К книге
ПчелыГлава двенадцатая Зосима-пчельник
88%
Глава двенадцатая Зосима-пчельник
14

Церквей в городе было две: в валу и на окраине города, на холме, где Аглаю крестили. Отца отвезли в нее. Аглая не плакала, не разговаривала, не думала. Делала, что ей говорили: «Сними джинсы. В джинсах нельзя. Надень юбку. Нет, не эту. Длиннее есть? Попей воды, сколько там сидеть придется, неизвестно. Волосы собери. Нет, не так, дай сама соберу». Папиной смертью командовала тетя Зоя. Сухая, собранная, унаследовавшая дедовскую генеральскую стать, она единственная после звонка Егорыча не растерялась, быстро приехала, оценила обстановку, приняла единственное правильное в сложившихся обстоятельствах решение — установила автократию имени себя. Смерть ее не дезориентировала, не расшатала, спокойствия не лишила. Смерть придала тете Зое сил, сосредоточенности, наделила невидимой, но признаваемой всеми домашними властью. Никто не сопротивлялся, не бунтовал, механизмы народного контроля установить не пытался. Все, кроме тети Зои, вдруг забыли, как жить, и были рады, что кто-то помнил это за них, отдавал четкие, понятные команды.

«Становись!» — вся в черном, тетя Зоя несуетно, споро дирижировала воцарившимся в квартире хаосом. Дед лежал на диване, спрятавшись в серую натянутую до кончика его персидского носа вязаную шапку, хрипло ворчал: «Развели духовную сивуху! Придумали мне тоже, отпевать атеиста! Еще б царю-батюшке сапоги почистили! Жополизы поповские! Его посмертно крестили, что ли? Попы-то и по черту панихиду отслужат, коли на лапу дашь! Все люди братья, люблю с них брать я!» Деда никто не слушал, даже Бабушка, давно привыкшая, что Дед говорит без остановки, как радио, у которого сломался выключатель, не отвечала. Дед знал, что его никто не слушает, хрипел еще ворчливее. Бабушка бегала из комнаты в комнату, а прибежав, останавливалась и пустыми глазами смотрела по сторонам, позабыв, зачем прибежала. А потом заперлась в туалете, принялась отмывать унитаз так усердно, что можно было подумать, папа умер из-за грязного унитаза, понес кару туалетного божка, Кавайя Ками, заброшенного к ним из Японии случайно, по образовательному обмену с местными домовыми.

«Смирно! Всем надеть черное!» Черный цвет удачно контрастировал с короткой дерзкой стрижкой тети Зои, придавал еще больше веса, превращал в председателя комсомольской организации. Тетя Зоя снова ходила блондинкой — посмотрела «Бангкок Хилтон», решила, что очень похожа на Николь Кидман, перекрасилась из натуральной шатенки. Маму черная одежда, в отличие от тети Зои, побила, смяла, как нетерпеливый подросток безжалостно мнет бесполезный бумажный пакет из-под съеденных пончиков. В Бабушкином черном платье для похорон мамино тело скукожилось, потеряло форму, стало не больше Аглаиного.

«Налево — равняйсь!» От кресла, где спряталась мама, доносились невнятные звуки, которым сложно было подобрать название. Если бы мама, как нормальный человек, плакала… Но нет, мама не плакала. Мама то хрипела, как дешевые китайские наушники, то захлебывалась, будто тонула, то выла, как человек, которому дверью только что со всей дури прищемили палец — «А! А-а-а-а! А! А-а-а-а!», — боль невыносима, все отключилось. Вспышка ядерного взрыва. Болевой шок. А ты в эпицентре, должна была распасться на элементарные частицы, но почему-то не распалась.

«На середину — равняйсь!» Аглая к маме не приближалась. Страшно было приближаться. Тете Зое лежать, ворча, на диване, выть, хрипеть, бегать по комнатам и мыть туалеты было некогда. Смерть — дело хлопотное, многозадачное. И казалось, что тетя Зоя одна во всей семье это осознавала. Позвонить в больницу, в милицию, в морг. «Что? Вскрытие сделали? Что? Кто разрешил? Работникам правоохранительных обязательно? Что? Омертвение чего? Участка сердечной мышцы? — Тетя Зоя все переспрашивала дважды и записывала в Бабушкин телефонный справочник. — Миокарда? Какой желудочек? Левый? Что? Вы сначала сказали — правый. Помедленнее говорите, я вам не стенографистка. Согласовать время отпевания. Уточнить детали похорон. Организовать прощание. С народом? С каким народом? Что? Вы в своем уме? Собрать мыло, носки, станок для бритья, расческу, полотенце. Большое полотенце? Я не ору, я уточняю размер необходимого полотенца, женщина. Вы глухая? Станок, станок, спрашиваю, одноразовый? Может, вы там покойников "Жиллетом" бреете, я откуда знаю. Это у вас каждый день новых покойников с десяток, а у меня первый за последние десять лет, женщина. Да, первый. Перестаньте мне грубить. Это кому из нас с вами не повезло, мы еще посмотрим, когда я жалобу на вас напишу! Носки, спрашиваю, новая пара?»

«Отставить!» Тетя Зоя управилась со всеми формальностями, села на кухне выпить чая, передохнуть и тут, кажется, в первый раз заметила маму, сморщила нос. Определила положение как крайне неблагоприятное. Мама к этому моменту перестала издавать нечленораздельные звуки, стрелкой метронома монотонно покачивалась на кресле вперед-назад. Да, в таком виде до церкви ее не дотащить, оценила тетя Зоя. И дядя Валера, как назло, только завтра из командировки возвращается. «Как не вовремя твой отец решил умереть! И тут всем насолил!» Тетя Зоя отставила чашку с чаем, вздохнула, пододвинула к маме табуретку, села рядом, поставила руки в четвертую балетную позицию, продела внутрь конструкции маму, будто у мамы было заразное заболевание и тетя Зоя боялась до нее дотронуться, застыла. «Ну буде, тебе! Все! Все! Лидок, возьми себя в руки! Было бы по кому убиваться!» Мамино метрономное покачивание остановилось. Она вернулась на момент хлопка двери, опять завыла. «Так! — тетя Зоя чмокнула, аккуратно, не меняя позиции рук, поднялась, взяла чашку чая, выпила залпом, как стопку водки. — Так, — повторила она и сменила тактику: — Сказала тебе! Прекрати, Лида! Устроила тут плач Ярославны! Нам еще полночи в церкви торчать! Наплачешься. Развела Азовское море! Успокоилась. Вон, Глашка маленькая, а держится лучше всех вас! Молодец, Глашка! — Тетя Зоя ободряюще кивнула ей, как единственному надежному соратнику в стане полностью ополоумевших обитателей Канатчиковой дачи. «Все почти свихнулись, даже кто безумен был»[89]. — Давай, Лидок! — Тетя Зоя смягчила голос. — Соберись! Царство ему небесное, конечно! Но Бог, если он есть, все видит же, Лидок! Просто так человек порядочный не будет падать и умирать. Нечего… — тетя Зоя сглотнула, не договорила, замотала головой, принялась отдирать маму от кресла. — Давай! Давай! Потихоньку!»

