К книге
ПчелыГлава десятая Воск
75%
Глава десятая Воск
12

Аглая вышла в коридор, в ушах стучал молоточек. Тук. Тук. Тук-тук. Телефон на лаковой галошнице был бордовый, пластмассовый, с бумажкой под прозрачной табличкой, на которой Бабушка вывела их номер 5-44-32. Бабушка боялась забыть номер в нужный момент, записала. 5-44-32. Аглая сняла трубку, убрала волосы за ухо, как Гудвин ей убирал. Спросить про диплом об окончании первого года обучения. Предложить нарисовать стенгазету с Summer Bucket List. И про стипендию. Про поездку. Почему? Почему не мне. Я же сдала тестирование на 98 из 100, лучше всех. Настька сколько получила — 62, еле-еле. А Полина? Что я сделала не так? Ты меня… Вы меня… «Ты» и «вы» постоянно путались, менялись местами, слиплись в два новых местоимения: вы…ты, ты…вы. Он больше не просил ее остаться после уроков. Он больше не угощал ее ирисками.

Он больше ее не любил.

Трубка тоскливо и одиноко гудела: «У-у-у-у-у». Чегевара положил морду Аглае на ноги и поскуливал, пытаясь подхватить унылый телефонный мотив: «У-у-у-у-у». Аглая сглотнула, уставилась на себя в зеркало. Осунулась. Два дня после объявления результатов конкурса на стипендию не ела. Выбрасывала еду в мусорку, пока Бабушка не видела, прикрывала скомканными исписанными листочками в клеточку из тетрадки по математике. Узнает. Как объяснишь? У них в семье негласный договор: черное с белым не носить, «я тебя люблю» не говорить. Но Аглая всегда ест Бабушкины пельмени, и Бабушка знает, что Аглая ее любит. Словами такое не скажешь. Трубка устала ждать, жалобно запищала: «Пип-пип-пип-пип». Чегевара навострил уши, нахмурился, замолчал. Аглая пригладила торчащую челку. Два дня шли дожди, волосы пушились больше обычного. Мамино красное платье с пуговицами, его любимое. Гольфы. Он говорил, что ей нужно носить гольфы. Она что, думает, видеофон из «Жука в муравейнике» и вправду Стругацкие изобрели? Я в дурака не играю, только в дурочку. Аглая нажала на кнопку. Телефон облегченно вздохнул: «у-у-у-у-у». Чегевара положил ей на ступни голову, подпевать не стал. Восемь. Треск диска. Выдох. Четыре. Треск диска. Выдох. Восемь. Треск диска. Нет выдоха. Два. Треск диска. Нет выдоха. Один. Треск диска. Нет выдоха. Длинный гудок. Второй длинный гудок.

— Алло. — В трубке, на другом конце города, Третья Садовая, 34/2, раздался мальвовый шепот. Мускусный, сухотравный с яблочной кислинкой.

Аглая резко развернулась, девочка в зеркале исчезла, схватила трубку и второй рукой. Чегевара обиженно поднял морду, отошел.

— Алло, — повторил голос Гудвина чуть громче.

— Я… — Аглая сглотнула, опустила левую руку на голую ногу. — Я хотела узнать, когда можно забрать результаты экзаменов. — Вонзила ногти в голое бедро, потянув вверх, задрала юбку. — Здравствуй…те.

Трубка на пару секунд замолкла, задумчиво потрещала.

— Аглая, ты? — Шепот сменился полновесным взрослым голосом, таким, выбор местоимения с которым очевиден, гадать не нужно. — Рад тебя слышать. Мы позавчера не успели поговорить. Ты не расстроилась из-за стипендии? Я хотел тебе позвонить. Нуты же взрослая, ты все понимаешь…

— Да, нет… — промямлила Аглая. — То есть нет, я…

— Ну вот и умница! Ты не расстраивайся. Это же по совокупности личного прогресса и других факторов. В следующем году все может быть совсем по-другому.». — Голос потеплел. — А за дипломом можешь зайти в любое время с девяти до трех. Заберешь в третьем кабинете у Светланы Сергеевны. Ты молодец, Аглая. Мы с Маргаритой Антоновной тобой очень гордимся.

