктом самосохранения, навыком выживания в неблагоприятной окружающей среде. Нет, Настек Аглая не боялась. Чего их бояться? Разные весовые категории. Настьки — они как красная икра, яркие, блестящие, стоят дорого, а на вкус попробуешь — засоленная соль, слизью лопающаяся во рту. Аглая боялась другого — встретить девочку быстрее себя, умнее, сообразительнее. Страх был необоснованный, слепой, иррациональный. Умнее себя она еще ни разу никого не встречала, ни в началке, ни в средней школе. Даже в гимназическом, где, не успев прийти, она схлопотала свою первую в жизни двойку. Третье сентября. Ольга Николаевна. Словарный диктант. Программа в гимназическом была в разы сложнее, чем у бэшек. Увидев ярко-красную царапину в тетради, а под ней — вставшую на дыбы алую двойку, раскрывшую свой коброобразный капюшон, готовую атаковать, Аглая испытала первый в своей жизни экзистенциальный ужас — и в Арзамас ехать не пришлось. В ту ночь на кресле-кровати лежала парализованная, не двигалась, смотрела в потолок. В спальне пахло мокрым воском, только начавшим снова застывать, черным и дымным. Думала, умерла. Но нет, не умерла, к утру воскресла, взяла себя в руки, выучила все словарные слова на месяц вперед. На всякий случай. Ольга Николаевна карандашную двойку в журнале стерла, нарисовала синей ручкой задорную, откормленную пятерку, посмотрела на новую девочку ласково, уважительно. Хорошая девочка, толковая, присмотрюсь!
Аглая смирилась с тем, что не могла заставить свою торчащую снегириными клювами грудь вырасти пухлой, ровной, подпрыгивающей, как у Настьки, не могла заставить свои пушистые волосы выпрямиться ровной чертой, проведенной будто по линейке, плотно ложиться сзади, как у Ксюшки, не могла вытянуть свой смешной курносый нос, доставшийся ей от Бабушки. Все это было не в ее власти. Ну и ладно. Ну и пусть. Зато она всегда была умнее всех в классе, понимала учителей даже не с полуслова, а с четверти, а что не понимала, выучивала наизусть и повторяла про себя много раз, пока смысл выученного не прояснялся. Она просто брала весла и гребла. Егорыч научил.
Егорыч в молодости служил на флоте. Выносливость, дисциплина, четкость движения. Оттолкнуть нос! Уключины вставить! Весла разобрать! Он брал ее с собой рыбачить на лодке, папа не брал, боялся, а Егорыч не боялся и брал, командовал четко и весело, бородато улыбаясь. Весла! Приподнять на локтевом сгибе. Кисть на валек. Лопасти параллельно. На воду! Занести лопасть к носу, развернуть, опустить! На воду — раз! Глубокий вдох! Два-а-а! Выдох. Три! Довыдох. Не терять из виду цель. Держать точку! Раз! Два-а-а! Три! Только вперед! «И в кого ты такая?» — удивлялся папа. Никто отличником в семье не был. Бабушка восемь классов окончила. Дед в шестнадцать ушел на фронт, остался самоучкой. Папа был принципиальным хорошистом. Жизнь — это не дневник с пятерками. Аглаю он не понимал, но на работе дочерью-отличницей бесстыдно хвастался. Да что ж ты будешь делать, опять на одни пятерки год закончила, все учится и учится, никто ее не заставляет! Заставлять Аглаю было не нужно. Аглая гребла весело и упорно. Приплывала к противоположному берегу первая. «Отлично, Аглая! Умница, Аглая! Все посмотрите, как сделала домашнюю работу Дымова!» «Суши весла!» — бородато командовал Егорыч. Набрав скорость в новом классе, можно было весла отпустить, лодка плыла сама. Учителя ставили пятерки автоматом. Это так просто и так очевидно: Дымова — отличница.
Аглая стояла в дверях, не отрываясь смотрела на девочку-инопланетянку. Тело замерло, будто уже побывало в будущем и, заранее все испытав, посылало Аглае трудно расшифровываемый сигнал. У-Янус. Мы с вами не беседовали вчера? Девочка-инопланетянка сидела не по-советски, вольно, закинув одну длинную голую ногу на другую. Короткие густые волосы, мальчишеская стрижка. Длинная челка, зачесанная набок. Широкая белая рубашка-облако с расстегнутой верхней пуговицей. Белые длинные носки-макароны, тоже Adidas. И ботинки — черные, блестящие, с желтой строчкой у подошвы, солдатские, дерзко висящие на тонких щиколотках. «Анти-анти-антиордината», — вспомнилось Аглае слово из тетрадки Ольги Николаевны.
— Aglaya, hello! So nice to see you back! Take your seat next to Polina, right over there.
Аглая моргнула. Гудвин смотрел прямо на нее, заметил наконец пришельца, кивал на девочку-инопланетянку. Ядрена вошь! Аглая вцепилась в лямки рюкзака. Держись! Полина высоко вскинула тонкую руку, помахала ей. А потом сделала для самой красивой девочки в классе нехарактерное, противоречащее всем законам противостояния красивых и умных — приветливо улыбнулась, выставив напоказ острые белые зубы.
— Come on, love! We’ve already started! Quick! Quick! Grab a seat!
Аглая не понимала слова, которые произносил Гудвин, но понимала его пантомиму регулировщика трамвая. Гудвин энергично крутил правой рукой в сторону девочки-инопланетянки. Аглая послушно кивнула, села рядом.
— Полина, — прошептала девочка-инопланетянка бананово-клубничным ароматом жвачки Love is, смешивающимся с ее собственным апельсиновокарамельным запахом, восковым и плотным.
У Полины были густо-серые глаза, правильные, без желтых кошачьих радужек — вечное лунное затмение, как у Аглаи с папой. Белки у Полины были бледно-белые, четкие. Аглая видела такие лишь однажды, в Третьяковке, у Царевны-Лебеди Врубеля. Казалось, что Полина их с картины вырезала и приклеила себе.
— Тебя как зовут? — Эта странная девочка ее, как Настька, не боялась, не шарахалась, смотрела прямо в глаза… и улыбалась.
— No Russian in the auditorium, sunshines! No Russian! — Гудвин погрозил им пальцем.
Аглая покраснела и принялась доставать учебники, а Полина просто перекинула ногу на ногу, посмотрела на Гудвина в упор, смело, бесстыдно, и ответила:
— I do apologize, professor. I just meant to welcome her, make Aglaya feel at home.
Гудвин показал большие пальцы вверх, встал со стула, хлопнул в ладоши:
— Let’s dive in, loves!
Аглая моргнула и прыгнула, нырнула. Вниз. В кроличью нору. Падала она стремительно. Банки мармелада со стен выхватывать не успевала. Время визжало, дергалось, колотилось. Аглая выставляла вперед руки, пытаясь затормозить. Ничего не выходило. Размышлять о том, сколько миль она пролетела и далеко ли еще до центра Земли, времени не было. Гудвин постоянно что-то говорил, что-то спрашивал, велел открыть учебники, перевернуть страницу, что-то читать, что-то повторять. Все проносилось мимо, замирая лишь иногда, когда говорила Полина. Полина говорила на английском легко, живо, воздушно. Она всё понимала. Не только отвечала на вопросы Гудвина, но умудрялась и шутить. По-английски. Она Гудвина смешила. Не глупо поскользнувшись в дверном проеме, а по-настоящему, мгновенно сочиненным каламбуром, длинными — у Аглаи дыхание перехватывало, какими длинными — фразами.