«Вольно!» Тетя Зоя выволокла маму в коридор. Тетя Зоя была права. Папа их бросил. Сбежал. Исчез. Уже год ни слуху ни духу от него не было. Обида. Злость. Забвение. Всех их разом из своей жизни вычеркнул, даже не вычеркнул, а сжег, как Гоголь второй том «Мертвых душ», и маму, и ее, и Бабушку, и Деда, и Вероничку, и тетю Зою, и дядю Валеру, с которым они собирались все-таки достроить дедовскую дачу. Будто их не было. Папа им не помогал. Мама все на себе тащила. Семью кормила одна. Взяла дежурства по ночам, охранять компьютеры в вычислительном центре, чтобы Аглае английский оплачивать. А папа? Большой разницы в том, умер он или просто исчез, по факту не было.

— Надевай! — тетя Зоя поставила перед Аглаей сапоги. — Больше черного нет ничего. Всё, что нашла. Давай, натягивай! У тебя какой размер?

Тети-Зоины черные сапоги-чулки заметно состарились, по-стариковски сутулились длинными голенищами. Тетя Зоя в них лет семь, не снимая, отходила. Капроновые колготки, мини-юбка на две ладони выше колена. Ее на работе Зинкой прозвали, все спрашивали: «Когда в Гагры, Зин?!» Через два года танкетка протерлась. Дядя Валера спас ситуацию, залил дыры эпоксидкой. Когда тетя Зоя их наконец списала, они были еще на ходу, отправились на антресоль доживать свой век по соседству с пустыми трехлитровыми банками и покопанными коньками. Вот пригодились. И не просто пригодились. Жизнь приготовила им прощальное турне. На этот раз самое прощальное. В обоих смыслах этого слова. Аглая натянула сапоги.

— Ну как? Ничего вроде. — Тетя Зоя с некоторой ревностью окинула взглядом сапоги на чужих ногах.

— Вел-л-лики… — промямлила, заикаясь, Аглая.

— Велики — не малы. Потерпишь, Глашка. — Тетя Зоя осеклась, поджала губы, переговорила с вопросительной интонацией, погладив Аглаю по голове: — Потерпишь?

Аглая кивнула. Она потерпит. Конечно, потерпит. Главное, чтобы тетя Зоя вдруг домой не уехала. С мамой она одна не справится. Тетя Зоя выставила большой палец вверх, принялась обувать всхлипывающую, как сапоги на Аглаиных ногах, маму.

«Рота! Слушать меня! Перемотать портянки! Восстановить сбившийся строй! Вы-хо-ди!»

* * *

По дороге в церковь Аглаю перестали двигать с места на место, как табуретку. Тетя Зоя отдала понятную, четкую команду: «Шаго-о-ом марш!» Аглая шагала. Подальше от тети и мамы. Молча. Только сапоги неуклюже хлюпали, как сопливый ребенок, который упирается каблуками в землю, когда родитель против воли тащит его в сад. Полтора размера разницы с Аглаиной ногой оказалось не самым серьезным изъяном сапог. Поролоновая подкладка парила ноги. Как тетя Зоя в них столько лет отходила, оставалось загадкой.

На улице было тускло, промозгло, по-апрельски. Черный спрессованный до бетона снег держал последнюю оборону зимы вдоль решетки детского сада. Таял медленно, лениво, неохотно: «Рано еще меня со счетов списывать!» Аглая не любила детский сад. На прогулке ходила туда-сюда по бревну, смотрела на окно кухни на седьмом этаже их панельки, посылала Бабушке сигнал: «Забери! Забери!» Бабушка сигнал почти всегда безошибочно улавливала. Аглая-локатор работал без перебоев. Прибегала, запыхавшись, к концу обеда, забирала давящуюся капустной запеканкой Аглаю, засовывала в шубку, за калиткой шептала: «Плюй!» Аглая выплевывала вонючую капусту прямо на снег, обнимала Бабушкины валенки. Домой! Обедать! Вкусно! По-бабушкиному! По-настоящему!

Лужи в тонких чешуйках льда похрустывали под танкеткой сапог, ругались: только же схватились, замерзли, и вот опять ломают! Аглая поежилась. Зябко. Засунула руки в карманы, вдавила подбородок в шею, спряталась в пещеру куртки поглубже.

Мама с тетей Зоей шли впереди. Тетя Зоя волокла маму сосредоточенно, не сбиваясь с курса, как гиперответственный мальчишка-милиционер, только-только пришивший голубые беззвездные еще погоны с красными лампасами к новенькой васильковой рубашке и еще верящий, что дядя Степа настоящий и всех на свете спасает. «Видишь цель? Вижу! Веришь в себя? Верю! Тогда пошел!»[90]

Мимо проплывали блеклые тени-призраки из жизни по ту сторону от папиной смерти. Аглая их с интересом рассматривала. Живые ли они? Настоящие ли? Кто-то нарисовал их быстро, на бегу, широкими мазками. «Что за болото ты тут развела?» — говорила Марта Игоревна, учительница рисования, заглядывая в Аглаину палетку акварельных красок. Школьно-оформительские. Семь цветов. На крышке картонной коробки — вечно испуганный Пятачок, рассеянно улыбающийся Винни-Пух, Сова-директор в капоре, кибитке с указкой. «Прости, пожалуйста, Пух, но я не чихала»[91].

Кадмий желтый средний. Женщина лет тридцати. Пальто с запахом. Высокие сапоги — змеиная кожа, тонкие каблуки. В одной руке зеленые папки для бумаг, в другой — пятилетняя девочка в шапке с помпоном. Женщина вцепилась в папки, девочка — в женщину. Женщина дергает болтающейся рукой с ребенком, пытается прилипшую девочку с себя стряхнуть — папки тяжелые, двумя руками нести нужно, — не получается. Девочка вцепилась намертво, не отпускает, пытается не отстать. Помпон, свисающий на веревочке с макушки меховой шапки, прыгает вверх-вниз, вверх-вниз, сигнализирует женщине о своем присутствии. У Веронички такая же шапка была. Бобруйская меховая фабрика. Город Бобруйск. Аглая с Вероничкой тогда решили, что в городе Бобруйске живут бобры и на Бобруйской фабрике тоже бобры работают, шьют шапки.

Краплак. Красный светлый. Старый азербайджанец идет им навстречу не спеша, покачивает взад-вперед застиранным пакетом Marlboro с ковбоем. Азербайджанец — в норковой шапке-формовке. Ковбой — в кожаном стетсоне, как у Караченцова. Бабушка пакеты тоже стирает, в машинке Candy, сушит за лоджией, на прищепках. В пакете у азербайджанца звякают бутылки. Азербайджанец седой весь, а усы и брови — черные. Он улыбается в свои черные усы, курит. Азербайджанец проходит мимо, а сигаретный запах остается, крепкий, смолистый, папин. Аглая однажды стащила у папы сигарету, пока он в коридоре распутывал и чинил сети, заперлась на балконе, хотела попробовать курить. Но даже не затянулась. Зажгла сигарету, посмотрела на нее две секунды да и бросила со страху с балкона.

Ультрамарин. Старуха с ахматовскими челкой-шлемом и горбинкой на носу, как таксу, волочит за собой черную клюку. Домой! Домой, я сказала! Старуха еле плетется, а клюка все равно за ней не поспевает. Старуха в этом мире уже чужая. Она это знает. Перед смертью человек попадает в буфер-зону, комнату ожидания без удобств. Кто-то на мгновение, как папа, кто-то на годы, как старуха с клюкой. Старуха в буфер-зоне застряла, шаркает по ней, простукивает асфальтовый пол, ищет выход, никак не найдет. Папе еще, получается, повезло, что так быстро.

