Автомобиль забибикал и, поднимая золотистую пыль, тронулся в путь. К половине шестого мы добрались до Шах Абдул-Азима, и с нас уже во второй раз потребовали разрешение на проезд. Арбаб, будучи опытным путешественником, воспользовался случаем, чтобы утеплиться: завернутый, как исфаханская айва, в толстую шубу, он достал шелковый платок и обвязал его вокруг шапки. Зачем он это сделал, я так и не понял. Но, вообще говоря, есть такие люди, которые всегда умеют устроиться поудобнее, дома ли или в дороге, даже там, где совсем тесно. Арбаб был одним из таких типов. Утеплившись, он приоткрыл окно, и рукав его шубы свесился из окна автомобиля, как пышный ус. Казалось, его место в этом автомобиле было гнездышком, которое специально для него подготовили. Мы же, наоборот, теснились на заднем сиденье, больно подпрыгивая на ухабах.
Через некоторое время наш автомобиль снова был в пути. Слева и справа, чередуя низкие холмы с холмами повыше, тянулась пустыня. Время от времени вдали виднелись маленькие деревца и участки вылинявшей травы. По краям дороги однообразно мелькали телеграфные столбы. С одной стороны они были деревянные, а с другой металлические. Вдруг автомобиль рванулся вперед, взбрыкивая и скользя. Арбаб словно прирос к своему теплому месту. За ровными рядами деревьев замаячили трубы сахарных фабрик Кахризака. С нас снова потребовали пропуск. К этому моменту я уже начинал понимать, что от меня ожидалось: всякий раз, как видишь высаженные деревья, будь готов предъявить документ.
Под деревьями спали два верблюда. Погонщик разбудил одного из них, ударив по морде и дернув за поводья. Верблюд бросил на истязателя полный ненависти взгляд, разомкнул отвислые губы и издал вопль, словно бы посылая проклятие погонщику и всему его роду. Тем временем автомобиль наш снова двинулся в путь. Уже начинало темнеть, горы цвета кровоподтека сливались со стальным небосводом. У подножия гор виднелись две полосы, одна – салатного цвета, а другая – болотного.
В деревне Хасанобад мы вышли из машины, поскольку желудки наши уже ныли от голода, и расположились перед харчевней, обдуваемые легким ветерком. Помощник хозяина харчевни сидел на возвышении и резал лук-порей – какой аппетитный запах! Вероятно, здешний лук не был заражен тифозной палочкой, но правила приличия паче всякого тифа не позволяли нам притронуться к еде. На каменных ступеньках здания перед нами сидела цыганка в длинном красном платье. Она погадала мне по руке и произнесла заученные наизусть слова о том, как высокая черноглазая девушка погибнет за меня, а другая, низкорослая и зеленоглазая, меня околдует. К счастью, у цыганки есть мандрагора, надежное средство от любого колдовства, и она готова продать ее мне за пять риалов, хотя всем остальным продает не меньше чем за целый туман. Я засмеялся и попросил назвать адрес высокой черноглазой. Гадалка ничего не ответила. Чуть поодаль раненая ослица опустила свою большую голову, предвкушая смерть, как страдающий от жажды предвкушает глоток холодной воды. Рядом с ней стоял белый осленок с большими черными глазами, длинными ушами и мохнатым лбом. Мне захотелось погладить его и навести на него порчу, чтобы он умер как можно скорее; чтобы избежал тех горестей, что выпали на долю его матери.
И снова мы погрузились в машину. Подкрепившийся шофер на этот раз поехал быстрее. Наш автомобиль, как раненый заяц, подскакивал и скользил по пыльной серой дороге, пока по обе стороны взлетали и опадали холмы. Другие машины обгоняли нас слева и справа. Ветер трепал наши волосы и щеки, превращал зажженные сигары в пепел и, что хуже всего, орошал наши лица капельками слюны арбаба. Темно-синее небо и пустынная равнина того же цвета сливались воедино, озаряемые светом одной-единственной звезды. Вдалеке мерцали огни какого-то кушка[98]. Мы проезжали мимо крохотных деревушек и придорожных харчевен. Поток машин тек по направлению к Куму[99]. Когда мы въехали на мост, нас обдало соленым речным ветерком, но я, сколько ни всматривался, так и не смог разглядеть в темноте водоем. Но вот из-за облака выглянула луна, и показался город Кум, слабо освещаемый тремя высокими фонарями.
