К книге
Император Пограничья 27Глава 8
47%
Глава 8
8

Фамилию капитана Стрельцов я не запомнил; в памяти засели курчавые рыжеватые бакенбарды и голос, прокуренный до хрипа многолетним ором на плацу. Он ждал у крайнего вагончика в тусклом пятне единственного фонаря и рапортовал стоя, по форме, хотя рассвет едва проклюнулся и вокруг на четыре километра не найти было ни одного штабного стола.

— Бздыхи вышли на шум около трёх пополуночи, Ваше Высочество. Семнадцать голов: четырнадцать Трухляков и три Стриги. Патрульные засекли их на рубеже второго кольца, дали сигнальную ракету, дежурный расчёт поднялся за минуту. Автоматы, штуцуеры, пулемёт на фланге. Всех уложили оперативно. Огнемётчик дожёг тела. Среди строителей потерь нет. Среди моих людей единственный ушиб: рядовой Скворцов оступился на корневище в темноте и подвернул лодыжку.

— Везучий малый, — глубокомысленно протянул я, — не давайте ему хлебать суп из общего котла, а то ещё утонет.

Капитан на всякий случай почтительно козырнул, а я прошёлся вдоль насыпи. Земля у обочины ещё сохраняла отметины ночного боя: вывороченная из колеи глина, широкие борозды когтей, обугленное пятно, от которого несло палёным жиром. Картина привычная, заурядная. Бездушные всегда шли на свет и звук, а стройка давала и того, и другого с избытком — прожекторы на светокамнях, грохот кувалд, людской гомон до глубокого вечера. Живая приманка посреди леса. На каждые два десятка рабочих я ставил взвод Стрельцов, и те свой хлеб отрабатывали честно.

Капитан шагал рядом, подстраиваясь под мой темп.

— Рабочие как держатся? — я повёл подбородком в сторону лагеря.

— Шпалы кладут ровнее, чем позавчера, — капитан позволил себе скупую усмешку. — Позавчера двое просились домой. Сегодня, после того как увидели, что осталось от Бздыхов к рассвету, разговоры стихли. Просятся теперь только до ветру под охраной.

Я хмыкнул. Резон был понятный. Пока охрана оставалась для строителей чем-то умозрительным, мужиками в форме, маячившими за ёлками на периметре, она не стоила в их глазах ломаного гроша. Ночной бой расставил всё по местам: люди увидели трупы тварей, почуяли пороховую гарь, заметили, как быстро и слаженно работают Стрельцы. Охрана перестала быть абстракцией и стала живым щитом. А человек, которого закрывает надёжный щит, кладёт шпалу спокойнее, потому что уверен, что до утра доживёт.

На этом хорошие новости кончились.

— Есть загвоздка, Ваше Высочество, — капитан помрачнел, и усы его обвисли ещё на полвершка. — Человеческого свойства.

— Как же я не люблю это слово в последнее время…

Загвоздка обнаружилась в дальнем конце лагеря, у палаток третьей артели. Вчера двое работяг не вышли на утреннюю смену. Сегодня ещё один явился, только толку от него было немного: левая скула вздулась лиловым фонарём, нижняя губа лопнула, правый глаз заплыл до щёлочки.

— Упал, — буркнул пострадавший, отводя уцелевший глаз.

— На чужой кулак, — сухо уточнил капитан.

Я оглядел здоровенный синяк на скуле побитого.

— Кто его так уложил? Я бы хотел на досуге познакомить этого умельца с нашим инструктором по рукопашному — такой талант пропадает зря.

Капитан хмыкнул, пострадавший втянул голову в плечи.

Я осмотрел палатку. Под нарами блеснуло мутное стекло: бутылка из-под дрянного самогона, судя по запаху. Рядом валялась вторая, пустая. В соседних палатках нашлись ещё три.

За свой век я командовал армиями, осаждал крепости, десятки раз дрался на магических дуэлях и дважды менял ход истории, но три четверти проблем в обоих жизнях сводились к тому, что кто-то где-то напился.

Лагерь стоит посреди леса, в часе езды от ближайшего жилья. Еду, чистую одежду и припасы подвозят подводами из Угрюма и Владимира. Работягам покупать нечего и негде, кроме как у собственного обоза. Бутылки из земли пока что прорастать не научились.

Первая мысль была о Меншикове. Не то что бы я полагал, что граф стал пачкать руки сам и, переодевшись, проник в ряды моих снабженцев, чтобы коварно спаивать нанятую артель, но он вполне мог отдать соответствующий приказ. В итоге его порученец мог бы найти кого-нибудь подешевле из обозной прислуги, и тот за пару рублей сунул бы в телегу с провиантом ящик мерзкой сивухи. Дёшево, незаметно, а результат налицо: стройка буксует, рабочие мордуют друг друга, сроки сдвигаются. Элегантная гадость, вполне в духе Меншикова. Правда оказалась обиднее, потому что проще: никакого графа, никакого заговора — обыкновенная человеческая жадность.

