Яков тут же заскочил на помост и прямым ходом направился к парню, напрочь игнорируя разницу в уровнях. Однако, пока проходил мимо наших, мужских «тронов», на его пути встал Марк Железный.
Встал, будто бы размяться, и негромко, для одного Якова, обронил:
— Не твое дело. Не лезь.
Сказано было тихо и почти участливо — так советуют, а не приказывают. И расчет в этом стоял ясный: если Яков вмешается, выйдет свара, а Железный будет стоять в стороне чистенький, мол, он же предупреждал. Неловкость моих друзей была ему выгодна.
Яков остановился, посмотрел на Марка и некоторое время рассматривал. Без злости, просто прикидывая, стоит ли отвечать, и явно решил, что не стоит. Обошел его, как обходят столб, и пошел дальше.
Молча встал рядом с Катей. Не оттолкнул третьекурсника, не сказал ни слова, просто встал рядом, сложив руки на груди, и сразу стало видно, что он не уйдет. Третьекурсник скосил на него глаза, оценил рост и разворот плеч. Но похоже, оценка оказалась для него не впечатляющей.
— Это кто, Катюш? Твой носильщик? Или уборщик?
Яков сделал правильно, что не стал реагировать. Он просто задвинул Катю чуть больше себе за спину.
Но кто-то среагировать должен был, и я уже тоже встал, чтобы вмешаться, но тут на платформу вдруг запрыгнул Виктор. Я и не знал, что он на смотринах — он был не из тех, кто ходит на праздники. Но вот, появился, спокойный, руки в карманах, и встал рядом с Яковом плечом к плечу, полностью закрыв Катю от пьяни.
Ничего не сказал и он. Двое просто стояли, не угрожая и не трогая, но одного их присутствия хватило, чтобы третьекурснику стало тесно. Он посмотрел на них, потом оглянулся на меня, уже тоже двинувшегося в его сторону.
Прикинуть расклад заняло у меня меньше времени, чем у него уйти. Влезть с кулаками значило подарить Марку ровно ту свару, которой он ждал, и завтра по Академии пошло бы, что Червин с друзьями чуть не подрались на празднике из-за бабы. Но и промолчать значило бросить Катю и своих стоять в этой липкой неловкости, пока она сама не рассосется, а так не годилось вовсе.
Оставалось третье: убрать причину, не дав поводу разрастись. Дотянись третьекурсник взглядом до Марка, поищи он поддержки, и Марк, может, нашел бы, как повернуть дело так, чтобы свара все-таки вспыхнула. Я не дал паузе затянуться, сделав последние шаги к нему и встав боком к площади.
— Слушай, — сказал я негромко, — сейчас на тебя смотрит вся площадь. И видят примерно одно: победитель смотрин пристает к девушке, которой это явно не в радость, а рядом встали двое, которым это не нравится. Дальше у тебя два пути. Либо ты отходишь сам, сейчас, и через минуту про это все забудут. Либо ты остаешься, и тогда будут помнить и это, и то, чем все закончится. Ты уверен, что закончится в твою пользу? Я бы на твоем месте выбрал, пока выбор есть.
Я не повысил голоса, не показал ни злости, ни силы. Говорил так, будто мне до смерти скучно и просто разъясняю человеку очевидное. От угрозы это отличалось тем, что угрозу можно отмести, а тут отметать было нечего: я всего лишь обозначил реальность.
Третьекурсник постоял, дернул углом рта, попытался изобразить, будто и сам собирался уходить. Бросил Кате что-то небрежное, вроде «еще увидимся», и сошел с помоста в толпу. Праздник на том, впрочем, все равно надломился. Гул не вернулся к прежнему, по краям зашептались, и Алена, чуткая к настроению площади, тут же объявила следующего «жениха», забивая неловкость новым признанием.
Катя выдохнула. Виктор отошел от нее, Яков тоже, хотя и не сразу. Я отвернулся и сел на свое место, будто ничего и не было.