Кум – город мертвецов, скорпионов, попрошаек и паломников. Наш автомобиль остановился у гаража. Всюду были бесконечные толпы. Мы с приятелем отправились во внутренний двор мавзолея. Все лавки были открыты, машины, гудя в клаксоны, подвозили пассажиров, люди сновали туда-сюда. Ахунды[100] с длинными шеями и аба[101] на плечах бродили, перебирая четки. На мейдане перед мавзолеем было не протолкнуться, слышались всевозможные говоры и наречия. В сахне целые группы женщин и детей лежали на могильных плитах. Памятуя знаменитых скорпионов Кума, я ускорил шаг и вышел из дверей мавзолея, провожаемый рожком плакальщиков.
Мы нашли наших попутчиков сидящими за столом в харчевне и присоединились к ним в ожидании ужина. У хозяина заведения был блестящий круглый лоб, окаймленный беспорядочными рыжими волосами. Одет он был в черную рубаху и черные шальвары, а на поясе болтался маленький подсумок, служивший ему кошельком. Наш арбаб разговорился, перечисляя все то, благодаря чему Кум, по его мнению, занимал первое место в конкурсе на худший из городов. Хозяин, родом из деревни близ Исфахана, подключился к дискуссии и поведал историю кумского сейида[102], который только и делал, что побирался, хотя на самом деле был богат. В ответ арбаб вскочил и щедрым жестом оплатил наш ужин.
В освещенном проходе перед лавкой лежали скатанные тростниковые циновки. Арбаб рассказал нам следующую историю: «Исфаханцы называют эти циновки „чекх“. Они приобрели популярность во времена Салмана аль-Фариси[103]. Когда он правил городом, он запретил закрывать на ночь двери лавок. Народ возмутился: „Но ведь воры все у нас украдут!“ Салман подозвал к себе пса, который обретался в меджлисе, шепнул ему что-то на ухо, и пес привел к Салману предводителя всех собак. Салман велел тому собрать собачью охрану, чтобы стерегла по ночам город и не позволяла ворам ничего стащить. Через некоторое время люди стали жаловаться, что собаки слюнявят их пищу. Тогда-то и стали использовать чекх, чтобы накрывать еду».
Как только мы уселись в машину, перед нами тут же возник нищий, похожий на Льва Толстого: маленькие глаза, высокий лоб, большой нос, длинная белая борода. Ученик шофера успел накупить сувениров – два хрустальных графина и расписную крынку. Все это он положил у наших ног, так что сидеть стало еще вдвое неудобней. Автомобиль наш забибикал и стал прокладывать путь между другими машинами. Каждая из них была битком набита пассажирами – грудные дети, больные женщины, старцы, которые вот-вот лягут в гроб головой к Мекке, все они набивались в машины, словно куры в ящик базарной торговки, и с каждой минутой их становилось все больше. Даже не помышляя о свободных местах и так далее, они препоручали свою судьбу Божьей воле и скорпионам и надеялись, что, если встретят здесь свою гибель, отправятся прямо в рай.
К полуночи мы переехали через мост. В городе было темно. Лишь три звезды мерцали над минаретом, отчего тот казался маяком на берегу моря. Чуть дальше от города, между ночной тишиной и звуком мотора встревало одинокое блеяние козы, отбившейся от стада. Автомобиль несся во весь опор, прорезая воздух, наполненный ароматом неведомого цветка. Ветер трепал нам щеки. На краю неба луна стала кроваво-красной и спряталась за горой. Воцарилась полная тьма, где единственным источником света были фары нашего автомобиля. Все мои спутники спали, включая самого шофера, и темный пейзаж вокруг нас тоже словно бы погрузился в сон. Свет фар ненадолго выхватывал из темноты песчаные дюны и телеграфные столбы, их тени укрупнялись, проносились по нам и исчезали позади. По пути нам попалось стадо ослиц, навьюченных колючими ветками. Сонный шофер не успел вовремя затормозить, фары высветили невидящие глаза одной из ослиц, и в следующий миг она ударилась лбом о бампер. Шофер обменялся проклятиями с погонщиком ослов, и мы поехали дальше. Ведь в этот ночной час посреди пустыни сонного водителя не привлечь к ответственности, какое бы правило движения он ни нарушил, и, даже если бы в машине сейчас сидел судья, он бы тоже клевал носом или вовсе храпел наравне со всеми. Нашу машину носило из стороны в сторону, точно пьяницу. Вокруг была тьма, лишь призраки деревьев и саманных хибар выглядывали из нее.