Нейтрально-черная. Кусты шиповника. Пустые, подтянутые, когтистые. Сторожат аллею. Тычут острыми колючками мир — реальный ли еще, настоящий ли? Мир снова недостоверен. Достоверная, доказанная экспериментальным путем реальность в России не приживается, коллапсирует под своим собственным гравитационным давлением, сжимается до критически малых размеров. Бах! Ни один квант сознания отсюда никогда не выберется, ни один фотон памяти не выскользнет. Папа говорил, что черные дыры живут дольше людей. А люди — дольше божьих коровок.

В детстве Аглая собирала с морщинистых, как кожа кончиков пальцев после горячей пенной ванны, листьев шиповника божьих коровок, считала точки — черные дырочки. Крылья у божьих коровок точь-в-точь маленькие сливки. Усики — вязальные крючочки. Черная твердая головка в пилотных очках Антуана Мари Жан-Батиста Роже де Сент-Экзюпери. Быть божьей коровкой — это и значит чувствовать, что ты ни за что не в ответе, не сгорать от стыда, не гордиться, быть свободной. Когда точек оказывалось много — однажды она насчитала целых семнадцать, — Аглаин живот надувался, тревожно чавкал. Что-то было жуткое в таком их количестве, что-то неправильное. Когда точек оказывалось ровно семь: три — на одном крылышке, три — на другом, одна — посерединке, можно было загадывать желание, все хорошо. Аглая подставляла божьей коровке палец. Божья коровка послушно забиралась на самый кончик, замирала, дразнила, приподнимая красный панцирь, показывая черные органзовые крылья: «Улечу, никаких желаний не загадаешь!», сжаливалась, упаковывала органзовый парашют обратно, слушала Аглаины желания: «Божья коровка, черная головка, улети на небо, принеси нам хлеба, черного и белого, только не горелого! А коль хлеба не несешь, мне желанье украдешь! Самое заветное, чужим незаметное!» Божья коровка, жужжа, взлетала. Все поняла, все записала. Аглая загадывала коробочку для фантиков, как у Олеськи, красные туфельки с перепонками, как у Аленки, и железную дорогу с поездом! Семиточковая божья коровка все Аглаины желания исполняла: волшебную картонку для фантиков (открываешь с одной стороны — крестик из резинки фантики прижимает, с другой — две параллельные линии) Дед смастерил, красные туфельки оттети-Феклиной старшей внучки в наследство достались, а железную дорогу «Орленок» с черными рельсами и голубым паровозом в большой коробке «В добрый путь!» принес Дед Мороз. Аглая сидела на галошнице в семь утра первого января, ждала папу с дежурства, обнимала картонную коробку. Папа пришел весь красный, веселый. «Ты чего в коридоре? В трусах!» Но пока железную дорогу Аглае не собрал — «Вот это тебе Дед Мороз угодил, конечно, постарался старик», — спать не лег. Божьи коровки исчезли. Аглая давно уже их не видела. Эндемики Советского Союза. Не захотели к новой стране приспосабливаться или не смогли, оказались с Россией генетически несовместимы, как молоко в бидонах и Надя Богданова, самый юный пионер-герой СССР, девочка-партизанка, про которую Аглае Дед рассказывал и которая в год развала Советского Союза взяла и умерла, как все божьи коровки на свете.

В школе в их классе на третьем этаже горел свет.

Ольга Николаевна опять засиделась, наверное, проверяет тетрадки или смотрит в одну точку, как кошка, которая, не моргая, глядит поверх твоей головы в сгустившуюся пустоту и видит что-то, чего ты не видишь. «Аглая, ты? Иди, иди домой Аглая, все хорошо, спасибо, до завтра». Аглая ускорила шаг, обогнала маму и тетю Зою. Еще встретишь кого из школы, даже тетя Зоя тогда маму до церкви не дотащит.

Город знобило весной. Пчелы принесли свои золотые ключики, отомкнули летечко, замкнули зимушку. Щелк! Попалась! Не отпустим тебя на волю, до ноября сиди в омшанике, не смей выходить, и так полгода тут шастала!

За школой начинался чужой район, игрушечный, с пятиэтажками. Аглая ездила туда по вечерам на трехколесном велосипеде «Малыш» с Дедом встречать маму с работы. Красная рама. Красные пластиковые педали. Красные кисточки на красных ручках. Дед шел впереди широким генеральским шагом в пять Аглаиных маленьких шагов. Аглая крутить педали не успевала, вскакивала, вставала на заднюю перекладину велосипеда, догоняла Деда, как на самокате, отталкиваясь ногой. Но даже если они совсем опаздывали и мама уже выходила им навстречу, Дед останавливался у ларька, доставал из кармана смятую зеленую купюру в три рубля, покупал Аглае мороженое. Плодово-ягодное в потрепанном бумажном стаканчике всегда было в наличии. Не на много вкуснее прилагавшейся к нему деревянной палочки. Сливочный пломбир в брикете за двадцать копеек привозили три раза в неделю. По праздникам продавали толстенькую «Лакомку» с медведем на обертке. Когда мороженщица улыбалась Деду улыбкой, которая бы ни за что не понравилась Бабушке, и говорила, что привезли «Лакомку», Дед облокачивался о прилавок, ставил на носок черный сапог, скрестив ноги, мороженщице подмигивал подмигом, который бы понравился Бабушке еще меньше улыбки, покупал десять «Лакомок» разом. В коробке. Когда еще привезут в следующий раз?! До мамы они в такой день не доезжали, неслись наперегонки домой. Аглая впереди! Быстрее, Деда, быстрее! Дед с картонной коробкой сзади. На две недели хватит! Главное, в эти две недели не заболеть, иначе Бабушка будет «Лакомку» плавить в эмалированном ковшике, подавать сладкой жижей в чашке, горлышко жалеть. Ларек-мороженое давно продали косоглазому узбеку. Узбек установил в ларьке тандыр, пек лепешки-кепочки с кунжутом, но тетя Зоя не разрешала их покупать: «Вы что, все совсем ополоумели?! Откуда мы знаем, что он этими руками трогал, куда лазил?!»

Чем ближе подходили к церкви, тем хуже шли тети-Зоины сапоги, спотыкались о ровный асфальт, натирали пятки, соскакивали, вели себя так, что, если бы у тети Зои были силы отслеживать еще и их поведение, она бы им точно сделала выговор.

— Надень. — У входа в церковь тетя Зоя остановилась, усадила маму на ступеньки, порыскала в сумке, достала три платка. Черный, Бабушкин из серванта, сунула маме, себе повязала хлопковый с вышивкой, Аглае отдала серый, такой большой, что его пришлось обмотать два раза вокруг шеи. Тетя Зоя выглядела в платке задорной колхозницей. Мама — пьяной теткой-охранником. Аглая никак не выглядела.

— Ну, с Богом, как говорится. — Тетя Зоя махнула правой рукой в неопределенном околорелигиоз-ном жесте, кое-как перекрестилась.

Аглая вытащила из карманов руки, посмотрела на пальцы. Два или три? Два или три? Вправо или влево? Вправо или влево?

Тетя Зоя вытерла тыльной стороной ладони мамино заплаканное лицо, поправила ей платок. Кивнула Аглае:

— Настроили тут потемкинских лестниц.

Аглая присела, взяла маму под руку и чуть не упала.

Мама, раза в три усохшая со звонка Егорыча, оказалась на удивление тяжелой. Тетя Зоя строго посмотрела: соберись, мне еще не хватало и тебя тащить. Аглая сглотнула, вцепилась в мамин локоть, кивнула и пошла вверх. По потемкинской лестнице. Считая ступеньки.