Марк смотрел на меня. Не зло или растерянно, просто очень внимательно. Встретив мой взгляд, опять склонил голову — ровно так же вежливо, что и в начале, и отвернулся к бойцам. Мы поняли друг друга без слов: сегодня его счет не сошелся, и он этого не забудет.
Смотрины после церемонии быстро перешли в вечернюю гулянку, и мы, судьи, окончательно избавившись от официальных ролей, присоединились к празднованию, но я довольно быстро растерял энтузиазм.
Встал у столов, наблюдая за гулянкой и потягивая подогретое вино. Ко мне подошел Виктор.
— Третий зал открыт, я взял время до полуночи. Идешь?
Он не помянул ни Катю, ни Марка, ни третьекурсника, будто ничего этого и не было, и за это я был ему благодарен отдельно. Размяться после вечера сидения на холодном помосте было отличной идеей, тем более в компании Виктора.
— Иду, — сказал я.
Библиотека к ночи опустела почти совсем. Дежурный библиотекарь дремал за стойкой у входа, лампы под зелеными колпаками горели через одну, и в длинных проходах между стеллажами стояла та особая тишина, какая бывает только среди книг. Я сидел за столом у окна, обложившись учебниками по теории, и в который раз убеждался, что арена ничего не дает даром.
За осень я пропустил столько, что теперь приходилось нагонять урывками по ночам, когда уже ни на что другое не оставалось сил. Каждый бой на Николаевской, каждая поездка к Симонову, каждая взятая позиция стоили мне не только пота, но и вот этих часов, выкроенных из сна и практики контроля искры.
Победа всегда оплачивалась, я усвоил это давно, просто иногда счет приходил с задержкой. Сейчас он лежал передо мной в виде главы про взаимодействие родовых печатей, которую полагалось знать еще месяц назад, а я только продирался через первый раздел. Но к полуночи буквы начинали расплываться, даже несмотря на Дух Зверя.
Я тер глаза, перечитывал абзац по три раза и все равно ловил себя на том, что между строк вижу не печати, а мои недавние сражения, спарринги, тренировки…
Чего греха таить, сражения всегда привлекали меня куда больше учебы, но я понимал, что без знаний не смогу слишком многого. И если в прошлом году почти полностью махнул рукой на битвы и сосредоточился на учебе, то в этом так уже не получалось.
Голова отказывалась переключаться с боя на книгу точно так же, как тело отказывалось не помнить вчерашнюю нагрузку. Я заставлял себя возвращаться к строчке, и строчка всякий раз уплывала.
Поэтому Наташу я заметил не сразу.
Она сидела в дальнем углу, за столом у самых стеллажей, куда свет почти не доставал. Прямая спина, собранные волосы и раскрытая книга, в которую она, кажется, не смотрела. На людях она всегда держалась так, будто позирует для портрета, и здесь, в почти пустой библиотеке, держалась точно так же, кажется, просто по привычке.
На краю стола у самой ее руки лежало письмо. Уже, кажется, прочитанное, сложенное вдвое: поверх сгиба я разглядел край сорванной темно-серой печати с гербом Железных. Такие письма не пишут, чтобы спросить о здоровье.
Поняв, что мне надо отвлечься, тем более что все равно уже отвлекся на нее, я встал, чтобы походить и размяться, и, как минимум чтобы обозначить для нее свое присутствие, прошел мимо и коротко кивнул. Она кивнула в ответ и снова уставилась в свою книгу, которую не читала.
Я походил туда-сюда еще несколько раз, каждый раз при взгляде на Наташу ловя себя на мысли, что мне очень знаком этот невидящий взгляд. За окном изредка проплывал фонарь дежурного, и тень от рамы медленно ползла по столам.
Наконец я не выдержал:
— Если есть чем поделиться…
Наташа подняла на меня взгляд, снова кивнула и опустила глаза. Я больше не стал докапываться и собирался, сделав еще пару проходок, вернуться за книгу, когда она заговорила, не глядя на меня.