Английский туманом, как тот, что пускали Пугачевой на сцену, когда ледяной горою айсберг вырастал из тумана, заполнил собой все пространство актового зала, затянул идеально вымытые тетей Светой стекла. Туман был сжиженный, сгущенный, как сладкое молоко в банке, из которого Бабушка варила им с Вероничкой ириски на Новый год. Аглая даже не пыталась в нем что-то рассмотреть. Стояла, увязнув по свою двойную макушку. Две жизни, Агуля, тебе Бог послал, целых две жизни! Главное — не захлебнуться. Текучий, топкий туман забил ей рот, уши, глаза. Аглая все ждала, когда приплывет Егорыч на лодке, вытащит ее за шкирку, вручит весла. Греби, Глашунь! На воду — раз! Глашуня, сосредоточься! Но Егорыч не приплывал. Никто не приплывал. Аглая залипла в тумане туповатой полумертво трепыхающейся мухой, чего-то ждала. Этап «Hello! How are you? My name is…» закончился минут двадцать назад. Аглая с облегчением оттарабанила «Му name's Aglaya», а потом всё. Айсберг из тумана не вырос. Едко резало глаза. Зато в актовом зале ужасающе-прекрасной мордой белой лошади начала периодически всплывать и зависать фраза «Any volunteers?». Фраза несколько секунд висела рядом с Гудвином, а потом растворялась, рассеивалась. Пшик! Гудвин снова ее подбрасывал. Аглая фразу пристально рассматривала. «Эни. Волан. Ти-аз, — повторяла про себя. — Эни. Волан. Тиаз». Лошадка… Медвежонок… Лошадка… Медвежонок… Пшик! Гудвин бросал фразу вновь. Чаще других ее подхватывала Полина. Замахивалась, как Штеффи Граф ракеткой, отбивала обратно Гудвину. Гудвин радовался, мальвово смеялся, поднимал большие пальцы: «Велдан, Полина! Велдан!»
Когда Полина в очередной раз отбила подачу Гудвина, Аглая все поняла. Тело было именно здесь, в этом моменте, об этом ее предупреждало, жало на красную адреналиновую кнопку: «Беги! Беги! Беги!» Девочка-инопланетянка была не просто Полиной, а той самой, еще юной, но точно уже той самой Полиной из будущего. Сотрудницей Московского института времени, изучающей историю двадцатого столетия, одним поворотом руки управляющей и временем, и роботом Вергером, посвящавшим ей стихи, она была… и космическими пиратами. Мамина аксиома «все девочки делятся на умных и красивых» с Полиной не работала. Мама, мамочка, у тебя здесь ошибка. У тебя здесь ошибка, мама. Аксиома на Аглаиных глазах выродилась в дурацкое чертово правило, анти-анти-антиординату с одним дурацким чертовым исключением — Полиной. Бермуть какая-то!
— So, you went to London. Is that so? Did you eat any beefsteak with beefeaters, Polina? — Гудвин ставил ударение на последний слог ее имени, Поли-на, будто не говорил его, а пел. По-ли-на! По-ли-нá! Пó-ли-на! По-ли-на! Пó-ли-на! По-ли-нá! Гудвин говорил и с другими волантиаз, улыбался, подбадривал: «Велдан!» Но два больших пальца вверх показывал только девочке-инопланетянке. Аглая руку не подняла ни разу. Топла в тумане, тихо, неуклюже, смотрела на морду идеальной серебряной лошади. Эни. Волан. Тиаз.
Первый раз Гудвин напрямую обратился к Аглае только в самом конце урока, посмотрел внимательно. Дидьялёнитэзвел? Аглая замерла, перестала дышать. Повертела головой: нет, он точно смотрел прямо на нее желтыми глазами, мраморными, взорвавшимися вокруг зрачка звездной туманностью варенной полтора часа сгущенки. Аглая перестала моргать. Хотела смочить пересохшие от ужаса приблизившейся вплотную морды белой лошади глаза, но не могла. Вымазанные сгущенкой веки залипли. Тело сидело прямо, но от нее отдельно. Мозг, лихорадочно вглядываясь в туман, пытался хоть что-то разобрать: дядя, лёнит, кто это, вел. Это ничего не значило. Это был не английский, которому их учили в школе. Это был вообще не английский. Китайский? Арабский? Сербский? Аглая безголосо звала Егорыча: «Егорыч, миленький, ну пожалуйста! Его-рыч!» Вдавливалась вся в пластиковую спинку стула: «Табань! Табань!» Егорыч так далеко никогда не заплывает. Сейчас станет совсем темно, опять запахнет только что потухшими свечами, и она умрет. В этот раз насовсем. Заныло и окаменело нёбо, защекотало нос. Глаза защипали, стали стеклянными. Все поплыло. Лошадка… Медвежонок… Лошадка… Медвежонок… Аглая видела лицо Гудвина, как через окно восьмого автобуса с запотевшими летом стеклами. Слишком жарко и слишком холодно одновременно. Все-все смотрят. Прыщавый мальчик с другого конца полукруга стульев смотрит. Кудрявый Парамонов скривил в подобии улыбки рот и смотрит. Полина качает идеальной щиколоткой и тоже смотрит. Сейчас они все поймут, что Аглая здесь случайно, позовут тетю Свету, и та заставит ее сдать учебники. Дидьялёнитэзвел? Аглая заерзала на стуле, сглотнула, на всякий случай вцепилась в распечатки на столике. Тонуть и умирать она будет вместе с ними. Застынет археоптериксом в темном трюфельном тумане. Ее будут изучать как окаменелость будущие поколения старшеклассников.
— Камон, далин. — Гудвин подмигнул Полине, что-то сказал.
Полина потянулась к Аглаиному уху. Аглая отдернулась, уставилась на Полину. Что это она? Полина засмеялась, сделала жест, не бойся, снова потянулась к ее уху, клубнично-бананово прошептала:
— Он спрашивает, учила ли ты раньше английский. Скажи: «Анфоченетли, ай хэвнт стадид инглиш бифо».
Аглая моргнула, утренней росой на ее длинных ресницах остались не успевшие потечь густые, кисельные слезы. Вместо Егорыча приплыла Полина. Девочка-исключение-из-правил с плоскими, выцветшими на солнце веснушками протягивала ей весла.
— Ай хэвнт стадид инглиш бифо, — шепнула еще раз Полина и подбадривающе кивнула.
Полина повторила слово за словом по слогам. Ан-фоч-ен-ет-ли. Английские слова имели вкус инопланетных апельсиновых жевательных конфеток, которые им раздавали по одной в начальной школе. И мишек Гамми, ярких, прозрачных. Их выдавали по три. Красного, желтого и желтого, Танька, поменяй мне желтого на зеленого, у тебя их два! Гуманитарная помощь из Америки. Ан-фоч-ен-ет-ли. На Полининой правой щеке выскочила непарная ямочка, будто кто-то изнутри закусил ей щеку прищепкой, а ей было не больно, а весело. Полина подбадривающе кивнула.
— Ай хэвнт. Ай хэвнт. Стадид инглиш. Стадид инглиш. Бифо. Бифо, бифо, — сглотнула и зачем-то повторила второй раз Аглая.
Она посмотрела на Гудвина, как глупый шестимесячный щенок, до которого наконец дошло, что от него хотят, когда говорят «Дай лапу!». Гудвин улыбнулся — у него было очень много зубов во рту, — показал ей палец вверх, подмигнул. Все мы здесь не в своем уме, и ты, и я.
— Well done, Aglae.. — «А-гла-е» — ударение в ее имени он тоже заменил, переписал, присвоил. — Thank you, Polina, you are a darling. You wanna become my assistant, love? You two make quite a couple. — Гудвин сделал вид, что аплодирует, подошел к доске.
— Что он сказал? — Аглая сжала ладонь в ладони, будто пыталась запихнуть уже распустившийся цветок обратно в бутон.