Аглая закрыла глаза. Они с Маргаритой Антоновной ею очень гордятся. По ноге вязко, медленно потекла густая капля крови.

— Так я зай… — Звук «й» царапнул горло, застрял.

— Зайдешь? Тебя плохо слышно. Да, конечно. Светлана Сергеевна здесь с девяти до трех. Ну что я тебе объясняю. Ты сама все помнишь. Поздравляю с отличным окончанием! Впечатляющий прогресс, Аглая! Outstanding effort! Well done!

Аглая ничего не ответила. Outstanding effort! Well done!

— Что-то еще? Ты что-то еще хотела?

Аглая точно хотела что-то еще. Выты. Тывы.

— Нет. — Аглая второй раз провела ногтем по царапине. Защипало.

— Ну, пока, Аглая! В сентябре увидимся. Еще раз поздравляю! Пока!

Трубка судорожно дробно завыла: «Пип. Пип. Пип. Пип». Правый висок, левый висок, правый висок, левый висок. Живот скрутило — мучительно, коряво, против часовой стрелки. Дыхание, которого и так было в обрез, совсем закончилось. Мерзкий запах из горла ударил в нос. Аглая бросила трубку, сложилась вдвое. Вырвало. Вытерла белым рукавом рот. Сглотнула. Желтая пенистая слизь. Чегевара попытался слизать, но Аглая его отпихнула, подумала единственное матерное слово, которое знала. Трубка, повисшая на проводе, завизжала. Одиноко, брошенно, с обидой, как младенец, который истошно орет, не зная, что матери нет дома. Заткнись. Аглая схватила трубку, вернула ее обратно на телефон и придавила. Заткнись. Нужно убрать. Бабушка скоро придет. Нужно привести себя в порядок. Что-то поесть. И Ахматову доучить. Завтра на литературе они читают стихи.

* * *

Кирюша читал Есенина. Ольга Николаевна установила свою норму ГГО. Не стометровка, не отжимания, не прыжки в длину, готовность к труду и литературной обороне определялась количеством выученных наизусть стихотворений. Десять за год. Учить можно было что угодно, полная свобода внутри литературной автократии. Петька обычно читал что попроще и покороче — Пушкина, Лермонтова; Наташка — что проходили сейчас, то и учила, не заморачивалась. Олька Воронина выпендривалась, приходила то с Маяковским, то с Беллой Ахмадулиной. Аглая читала длинное или любимое: «На смерть поэта», Цветаеву, Бродского, Пастернака. Кирюша — обычно Есенина. Почему-то раздольная разнузданность рязанского Леля нашла особый отклик в душе толстенького нелюдимого Кирюши, еврейского мальчика-недоразумения.

Кирюша стоял возле доски памятником Пушкина, приложив руку к груди. Читал самозабвенно, всем телом. Выйду на озеро в синюю гать…[84] Шаг вперед, рука вперед. К сердцу вечерняя льнет благодать. Шаг назад. Обратно в памятник. В хворосте белые веки луны. Воображаемые очки к глазам. Ольга Николаевна поджала губы. Веки луны, очевидно, были лишние. Аглая посмотрела в тетрадь. Нужно повторить свое. «Тебе, Афродита, слагаю танец, / Танец слагаю тебе»[85]. Сквозь Ахматову пробивались гать и выть Есенина. Не давали сосредоточиться. «Где-то вдали, на кукане реки / Дремную песню поют рыбаки…» Аглая вздрогнула. Подняла глаза на Кирюшу. Что он только что сказал? На кукане реки? Рыбаки. Кукан. В животе кольнуло. Аглая сглотнула. Кукан.

На летних каникулах папа брал ее с собой на рыбалку. Бабушка собирала Аглаю на рыбалку как Нансена в Гренландию. Непрекращающимся речитативом выдавала инструкции, сливающиеся в одно большое «нельзя». От отца отходить далеко нельзя. Потеряешься. Ты маленькая, отойдешь, они тебя забудут. На речку одной ходить нельзя. Подводные течения знаешь какие сильные, у нас мальчика в деревне унесло. В лодку с отцом садиться нельзя.