— У нас в роду есть правило, — голос был тихим, и я остановился, отодвинул стул и сел напротив, — железный не жалуется. Никогда и ни на что. Жалоба — это слабость, а слабых Железных не бывает. Так считается. Меня этому учили раньше, чем читать.
Обычно Наташа роняла слова коротко и веско, а сейчас они шли с заминками, будто она впервые в жизни говорила их и сама прислушивалась, как они звучат.
Отвечать я не стал.
— Знаешь, что такое быть Железной? — Она невесело, уголком рта усмехнулась. — Это не имя. Это должность, с рождения, и каждый, кто слышит фамилию, уже знает, какой ты должна быть еще до того, как ты рот раскрыла. Сильной. Безупречной. Холодной. И ты стараешься. Лет до десяти стараешься, потому что хочешь, чтобы тебя похвалили. Потом стараешься, потому что привыкла. А потом перестаешь понимать, где ты, а где должность, потому что между ними уже нет щели.
Она помолчала, провела пальцем по краю сложенного письма, не разворачивая его. Палец медленно прошел по сгибу раз, другой, третий, и по одному этому движению я понял, что письмо она знает наизусть и трогает его, как трогают зажившую, но все еще чувствительную ссадину.
— Отец пишет, что доволен. Что я укрепилась за лето, что прорыв удержала, что команду собираю правильно. — Она снова усмехнулась. — Это у него высшая похвала. Доволен. За всю жизнь я ни разу не слышала от него ничего теплее, чем доволен, и знаешь, что самое смешное? Я каждый раз жду этого слова, как собака подачки. Прорвалась на Круг, чуть не сдохла, когда мы полезли на того змея. И все равно жду, напишет он доволен или нет.
Я слушал. Сказать было нечего, да от меня и не ждали слов, я это понимал. Ей нужен был не совет. Советов ей и без меня насыпали полную жизнь, начиная с самых пеленок. Нужен был кто-то, кто просто посидит рядом, пока она едва ли не впервые вслух разбирает то, что носила в себе годами, и не вставит ни «а ты попробуй», ни «зато у тебя».
— В Рятке было проще, — сказала она тише. — Там не надо было быть Железной. Надо было считать погибших, ловить за горло мэра, спасать ребят. Дело, понятное дело. А вернулась, и опять началось: спина, лицо, фамилия. Опять должность.
— В Рятке ты впервые показалась мне живой, — сказал я вопреки недавним собственным мыслям, что этого делать не стоит. Сказал и сам удивился словам, потому что обычно держал такое при себе. — Я тогда подумал, что под всем этим железом, оказывается, кто-то есть. Раньше не был уверен.
Наташа глянула на меня быстро, искоса, будто проверяя, не насмехаюсь ли. Не насмехался. Она это увидела и отвела глаза.
— Ты, наверное, не понимаешь…
— Не понимаю, — согласился я. — У меня нет громкой фамилии. И ничего за спиной, кроме меня самого.
Я сказал это без горечи, просто как есть. И вдруг увидел, как у нее что-то дрогнуло в лице: видимо, поняла, что только что ткнула в мое больное, попытавшись отгородиться своим.
— Прости. Я не хотела.
— Да брось. — Я качнул головой. — У каждого свое. Тебя душит то, что есть, меня то, чего нет. Кому из нас тяжелее, мы все равно не сосчитаем, так что и нечего извиняться.
Она смотрела на меня еще секунду, потом чуть заметно кивнула и снова отвела взгляд. Но плечи у нее слегка опустились.
Мы говорили еще долго. Не про турнир, бои или команду — ни слова про дело.
Она рассказывала, как в детстве пряталась с книжкой на чердаке родового дома, чтобы хоть час побыть никем, и как ее находили и выводили оттуда, потому что наследнице не пристало пылиться на чердаке. Как у нее была собака, которую отдали, когда решили, что привязанность мешает дисциплине. Назвать кличку она не смогла, будто и сейчас, спустя годы, это царапало, и перешла на другое.