* * *

Аглая зажмурилась. Яркий, голый, ладаном пронизанный свет набросился на нее с порога. Сбил. Словно огромный великан, раздув щеки, набрал полный рот этого света, задержал дыхание, а потом плюнул. Окатил душем. Закрытые глаза щипало, но Аглая и через опущенные веки почему-то все видела. Из глубины белого храма на них двигалось что-то темное, большое, неостановимое — фура. Водитель фуры, очевидно, уснул за рулем и точно не затормозит, не успеет, собьет их всех троих разом, проволочит по трассе с полкилометра, бросит умирать на обочине. Аглая до боли сжала веки, досчитала до трех и открыла глаза. На ходу натягивая золотую ризу на черный подрясник, к ним на очень длинных ногах-ходулях несся батюшка. На удивление молодой, лет тридцати пяти. Его распущенные волнистые рыжеватые волосы в церковном свете казались розовыми. Светились. Выпученные, рыбьи глаза смотрели, не мигая, через толстую стенку круглого аквариума очков. Аглая шарахнулась, забыв, что должна поддерживать маму, спряталась за тетю Зою. Тетя Зоя напряглась, готовая в любой момент подхватить дополнительный вес, но мама устояла, вдруг заново обрела телесность, выпрямила сгорбленную спину, выросла до своего обычного размера. Батюшка затормозил за полшага перед тетей Зоей. Уставил слепящие фары толстых линз прямо на Аглаю. Аглая моргнула ослепленным лосем. Опустила глаза. Больно. Из-под подрясника выглядывали черные кроссовки Nike с необычно большим белым свушем вдоль всего ботинка и маленьким розовым у пятки. Батюшка подался вперед — ряса спрятала кроссовки, — заговорил низким, округлым, окающим баритоном:

— Бо-о-ог не есть Бо-о-ог мертвых, но-о-о Бо-о-ог живых, мо-о-олимся за раба его-о-о, без-временно-о-о нас по-о-окинувшего-о-о.

Батюшка стрелой строительного крана вытянул вперед длинные руки, похлопал одновременно маму и тетю Зою по плечам, маму — по левому, тетю Зою — по правому, будто склеил их боками, потянулся к Аглае. Аглая опять шарахнулась. Тетя Зоя спохватилась, отлепилась от мамы, повернулась полубоком, выпихнула Аглаю вперед. Батюшка погладил Аглаю по голове. Рука у него была рыбья, холодная, как у старухи. Он тоже, видимо, хранил ее отдельно от тела в морозилке, доставал, отогревал на службу, пристегивал для поцелуев и благословения. Но папа умер внезапно, времени отогревать руку не было. Ноги у Аглаи подкосились, запутались на месте, «пешеходы на третьих» прыгать она не умела. «Слабо тебе, Глашка!» — кричала ей Аленка в пионерском галстуке. Аглая дулась и на себя, и на Аленку. Ей и правда было слабо.

Тетя Зоя опять пихнула Аглаю:

— К лавкам давай.

Аглая не заметила, что батюшка ее отпустил. Казалось, будто рука его так и лежит у нее на голове, как до сих пор там же лежат и старухина рука, и рука Ольги Николаевны, и рука Гудвина. Весь мир пытался научить ее кланяться.

На лавках сидели тетки. Какие-то папины родственницы. Аглая их не знала. Знала только бабу Надю, толстую, опухшую, будто покусанную осами, с черной чалмой сикха на голове, спереди завязанную бантом. Баба Надя косо глянула на них и продолжила беззвучно двигать губами, шепча то ли молитву, то ли проклятие. Тетя Зоя хмыкнула и усадила маму с Аглаей с другой стороны от бабы Нади, на табуретки. Ведьма!

Храм сиял. Золотом. Его с Аглаиного крещения отреставрировали. Вера выбралась из подполья. Спрос на замаливание грехов рос в прямой зависимости от развития частного бизнеса в городе. Розничная торговля, «Копейка», «Седьмой континент» под чутким руководством мэра города восстанавливали главный храм на площади. Прочие бизнесмены под предводительством директора кладбища — этот. Деньги жертвовали щедро, по-барски, устраивали смотрины храмов друг друга, вели перед Богом негласное соревнование.

Что-то загрохотало. Это был монах-кузнечик, щуплый и усатый. Он выволок на середину храма три табуретки. Баба Надя схватилась за сердце. Мама схватилась за голову. Тетя Зоя — за маму. Аглая — за лавку. Правильно сделала. Нужно за что-то держаться, когда видишь первый в своей жизни гроб. Алый атлас, черное дерево, позолоченные ручки. Все по статусу. Аглая хотела отвернуться, не смогла. Мозг активно регистрировал новую информацию об этом мире, снимал мерки объекта, заносил в картотеку. Продолговатый прямоугольный ящик для мертвого папы. Два метра. Книзу заужен. Человек заужен книзу, поэтому и ящик заужен книзу. Ромбовидная крышка. Узор — дачный бетонный забор. Аглая сглатывала, моргала, не отрываясь смотрела на гроб.

— Ночную панихиду служат по блату, — шепнула Аглае и маме тетя Зоя, успевшая сбегать за свечами и установить контакт с бабкой-свечницей.

Панихиды устроят две: секретное отпевание в церкви для близких родственников — Аглая еще раз осмотрела теток вокруг бабы Нади, так и не вспомнила, кто они, — и общественную в милиции, завтра.

— Андрюшенька, Андрюша…

Аглая не сразу поняла, что произошло, но сразу почувствовала. Тишина храма, сонастроившаяся с женскими всхлипами, потрескиванием горящих свечей, звонко лопнула. В церковь, распихивая локтями невидимую толпу, ворвалась женщина. Тоже близкая родственница, что ли? Разнузданная, нахальная коричневая дубленка. Рыжий мех. Разного размера глаза. Правый — большой, нарисован черной запятой, под ним мешок размером с кулак. Левый — плоский, прямоугольный, злой. Без мешка.

За женщиной, не успевая, семенил мальчик, высокий, года на два старше Аглаи, в форме, как у папы. Женщина не стала дожидаться ни приветствия батюшки, ни приглашения, пронеслась, распятием раскидывая руки, будто пыталась взлететь, прямо к гробу, нырнула внутрь, в облако алого атласа и белого кружева. С головой.

— Андрюшенька, Андрюша! — завыла разноглазая женщина так громко, что даже батюшка опешил. — Андрюшенька. Андрей… За что же ты нас?.. У-у-у-у-у-у! — Женщина почему-то повторяла все время папино-непапино имя — его никто так не называл, даже баба Надя.

Появление незнакомой разноглазой женщины всех разморозило, привело в движение. Отомри! Тетя Зоя уперла руки в боки, левый уголок губ у нее подскочил вверх, правый закорючкой опустился вниз. Та-а-ак! Еще одна ведьма явилась! Баба Надя очнулась, ринулась за разноглазой женщиной к гробу, возмущенная, что не она рухнула в него первая. Мама зависла на секунду, вытянулась косоглазым аистом, отпихнула сдерживавшую ее тетю Зою, три раза нервно втянула в себя ртом церковный студеный воздух, сунула Аглае в руки свою свечку и уверенным, цементирующим шагом тоже пошла к гробу, прихватив с собой табуретку. Аглая в ужасе подумала, что мама собирается на эту табуретку забраться, перелезть через край и лечь рядом с папой. Но мама ни на какую табуретку забираться не стала. Она оценила обстановку, обошла гроб с другой стороны от бабы Нади и разноглазой женщины, поставила табуретку у самого широкого края, где, видимо, лежала папина голова, и тоже завыла:

— Андрюшенька… Андрюша…

Аглая сглотнула. Мама никогда так папу не называла. Это, наверное, был какой-то чужой Андрюша, к ее папе не имеющий никакого отношения. Их всех позвали сюда по ошибке, поняла Аглая и впечатала спину поглубже в каменную стену церкви. Она ни за что с лавки своей не встанет теперь. Только когда разрешат идти домой.