Полина зевнула, широко, высоко потянулась. Прямо на уроке. Ни у кого не спрашивая.
Предложил стать его ассистенткой, сказал, мы с тобой отличная парочка.
Отличная парочка? Может, ее все-таки не выгонят. Может, тетя Света не заберет учебники. Аглая расцепила пальцы, засунула руки в карманы кофты. В правом что-то зашелестело. Она достала кусочек «Ореховой» шоколадки, оглянулась. Гудвин писал на доске слово un-for-tuna-tely. Аглая протянула шоколадку Полине:
— Хочешь?
Ямочка опять сверкнула на правой щеке, Полина кивнула, взяла шоколадку:
— Му favourite! Thank you!
Гудвин, услышал шелест, повернулся, склонил голову набок:
— What’s with all that rustling? We aren’t in a diner, loves!
Полина пожала плечами, развернула шоколадку, помедлила секунду, широко открыла рот, отправила туда весь кусок целиком. Долька «Ореховой» растянула ей щеки. Полина показала Аглае большой палец, закивала. Аглая в первый раз за полтора часа улыбнулась. Она не ушиблась. Она не застряла в тумане. Она через него пролетела, приземлилась и быстро вскочила на ноги. Весло ей первый раз в жизни протянул не Егорыч, а другая девочка. Самая красивая. Самая умная. В черных ботинках. С инопланетным именем — прощайся, две минуты у тебя, прощайся — ПО-ЛИ-НА.
Аглая принялась за изучение английского, как Вероничку спасать сиганула — с разбегу. Будто жила до этого заколдованной диснеевской принцессой в высокой башне и вдруг очнулась, услышала зов судьбы, ту самую песню в мультфильме, после которой жизнь главной героини уже не останется прежней. Аглая выписывала из словаря незнакомые слова. Каждое третье пялилось на нее со страницы и не узнавало. Кто ты? Зачем ты на нас смотришь? Делала один и тот же юнит в Мёрфи по пять раз. Разве такие учебники бывают: понятные, нескучные, с примерами? Заучивала наизусть правила различия Present Simple и Present Continuous. «We use the continuous for temporary situations, we use the simple for permanent situations», — повторяла про себя, радуясь, когда какое-то слово вдруг щурилось, улыбалось, подмигивало. Temporary. «Невольно изречешь: „О tempora, о mores!",/Когда поразглядишь, какая в жизни горесть!» Некрасов. Кирюша. Литература на третьем уроке. Тут же подскакивал permanent. Меня, меня ты тоже знаешь! Перманент, шестимесячную завивку, каждую весну делала тетя Зоя. Деревянные палочки-коклюшки, химический состав «Локон», тюрбан-простыня на голове, фиксаж, бигуди, инопланетный фен-бидон, Галька, лучшая парикмахерша города с золотым зубом, никаких залысин, никаких париков в аренду. За три рубля шестьдесят копеек тетя Зоя становилась похожа на стриженую овцу. О, если бы не школа! Учить английский с утра до ночи. Вот о чем мечтала Аглая. Но… Ан-фо-че-нет-ли. Многое в жизни приходилось делать, потому что так нужно. Unfortunately. Полинино слово Аглая повторяла заклинанием, гадала на нем, как на ромашке: fortunately — unfortunately, плюнет — поцелует, к сердцу прижмет — к черту пошлет. К черту послать школу! К черту!
Аглая широко зевнула. Дед зачмокал во сне. Сегодня не кричал ни разу. Дед часто ночью вскакивал, с выпученными, чужими глазами утробно завывал: «Бежи-и-им!», «Ло-о-ожись!». Послед войны, так никогда и не выскобленный. Гнил в утробе с полвека, не давал матке, выносившей здорового, примерного бойца (все медали на одной стороне кителя не помещались, девятка по военной шкале Апгар), сократиться до размеров довоенного времени. Не было такого размера. Командир не предупредил, что больше никогда не будет. А может, и сам не знал. Люди забывают войну так же, как беременные забывают боль при родах. Адреналин. Ускорение сердечного ритма. Усиление мышечной активности. Вот только гипоталамус окситоцин не синтезирует. Спасать тебя некому. Ни любви. Ни доверия. Ни привязанности к новорожденному, столь, казалось, желанному, миру-младенцу. Деда забрали за год до окончания Отечественной, мальчишкой совсем, в шестнадцать. Он ушел на фронт с куском материнского, белого, как передник гимназистки, и жирного, как собранные с парного молока сливки, сала. Последним, что запомнили глаза, была родительская мазанка. С батей строили. Месили глину с соломой, добавляли Буянкин навоз, белили. Буянка была корова спокойная, но с характером, прям как моя бабка, говорил Дед. Анисий, меньшой брат, разрисовал стены цветами: красные маки, синяя горечавка, розовые ромашки, а вверху, для матери, ее любимые подсолнухи — такие в Подмосковье не растут, не вызревают. Бабушка единственная в семье ночью Деда не боялась, укладывала обратно: «Тихо! Тихо!» — заговаривала, укрывала. Аглая так и не привыкла никогда. «Мы не заметили жую…» Спала с ними всю свою пятнадцатилетнюю жизнь в одной комнате и не привыкла. «И рамы зимние закрыли…» Просыпалась от потустороннего воя, зажмуривалась. «А он живой, он жив пока…» Укрывалась с головой одеялом. «Жужжит в окне, / Расправив крылья…» Прижимала ладошки к ушам. И я зову на помощь маму. Повторяла все стихи Барто, которые помнила. «Там жук живой! Раскроем раму!»[11] Аглая знала, воет ее Дед, любимый, добрый, всех упырей от них с Вероничкой палкой отгоняющий, но это выл не ее Дед, а другой, жуткий, незнакомый, забравшийся в ее Деда и там застрявший.
Аглая потерла глаза. Густое серо-сиреневое октябрьское утро размазалось жидкой овсяной кашей по окну, как по тарелке. Яичными желтками тающих столовских кубиков сливочного масла горели окна хлебозавода напротив. Хлебозавод петухом просыпался в городе раньше всех, будил до рассвета безголосым кукареканьем окон: «Вставай! Вставай! Вставай! Манная каша остынет, придется есть серый клейстер, Аглая, давиться комочками!»
Аглая мелко поежилась. Зябко. Батареи еще не включили, спала в фетровых спортивных штанах, бабушкиных шерстяных носках и клетчатой фланелевой рубашке. Потянулась. Медленно. Без резких движений. Кресло-кровать рассохлось, стало раздражительным, как папа, когда в преферанс проигрывал: ты что тут понаписала, все напутала в вистах и горе. Кресло было трофейное, красивое. Гладкая ткань, не велюр, клетчатая, целая, ни одной дырки. Строгие формы, никакой пошлой пухлости армянского люкса. Папа притащил с рейда. Они заброшенную гостиницу опечатывали. Что в инвентаризацию не попало, разыграли. Вслепую. На спичках. Беспроигрышная лотерея для работников правоохранительных органов с зарплатой в сто пятьдесят рублей в месяц. Егорыч выиграл гейзерную кофеварку из нержавейки, Юрец — мороженицу из братской Прибалтики, Валере досталась скороварка, Николаичу — фотоаппарат Polaroid, сокровище, к которому было не достать кассеты, папе — кресло. Лучшее из того, что было, уверял папа. Подушки в кресле исхудали, поролон превратился в пластилин, пружины пересчитывали ребра. Бабушка красное верблюжье одеяло постелила. Аглаю в нем из роддома выписывали. Вероничка с Аглаей все детство скакали на этих подушках верхом. Лучших лошадей было не сыскать. Проигрыватель «Радиотехника ЭП-101-стерео». Рижский радиозавод имени А. С. Попова. 135 рублей. Подарок на свадьбу. Пластинка «Бременские музыканты». Грустная синяя собака. Черный хитрый кот. Осел Джон Леннон. Петух — профессор в очках. Трубадур-хиппи в джинсах клеш. Принцесса в красном платье Твигги. По повозкам! Вперед! Ла-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла! Е, е-е, е-е!