Наконец машина остановилась перед низенькой дверью с табличкой «Персидский бензин». Место называлось Ширин-бала. Пока пассажиры дремали, водитель вылез из машины и куда-то пошел. Некоторое время мы гадали, когда он вернется, но в конце концов выяснилось, что он отправился спать в дом на пригорке. Тогда ученик водителя стал стучаться в дверь харчевни и стучался довольно долго, выкрикивая имя Мирзы Насира, пока ему не открыли. Внутри заведение выглядело как хаммам с хаузом[104], окруженным топчанами. Сонный мальчишка затопил самовар, и сонные путники попадали на топчан. Я вышел наружу. Было прохладно, на небе светили звезды, где-то поблизости надрывался сверчок. Я подумал, что неплохо бы прочертить наш сегодняшний маршрут красным карандашом на географической карте.
Другие машины подъезжали, останавливались и снова уезжали, пока наш водитель видел десятый сон в опочивальне на втором этаже. В одной из машин было семеро пассажиров, включая двух маленьких детей; они держали путь из Махалата в Кум. Мальчишка-официант налил им всем чаю и отправился дальше спать. Воцарилась полная тишина – идеальный момент заняться моим дневником. Но как раз в этот момент с улицы закукарекал петух, и хозяева с грехом пополам растолкали нашего водителя. Уже светало, дул легкий ветерок – время снова двинуться в путь.
Оставив позади несколько мостов, мы выехали на трассу. Вдалеке виднелись разрушенные стены и ряды деревьев. Небо мало-помалу снова приобретало свой ярко-синий цвет. Наш автомобиль несся с горы вслед за грузовиком и, догнав его, так резко вильнул, чтобы не врезаться, что всех нас, даже арбаба, выбросило с сидений. Еще чуть-чуть, и мы бы закончили наш вояж в канаве и, обделавшись от страха, узнали бы, что такое настоящая диарея путешественников. Но, по крайней мере, вся эта тряска слегка взбодрила нашего водителя. Теперь нас со всех сторон окружали горы, вероятно похожие на те, что бывают на луне, и было понятно, что нам потребуется не меньше часа или двух, чтобы вырваться из этого окружения. Край неба был оторочен белым облаком, воздух был нежен, я закрыл глаза, сделал большой вдох и сказал себе: «Как было бы хорошо, если б можно было так ехать часами, днями, годами». Оранжевое солнце, красноватое снизу, похожее на свет маяка, выглянуло из-за горы и рассеяло розовые облака. Окружавшие нас горы вырисовывались все четче. Неприступные, непреклонные, они манили, будто таили в себе секреты, простираясь, насколько хватало глаз, склонами и долинами, поросшими чертополохом. Вдалеке показались деревья и возделанные поля. В час между собакой и волком крестьяне в холщовых рубищах небесного цвета орудовали там лопатами. От усталости у меня кружилась голова, и в ней проносились мысли о том, что, окажись я среди тех людей, я мог бы начать новую, куда более простую жизнь. В поте лица возделывать эту землю с ее особенным запахом, сеять и жать, месяцами и годами, никогда от этого не уставая. В начале осени в небе кружат вороны, а зимой деревенские женщины прядут шерсть, рассказывают сказки или обсуждают цены на пшеницу, ячмень, воду, землю и так далее.
В Делиджане мы сделали остановку. Я увидел саманные дома, похожие на крепости, разбухшую сдобную выпечку арок и куполов, останки старой городской стены и оборонительных сооружений, на которых гнездились ласточки. Женщины кутались в чадоршаб[105], а на мужчинах были длинные синие балахоны, яйцеобразные головные уборы и холщовые тапочки. Та же старая одежда, которую носили их предки и которую еще можно увидеть в Персеполе. Они переговаривались на местном наречии. Вот некоторые слова из их лексикона, которые я узнал от одного из сторожей:
«Бэш» – иди («боро»[106]), «буре» – подойди («биа»), «нати?» – не подойдешь? («нэмиай?»), «бэрэ бэшимун» – пойдем-ка («биа бэрим»).
Мне сразу вспомнилось кашанское наречие со всеми его «мун» и «дун»: «Посидимун? Поговоримун?» «Нет, я пойдун» и так далее.
Мы сели в харчевне и уже принялись за завтрак, как вдруг арбаба осенила мысль, что нам срочно нужно ехать в Шахиншехр, знаменитый своим каймаком[107] и простоквашей. И, едва заморив червячка, мы снова отправились в путь. Туда, где горный хребет меняет цвета, словно переливчатая ювелирная шкатулка: пурпурные горы, лиловые горы, голубые, янтарные, темно-бурые, цвета киновари и цвета крыла сизоворонки – на фоне ослепительно-синего неба; древний массив, расслоившийся и раскрошившийся от времени. Одни – конусообразные, а другие выглядели так, будто на вершине распустился огромный цветок. Их невероятные цветные превращения казались мне тайным языком, на котором они говорили с человеком. Холмистая пустыня, покрытая круглыми пучками колючей растительности, издалека походила на шкуру леопарда. На этой шкуре паслись стада овец и коров. Некоторое время в монотонности пейзажа менялись лишь цвета и формы гор. Затянутое небо было молочного цвета, время от времени приобретавшего серый оттенок.