И с Егорычем нельзя. Даже не думай! В лес одной нельзя. Еще на кабана наткнешься или на лося. Кабаны знаешь какие агрессивные! Затопчут! К костру близко садиться нельзя! Искра отлетит — загоришься, глазом моргнуть не успеешь.

Аглая кивала, всем своим видом показывая, что, как большая, осознает всю серьезность нависшей над ней угрозы и честно ничего из «нельзя» делать не будет. Но как только папа с Егорычем уплывали ставить сети, бежала в лес. Как не бежать?! Там муравейники — египетские пирамиды с нее ростом: оближешь соломинку, положишь на муравейник, достанешь, обсасываешь — кисло, шипучкой из «Кегельбана» жжет язык. Там к стволам деревьев пиявками присосались чаги и трутовики-ракушки. Главное, не перепутать. Трутовик висит на березах жабьей губой, чага — черной, еще тлеющей красным жаром внутри, головешкой. Чагу Егорыч собирает, чай из нее вечером заваривает, пьет, хочет до ста лет дожить. Там кусты колючей малины, маленькой и сладкой. Наешься ее и удивляешься: то, что растет у Деда на даче, и здесь, в волшебном лесу, одним словом «малина» называется. Слово одно, а ягоды разные.

На рыбалку вставали рано, часа в три, затемно, успеть к утреннему клеву, до рассвета. Аглая просыпалась, терла кулачками глаза, сонно натягивала свитер. «Давай, доча, быстрее! К клеву опоздаем! Ты, когда утром просыпаешься, есть хочешь? Вот и рыба хочет! А тут мы… Мы ее ать!» С улицы на весь двор уже сигналил Макс: «Би-и-ип! Бип! Бип! Би-и-ип! Бип! Бип!» «Вот же ирод! Всех соседей перебудит! — Бабушка вываливалась, как тесто из кастрюли, в окно кухни, орала шепотом, махая кулаком невидимому, но точно прячущемуся там внизу Максу: — Три часа ночи! Совсем ополоумел?! Я тебе посигналю! — Бабушка залезала обратно в окно, подходила к Аглае, крестила ее три раза, пальцем грозила папе: — Смотри у меня! За ребенком глаз да глаз. Ну, с Богом, Агуленька! Ты, как выйдешь, мысленно машину кругом три раза обведи, чтобы Бог хранил. И я обведу. Вот и сбережет тебя Господь». И глаза у Бабушки блестели всегда, как у красивой тети на вокзале в черно-белом фильме, который мама, плача, смотрела.

Папа и другие рыбаки уплывали на надувных лодках на середину реки, далеко-далеко от берега, детей с собой не брали. Рыбалка — процесс тихий, несуетный, метафизический. Детское мельтешение тут ни к чему. На берегу поиграйте. Поймать папу с удочкой можно было только рано-рано утром, когда он рыбачил у берега.

Аглая открыла глаза внутри брезентового рыбьего пузыря. Болотно-зеленый свет, проникавший внутрь палатки, казался мокрым. За ночь все отсырело, стало ненадежным, неуютным, промозглым. Поскорее бы утро, солнце — Егорыч костер разведет. Аглая прищурилась, зевнула, повернула голову. Папин картофельного цвета спальный мешок был расстегнут и пуст. Аглая все сразу поняла. Нельзя терять ни минуты! Она вскочила, вылезла из своего зеленого кокона, кое-как пригладила два дня не расчесываемые, превратившиеся в воробьиное гнездо волосы, натянула резиновые сапоги, голубые, с яблочками. Жалобно дворовым котом замурчал живот. Вчера на ужин Егорыч наварил полбы с тушенкой, Аглая такое не ела, спать легла голодная. Узнала бы Бабушка — убила бы Егорыча лопатой, глазом бы не моргнула. Этим? Детей кормить! Есть хочется, но времени на завтрак нет. Сегодня она точно поймает свою первую рыбу! Она это чувствовала мурчащим животом. Аглая порылась в углу палатки, достала палку с привязанной леской: сама нашла палку в лесу, сама привязала леску, сама стащила у папы крючок, осталось только червяков выпросить. Главное, чтобы папа еще был на берегу, не уплыл.