Аглая опустила ноги на гладкий линолеумный пол, поднялась, потянулась. «Тот woke up early in the morning», — мелькнула в голове заученная вчера фраза из юнита про Past Simple. Вышла из спальни на цыпочках. Чтоб Деда не разбудить.
Большая комната. Темно.
Мамина комната. Темно.
Коридор. Темно.
Аглая щелкнула выключателем туалета, зевнула, потянула дверь. Туалет — баллистическая капсула. Папа показывал ей рисунок в книжке. На вопрос: «А какого баллистическая капсула размера?» — папа задумался и ответил: «Да вот с наш туалет, только потолки у нас повыше будут». Аглая стянула разом штаны с трусами, уселась на расколотую и склеенную изолентой седушку. Дед все чинил изолентой: сгоревшую проводку, шариковые ручки, мебель, папин мотоцикл, туалетную сидушку. Трусы, набор «неделька». Сиреневые Friday с оранжевыми розами. Когда «недельку» стали продавать на рынке целыми наборами, с понедельника по воскресенье, а не по одной паре, как раньше, мама потратила на трусы половину месячной зарплаты оператора ЭВМ. Купила про запас. «Да, — ворчал Дед, — теперь, если американцы нас все-таки шибанут, закопаемся в гору твоих трусов, втянем носом сладкий финский запах, авось пронесет. Их же и есть будем вместо гречки».
Неуверенно-желтый масляный цвет стен. Стены были выкрашены московской штукатуркой, прямо по бетону, никакой грунтовки, шпаклевки, выравнивания. Аглая сонно разглядывала застывшие песчинки и бугорки на двери. Нахохленная курица на насесте. Всевидящий никогда не моргающий глаз. Профиль Пушкина. Как в «Евгении Онегине», только без боливара. И тут он! Рядом с прямым пушкинским носом корявилась надпись: «Я тибя люблю!!!!!» Лешка-физкультурник нацарапал. Лешка жил на втором этаже, Аглая — на седьмом. Лешка был двоечником, Аглая — отличницей. Лешка сидел на четвертой парте, Аглая — на первой. Лешка был в Аглаю влюблен выше ушей с первого класса. Аглая в Лешку была влюблена где-то по пояс, максимум по плечо — он все-таки был двоечник. В школе Лешка о своем чувстве не распространялся. Правила есть правила. В школе Лешка дрался с Аглаей на вениках на переменах, кидал в нее бумажные шарики с четвертой парты, подкладывал майских жуков в ранец. Жук один раз выполз, жужжа, летал по классу, пол-урока ловили. Зато когда Лешка приходил к Аглае домой подтягивать русский, весь его хулиганский задор улетучивался. Лешка просто сидел и смотрел на Аглаю. Глупо. Не отрываясь. Аглая была очень красивая в желтом свете настольной лампы, пахла синими чернилами и ватрушками. Правила русского языка после таких уроков Лешка не то что не запоминал, забывал даже то, что мутным осадком еще болталось в мозгу с уроков. Аглая злилась. Ей поручили Лешку подтянуть, доверили… а тут… педагогический провал. Лешка же радовался. Это хорошо, что русский у него не улучшается! Пока он пишет жы-шы-с-бук-вой-ы, никто не посмеет у него Аглаю забрать. Вместо слов, которые Аглая ему диктовала, Лешка писал в тетрадке: «Давай паженемся!!!!!» Единственным знаком препинания, который Лешка уважал, был восклицательный. Лешка щедро приправлял им все послания Аглае. Однажды, когда Лешка уже уходить собирался, сказал, что ему срочно нужно в туалет. Нет, до второго этажа он никак не дотерпит. Лешка заперся в туалете — баллистической капсуле, оставил орфографически сомнительное признание в любви с пятью восклицательными знаками. Аглая взяла красную ручку, ошибки исправила. Через две недели Лешка притащил Аглае огромный оранжевый апельсин, сунул в руки — свасьмыммартам, — зажмурился и хотел поцеловать, но промахнулся, попал мокрыми губами в нос, только обслюнявил.
А потом все закончилось, Аглая к ашкам перешла — все равно что в другой город переехала. Хотя, если бы она переехала в другой город, было бы лучше. Лешка бы на электричке к ней ездил русский подтягивать, и орфографически сомнительные письма бы писал. А тут… Километры межклассовой интеллектуальной пропасти на электричке не преодолеть. Лешка это хорошо понимал. Аглаю в неудобное положение не ставил. Как видел в коридоре — бежал в другую сторону, отмахивался от постоянно чудящегося ему желтого запаха апельсина, чернил и ватрушек.
Аглая натянула штаны, дернула смыватель. Опять поплавок застрял. Зевая, ухватилась обеими руками за керамическую крышку, потянула вверх. Тяжелая. Крышка дернула залипший поплавок. Вода зажурчала.
Бабушка уже готовила завтрак. Толстая связанная тетей Зоей жилетка (Деду мала оказалась, Бабушка донашивала), штаны в цветочек (подвернутые, на Бабушкин рост, метр пятьдесят два, взрослые штаны не шили), черно-седое неровно подстриженное каре (мама стригла, Бабушка лет десять как в парикмахерские не ходила, деньги не тратила), длинная челка заколота набок старой Аглаиной невидимкой с красной бабочкой. Ничто друг с другом не сочетается, а вместе посмотришь — Бабушка.
— Встала? Вот молодец! Доброе утро, Агуленька!
Пол столовой ложки муки. Артритные пальцы — костяшки — грецкие орехи, засунутые под кожу, выпирающие, — действовали быстро. Безымянный палец выгнут влево, танцует негритенком из «Чунга-Чанги», но от других не отстает. Щепоть соли. Чуть-чуть молока. Три яйца. Вилка зацокала по стенкам чашки.
— Омлет. — Бабушка вылила яичную смесь на черную чугунную сковородку. Зашкварчало, сладко запахло. Даже у стекол на окнах слюнки потекли. Кто бабушкин омлет не любит?! Бабушка звякнула железной лопаткой, подняла один край омлета, давая яичной массе затечь вниз. Омлет у Бабушки выходил слоеный, суфле, раздувался до верхних краев чугунной сковородки, не имел ничего общего со школьным омлетом-медузой.
Ломоть черного хлеба. Тарелка. Омлет — венгерское покрывало. Взбитое, съедобное, из яичного тюля. Пионовое покрывало с розами Бабушка привезла из Будапешта, хранила в шкафу в спальне. Достала дважды за всю жизнь. Один раз — когда Аглаю из роддома принесли, второй — когда Вероничку.
— «Кушай тюрю, Яша… — Бабушка поставила тарелку с омлетом перед Аглаей, хитро прищурилась: — Молочка-то нет…»[12]
Аглая нахмурилась. Опять! Бабушка!
— Где ж коровка наша? Увели мой свет…
Аглая зажала руками уши, загудела:
— У-у-у-у-у!
Непереносимый и неизбежный стон бурлаков на Волге за завтраком. Бабушка знала, что Аглая его не любит, но повторяла. Сама не знала почему. Яша вырывался из нее материнским голосом, низким горловым альтом, подставлял плечо под лямку добровольно, со всеми разделял страдания, всем сострадал. А-а-а-а-а! — еще громче завыла Аглая.
Бабушка замахала на Аглаю:
— Все, все, не буду. Молчу. Маму разбудишь! Ешь давай!