В какой-то момент водитель остановил машину рядом с зарослями колючек: среди них росли настоящие гиацинты. Один из моих попутчиков набрал целую охапку, пока мы слушали голоса двух маленьких птичек, с жаром о чем-то щебетавших. Их надрывный щебет еще долго доносился до нас после того, как машина снова тронулась. Выглянуло бледное солнце, подул легкий ветерок. По левую руку горы цвета цикория постепенно исчезли из вида. Наш водитель все еще дремал за рулем. Мы приближались к Шахиншехру с его куполами, крепостными и глинобитными стенами, садами и двориками, выложенными изразцовой плиткой, но он и не думал останавливаться. Миновав харчевню под названием «Солнце», мы помчались дальше по широкой проселочной дороге.
Становилось теплее, вдали плыли склоны Загросских гор. Казалось, мы наконец приближаемся к пункту назначения, но тут раздался оглушительный звук. Это у нас, как объяснил наш исфаханский водитель, «взревилось» (взорвалось) колесо. Само собой, до Мурчехорта нам оставалось еще добрых два фарсанга[108]. Все вылезли из машины. Тут я заметил, что за нами наблюдает маленькая зеленая ящерка с двумя желтыми полосками на спине. Как только я посмотрел на нее, она юркнула в кусты на своих кривых лапках и вынырнула у соседнего куста, видимо решив, что таким образом избавилась от преследователя. Мне было видно, как она смотрит то вверх, то вниз, дрожа и пульсируя всем тельцем. И снова она сорвалась с места и спряталась между двумя камнями. Но в тот же миг появилась другая ящерица, побольше. Возможно, это была мать первой ящерицы или еще кто-то из родственников. Она была куда проворней и увертливей. Казалось, она движется быстрее пули. Неподалеку с грацией пьяного павлина прохаживался черный таракан – видимо, искал чем поживиться. Но, почуяв неладное (а может, завидев меня), пустился наутек. Я и сам заметил, что эти хозяева пустыни не слишком рады непрошеным гостям, и повернул обратно, но по пути увидел… не то игуану, не то геккона, не то саламандру, не то месалину – не знаю, мои познания в зоологии оставляют желать лучшего; могу только сказать, что голова у этого ящерообразного была круглая, как у английского бульдога. Хвост – узкий, брюхо – полное и лиловое, а на шее и на лапах – желтые и коричневые полоски. Оно смотрело на меня своими маленькими стрекозьими глазками, склонив голову, и я захотел поймать его, но тут же передумал. В сущности, мне хотелось лишь полюбоваться им, и оно столь любезно позволяло мне собой любоваться. Как только я подумал о поимке, в глазах у этого странного животного промелькнуло нечто, что заставило меня ощутить острый стыд: ведь оно не сделало мне ничего плохого! Впрочем, сантимент мой был совершенно напрасен: стоило мне шелохнуться, как его будто ветром сдуло. Нет, оно не извернулось и не юркнуло в щель, подобно другим ящерицам, а побежало с высоко поднятой головой. В этот момент мне почему-то пришло в голову, что арабы, возможно, только затем и напали на Иран, чтобы слопать наших ящериц. Казалось, вся эта земля с ее колючками – владение ящериц; вероятно, с их точки зрения центр мира – не в Исфахане, а в этой пустыне. Сегодня вечером маленькая ящерица будет хвастаться своей маме, как повстречала ужасного огра и с какой быстротой и ловкостью улизнула от него. И призовет в свидетели игуану и таракана. И история обо мне на некоторое время займет их блестящие сплюснутые головы.
Починить автомобиль заняло немало времени. Но в конце концов мы снова двинулись в путь, и издалека снова показалась утопающая в зелени деревня, полная людей, занятых своим делом. Мы миновали большой караван-сарай с кирпичной сеткой в стиле Аббаса Великого. Все эти пришедшие в упадок караван-сараи наглядно свидетельствуют о том, что на смену эпохе дрожек пришла эпоха автомобилей, когда путнику уже не нужно искать ночлег не только для себя, но и для всех своих тюков.