Мама, баба Надя, гроб и разноглазая женщина слились в единый организм. Келья форта Боярд. Жидкая глина. Против участниц команды — полуголая Пенелопа, цель которой не дать схватить ключ. Кто из них троих была Пенелопа, а кто участницы, сказать было сложно. Аглае хотелось верить, что Пенелопа, конечно, мама. Пенелопа чаще выигрывала, знала, как устоять на ногах, как сделать захват, как повалить соперницу наземь. Мама и разноглазая женщина оккупировали широкую сторону гроба с разных сторон, пытались наперегонки, отталкивая руки друг друга, что-то в гробу поправить. Баба Надя занималась ногами, без остановки гладила их.

— Ведьма деревенская, — прошипела тетя Зоя все еще искривленным ртом.

В этот момент наконец очнулся батюшка. Он схватил из рук монаха-кузнечика кадило, размахивая им, подбежал к гробу и принялся отгонять воющих женщин подальше. Это было непросто. Ни одна не хотела уходить первой. Аглая жмурилась. Боялась, что батюшка заедет маме прямо по голове.

— По местам! — рыкнул батюшка, потеряв терпение.

Женщины, озираясь друг на друга, наконец оставили гроб с папой в покое и разошлись по разным углам церковного ринга. У тети Зои тут же расклинило губу. Она подскочила к маме, как заботливый тренер, стала массировать ей плечи, что-то шепнула на ухо и ткнула пальцем в разноглазую женщину. Батюшка недовольно цокнул на нее, приосанился, развел руки, протяжно запел:

— Господи Иисусе Христе… — Густой, как свежая, блестящая золотая гуашь в банке, глубокий горячий голос батюшки пел отдельно от его несуразного тела, захватывал пространство храма, глушил вой женщин. — Боже наш, Владыко живота и смерти, Утешителю скорбящих!

Мама с разноглазой женщиной бесконечно крестились. Такого соревнования в «Форте Боярд» не было. Они его сами придумали. Только что. Кто больше перекрестится за минуту? Кто точнее?

— С сокрушенным и умиленным сердцем прибегаю к Тебе… И молюся Ти…

Аглая не без удовольствия заметила, что мама выигрывает. Разноглазая женщина дергалась, сбивалась, ошибалась. «У мамы третий взрослый разряд по спортивной гимнастике», — гордо подумала Аглая.

— Помяни, Господи, во царствии Твоем усопша-го раба Твоего…

Тетя Зоя стояла вплотную к маме, подпирала ее, и хотя в Бога, как и Дед, не верила, она тенью четко повторяла все мамины движения, усиливала их, умножала. Еще посмотрим, ведьма, кто кого.

— Ты, Владыко живота и смерти, даровал еси мне чадо сие.

Мама, баба Надя и разноглазая женщина подвывали, безуспешно пытаясь влиться в непрекращаю-щийся поток молитвы. Но как они ни старались, их голоса звучали щенячьим тявканьем на фоне матерого рыка. Тетя Зоя и Аглая не плакали. Слезы спрессовались внутри, как расстаявшие на полуденном солнце леденцы, а потом снова застывшие от нежданно ударившего ночного холода или Божьей кары.

— Буди взят могилой!

Мальчик, про которого, казалось, все забыли, даже разноглазая женщина, с которой он пришел, тоже не плакал. Он испуганно забился в угол церкви, мял в руках милицейскую фуражку, глаз не поднимал. Батюшка, размахивая кадилом, как лассо, наворачивал круги вокруг гроба, будто хотел не проводить покойника в мир иной, а пытался его воскресить мудреным языческим ритуалом. Аглае и правда иногда казалось, что труп Андрюша сейчас воскреснет, сядет в гробу, и ей все-таки придется на него посмотреть. Она снова зажмурилась. В темноте различала плач разноглазой женщины, растрепанный и лютый, бесшумное движение кроссовок Nike по камню, колыхание воздуха от маятника-кадила, бабы-Надино покашливание, мамино подвывание. Наверное, это и есть ад — ни секунды тишины. Звуки в пространстве храма умножались, длились дольше отведенного им времени, отскакивали друг от друга, от стен, ни один не возникал из полной тишины. Даже батюшка не выдержал, зыркнул на воющих, погрозил тонким пальцем. Должок! Аглая посматривала на маму, перестанет ли она выть, и не узнавала ее. Слово «мама», мягкое, молодое, слово-мороженое растаяло в приторно-сладкую жижу растопленной Бабушкой «Лакомки», перестало маме подходить, мутировало в молчаливо мертвое «мать». Батюшкин грозящий палец на маму не возымел никакого действия. В ее маленьком теле вздымался и тут же выплескивался, впиваясь в тяжелый воздух церкви, вакуумный, вакханальный выкрик, вой волчицы. Вой, превращавший маму в оборотня. У Аглаи свело верх нёба. Она осиротела. Никого у нее не осталось. Андрей, который когда-то был папой, лежал в гробу — упал и, никого не предупредив, ничего не объяснив, так и не достроив Дедову дачу, умер. А мама у нее на глазах… Аглая попыталась пошевелить пальцами стоп и не смогла. Они были ледяные. Как у Гудвина.

— Владыко живота и смерти…

Аглая лишь смутно улавливала смысл молитвы.

Мозг выхватывал отдельные полупонятные слова, но вместе они больше походили на заклинание вуду-шамана.

— …чадо мое, и сотвори ему вечную память.

В церкви горько пахло смертью и одуванчиками.

Аглая с Бабушкой рвала одуванчики. В детстве. За домом. Дед на даче разводил кроликов, в недо-стройке соорудил для них двухэтажный вольер. Все называли вольер Титаником. Кролики много ели: одуванчики, крапиву, овес. Много какали крошечными шоколадными яйцами. Бойко плодились. Аглая хватала хрусткие чесучовые стебли желтых цветов. Драла. Они в отместку за убийство измазывали детскую кожу горькой белой кровью. Аглая и Бабушка набивали одуревшими от внезапной смерти и еще, как рыбы, некоторое время живыми одуванчиками толстые пластиковые пакеты, несли домой. На ладонях оставались одуванчиковые укусы и грубый горький запах смерти. Пахло вот точно как сейчас в церкви. Голова кружилась.

— Зосима заступник, святой Савватий…

Егорыч. Проглоченная слюна склеила горло, дышалось плохо, отрывисто. Когда же это закончится? Аглая подняла глаза и вовсе дышать перестала. Рядом с черным гробом отца стоял еще один, маленький. Она не видела его раньше. Нет, не не видела. Его не было. Или его внесли, пока она жмурилась? Деревянный, простой, безатласный, непошлый, будто не гроб это, а детская деревянная люлька. Пустой ли он? Аглая не успела рассмотреть. Поняла: если сейчас не сядет, то первый раз в жизни грохнется в обморок. Она попятилась к каменной стене, упала на лавку. Попыталась восстановить дыхание, но никак не могла вспомнить, где оно контролируется, зато очень четко вдруг почувствовала кости черепа, каждый их миллиметр. И кости эти давили внутрь и наружу одновременно. Мысли рябили черно-белой пленкой, на которой папа был еще жив и пел маме о мире, о разлуках, от которых не скрыться, о судьбе. Аглая поняла, что она все-таки, наверное, потеряет сейчас сознание, но потеряла только память, которая просто выключилась, перестала что-либо регистрировать. Совсем.