Аглая приходила в школу рано, к открытию. Седой охранник Степаныч отпирал стеклянные двери, пускал, сонно кивая сам себе: «Утро ужо, голубонь-ка, утро», возвращался спать в подсобку под мерное гудение радиоприемника. «Темная ночь, только пули свистят по степи…»[13]
«Ты чего так рано?» — сочувственно спросила ее как-то баба Нюра, техничка с волосатыми бородавками на лице. Безразмерная баба Нюра занимала своими выдающимися, словно надувными боками половину школьного коридора, а полы больше пачкала, чем мыла. Аглая соврала. Не задумываясь, быстро, бесстыдно, как стакан бабушкиного малинового компота из холодильника в жару залпом выпила. Сама удивилась, как ладно у нее вышло. Не больно, не натянуто, чисто. Что-то про график работы родителей. Что-то про один ключ. Ложь эта почему-то звучала реальнее самой правды и честнее. Баба Нюра погладила Аглаю мягкой, как калорийная булочка, ладонью по голове, угостила сахарным сухарем с изюмом из кармана растянутого двубортного синего халата. Больше не спрашивала, а вот сухарями подкармливала, жалела.
Аглая переодела сменку, бай, бот, бот, повесила куртку в пустую раздевалку, б-о-у-г-х-т, поднялась на третий этаж. Б-о-у-г-х-т. Сейчас она снимет стулья с парт, кэтч-кот-кот, Петька наверняка забыл вчера, си-а-у-г-х-т, повторит все неправильные глаголы, си-а-у-г-х-т, перечитает еще раз текст из второго юнита, чуз-чоуз-чоузен, доучит слова. Кон-си-квен-сиз. Кон-си-квен-сиз. Слово, похожее на Си Си Кэпвелла из «Санта-Барбары». Смешное.
Аглая любила сидеть одна в чистом пустом классе по утрам, представляла, что это ее комната, собственная. У Ольки Ворониной была не только своя собака, но и своя комната. Олька жила на турбазе, там новые дома построили, ее отцу-капитану дали квартиру. Когда Олька в прошлом году позвала их с Наташкой на день рождения, Аглая очень удивилась, что у Ольки в комнате всего одна кровать стоит. Надо же, как бывает. У Аглаи даже угла своего не было. Просыпался бы Степаныч пораньше, она бы и в шесть утра в школу являлась, а потом, в восемь, бежала бы обратно домой, когда мама уходила на работу и можно было посидеть в ее комнате. Аглая щелкнула выключателем в коридоре. Коридор загудел, потрескивая, кашлянул с утра уже уставшим светом. Хорошо-то как! Хорошо! Аглая повернула ключ класса. Кам-кейм-кам. Коме-каме-коме.
Петька! Убью! Стулья стояли криво, пол был грязный, на доске каллиграфическим почерком Ольги Николаевны выведена домашка для пятиклашек, все крылья исписаны разбором предложений.
Защипало нос. Аглая шмыгнула, сморгнула подступающие слезы. Не реви! Петька все-таки не убрался. Не реви! Глашка, поставь меня одного! Это ты ревешь или я реву? Меня девчонки задолбали, сама видишь! Это я реву. Глашка, ну пожалуйста! Я все уберу! А ты не реви. Дурак Петька! Дурак! Я не реву. Аглая поджала губы. Английский. Кон-си-квен-сиз. Только Си Си Кэпвелл может лишить своего сына наследства и сообщить ему об этом в заказном письме. Вот такие последствия доверчивости. Сама виновата! Аглая скинула рюкзак, посмотрела на часы на стене. Если не думать, действовать быстро, за полчаса управится, а потом… потом запрется в классе и никого до звонка не пустит, неправильные глаголы она во что бы то ни стало доучит!
Аглая хлюпнула носом, принялась за уборку. Выровняла по квадратикам на линолеуме парты. Три ряда. Подняла стулья, по восемь на ряд, больно саданув косточку на правой лодыжке железной ножкой. Черт! Стул был, конечно, Настькин, защищал хозяйкино место, огрызался. Английский только два раза дома проделала, заснула вчера. Дурак Петька! Дурак! Аглая подмела пол. Опять Сморчок без сменки пришел. Под партой целый песчаный карьер!
Протерла парты, каждую проверила снизу, отодрала жвачку с Мишкиной крышки. Жвачка сладкой слизью облизала пальцы. Жвачку эту Мишке бы на лоб приклеить! Вытащила из-под раковины красное пластиковое ведро, набрала воды. Хорошо у них в классе своя раковина. Кабинки-эксгибиционисты в школьном туалете не просто распахивали дверные плащи, нечего было распахивать, просто стояли голые, бездверные, смотрите кто хотите. Кто не хочет, тоже смотрите. На мраморный бюст Ленина в актовом зале денег хватило, на двери в туалет — нет. Запах перебродившего борща, которым их с Веро-ничкой однажды пытался накормить дядя Валера, убеждая, что борщ свежий, никогда не выветривался. Баба Нюра до туалетов доходила через раз. Ее художественное полоскание старых панталон по полу освежающего эффекта не имело. Аглая за восемь лет приноровилась, терпела до дома. Главное, за завтраком много чая не пить.
Аглая окунула в ведро старую тряпку-футболку с крокодилом Геной. Шваброй мыть пол в школе не разрешали, неэффективно. Засучила рукава синего трикотажного пиджака, оттащила ведро в конец класса. Отжать тряпку. Протереть пол. Прополоскать. Отжать. Протереть. Прополоскать. Отжать. Одноклассники, даже самые сознательные, полы нормально не мыли, как баба Нюра, — поволозят мокрой футболкой по проходам, если воду раз сменят, уже хорошо. Даже Наташка! Ее Наташка! Аглая же меняла воду каждые две парты. Вода быстро чернела, волосяная тина покрывала поверхность. Кто так лезет?! Вика, что ли? Первый ряд, проход, второй ряд, проход, третий ряд, доска. В началке они всегда дежурили по пятеро, звездочкой. Мыли каждый свой ряд, а потом пили чай с баранками и дрались с Лешкой на вениках. В гимназическом все стало безбараночно и одиноко. Аглая слила последнее ведро, выполоскала намокшего крокодила Гену, отжала, встряхнула, повесила сушить, вытерла рукавом лоб. Челка намокла, прилипла. Аглая хотела перевязать растрепавшийся хвост, передумала: без Бабушки все равно ровно не получится, еще время терять. Убью Пивоварова! Убью!
Аглая вымыла доску три раза, чтобы ни одного развода не осталось, встала на цыпочки, написала справа вверху дату. Буква к букве, ровный почерк с задней обложки зеленой тетрадки в двенадцать листов. Похожая на верблюда-гусыню остроносая «Ш», изящная «т» — перевернутая греческая омега, ладная, ровненькая круглолицая «а», задорная «я», Петрушкой раскинувшая ноги в красных сапогах. Заглавная островершинная «А» — любимая — правая нога на каблуке, гопака танцует, закорючка аккуратно завязана большим бантом куклы Суок из «Трех Толстяков». Это вам не криво согнутая проволочная «Е» и не скучная баранка «О». Лучшая у нее буква из всего алфавита, самая красивая.
Аглая намочила тряпку для доски, сложила пирожком. Поменяла мел. Полила цветы. Две толстянки в шкафу — советский бонсай — должны были приносить деньги, но приносили только бесконечные побеги. Ольга Николаевна раздавала с любовью завернутые в тряпочку побеги толстянок коллегам. Толстянки захватили уже полшколы. Аглая протерла каждый листок тещина языка расцветки «зеленый гепард». Быстро полила молочай с мохнатой гусеницей посередине. Из-под стола Ольги Николаевны достала банку с четырьмя зубчиками чеснока для розовой герани, добавила туда перекись водорода и растертые таблетки янтарной кислоты. Полила. У всех герань была пожухлая, безжизненная, а у них зеленая, толстоногая, откормленная, как теленок. Слава богу, хоть плющ истребили! Все полки им были заставлены. Ольга Николаевна в начале года вычитала, что плющ приносит неприятности в личной жизни, все раздала. Аглая сняла стулья, аккуратно задвинула, оглядела проделанную работу. Улыбнулась. Бескорыстная гражданская солидарность одной со всем классом. В дверь постучал Мишка:
— Эй, открывайте, кто там закрылся!