Мы остановились в Мурчехорте. Нам сказали, что отсюда до Исфахана всего девять фарсангов и мы увидим славный город, как только закончится горная цепь, названная в честь имама Саида Мухаммада. Кажется, сам Мурчехорт в старину был большим и людным городом, но со временем превратился в захолустье, все еще отмеченное архитектурными остатками былой роскоши. Мы зашли в харчевню, и я одним духом проглотил миску простокваши, а в это время арбаб уже расстелил софре[109] и начал речь: «Этот Мурчехорт – хоть и маленький, но очень старый город. Когда-то здесь были земли Гударза. Потому что, когда Кей-Хосров с помощью Гива, Рустама и Гударза взошел на престол, он каждому из них дал по наделу. А когда Кей-Хосрова не стало, их наделы полностью перешли в их владение. Это называется феодальный строй».
Понятия не имею, из какого такого учебника истории арбаб почерпнул эту информацию. Но одна легенда общеизвестна: когда войско пророка прибыло в Мурчехорт, муравьям было велено пожирать лошадей из конницы неверных, откуда и пошло название Мурчехорт[110]. Довольно глупая легенда, надо сказать.
Когда мы снова погрузились в машину, арбаб продолжил: «Каве-кузнец и Гударз были родом из Исфахана. В Исфахане народ сметливый. Если взять четверых самых выдающихся людей в мире, двое из них будут исфаханцами. Они и ремесленники, и солдаты. Даже само название города указывает на воинскую доблесть его жителей: ведь изначально город назывался Сипахан, от слова „сипах“[111]». Очевидно, последнюю фразу он взял из какой-то книжки.
Машина неслась по ровной дороге мимо бирюзовых куполов мавзолея Имам-заде Джафара, и я пытался прикинуть, сколько еще осталось до горы Саида Мухаммада. По мере того как мы приближались, я различал вдалеке первые признаки исфаханской жизни: раскидистую зелень деревьев и красный цвет маковых полей, садовые участки и делянки, заботливо поливаемые крестьянами, что орудовали мотыгами под палящим солнцем. Исфахан, город, живущий земледелием, славится научным подходом ко всему, что связано с сельским хозяйством. В этом он не отстает от Европы. Он процветал еще при Сасанидах, и, возможно, отношение крестьян к возделыванию земли как к священному долгу сохранилось здесь с тех давних времен.
Мы долго ехали вдоль зеленых посадок, полуразрушенных крепостных стен и обветшалых куполов, пока, наконец, не добрались до городских ворот, не отмеченных ни вывеской на фасаде, ни чем-либо еще, кроме маленькой сторожевой будки. За воротами были обычные лавки и развалины мечети. И вот в два часа и тридцать минут пополудни попутчики распрощались друг с другом, и каждый пошел своей дорогой. Я отправился прямиком на постоялый двор под названием «Америк», чтобы поспать там после вчерашней бессонной ночи, и только к вечеру собрался осматривать город.
Улица Чахарбаг – большая, широкая, считающаяся одной из главных улиц города, разделена на пять секций: две пешеходные дорожки по бокам и большой променад в центре, а между ними снуют дрожки; четыре ряда платанов, высаженных по обе стороны шпалер, и четыре арыка. Эта улица – ровня лучшим улицам Берлина и Парижа, и кажется, будто она навещала своих европейских сестер, чтобы перенять у них планировку, еще при Сефевидах. Я слышал, что ее собираются продлить аж до моста Си-о-се-поль, как и было намечено в изначальном плане, и высадить еще больше деревьев.
Исфахан всем обязан щедрости реки Зайендеруд, чьи рукава несут воду в каждый район города. Местные жители говорят, что эта солоноватая вода – животворящая. Между точкой, где Зайендеруд входит в город, и точкой, где она его покидает, ее берега окаймлены плотными рядами домов и садовых участков; всюду, где она течет, есть жизнь. Тут и там раскинулись пышные заросли, результат успешного озеленения, и даже посреди самой реки виднеются зеленые пятна: это поросшие мхом болотистые островки. Когда уровень воды в реке низок, эти островки используются мастерами каламкара[112]. После того как на ткань наносят штампы, ее выкладывают сушиться на камни, а сверху ставят палатку, украшенную копиями картинок в духе Эдмунда Дюлака. Кто создатель этих картинок, неизвестно. Возможно, они взяты из образчика, дарованного персидским ремесленникам мсье Адольфом Брассуром, директором французской школы «Альянс». В этих картинках нет ни новизны, ни древности; ни иранской техники, ни иностранной. Назовем их «брассуринками». На них изображена все та же навязшая в зубах история Лейли и Маджнуна, причем главные герои с их вздутыми животами и сухими конечностями походят на нищих в годину голода. Этому бульварному реализму никогда не сравниться с классической персидской миниатюрой, и мне не понять потребности списывать с европейских образчиков при том, что во дворцах Чехель-Сотун и Али-Капу сохранилось столько шедевров эпохи Сефевидов. Впрочем, я слыхал, что и сейчас есть художники, работающие в классической иранской манере. Человек, которого наняли сторожить палатки, сообщил мне со своим обаятельным выговором, что он и сам искушен в искусстве каламкара и даже подробно описал технику: сначала используют черные квасцы, затем красные квасцы, затем синие квасцы, затем желтые квасцы и так далее; после того как наносят каждый пигмент, ткань несколько раз стирают, и цвет закрепляется.