Говорила все так же неловко, спотыкаясь, иногда замолкая надолго, вытягивая из себя то, что годами лежало под спудом и слежалось так, что не сразу отрывалось. Я не торопил, отвечал редко и коротко. Не чтобы утешить или перебить ее. Просто чтобы она знала, что говорит не в стену, что на той стороне стола сидит живой человек, у которого тоже было детство, пусть и совсем не похожее на ее.
В какой-то миг она потянулась поправить лампу, и наши руки оказались на столе совсем рядом, в палец друг от друга. Ни она, ни я не отодвинулись сразу. Секунду я смотрел на это глупое расстояние в палец (Наташа, кажется, тоже), потом она неспешно убрала руку и продолжила говорить с того места, на котором остановилась, будто ничего и не было. Но я заметил, и она заметила, что я заметил.
Вспомнила, как однажды на родовом приеме разбила дорогую вазу, нечаянно, локтем, и как отец не сказал ни слова, только посмотрел. Этот взгляд она помнила до сих пор отчетливее, чем любую похвалу. Рассказала, что в летнем лагере Железных среди родовых инструкторов ей было легче, чем дома, потому что там от нее хотя бы хотели понятного: силы, а не правильного выражения лица за столом. Рассказала еще много о чем, на самом деле.
Я слушал и складывал ее по кусочкам. Я, разумеется, уже знал, что под непоколебимой флегматичностью скрывается вполне обычная девушка, но сейчас прямо на моих глазах она делалась кем-то совсем другим, кого, кажется, не знал никто.
Времени не считал. За окном давно стояла глухая ночь, лампы под зелеными колпаками грели уже не глаза, а душу, и где-то на краю сознания я отметил, что главу про печати сегодня так и не дочитаю, но мне до этого нет никакого дела.
Библиотекарь подошел тихо, кашлянул виновато.
— Закрываемся, молодые люди, — сказал он. — Надо прибраться.
Мы собрались. Она сложила нечитанную книгу, спрятала письмо во внутренний карман, я свалил в сумку так и не пройденные учебники.
В коридоре было холодно и гулко после теплой библиотеки. Наши шаги отдавались от каменных стен, и мы шли молча. На одном из поворотов она чуть сбавила шаг, подстраиваясь под мой, и дальше шли уже в ногу, не сговариваясь.
Вышли, добрались до общежития. На лестнице она остановилась. Повернулась ко мне, словно хотела что-то сказать. Это было видно по тому, как она набрала воздуха, приоткрыла губы и замерла.
Между нами повисло то, что и так висело уже не первый месяц — с того боя, после которого мы зачем-то обнялись и тут же отстранились. И о чем мы оба молчали с тех пор так старательно, что молчание стало громче любых слов.
Мы смотрели друг на друга. Лестничный пролет тонул в полутьме, сзади, из приоткрытых дверей тянуло сквозняком, и одно слово, кажется, решило бы сейчас очень многое.
Она была ближе, чем стояла бы «Железная» на людях, и я видел, как у нее на шее частит жилка, выдавая то, чего не выдавало лицо. Мне хватило бы половины шага, но я его не сделал, как и она. Мы оба стояли на этой половине шага, как на краю.
Хотел ли я сделать этот шаг? Да, пожалуй. Не зная, к чему это может привести, но хотел. Проблема в том, что на пути этого шага как-то незаметно сформировалось слишком много препятствий, главными из которых оставались моя тайна Практика и угроза Георгия.
Если бы я был уверен в том, ради чего этот шаг, если бы, как Катя с Яковом летом, понимал, что шагаю к чему-то прекрасному, я бы без сомнений сделал его. Но шаг в неизвестность, когда меня окружало столько рисков, которые этот шаг только усугубил бы?
Я и так был в слишком неопределенном положении, чтобы осознанно усложнять себе жизнь, не понимая даже, ради чего. Так что я остался стоять. И Наташа в итоге прикрыла рот, чуть качнула головой, будто отгоняя что-то, и скулы у нее тронуло знакомым розовым — тем самым единственным, что ее обычно и выдавало.