А потом подошла немутировавшая, оставшаяся тетей Зоей тетя Зоя, и все щелчком закончилось. Можно было идти домой.

* * *

Ржавая, рыбья ночь, когда отпевали папу, оказалась бракованной, болезненной, дефектной. Раздулась отеком квинке. А когда ей вкололи антигистаминное, очнулась голодная, пережевала время, выплюнула и размазала его по смерти папы, как ребенок размазывает говно по полу, облизывая пальцы и смеясь, глядя на полные ужаса глаза матери.

Аглая так ее и запомнила — размазанно, разводами.

Запомнила, как тетя Зоя подошла к ней. Погладила по голове. Сказала, что можно идти домой, что все на сегодня закончилось, что ведьму из церкви тоже выгнали. Это уж она проследила. Аглая не поняла, которую из двух ведьм выгнали, но череп перестал давить во все стороны сразу. Она вспомнила, как дышать.

Запомнила, как, выходя из церкви, она обернулась посмотреть на детский деревянный гроб — был ли он на самом деле или привиделся, но не запомнила, что увидела.

Запомнила, что, когда они спускались по каменной лестнице, мама наконец замолчала, будто выплакала весь голос, что у нее был, не производила ни единого звука, стала тишиной.

Как они дошли до дома, Аглая не запомнила. Может, потому что темно уже было, фонари-то у них горят только на Первомайке по ночам. Мэр церкви реставрирует, а на фонари деньги не тратит. А может, просто потому, что время уже было ночью пережеванное, выплюнутое, не живое.

Запомнила, как сняла в коридоре тети-Зоины сапоги и сидела на галошнице, потому что не чувствовала отекших ног.

Запомнила, как Бабушка совала ей прямо в коридоре бутерброд с маслом: «Поесть нужно, Агу-ленька, целый день не ели». Аглая бутерброд не взяла. Она не хотела есть.

Запомнила, как, когда она шла в спальню, увидела Деда. Дед спал на диване в большой комнате. Укрытый одеялом, так и не осмелившийся вылезти из-под вязаной шапки, он был похож на кипу сваленной неглаженой одежды. Дед сделал понятное — от смерти спрятался.

Запомнила, что по Первому каналу крутили программу «Звезды мировой эстрады в Москве». На сцене пел Тото Кутуньо. Черная бабочка, белый шарф, хомутом висящий на шее. Лашате ми канта-ре. Остап Бендер с гитарой. Кон ла гитар ал мано.

Запомнила, как Бабушка, спохватившись, вбежала в большую комнату и принялась нажимать на красную кнопку пульта. Выкл. Выкл. Но кнопка залипла, никак не нажималась. Лашате ми кантаре. Соно итальяно…

Запомнила, как она не стала дожидаться, когда кнопка «выкл» отлипнет, а Тото Кутуньо перестанет петь, зашла в спальню.

Запомнила, что хлебокомбинат за окном глухо, бесшумно, безглазо спал. Не светился.

Запомнила, как, не раздеваясь, легла на кресло, и не запомнила, кто переодел ее в пижаму и укрыл одеялом.

Запомнила, что перед тем, как закрыть глаза, думала о трупе. Может, это все-таки был не папа. Папа умер. А потом он не умер. Труп звали Андрюша, и он остался совсем один в церкви. А в церкви живут одни батюшки, старухи и гробы. Думала о мальчике, который так ни разу и не поднял глаза, и она не знала, они разноразмерные, каку женщины, или серо-зеленые, как у них с папой, с желтой радужкой — вечным солнечным затмением. Думала о втором гробе, который папе для компании, что ли, принесли. А потом она уже ничего не думала… Пережеванное время, как пережеванные грецкие орехи, проживать и прожевывать уже не нужно. Слюна в секунду все сама растворяет. Время сразу попадает в кровь, намазывает чуть взбитым яичным белком с сахарной пудрой глаза, ослепляет тебя до утра. Оле Лукойе вздыхает, жалеет: вот и еще одна девочка увидела смерть, — открывает над тобой зонт. Серебряный, под которым тебе в первый раз покажут, что происходит за буферной зоной, после смерти. Но ты этого не запомнишь. Ты потом всю жизнь это будешь просто знать, но не помнить, пока сама из буферной зоны по ту сторону не выйдешь, не всплеснешь руками и не вскрикнешь: «Ах да! Точно!» Но это когда еще будет. А пока бьют барабаны. Кнопка «выкл» так и не отлипла. Тото Кутуньо допевает свою песню. Соно ун итальяно. Итальяно веро. Начинается совсем другая передача.

* * *

Бьют барабаны. Ту-у-у! Ту-ду-ду! Ту-ду! Ту-ду-ду-ду-ду! Ту-ту-ту-ту-ду-ду-у-у-ду! Ду! Ту-ду-ду-ду-ду! Толстяк Ля Буль бьет в гонг. Аглаю будит Бабушка: «Пойдем, Агуля, нужно поесть и собираться. Папу хоронить». На кухне в летной кожаной куртке сидит дядя Валера, пьет растворимый кофе, оставшийся от сбора мембран Nescafe. У дяди Валеры черные густые брови, срощенные наспех зашитым хирургом летного училища шрамом со стежками-зарубками. Стежков столько же, сколько видов самолетов, на которых дядя Валера летал. Дядя Валера бортовой инженер. Он сидит на папином месте, у окна, протягивает к Аглае ладонь. Ладонь у дяди Валеры крупная, сильная, он на ней стоящую солдатиком трехлетнюю Вероничку на вытянутой руке держал — цирковой номер, от которого Бабушка пила валерьянку. Дядя Валера ничего не говорит, он вообще мало разговаривает. Гладит Аглаю вверх-вниз по руке. Кивает, но не Аглае, а себе. Аглая садится рядом с дядей Валерой. Пьет горячий чай. Несладкий. Но как будто с пятью ложками сахара. Есть Аглая опять отказывается. Бабушка молчит, не настаивает и даже свою жалостливую то ли про проданную, то ли про уведенную на убой коровку песню не заводит. Аглая смотрит на сломанные часы с кукушкой. Кукушка из домика не выпрыгивает. Гири-шишки залипли в одном положении. Аглая пыталась их тянуть, но они не тянутся. Аглая сегодня играет одна за всех. Ей нужно добыть побольше шариков у мастеров времени, отгадать все подсказки, разложить пушечные ядра, набрать в футболку монет, выкупить себя, маму, тетю Зою с похорон, успеть убежать, пока не опустится решетка и в сокровищницу не вернутся тигры.

Поклон. Попасть в комнату мастеров времени можно только через низкий лаз, поклонившись до земли. Мастера времени требуют уважения. Кланяйся, Аглая, кланяйся! На панихиду их везет дядя Валера. Он открывает дверцу красного «москвича», усаживает маму с тетей Зоей на заднее сиденье. Мама, похоже, совсем не спала, она сжалась, скукожилась, как прибитая сильным ночным ливнем уже немолодая августовская трава. Трава в конце лета долго после ливня оправиться не может, а может уже никогда и не оправиться. Аглая садится вперед с дядей Валерой, он оборачивается к ней, но говорит опять себе: «Ну, поехали!» Дядя Валера дергает рычаг передач, крутит руль. «Москвич» тарахтит, трясется, везет их в отделение на общественную панихиду, к мастерам времени.