Аглая взглянула на часы. Без пяти восемь. Черт!
Не успела ничего повторить. Убью Пивоварова! Убью!
Аглая поймала Петьку только на третьей перемене. Кэтч-кот-кот. Си-а-у-г-х-т. Петька смылся с первой литературы, удрал с математики. Не совсем дурак оказался. Знал, что поступил нечестно. Повезло только после биологии. Петька схлопотал вторую карандашную двойку, биологичка оставила его на воспитательную беседу по поводу Дарвина и теории эволюции. Петька на уроке утверждал, что археоптерикс — это древнегреческое божество, питающееся арахисом. Настьку Петькина теория привела в восторг, биологичку — в замешательство.
— О, Дымова! Привет! Что-то я тебя сегодня не видел. Прячешься, что ли, от меня? — Петька сшиб сторожащую его в дверях Аглаю.
— Я за тебя, Пивоваров, весь класс отдраивала утром. Одна. — Аглая уставилась на Петьку в упор. Не сдавать позиций! Стоять насмерть!
— Бокс, Дымова! — Петька стиснул кулаки, поднес к лицу, прижав локти к корпусу, опустил на грудь подбородок, чуть согнул ноги, привстав на носки, запружинил, исподлобья поглядывая на Аглаю.
— Почему ты пропустил дежурство, Пивоваров? — Аглая встала прямо перед Петькой, тоже сжала кулаки, но внизу.
Петька качался, обдавая Аглаю запахом сухариков с чесноком.
— Ды-мо-ва-а-а, на историю опоздаем! — Петька сделал хук правой в воздух.
Аглая не шелохнулась.
— Глашка, ты ж нормальная девчонка. — Петька бросил боксировать. — Ну зачем нудишь, а? Заладила: «Пивоваров», «Пивоваров»! У меня, Дымова, между прочим, имя есть! Петя меня зовут! Приятно познакомиться!
— Мне надоело за тебя убирать, П… — Аглая споткнулась о первую букву. — Пе-е-етя. Ты два дежурства пропустил. Вот! — Аглая ткнула Петьке в лицо разлинованным двойным листком в клеточку с графиком дежурств: — Видишь, Пе-е-етя? — Аглая нажала по очереди на каждый звук его имени, как на клавиши фортепиано. Первое задание в музыкалке: «Ан-дрей, во-ро-бей, не го-няй го-лу-бей!» — Одни красные крестики! Ты, Пе-е-етя, один большой красный крест!
— Проспал, Глашка, ну честно, проспал! — Петька махнул дикаприовским чубом, развел руки, сделал полшага в сторону.
Прозвенел звонок. Аглая сглотнула. Она никогда на уроки не опаздывала, но если сейчас сдастся… Петька прищурился, облокотился о стену, сложил руки на груди:
— Глашка, вот ты мне скажи. Ты чего в таких бабских нарядах все время ходишь, а? Ну, глянь на себя… Тебе что… сто лет?!
Аглая опустила график дежурств, сделала шаг назад, будто решила посмотреть на оставшуюся на ее месте вторую Аглаю со стороны.
— Ну как бомж, ей-богу, Глашка! — Петька повеселел, перехватил наконец инициативу. — Что за пиджак на тебе висит, что за бабская юбка! Коленки торчат! Ты как отцовское пугало на поле! Всех ворон распугаешь! У-у-у-у-у! — Петька поднял две руки, растопырив пальцы, зарычал, как Петров в «Красной Шапочке»: — Жё сви лё лу гри!
Аглая часто заморгала, вцепилась в правый рукав пиджака пальцами, потянула. Костюм они с мамой на рынке купили. Обыкновенный костюм. Почему бабский? У Наташки такой же, только зеленый. Молча уставилась в пол. Подвернула коленки внутрь, спрятала под юбкой.
— Что за стремный прикид, Глашка? Ты ж не крокодил какой! Как эта… у бэшек… Как ее? Анфиска! Вот Анфиска крокодил натуральный, трусами не отмашешься! А ты?! Нет, Глашка, ты не крокодил, это я тебе ответственно, профессионально, можно сказать, заявляю! У меня уж в этом есть кое-какой опыт! Волосы б тебе распустить! — Петька было потянулся к совсем растрепавшемуся Аглаиному хвосту.
Аглая не растерялась, заехала ему сжатым кулаком по руке. Сама со своими волосами разберусь! Петька не обиделся, хихикнул:
— Штукатурки бы чуть добавить! Губки б подкрасить. Губы у тебя ничего даже, Дымова! — Петька нагло, как-то голо уставился на ее губы, вытянул бантиком свои и закивал: — Потестим?
— С Настькой тесть. — Аглая закусила свои ни-чего-даже-губы, фыркнула.
Петька махнул на нее рукой:
— Зря отказываешься, Глашка! Я бы тебя поднатаскал, даже не без некоторого удовольствия…
Аглая смотрела на Петьку из-под челки.
— Ладно, давай свой график! — Петька протянул широкую ладонь. — Подежурю в этом месяце все твои смены! И свои. Один! Честно все вымою. Честно не просплю! Заведу будильник! — Петька покрутил большим и указательным пальцами, изображая завод будильника.
— Вот еще! — Аглая потерла пылающие щеки. — Чтоб у нас класс плесенью зарос за месяц!
— Не зарастет, Глашка! Сиять будет, руку на отсечение даю! — Петька ладонью отсек себе в воздухе по локоть руку. — Только уговор. Математика. — Петька прищурился.
Аглая покрутила у виска. Совсем сбрендил!
— Глашка, ну пожалуйста! Ты ж отличная девчонка. — Он опустился так, чтоб быть на уровне ее глаз. Рваная прическа. Гель для укладки. Прямые низкие брови. Прямые симметричные ноздри. Прямой, без горбинки, нос. Чертов красавец. — Мне контрольную вот так нужно написать. — Петька провел большим пальцем вдоль горла. — Я ни фига в этих дробях не понимаю. Владимировна грозится двойку в четверти вывести! Ты меня и физическим трудом облагородишь, и интеллектуально воодушевишь! Я сзади тебя сяду, со Сморчком партами махнусь. Ты просто тетрадку в середину положи и плечом не загораживай! У меня зрение как у орла!
Аглая молчала. Все смены? Один? Стулья поднимать точно не станет, полы мыть тем более, так, веником помашет…
— Глашка, исто-о-ория! На пять минут уже опоздали! Давай, Дымова! Побежали скорее!
Аглая кивнула. Петька подмигнул, пустился по коридору:
— Догоняй, Дымова! Разминка. По физре тебя в благодарность подтяну!
Аглая посмотрела Петьке вслед, потом на свои коленки, вздохнула, побежала за ним. Из-за Петьки не успела эпоху дворцовых переворотов повторить. Дурак Петька! Дурак!
Зеркало дома было одно. В коридоре. Аглая притащила с кухни табуретку, залезла. Посмотрела на себя в полный рост. Самое несуразное существо на планете. Синий костюм действительно на ней висел. Поролоновые подплечники торчали лопухами. Из-под плиссированной юбки выпирали коленки-бугорки-в-столичном-кексе. С серым синяком от мытья полов. Коленкам врезала Аглаина гиперответственность. Так им и надо! Аглая потерла колготки. Нет, бесполезно, стирать нужно, хозяйственным мылом оттирать. Широкополой шляпы не хватает, был бы настоящий Страшила с соломенными мозгами. Дурак Петька оказался прав.