По дороге мне повстречался приятель, который жил в Исфахане уже несколько лет. Вместе мы отправились на мост Си-о-се-поль. C обеих сторон моста расположены соединенные коридорчиками павильоны, в которых можно с удовольствием коротать досуг. Кирпичный Си-о-се-поль настолько прочен, что самые тяжелые повозки и автомобили проезжают по нему как ни в чем не бывало. По словам моего приятеля, прочность объясняется тем, что основание моста сделано из камней и бетона. Уже понемногу смеркалось, река плавно текла и омывала пески, жабы пели свою песню, а рядом, где-то в зарослях, слышна была и другая песня, песнь человека, на фоне чарующего, но печального вида с моста на картину жизни, что могла бы быть и многолюдней, и благополучней. По пятницам местные жители любят проводить время на озелененных участках по берегам реки. Но сейчас, как объяснил мой приятель, источник, из которого пополняется Зайендеруд, перекрыли в целях консервации воды для сельского хозяйства. После Навруза, когда поля и сады оросятся дождями, его откроют на целых семьдесят пять дней, и река снова станет полноводной.
Продолжая нашу прогулку, мы добрели до медресе Чахарбаг, чей голубой купол и безупречно чистый фасад, выложенный новой керамической плиткой, выглядят так, будто их только что построили. Дверь из тисненого серебра украшена гравированными надписями и великолепными узорами. Это медресе было построено при шахе Солтане Хусейне, образец зодчества и керамики конца эпохи Сефевидов, идеал с точки зрения архитектурной прочности и декоративной выделки. Наш визит пришелся на декаду Ашура, и потому в медресе было не протолкнуться. Люди толпились даже снаружи, у фонтана перед мечетью. За кафедрой мулла в зеленом одеянии разглагольствовал, сравнивая Коран с Торой и Новым Заветом. Внутри медресе, как в старых мечетях, было четыре айвана и несколько арок, облицованных новой блестящей плиткой. Та же плитка, старательно и умело уложенная, покрывала и стены. Все было симметрично, и в то же время среди плиточных узоров не было двух одинаковых.
Уже смеркалось, и мы с приятелем вернулись на постоялый двор «Америк», где я договорился о встрече с другим знакомым – человеком по имени Хасане Разави. Обезлюдевший город был опрятен и чист. Даже на улице Чахарбаг было пусто, если не считать небольшой группы плакальщиков под черным флагом, скорбящих о мученической смерти внука пророка Мухаммеда. Но до этих людей мне нет дела, ведь ритуальный траур и самобичевание – занятия для лодырей, у которых нет настоящих забот. В жизни и так мало радости, так зачем же делать ее еще безрадостней, возводя скорбь в ритуал?
Когда мы зашли на постоялый двор, Разави уже ждал нас. Мы поужинали вместе и за ужином разговорились об Исфахане и его жителях. Вот краткое содержание нашей беседы. Большинство жителей принадлежат к одной из трех народностей: коренные исфаханцы, бахтияры и евреи. Первые две группы – это в основном крестьяне и ремесленники. О последних же рассказывают всякие небылицы, нарочно преувеличивая их численность и влиятельность их положения с давних времен. Говорят, одному немецкому профессору пришла догадка, что Керман[113] и Германия – однокоренные названия, из чего он сделал далекоидущие выводы об иранском происхождении немцев. Затем другой немецкий профессор, который был евреем, развил эту теорию и заключил, что Исфахан был построен его предками. Ничего дурного в таких теориях нет, но на сегодняшний день евреи населяют лишь два захудалых района Исфахана, Джубар и Дардашт. Кажется, это потомки тех евреев, которых приютил в Иране Кир Великий. По роду занятий они дельцы и менялы. Камал Исмаил Исфаханский[114] написал о еврейских районах такие стихи:
Пока существуют Джубар и Дардашт,
Нам это соседство покоя не даст.
Всевышний, ветрами в пустыне пыля,
Пошли кровожадного им короля,
Чтоб кровью наполнился каждый амбар,
Чтоб стали пустыней Дардашт и Джубар.
На сотню кусков искромсай их, мой нож,
И тем население их преумножь[115].