Темница. Луч света из окна с решетками бьет прямо в гроб. Общественная панихида проходит в спортивном зале милиции. Папа водил Аглаю сюда на карате. Она с другими милицейскими детьми сидела на матах на полу и смотрела на дядю Алешу, папиного сослуживца, которого в спортивном зале нельзя было называть дядя Алеша, нужно было называть непонятным словом «сэнсэй». Луч света из окна с решетками бьет прямо в гроб. Солнце встает на востоке и точно указывает, куда смотреть. Толпа папиных коллег, друзей, неизвестных Аглае людей смотрит, куда указано. Аглая стоит в углу, на луч не смотрит, смотрит на тети-Зоины сапоги. Она не плачет, сапогам единственным в этом зале нет дела, что она не плачет.

Огонь. Первый мастер времени указывает ей на свечку и листок бумаги, сложенный японским журавликом: «Бери!» Аглая с маской дочери покойного, которая не плачет, и мастер времени с маской тигра одновременно поджигают журавлей. Смотрят, как журавли горят — клюв, голова, шея, — ждут, кто первый обожжется, своего журавля бросит. Огонь опасен. К Аглае никто не подходит. Аглая стоит в углу одна, держит своего журавля. Мама и тетя Зоя стоят в голове гроба, вокруг них по пять сантиметров пустоты. Их, как и Аглаю, люди боятся. Они прокаженные. Люди подходят к бабе Наде и разноглазой женщине, соболезнуют. Разноглазая женщина переоделась. На ней черный обруч-рогалик, кофта с кружевом на груди и перстень на пальце, большой перстень. Супруга застреленного гангстера, использующая последний шанс выгулять на людях все лучшее сразу. Разноглазая женщина давно своего журавлика бросила. Аглая стойкая, у журавлика уже полыхают распахнутые крылья, а она его не бросает. Никто не смеет к ней приблизиться. Только Егорыч, дядя Егорыч, вдруг очень старый и очень седой, подходит. В черных бровях Егорыча белые червячки волосков торчат в разные стороны, вьются. Глаза у Егорыча ясные, светятся. Первые глаза, которые Аглая видит с ночи, когда ей показали за-смертье. Глашунь, когда крылья у журавлика почти догорят, аккуратно стряхни с них пепел, иначе огонь сожрет тебя. Егорыч обнимает ее. Греби, Глашунь. Ты, главное, греби. Аглая стряхивает полыхающий огонь с крыльев журавлика. Мастер времени не успевает. Он проиграл. Она выиграла. Она остается в углу одна. Никого.

Память. Второй мастер времени указывает Аглае на стол. Тянет за веревочку, длинная дощечка посреди стола открывается. Внутри вразнобой в столбик лежат шарики. Красные, белые, черные. Десять секунд. Нужно запомнить последовательность цветов. Аглая повторяет про себя: белый, белый, черный, красный, белый, черный, черный, красный, красный, белый. Мастер времени отпускает веревочку, прячет. Ну что ж! Вспоминай! Белый, белый. Гудвин. Черный, красный. Он просто стоит перед ней, смотрит сверху вниз. Белый, черный, черный. Аглая смотрит на Гудвина. Вторая пара глаз за день.

Глаза у Гудвина грустные, обнимают ее крепко, тепло. Как тогда на валу. Аглае хочется улыбнуться в ответ, но на похоронах не улыбаются, поэтому Аглая просто смотрит. Красный. «Мне очень жаль. — Аглая читает по губам. — Мне очень-очень жаль». Красный. Гудвин сам улыбается ей, нарушает правила. Кивает. Какой цвет шарика был последний? Белый? Черный? Красный? Гудвин едва заметно берет ее ладони в свои. Ладони у него теплые. У Гудвина всегда теплые ладони. Он легко сжимает Аглаины руки. А потом отпускает. И уходит. Она все позабыла. Какой же шарик последний? Желтый! Конечно, желтый! Как глаза у Гудвина. Только где же желтые шарики? Из маски тигра мастера времени слышится мальвовый, тихий голос Гудвина: «Какая ты смешная, А!» В этой игре нет желтых шариков. Один — один.

Монетки. Третий мастер времени устанавливает на столе гроб. Задача участников — по очереди подходить к гробу, целовать труп, доставать из гроба монетки. Достанешь последнюю монетку — выиграешь. Останешься без монетки — проиграла. Тетя Зоя, как ростовую куклу из картона, переставляет Аглаю из угла-укрытия, которое разгадали только Егорыч и Гудвин, в очередь на поцелуи. Аглая становится за мужчиной. Мужчина пахнет водкой, хвоей, треской. Панихидой. Аглая надеется, что до нее не дойдет ход. Она готова проиграть. Ей не нужна монетка. Но очередь неумолимо продвигается к гробу. Шаг за шагом. Шаг за шагом. Каждый вытаскивает свою монетку, отходит. Живот у Аглаи железный. Нужно было поесть. Руки и ноги ледяные. Даже тетины сапоги забыли, что у них подкладка синтетическая, не греют. Тетя Зоя толкает ее в спину. Аглая взбирается на ступеньку, оказывается рядом с гробом. Третья пара глаз, которые она видит за день, закрыты. Это глаза трупа Андрюши. Аглая моргает. Она была права. Это незнакомый ей труп. Белая накрахмаленная рубашка трупу мала, неестественно натянута на одутловатом непапином теле. Третья пуговица на сером праздничном милицейском кителе расстегнута, единственная осмелилась сказать правду, заявить во всеуслышание, что форма трупу подобрана не по размеру. Усы у трупа сбриты. Красивые филатовские усы кто-то у трупа украл, переклеил себе. Большой отяжелевший лысый лоб с родинкой будто решил, что ему мало места на лице, нужна вся голова, залез почти до макушки. Волос у трупа осталось очень мало, они серой бахромой кольца бледной поганки обнимают череп. Труп лежит в алых оборках атласа, укрытый белым покрывалом по грудь, словно кто-то внимательный заметил, что труп замерз, и укрыл его, но промахнулся, выбрал не теплое пуховое одеяло, а жидкое, негреющее. На покрывале распухшие пальцы утопленника. Девять целых, длинных, безымянный на правой руке короткий. Таким червяка на крючок не насадишь. Труп пахнет лекарствами и залежавшимися в шкафу новыми, никогда не использовавшимися простынями. Аглая стоит и, не моргая, смотрит в гроб. Другая Аглая, смотрящая на эту неморгающую девочку со стороны, кричит ей что есть мочи из-за закрытой двери темницы: «Выходи! Выходи! Время почти закончилось!» Но Аглая и труп ее не слышат. Сзади, спереди, сбоку, повсюду — шумит шелудивый шепот. «Целуй отца, целуй», — продирается сквозь шум цепкий голос тети Зои. Тетя Зоя забирается на ступеньку рядом с Аглаей, подталкивает ее к гробу. Аглая снова изумляется. Отца? Что такое отец? Где отец? Перед ней только незнакомый труп Андрюша. Или, может, живой папа называется папой, а мертвый отцом? Горлу холодно. Горло кто-то сжимает очень холодными руками. Она не будет целовать труп. Она хочет повернуться к тете Зое, объяснить ей все. Вдруг тетя Зоя не заметила, что это не папа? Аглая хочет вымолить разрешение не принимать участия в этом испытании. Она не справится. Пусть к этому мастеру времени пошлют кого-то другого, почему она должна одна проходить все испытания? Но не успевает. Ни повернуться. Ни объяснить. Старуха здесь. Старуха из детства. Старуха живет во всех церквях одновременно. Или только за Аглаей ходит. Ледяные пальцы старухи клешней хватают ее затылок, прочно держат, наклоняют к безусому лицу трупа. Аглая успевает задержать дыхание и плотно, до немоты, сжать губы. В кожу щеки трупа она упирается носом. Вытянутая ямочка над верхней губой к трупу не прикасается, ее ангел защитил. Бабушка так говорит: «Эта впадинка у тебя, Агуленька, от ангела. Когда ты родилась, такая ты славная была, что ангел приложил тебе под курносый носик пальчик и прошептал:

„Забудь все свои прошлые жизни, чтобы они не стали тебе преградой в новой!" Я все запомнила, Агуленька, ангел меня попросил тебе передать». Аглая поднимается. С другой стороны гроба стоит мама. Мама почему-то тоже не плачет. Она гладит труп по безволосому черепу и шепчет что-то, но Аглая не может разобрать что. Аглая хватает свою монетку.