— Ты чего на табуретку забралась? — Мама хлопнула входной дверью. Сиреневое пальто «Салют». Технология «Лоденфрай, ФРГ». Тетя Зоя, в институте когда училась, купила два одинаковых: себе и маме. Сносу им не было.
— Мам, я курицу купила. Куда ее? В морозилку? — Мама положила на галошницу черно-белый полосатый пакет с силуэтом развратной женщины Марианны в шляпе. — Ноги держи ровно. Чего кривишь? Как о… — Мама запнулась.
— Бабушка к тете Фекле ушла. — Аглая глянула вниз на свои кривые ноги, сдвинула их. Ноги хотелось обменять на новые.
— Да ты просто стой ровно, а то растопыришь… — Мама поймала в зеркале Аглаин взгляд, подбадривающе кивнула, нахмурилась: — Ты где так костюм изгваздала?! И колготки… Как отец, ей-богу… — Мама поняла, что сказала что-то запрещенное, как матом выругалась, быстро подхватила пакет, скрылась на кухне.
Аглая повертела рукава, пыльные, заляпанные, отряхнула. Пиджак не оттирался. Прямо как шубка, когда был папа и была зима…
Была зима, было много-много, столько-не-бы-вает снега.
Была шубка, новенькая, желтая в черную крапинку, шубка тигренка на подсолнухе. Мама полдня в Москве очередь отстояла, занесла в квартиру, как младенца из роддома, нежно обнимая, боясь ненароком повредить. Все собрались посмотреть: тетя Зоя, Бабушка, тетя Фекла. Это ж надо! Достала! Ах, какая славная!
Был белый ремень с железной пряжкой, ловко подхватывающий на поясе, крепко обнимающий их обеих — и Аглаю, и шубку.
Был длинный красный клетчатый шарф, тети-Зоина работа. Бабушка завязывала шарф сзади: «Шею беречь нужно, Агуленька, надует, ой как больно шейке будет!» Шарф удавом в тридцать восемь попугаев и одно попугайное крылышко обвивал воротник. Два слоненка, пять мартышек, четыре Аглаиных шеи в воротнике. Шея теряла способность вертеться. Голова поворачивалась только вместе со всем телом.
Аглая с шубкой сливались в единый организм — шу-бодевочку, очень красивую шубодевочку, во всем городе таких всего две, она и дочка мясника с рынка.
Была белая, мягкая, как тети-Зоина пряжа, пушистая шапка-ушанка, космонавтским шлемом крепко держащая голову в безвоздушном пространстве, в невесомости, где нет ни света, ни звука.
Были коричневые колготы, от кого-то доставшиеся по наследству и оттого дотягивающиеся до подбородка. Колготы превращали худые Аглаины ноги в толстые, выпученные, бегемотьи. Складки хлопчатобумажного жира собирались над коленками, под коленками, у стоп.
Были рейтузы, купленные Аглае по размеру и оттого уникальные, но из-за колготочной гармошки маловатые. «Нет, Агуленька, рейтузики надеть нужно. Мороз тебя за попу без рейтузиков схватит и укусит!» — Бабушка складывала ладонь волчьей пастью, щипала Аглаю за нос. Цап!
Были серые волосатые, как листья бабушкиных фиалок, валенки в черных галошах. В валенках Аглая из девочкошубы превращалась в голубого шагающего по столу пластикового ослика с торчащими ушами и красным шариком. Красный шарик мама кидала со стола, и Аглая топала, топ-топ, вразвалку, топ-топ.
Были санки. Со спинкой. С разноцветными, как цветик-семицветик, дощечками. Со сложенным в несколько раз верблюжьим одеялом, чтоб попа не мерзла.
Был папа, молодой, усатый, гордый. Мама с Бабушкой доверили ему Аглаю без присмотра. В первый раз. Отец-молодец.
То, что катались они с папой не по-людски, Аглая поняла не сразу. Кататься с папой было весело. Они забирались на вал, на самый верх, туда, куда ни мама, ни Бабушка никогда не разрешали. «Нет, Агуленька, вот на этой горке давай, смотри, какая ладная, для малышей». Папа сажал ее на санки, как рогатку, оттягивал назад, прижимался усами к щеке, шептал: «Готова?! Держись!», отпускал вниз, с вала. Полозья фыркали снегом, сердце визжало получившей на Новый год заветного Чебурашку Вероничкой, нос не дышал. Десять секунд восторга и ужаса. Санки тормозили. Тпру! Аглая сидела не шевелясь, ждала папу. Папа слетал следом, на картонке, отряхивал Аглае мокрой шерстяной варежкой нос. Еще? Снова тянул ее на вал, высоко, высоко, выше всех. Они катались на санках, на картонке, на животе. Даже на спине — ложились на картонки и мчались вниз, наперегонки со звездами, просом рассыпанными чертом перед Солохой.
Только когда они вернулись домой, скатившись с горы столько раз, до скольких Аглая еще считать не умела, с разболтавшимся шарфудавом, стало очевидно, что катались они, конечно, не по-людски, никто-так-не-катается катались, убила-бы-ей-бо-гу — вот как катались.
— Что же это… — Бабушка всплеснула руками, повалилась на галошницу. — А шубка… шубка… Ж Бабушка закрыла ладонью рот, спрятала вырывающиеся непослушные слова, тихо заплакала.
— Где?! Еде ты умудрился в феврале найти грязь?! Нет, ну это ж надо! — Мама кипела, как чайник на плите, в который налили слишком много воды, и он выплескивается, и крышка железная у него пляшет. Мама подскакивала на месте, пучила глаза, раскачивая колючий шерстяной воздух, трясла руками. — Свинья, конечно, грязь везде найдет! Тут спору нет…
Аглая слышала отзвуки произошедшей катастрофы неясно, сквозь шапку-шлем, но понимала: случилось что-то плохое, пугающее, непоправимое. Но что, до нее никак не доходило. Аглая стояла перед папой, хлопала глазами, как кукла Маша, которая умела ходить и говорить «Ма-ма! Ма-ма!», а больше ничего не умела.
— Ее еще же Веронике донашивать! Мы с Зоей, с Зоей скидывались, вместе покупали! Это же… Это же!.. — Мама села рядом с Аглаей на корточки, начала раздевать. Из уголка ее глаза ползла блестящая слеза, улиткой оставляя на щеке липкий черный гуа-шевый след.
Маму было очень-очень жалко, у нее беда стряслась какая-то. Аглая поднесла мокрую варежку к маминой щеке, вытерла улиточную слизь. Но мама не успокоилась, она втянула носом воздух, сморщилась, и тут… черногуашевых улиток стало много-много, они побежали наперегонки по маминым распухшим щекам. Кто быстрее до подбородка?! Это были неправильные, так-быстро-не-должны-бе-гать-улитки. Аглая три раза вдохнула носом соленый воздух, надула губы, хлюпнула, зажмурилась и тоже заревела, мокро и обжигающе.
— Видишь! Видишь! Что ты с ребенком сделал! — Мама, всхлипывая, сняла с Аглаи шапку-шлем, пригладила вспотевшие волосики, крепко обняла. — Глаша, Глаша, ты не ушиблась? Нет?
Аглая замотала головой, которая наконец начала двигаться. Мама расстегнула шубку, вынула из нее Аглаю, встала, пошла на кухню — там светлее. Аглая перестала плакать, перекачивающимся пластиковым серым осликом в валенках подошла к маме, ойкнула.