Папа никуда не уплыл. Стоял на обычном месте, под ивой, в мощных высоких камышах с небывалого размера початками, точь-в-точь пирожное «картошка». Рядом на складном стуле сидел Егорыч. Река, укрытая рассветным паром, дышала спокойно, ладно, как Вероничка, когда спала. Егорыч ловил на воткнутый в землю спиннинг, папа — на обыкновенную удочку. Папа молчал. Егорыч бубнил.

— Ты, Мартыныч, молодой еще, бестолковый! Я тебе говорю, в моем детстве… Егорыч погладил бороду. — Жили мы бедно, и что?! Вот знаешь, все тогда добрее были: рыбы, люди. Все. А сейчас… Рэкет один! Кого мы растим? — Егорыч повернулся, увидел Аглаю: — Ты чего не спишь, Глашунь?!

Аглая крепко сжала палку-удочку, приготовилась дать отпор, если ее опять погонят спать.

— Ты смотри, Мартыныч, удочку себе смастерила. А?! Какова! Рыбачка растет! Ну, эту, может, и не оболванят, смотри, какая предприимчивая! — Егорыч засмеялся. — Ну-ка, подь сюда, Глашунь. Давай, давай… Пришла рыбачить, так пожалуй! Чего мнешься!

Аглая, подпрыгивая от радости, что ее не отфутболили, подбежала к Егорычу. Егорыч порылся в растянутом кармане, достал сухарь с сахаром и изюмом, вручил Аглае.

— Так… Глашунь. Ну-ка, поешь пока. Смотри! Это тебе! Не рыбам!

Аглая сухарю обрадовалась, принялась, хлюпая носом, грызть. От холодного, талого утреннего воздуха потекли водяные сопли.

— Так вот, когда я был вот как твоя Глаша, вот тут по берегу мно-о-ого лодок стояло, плоскодонок… Так мы, мальцы, в них забирались. Выбирали, что подальше носом в реку… и с них и рыбачили. Никто нас никогда не гонял! Хозяин приходил, кивал, мол, давай, мы в другую и перебирались. А сейчас?! Частная собственность! — Егорыч скривился, будто съел недозрелый крыжовник, сплюнул. — Приватизация! Тьфу на вас! Злые все стали. Человек человеку волк! — Егорыч зарычал, пытаясь изобразить волка, щелкнул зубами, но вышла у него овчарка какая-то нестрашная, смешная. Аглая хихикнула. — Развалил ваш Горбач, такую страну развалил! Едрена ж мать! Я б его! — Егорыч погрозил Горбачеву кулаком, словно тот стоял на том берегу реки, покорно слушал, опустив глаза, как Егорыч его отчитывает.

Горбачева и Дед часто ругал, Аглая знала, что это главный враг Ленина и коммунизма, капиталист недорезанный, прихвостень американцев. А вот кто такая Едрена и кому она мать, Аглая не поняла. Но спрашивать не стала, ясно дело, неприятный кто-то; откусила сухарь. Сухарь был сладкий, с подгоревшей, вкусно крошащейся корочкой. Принялась жевать.

Папа Егорыча слушал вполуха. Он стоял в огромных, по пояс, резиновых сапогах в мутной воде сказочным Котом в сапогах. Только вместо широкополой шляпы — старая выцветшая кепка.

— А-а-а ну вас! — Егорыч махнул рукой. — Пойду кашу варить. Сухарями одними не наешься, правда, Глашуня?! Сегодня пшенка у нас. Мартыныч, присмотришь?

Папа кивнул. Егорыч, оставив самоловящую удочку, поднялся, начал взбираться на берег, но помедлил, обернулся:

— Или вон Глашуня пусть за меня ловит. Ну тебя, Мартыныч, я ей доверяю!