Надо сказать, что люди, приехавшие в Исфахан из других городов, не очень-то ладят с коренными исфаханцами. Мой приятель сказал мне, что за семь лет жизни тут он не завел себе ни единого друга из местных. В связи с этим он процитировал следующие стихи:
Земля исфаханская раем была б, говорят,
Когда б ее жителей трусом повытрясло в ад.
Кроме того, он привел хадис пророка Мухаммеда, в котором тот молится о разрушении Медины и процветании Исфахана, чтобы жители Медины, считавшиеся праведниками, рассеялись по всему миру, а жители Исфахана сидели дома. Но из того, что я видел, исфаханцы показались мне приветливыми и гостеприимными. Правда, мимолетного знакомства в течение трех или четырех дней, разумеется, недостаточно, чтобы быть в состоянии судить о людях, а никаких более содержательных, например, деловых отношений с исфаханцами у меня никогда не было. Знаю только, что есть и другие стихи, утверждающие ровно обратное тому, что говорится в едком хадисе, который процитировал мой друг. Вот они:
Без Исфахана сей жизни земной не бывать —
Незачем Господу было б ее создавать.
Считается, что корень всех зол – терьяк[116], пьянство и болезни. Но ведь и учение мулл само по себе сбивает с толку молодежь, внушая ей самые мрачные настроения. Вот уже сколько лет воспитуемый ахундами народ слагает заунывные песни – и даже те, что поются на свадьбах, похожи на причитания. С другой стороны, кровожадный Зиллэ-Султан[117] тоже приложил руку к тому, чтобы у терзаемого им народа пропала воля к жизни, и в итоге навлек на своих подданных те же три беды – терьяк, алкоголь и сифилис.
И все же Исфахан как никакой другой город привлекает путешественников. По слухам, здесь даже побывали уже несколько американцев. Лондонская выставка и книги Поупа[118] сослужили хорошую службу, но для настоящего наплыва посетителей здесь до сих пор не хватает приличных постоялых дворов. Со всеми его историческими памятниками этот город мог бы стать одним из самых посещаемых в мире, но для этого следовало бы проложить большие трассы, соединяющие север и юг, чтобы путникам было удобно составлять маршруты, охватывающие главные природные и исторические достопримечательности Ирана. И поскольку Исфахан расположен в центре страны, все маршруты неизменно проходили бы через него.
Вечером исфаханский воздух мягок и наполнен тихим щебетом птиц, а где-то вдалеке кычет сыч. Гиацинты, которые мой попутчик утром нарвал в пустыне и оставил в номере, уже успели завянуть. Там, на пыльной обочине, на солнцепеке, они источали свежесть цветения, а теперь их лепестки напрочь высохли и приобрели кирпично-бурый оттенок.
Утром, после позднего завтрака, мы с Разави отправились смотреть дворец Чехель-Сотун, чьи сады, как известно, недавно обнесли забором. На входе у нас спросили пропуска, что само по себе обнадеживало. Аккуратные ряды плодовых саженцев окружали здание, напомнившее мне постройки Персеполя. Двадцать массивных деревянных колонн красного цвета возвышались над зеркальной гладью искусственного пруда, откуда на них глядели еще двадцать точно таких же амбалов. Архитектор был, по-видимому, с юмором, с особой исфаханской хитринкой, подсказавшей ему, что колонн у здания, названного Чехель-Сотун, может быть всего двадцать, а вторую двадцатку составят их отражения[119], и таким образом получится большая экономия. Однако местные утверждают, что изначально их и правда было сорок, но при шахе Солтане Хусейне[120] дворец сгорел и потом был отреставрирован уже в нынешнем ополовиненном виде. Недочет колонн отчасти компенсируют два прекрасных кипариса, растущие перед фасадом здания. Если смотреть сверху, их кроны раскрываются зонтичным узором, точно арбуз при поперечном разрезе.
В айване мы находим четыре каменных основания колонн с выгравированными изображениями крылатых львов. Кажется, раньше между этими колоннами располагался хауз. На стенах – остатки росписей, замазанных известью по приказу Зиллэ-Султана. Некоторые из них полностью уничтожены – например, цветочные узоры, безжалостно закрашенные голубой малярной краской. Лишь в боковых нишах по краям айвана и в тех, что выходят наружу, на стенах до сих пор сохранились и сами росписи, и первоначальная светлая краска. Эти великолепные старые узоры на стенах и потолках особенно ценны в качестве образцов для майолики, резьбы по дереву и ковровой вышивки. В самой же галерее Чехель-Сотуна не пострадало почти ничего, кроме нижнего участка стены и одинокого портрета Насреддин-шаха[121], непонятно зачем затесавшегося среди всех этих Сефевидов. Купол галереи расписан так филигранно, что глаз устает от избытка деталей.