Шубка была вся… вся… будто ее мальчишки во дворе грязевыми снежками расстреляли. Из желтого тигренка превратилась в бурого медвежонка. Такую Вероничке не отдашь. Бедная Вероничка из-за них с папой осталась без шубки! Аглая обернулась на переминающегося с ноги на ногу папу. Папа все еще стоял на пороге. Под его большими галошами растекалась грязная снежная лужа, валенки от страха описались, как Аглая, когда ее в детстве Дед Мороз напугал.
Мама всхлипывала и что-то все время говорила то шубке, то папе, то шубке, то папе. Шубка и папа молча переглядывались, не отвечали.
— Давай, Агуля! — Бабушка наконец отпустила рот, непослушные слова успокоились, больше выскочить не пытались. Бабушка встала с галошницы, подхватила Аглаю на руки, понесла в ванную. — Ты как чертенок! Мыться пошли!
Шубку потом отдали в химчистку на Горводокачке. Она стала как новенькая, пахла лимонными корочками. И Вероничка ее носила, и тети-Феклина внучка. А на санках с вала они с папой больше никогда не катались. И рассыпанные чертом перед Солохой звезды в мороз, лежа на снегу, не видели.
За кольцевой дорогой, в поселке, Аглаю догнал Гудвин.
— Аглая, здравствуй! Aren’t I lucky to have caught you here?![14]
— Здравствуйте.
«Кот. К-а-у-г-х-т», — повторила Аглая про себя. На английский она переоделась. Мамина красная водолазка, темно-синие джинсы клеш, дядя Валера им с Вероничкой одинаковые из Китая привез, самое похожее на Полинино из того, что было у нее в гардеробе.
— Ты отлично включилась в учебу, Аглая. Если так и дальше дело пойдет, всех перегонишь. — Гудвин легонько толкнул Аглаю в плечо.
В водолазке было жарко. Итальянская. Escada, 100 % шерсть.
— Красиво, да?! Люблю наш поселок. Вроде время здесь есть, а вроде и нет его. Безвременье, в котором можно встретить удивительное. Тебя, например. Ты чего так рано? — Гудвин подпрыгнул, подстроился под Аглаин шаг, ответа не дождался. — Знаешь, я переживал, придешь ты или нет. Ты такая напуганная была на тестировании. И вот я, представляешь, думал о тебе, гадал. Придет. Не придет. Так ты еще и на первый урок опоздала, заставила меня поволноваться…
— Но я не опаздывала…
Аглая заправила за ухо пушистые волосы, сегодня пошла с распущенными, может, от этого еще так жарко. Надо было хвост завязать.
— То есть я опоздала…
Гудвин улыбался, но не ртом, а глазами и носом, она тоже улыбнулась.
— Меня в школе задержали…
— Хорошо понимаю твоих педагогов. Я бы тоже тебя с удовольствием задерживал после уроков… Ты не куришь? — Гудвин достал пачку сигарет Camel, смахнул вверх крышку большим пальцем, предложил Аглае.
Аглая испуганно уставилась на сигареты, будто Гудвин ей, как Лешка, рогатку протянул и предложил стрелять по голубям.
— Ну и правильно… Сможешь найти ошибку? — Гудвин кивнул на пачку.
Папа такие не курил. Camel Filters. Turkish & American Blend Cigarettes. Пустыня. Пальмы. Пирамиды. «Может, в слове cigarettes одна буква t?» — подумала Аглая, но ничего не сказала, замотала головой.
— Помнишь, как это было: «У верблюда — два горба, потому что жизнь — борьба!»[15] Camel на английском «верблюд двугорбый». А у этого горб один. «Вы либо австралиец, либо немецкий беженец»[16]. — Гудвин сам себе улыбнулся. — Вот так. Ошибка, а красиво! И какой успех. — Гудвин подумал, убрал пачку сигарет в карман.
Аглая гармошкой задрала рукава водолазки. Надо было футболку надеть. Это не Подмосковье, а египетская пустыня какая-то с одногорбыми верблюдами.
— Давай лучше расскажу что-нибудь интересное. Вот, например… — Гудвин кивнул на деревянную избу справа.
В поселке было много таких. Голубые потертые наличники с облезшими дощечками — клавишами металлофона в ряд. Можно взять молоточек, постучать. В таком доме жила тетя Фекла, они в ее погребе земляном, холодном царстве Кощея Бессмертного и мышей, картошку хранили.
— Жаль, все это умирает. Мимолетная красота. Видишь, верхняя часть наличников — это металлургические клещи, вон там, на кокошнике. — Гудвин остановился, взял Аглаю за плечи, повернул, правой рукой шмыгнул ей под вспотевшую подмышку, показал на окно.
Черт, он же поймет, что она вспотела.
— Плотники что видели, то и вырезали. Знаешь, зачем их вообще придумали, наличники? — Гудвин вынул руку.
Про наличники Аглая ничего не знала, зато знала, что никогда в жизни больше эту дурацкую водолазку не наденет.
— Деревянные дома усадку дают, между домом и рамами щели образуются, наличники их закрывают. Всю эту красоту наводить стали позже корабельные плотники, те, что ладьи мастерили; помнишь обереги на носу от бушующих стихий, драконы, козлы, тигры, бычьи головы?
Они повернули за угол.
— Как быстро мы с тобой пришли. Говорю же, безвременье. Чувствуешь? — Гудвин остановился у калитки, под липой, втянул воздух. Замолчал.
Липа ровная, высокая, желтизну свою уже почти промотала, жухла цветом вафельного стаканчика. Ясно же, со дня на день подхватит простуду — душно что-то, жар, что же так душно, — счихнет оставшиеся листья, останется стоять голая, ждать зиму, а потом сдастся зиме в плен, до весны.
— Да, дождем пахнет. — Аглая посмотрела туда же, куда и Гудвин, на липу.
— Озоном, Аглая, озоном. У дождя нет запаха.
— Как это нет? — обиделась Аглая. Они с Вероничкой и Бабушкой всегда дождь нюхали, открывали настежь окна, высовывались с ковшиками, набирали вкусную дождевую воду и пили потом ее по капле из игрушечных стаканчиков, как волшебный нектар. И даже вода дождем пахла.
Гудвин улыбнулся:
— Так, нет. — Он легонько щелкнул Аглаю по носу шершавым указательным пальцем. — Твой нос чувствует не дождь, а озон. Три молекулы кислорода.
— Дождь, мой нос чувствует дождь, — упрямо повторила Аглая, все больше, сама не зная почему, на Гудвина злясь, будто он хотел забрать у нее то единственное, во что она отчаянно безусловно верила.
Гудвин засмеялся:
— Ну хорошо, как скажешь. Красивая у нас липа, правда? Липа всегда цветет первой, подруг не ждет. Есть такие деревья, которые раньше других набухают весной почками, волосками пускают рябь по своим едва пигментированным зеленью листьям, пульсируют солнечными пятнами. Не хотят ждать. Всю молодую сладость этого мира себе забирают. — Гудвин потянулся рукой к ветке, сорвал листок, вручил Аглае.
Линии на ладони липового листа были четкие, глубокие, как у Гудвина. Линия жизни оберегом огибала холм Венеры. Линия судьбы, прямая, ясная, утверждала свое существование четким восклицательным знаком. Яркая длинная линия сердца висела коромыслом через всю ладонь, тянулась от указательного пальца до мизинца.
— Опять желтое. — Гудвин подмигнул: — У нас с тобой традиция, похоже, намечается. «Пряная прелесть, нежный узор наготы». — Гудвин посмотрел на Аглаю, словно оценивал, кивнул на дверь: — Пойдем. Дождь начинается. Ты не грусти, обещаю, мы с тобой дождемся весны. Липа опять зацветет. Липа всегда цветет первой.