Аглая аж сухарь уронила. Ей? Его собственную настоящую удочку?! Тем более спиннинг! С катушкой?! Она бросила свою недоделанную палку без червяка, подбежала к Егорычу, обхватила руками за живот в старом, пахнущем вчерашним костром свитере. Егорыч засмеялся, погладил ее по спутанным волосам:

— Давай, Глашуня. Смотри в оба! Будет клевать — тащи что есть мочи! Отца попроси, он подсобит. Погоди! Держи-ка. — Достал из кармана второй сухарь, вручил: — Грызи и смотри в оба.

Аглая вернулась к реке, важно села на теплую табуретку Егорыча, принялась за второй сухарь. Хотела сидеть тихо, не двигаясь, как сидели обычно настоящие мужики, медведями сгорбив широкие спины. Не получалось. Внутри будто пузырилась шипучка из «Кегельбана». Аглая ерзала туда-сюда, с табуретки вскакивала, подбегала к самой воде, тихонько указательным пальцем трогала леску — натянута, но не дребезжит, — возвращалась. Папа на Аглаю не оборачивался, смотрел прямо, гладил усы. Рыбалка не терпит суетности. И детей не терпит. Если б не Егорыч, отправил бы ее спать.

Время тянулось долго, пшенной недоваренной кашей размазывалось по реке, леска молчала: чего зря натягивали, нет тут рыбы, нет. Но когда Аглая дожевывала сухарь, его краешек, самый вкусный, тот, где больше всего корочки, и уже думала сбегать к Егорычу, проверить, сварилась ли каша… леска дрогнула, натянулась, и красный поплавок булькнул под воду, резко, быстро, с головой! Аглая выронила сухарь, подскочила, вцепилась в удочку двумя руками. Удочка Егорыча, тяжелая, каменная, предательски выскользнула из рук, быстро вспугнутым ужом поползла в реку. Аглая ойкнула. Не успеет. Уйдет! Егорыч ей доверил, а она… Но папа уже бежал наперерез, хлюпая по воде сапогами. Он нагнулся, схватил удирающий спиннинг ровно у берега.

— Помогай! — оглянулся папа, подмигнув, и Аглая, вся дрожа, кинулась прямо в реку.

— Да нет, не в воду же, дурында! Намокнешь! — Папа аккуратно вытянул мокрую, в мелком сером песке удочку обратно на берег, вложил в руки Аглаи, встал сзади, обхватил, начал водить. — Вот так, аккуратно, аккуратно… Рыба должна хорошенько заглотить наживку, ее нельзя резко дергать, нужно погулять… Не выгуляешь как следует — крючок выскользнет, сорвется.

И они водили в одну сторону, в другую. В одну сторону, в другую. Рыба тянула сильно, она не хотела быть пойманной, хотела жить и свободно плавать. Но папа держал крепко. И Аглая держала крепко. Даже если бы ей сейчас сказали: «Отпусти удочку, протяни руки, получишь „Электронику"!» — Аглая бы ни за что не выпустила спиннинг. Это была ее первая самопойманная рыба.

— Крути потихоньку… — Папа кивнул на катушку.

Аглая убрала с удочки одну руку, начала крутить.

Крутить оказалось сложно.

— Тяжело, да? — Папа схватил Аглаину ладошку. — Ну-ка…

И они крутили вместе, и водили, крутили и водили, пока поверхность реки не взбрыкнула раз, два и не показала ее, Аглаину, рыбу. Это была щука, пятнистая, удивленная, что ее поймали, похожая на Егорыча щука. Не большая, но и не маленькая. Средняя. Щуренок-подросток. Почти взрослый, но еще ребенок. С черепашьего цвета плавниками. Трепыхающийся, блестящий, живой. Папа вытащил рыбу. А глаза! Гааза у щуренка светились солнечным затмением: черный диск луны и яркая солнечная корона.

— Какая, а! — Папа первый раз за утро улыбнулся — от души, радостно. — Поздравляю, доча!

Аглая тоже улыбнулась, да так широко, что улыбка на лице не поместилась, до ушей добралась. То ли от первого улова, то ли оттого, что папа назвал ее «доча». Слово было теплое, байковое, незнакомое.