— Спокойной ночи, Саша, — сказала она.
— Спокойной ночи.
Она повернулась и пошла вверх, прямая, как всегда, и каблуки ее простучали по ступеням ровно и неторопливо. Я постоял, пока звук не стих, потом пошел направо, к себе. Несказанное так и осталось висеть в воздухе лестничного пролета, и я нес его с собой до самой комнаты, не зная, радоваться или жалеть, что оно так и не прозвучало.
Зал в этот вечер набился плотнее обычного. Я стоял в горле выходного коридора, под аркой, за которой начинался песок, и слушал, как над ареной перекатывается гул тысяч глоток.
Меч лежал на правом плече привычной сорокакилограммовой тяжестью, маска с алыми языками пламени липла к разгоряченному лицу, под обмотками и халатом дышал теплом белый доспех. Купол Духа над площадкой светился бледно-голубым, отрезая нас от трибун.
Объявили противника. «Морок». Имя новое, без легенды, без послужного списка, и зал, привыкший к раскрученным бойцам, встретил его сдержанно. Из дальней арки на песок вышел он.
Менеджер мой перед выходом был доволен, как кот. Маг Первого Круга против «Пламенева» — это уже не разогрев, это бой, на который ходят, и он успел шепнуть мне за аркой, что, если я выстою хотя бы прилично, ставки на меня к Новому году вырастут вдвое.
Деньги мне были нужны, так что я слушал и кивал. Но сейчас думалось не о ставках.
Невысокий. На полголовы ниже меня, узкий в плечах, в глухой маске темного металла без всяких украшений, гладкой, как речной камень. Костюм простой, темный, без цвета.
Сегодня был первый мой бой против Круга, и я думал только об этом. Ударили в гонг.
Он пошел сразу, без разведки, и с первого же движения что-то царапнуло меня неправильностью. Круги, выходя против бойца до Круга, — я видел это, несколько раз уже наблюдая за такими боями с трибун, — всегда позволяли себе небрежность, легкую снисходительность в том, как ставили ногу и держали оружие.
Этот небрежности не позволял. Он двигался собранно, экономно, будто я был ему ровней, и это не вязалось с маской новичка.
В руках у него мелькнули два коротких кинжала. И в тот же миг от его ступней по песку метнулись темные полосы, оторвались от земли и встали. Одна ударила мне в бок тенью кинжала, которого там не было.
Я принял первый натиск на меч, отвел, ушел с линии. Пропустил скользящий по ребрам. И начал, как привык, искать рисунок.
Тени шли волнами. Стоило мне дернуться за кинжалами, как из-под песка вставала еще одна полоса и метила туда, куда я сместил вес. Я за первую же минуту научился не верить тому, что у него в руках: руки были обманкой, а половина ударов приходила оттуда, где рук не было вовсе.
Я работал широко: гасил мечом то одно направление, то другое, давал теням разбиться о плашмя поставленное лезвие и тут же разворачивал клинок встречать кинжалы. Тяжелый меч низко гудел в воздухе.
Каждый боец повторяется. У каждого есть любимый угол, привычная пауза между связками, шаг, который он делает чаще других, и я едва ли не с первого своего боя учился вылавливать это из хаоса движений быстрее, чем думать.
Я ловил его и сейчас, обмен за обменом, отбрасывая случайное, оставляя повторяющееся. Тень всегда выходила с одной и той же запоздалой доли. Кинжалы всегда шли в центр, когда тени уводили мое внимание по краям. И был один разворот, короткий, на левой ноге, после которого он на миг замирал, прежде чем послать следующую комбинацию.
И в какой-то момент я понял, что этот разворот уже видел. Это замирание на левой ноге, паузу длиной в один вдох. В пустом тренировочном зале поздним вечером, месяц назад. Тогда он раскладывал передо мной свои тени медленно, по косточкам, и я запомнил его почерк, не думая, что именно запоминаю.
Ян.