Верхотуру галереи занимают панорамные полотна: на одном из них мы видим войско шаха Исмаила[122], на другом – завоевание Индии шахом Надиром[123], на третьем – пиршество шаха Аббаса[124]. Аббас с усами до ушей восседает на троне, а его свита и иностранные сановники предаются возлияниям, пока придворные танцовщицы прельщают их своей красой и искусством. Все в точности как описывал в своей книге Шарден[125]. Подозреваю, что эти полотна были написаны по заказу самого шаха Надира, пожелавшего изобразить Сефевидов никчемными гедонистами, а себя – великим завоевателем и единственно достойным правителем.
Кое-где из-под штукатурки выглядывают фрагменты фресок, и даже в этих фрагментах видна кисть мастера. Это романтическая живопись, чей предмет – идеал красоты. Здесь изображены влюбленные: ослепительно красивые юноша и девушка, возлежащие под сенью раскидистого дерева, угощающие друг друга вином, и так далее. Сама техника разнится от фрагмента к фрагменту, местами обнаруживая влияние китайской живописи. А по бокам айвана стены расписаны, наоборот, в стиле голландской школы. Там на нас глядит престарелый всадник, посланник из Европы, но часть картины обезображена надписями «здесь был такой-то». И все же… как знать, быть может, особый романтический дух нынешнего Исфахана, столь ощутимый в зоне отдыха около реки, где по пятницам молодежь пьет вино и поет песни о любви, продолжает традицию давно минувших дней, запечатленную на стенах Чехель-Сотуна. Сколько же души вложено в те картины, если через триста лет они все еще трогают нас, будто сам художник коснулся нас кончиком своей кисти и увлек в страну своих грез! Поистине это лучшее доказательство величия той эпохи, ведь единственное мерило времени для будущих поколений – эти странные проявления человеческой сущности, что мы называем живописью, музыкой, литературой, архитектурой. Только они и способны по-настоящему тронуть наши сердца и наполнить их красотой. Эти лица, изуродованные чьими-то каракулями и наполовину замазанные штукатуркой, продолжают жить своей таинственной и сухой, бесстрастной жизнью, продолжают говорить с нами на языке немоты, и мы не можем оторвать взгляда. А с ними продолжает жить и сама иранская живопись, чья техника неизменна в веках, и в этом ее преимущество перед живописью европейской, вечно мечущейся в поисках нового стиля. Конечно, и в иранской живописи возможны новшества – вроде тех, что привнесли в нее современные индийские художники, несколько усовершенствовавшие технику иранской миниатюры. Но в основе своей эта техника не менялась со времен Сасанидов. Что же касается тех, кто отметился здесь хулиганскими надписями, им бы следовало поотрубать кисти, чтобы другим было неповадно.
Ну а вообще из Чехель-Сотуна мог бы получиться превосходный музей искусств эпохи Сефевидов. Для этого здесь нужно было бы собрать не только картины, но и ковры, наряды и другие экспонаты, выражающие дух и цвет того времени. В таком музее от посетителей не было бы отбою, и все расходы на его создание и поддержание окупались бы сторицей.
После Чехель-Сотуна мы посетили текстильную фабрику Заби, которая славится двумя коллекциями: ковров и фотографий исторических памятников Ирана. Кроме того, там можно увидеть сам процесс ковроткачества. На наших глазах с ковроткацкого станка сошел совершенно новый ковер с каллиграфическим узором на голубом фоне. Все ткачи здесь оказались детьми шести-семи лет. Перебирая цветные нити утка и основы, они беспрестанно бормотали себе под нос: «У меня двенадцать… У меня пятнадцать…» Почему этим тяжким ремеслом заставляют заниматься детей? Потому ли, что у них тонкие пальцы и ковроткачество дается им легче, чем взрослым, или потому, что жадность взрослых побуждает их заставлять своих чад кормить семью начиная с пятилетнего возраста, когда их отдают в подмастерья? К двенадцати от этих детей уже ничего не остается, и их сражает какой-нибудь тяжелый недуг. Все эти прекрасные ковры, чарующие наш взгляд, сотканы усилиями тех, кого лишили детства, и над этой работой они потеряли зрение и волю к жизни, а их легкие стали рассадниками для туберкулеза. Неужели нельзя хотя бы сделать помещения, в которых они работают, просторнее, светлее и чище?
Репутация Исфахана как города ремесел, несомненно, заслуженна. По части архитектуры, майолики, каламкара, минакари[126], каламзани[127], кружевной вышивки, миниатюрной живописи и позолоты ему не было и нет равных. Когда-нибудь новый золотой век иранского искусства начнется именно в Исфахане.