Уже почти рассвело. Река выпила весь надреч-ный пар, просыпалась, потягивалась.

— Пойдем Егорычу покажем. — Аглая дернула папу за куртку.

— Да он щук сколько видел, доча, мы ее лучше сразу на кукан, чтоб свежей была. Вон как за жизнь борется… Тише, тише, милая, еще губу порвешь.

Молодая. Мясо у нее будет нежное! Баба Нина пожарит нам, м-м-м-м-м, с черным хлебушком!

Аглая перестала улыбаться. Кукан? Надо же Егорычу показать, какую она щуку поймала. Всем, всем нужно показать! Папа ее не слушал, он уже сидел на табуретке Егорыча, ловко зажав щучью голову одной рукой, осторожно вытаскивал из зубастой пасти крючок.

— Хорошо, не разорвала себе губу… Щуки, они знаешь какие сильные! Могут и жабры себе выдрать, и губу разорвать в хлам, тогда только в уху, домой не довезешь, стухнут.

Папа достал из кармана стальной тросик, согнутый в форме Бабушкиного пирожка с капустой. Щука была хоть и не огромная, хлестала хвостом мощно, но с хваткой больших папиных рук совладать не могла. Папа взял рыбу под жаберную крышку.

— Нижняя челюсть у нее твердая, цельная, крепкая, а под ней, вот, смотри, белая, мягкая. Вот тут как раз проделываем маленькое отверстие и продеваем сквозь нижнюю челюсть, вот так… — Папа просунул железный крючок рыбе в губу.

Аглая смотрела не моргая. Ей вдруг невыносимо, щипл юще стало щуренка жалко.

— Многие думают, челюсть не выдержит. Выдержит! Еще как выдержит! Тут, главное, кровеносные сосуды не повредить… Рыба тогда засыпает, как в летаргический сон впадает, понимаешь?

Аглая сглотнула. Шипучка внутри шипеть перестала, превратилась в химически окрашенную слишком сладкую воду. Шипучка теперь шипела в папе. Не в ней. Рыбалка ей нравилась все меньше и меньше. Живот каменел.

— Некоторые дураки через жабры… и выводят через рот. Так, доча, не делай. Щука, она тогда не сможет дышать, умрет. И очень быстро. А когда вот так, за нижнюю челюсть, — спокойно закрывает рот, тросики ей практически не мешают. — Папа подвесил щуку на кукане, застегнул карабин. Щука все еще дергалась, фантомно плыла, надеясь, что хвостом взобьет воздух в воду. — Остается целая, свежая до конца рыбалки… Только с тросиком, пружины и застежки, рыба с них просто слетает, особенно сомы. Сомы часто с них уходят… Да. Простая система, дешевая, сам делал, — заметил папа гордо.

Он встал, подошел к иве, опустил рыбу в воду, вывел шнур, привязал к ветке. Рыба булькнула, дернула трос, ветка слегка дрогнула, но не поддалась. Через мутную воду было видно движение, а на поверхности то и дело появлялась пятнистая чешуя. Щука отплывала, натягивала шнур, дергала, плыла обратно. Дергала, плыла обратно. Но уплыть не могла. Надежно сидела на кукане.

«Дремную песню поют рыбаки…» — стихотворение уже читала Ксюшка. Что-то про девушку и хор. У нее другое. «Тебе, Афродита, слагаю танец». Онемело нёбо, заскребло. Вязкими соплями застрял в носоглотке крик. Она дергалась, но уплыть не могла. Дышать ей кукан не мешал. Жабры были целы. Аглая посмотрела на Кирюшу, тот сидел довольный, положив руку на руку. Наверное, пятерку получил за Есенина.

— Аглая, к доске! — сквозь толщу воды послышался голос Ольги Николаевны.

Аглая послушно встала. «Проще ведь? — Удар весла». Нет. Не то. Вышла к доске. Трос досюда дотягивался свободно. Улыбнулась. Начала читать: «Тебе, Афродита, слагаю танец. — Мутно, нечетко, захватывая ртом воздух. — Танец слагаю тебе».

Предыдущая главаГлава 12 из 16Следующая глава