Последняя ли? Выиграла или проиграла? Выиграла или проиграла?

Гиря. Четвертый мастер времени тестирует ее на выносливость. Нужно вытянуть руку над проволокой и держать гирю, не отпускать. Уронишь — проиграла. Аглая держит. Идет за катафалком по раскиданным вокруг отделения еловым веткам. Почему по еловым? Елки стонут под ногами топчащих их людей, у них забрали новогоднюю радость, понизили в чине, отправили смерть мести. Стон елок заглушается мучительным скрипом плохо, но громко играющего духового оркестра. Не трубят, а дымят трубы кровель. Все лица как пятна. «Ирод пьет. Бабы прячут ребят. Что грядет — никому непонятно»[92]. И куда они идут, тоже непонятно. Это задание на выносливость, вспоминает Аглая и просто идет. Вместе с сапогами. За гробом. Столько, сколько положено. Это задание на выносливость.

Гвозди. Пятый мастер времени вручает Аглае молот. Будем забивать гвозди; чей удар окажется последним, тот и победил. Первый удар. «Дядя Валера, можно я поеду с тобой на машине?» — «Нет, Глаша, нельзя. Близкие родственники — в катафалке». «Видеть во сне катафалк — к напряженным отношениям дома и к печали, Агуля». — «Что такое катафалк, Бабушка?» Второй удар. В катафалке они с мамой. Тете Зое повезло, она не близкий родственник трупу. Баба Надя с другой стороны от гроба, не разговаривает, фыркает или чихает. Баба Надя делает вид, что их нет. Они делают вид, что нет ее. Разноглазой женщины нет по-настоящему. Есть гроб.

Слава богу, закрытый. Катафалк подпрыгивает по неровной земляной дороге. Третий удар. Кладбище. Аглая собирается и бьет со всей дури по гвоздю, промахивается прямо по пальцу. Радуется. Размозженный палец на левой руке — индульгенция боли, можно ни о чем не думать. Тебе просто очень больно. Мастер времени легко вколачивает гвоздь четвертым ударом. Вы признаете поражение? Признаю.

Вавилонская башня погребальных речей. Аглая вдруг понимает, что она не прибавляет времени для темницы, а забирает его у себя. Шестой мастер времени — папин начальник, тот, что любит духовые оркестры и длинные речи. Красные обвисшие песьи брыла подергиваются. Пил всю ночь. Мартыныча кто заменит? Первый кубик башни. Первая щепоть земли летит в яму вслед за гробом. Люди по очереди подходят. Пытаются голыми руками закидать могилу. Заполнить дыру в земле. Два гробовщика смотрят на эти жалкие попытки с сожалением. Один — брат Костика с рынка. Из уголка рта у него свисает пережеванная сигарета. Шапка-петушок торчит на самой макушке. Второй — старый и уже пьяный, ни чей не брат — зевает. Он сидит на ящике. Это скучно и долго, когда хоронят важную шишку в городе. Аглая подходит к яме молча, ничего не говорит. Земля холодная, апрельская, возмущенная, что ее распотрошили раньше времени. Последним кидает большую горсть земли в могилу дядя Валера. Костик-гробовщик выплевывает сигарету, ухмыляется: «Наигрались в песочницу, сопляки?» Устало берется за лопату. Он сам достроит эту башню. Вороны знают брата Костика, гробовщика. Вороны выбрали брата Костика, гробовщика, себе в хозяева.

Номер отрепетирован. Когда брат Костика, гробовщик, закидывает последний шматок глиняной земли на холмик, хлопает лопатой могилу по плечу — все, братан, давай, — вороны считывают условный знак, взмывают с голых деревьев. Разом. С ором. Словно брат Костика, гробовщик, набрал в руки обугленную в костре картошку, подкинул вверх и сам закаркал.

Палочки. Последнее испытание. Палочки от эскимо лежат на столе в ряд. Их можно брать по одной, по две или по три. Тот, кому придется взять последнюю, — проигрывает. Аглая аккуратно вытаскивает первую палочку. Похороны закончены. Всё. Вместо мастера времени появляется баба Надя, она хватает сразу три палочки. Потом еще три. И еще. Баба Надя не зовет их на поминки. Аглая радуется. Ее отпустят? Аккуратно тащит две палочки. «Пойдем отсюда, пойдем, — тетя Зоя берет маму за руку. — Догоняй, Глашка. У нас свои поминки будут. Без шалав». Тетя Зоя оборачивается на мастера времени и махом скидывает все палочки со стола. Всё. Наигрались! Тетя Зоя отдает команду Ля Булю: «Бей в гонг, толстяк! Аглая, залезай в машину!»

Аглая залезает в дяди-Валерин красный «москвич». Они выиграли? Или игра просто закончилась? Тетя Зоя сидит на заднем сиденье и безостановочно говорит. В ней за полдня похорон скопилось столько неприличных слов, что они выплескиваются из нее, как молоко из до краев наполненного бидона, который ты несла от бочки во дворе тихо-тихо, а потом плюнула, побежала со всех ног — «Гостью из будущего» по телевизору показывают. Дядя Валера кивает. Мама молчит.

Патрис Лаффон, ведущий в дяди-Валериной кожаной летной куртке, качает головой: «Н-да, первый раз такая команда неудачников. У тебя, Аглая, времени осталось всего на три испытания, чтобы добыть подсказки. Всего на три. Никогда такого не было». Аглая стремглав несется в башню к старцу Фура. Угадывает Невод. Прыгает с тарзанки. Хватает капсулу. Мушки. Ныряет в подземелье, заполненное водой, так ловко, будто на самом деле умеет плавать. Усики. Время заканчивается. Засовывает левую руку в пасть к одному тигру. Соловецкий монастырь. Правую руку — к другому. Наговор.

Кладбище остается далеко позади. Тетя Зоя наконец выговаривает все накопившиеся внутри слова, выдыхает, падает головой Аглае на плечо, засыпает. Мама облокотилась об окно, тоже, наверное, спит. Дядя Валера подмигивает Аглае в зеркало заднего вида, хмурит свои сросшиеся шрамом брови: «Не переживай, Глаша! Ну не угадала! Бывает… Кому нужно сокровище форта Боярд? Жили без него, и сейчас проживем». Дядя Валера протягивает мощную ладонь к панели управления, включает радио. Дудит дудочка. Поет Барыкин: «Я буду долго гнать велосипед». Щекочет в носу. «В глухих лугах его остановлю…»[93] Аглая вздрагивает. Да! Конечно! Луга. Детский гроб. Велосипед. Паспарту, я вспомнила! Я все вспомнила! Я готова войти в сокровищницу! Фелиндра, поверните голову тигра!

Предыдущая главаГлава 14 из 16Следующая глава