Виновником оказался обозный фуражир, мужик лет сорока с ласковыми глазками прирождённого барыги. Он прихватил с собой в крайний рейс двенадцать бутылок и толкнул их по рублю при себестоимости копеек в двадцать. Расчёт нехитрый: публика на стройке суровая, вечера тянутся медленно, развлечений никаких. Не устоят. Да и он сам не устоял перед лёгким заработком.

В каждой армии, которую я водил, находился ровно один такой — человек, способный наладить подпольную торговлю спиртным посреди пустыни, осады и чумного карантина. Талант, достойный лучшего применения.

Фуражира я велел снять с маршрута и передать в заботливые руки Крылова. Морали рабочим читать не стал — тысячу лет назад усвоил, что нравоучения из уст командира дешевеют с каждым повтором, а после третьего превращаются в белый шум. Я вышел к артели, когда утренняя смена уже пахала вовсю, и те очень быстро сообразили, что государь отчего-то надумал с ними пообщаться. Усатый глава артели с тяжёлыми, широкими, как совковые лопаты, ладонями встал передо мной, стараясь не мяться. За ним кучковались работяги, человек тридцать, с лицами угрюмыми, виноватыми и местами равнодушными.

— Платят вам в твёрдой валюте, — заговорил я без предисловия, глядя не на старосту, а на всех разом. — Часть идёт на руки, часть на ваш счёт в ИКБ, которую не пропьёшь и не прогуляешь. За порядок в артели отвечает ваш староста — лично, своей головой.

Усатый побагровел и уставился в землю.

— Вчера двое не вышли на смену, сегодня один явился с рожей, на которую без слёз не взглянешь, — я кивнул на побитого, державшегося позади. — Мне неинтересно, кто кому и за что заехал. Меня занимает одно: повторится такое — вся артель вылетает с заказа целиком, без расчёта за текущий месяц. На ваше место придёт новая, потому что в княжестве очередь из желающих.

Ветер прошёлся по верхушкам елей. Кто-то сзади шумно сглотнул.

— Не повторится, Ваше Высочество, — староста поднял на меня покрасневшие глаза. — Я прослежу.

— Проследи, — подтвердил я и отвернулся.

Принцип работал без осечек столько, сколько существовала армия: коллективная ответственность превращала тридцать пар рук в тридцать пар глаз. Теперь не я и не капитан Стрельцов станем следить, чтобы никто не тащил выпивку в лагерь. Это сделают сами работяги, потому что каждый из них знает: один дурак лишит хлеба всю артель.

Дальше по насыпи я нагнал знакомую сутулую фигуру. Манфред Фишер шёл по уложенному за вчерашний день участку, низко наклоняясь к стыкам, и через несколько шагов останавливался, приседал на корточки, извлекал из кармана короткий стальной молоточек и простукивал рельс тремя-четырьмя ударами, склонив голову набок и прислушиваясь к отзвуку; потом трогал шпалу ладонью, проверял прилегание и шёл дальше.

На испытаниях в цеху, после первого удачного прогона тепловоза, Фишер точно так же обполз рельсовый отрезок на четвереньках, ощупывая каждый болт.

Заметив меня, он разогнулся, стряхнул глину с колен.

— Стык на четырнадцатом пикете[1] просел на два сантиметра, — выпалил вместо приветствия и полез поправлять очки. — Подбивка поплыла от вчерашнего дождя. Мелом пометил, ребята подобьют до обеда.

Два сантиметра. Я покосился на рельс, потом на него.

— Полгода нагрузки, и люфт полезет, — Фишер прищурился и поглядел на меня так, будто это расхождение задело его честь. — Лучше сейчас поправить.

Спорить я не собирался. Не комиссия примет эту дорогу. Примут вот эти руки — сухие, жилистые, с металлической пылью под ногтями, руки, для которых два сантиметра на стыке важнее всех моих облигаций и резолюций, вместе взятых.

— Так держать, Манфред.

Глядя, как рижанин снова опускается на корточки над следующим стыком, я вспомнил Бирмана после испытаний тепловоза. Кёнигсбержец тогда пробурчал длинную тираду о том, что с подшипниками порядок, и так будет и впредь, если кое-кто не вздумает гонять состав без прогрева, что лично он за этим проследит и что при надобности заночует в машинном отделении.

Я подозревал, что для Карла это была не угроза, а мечта — наконец-то ни жены, ни начальства, только он и подшипники. Всё дело было в том, что Бирман ворчал на мокрый грунт, на сырость, на сроки, на погоду и на людей, не умеющих держать в руках гаечный ключ. Если бы ворчание было топливом, тепловоз доехал бы до Владимира без единой капли солярки.

* * *

К вечеру над Женевским озером небо затянули густые серые облака, и город, обычно выставляющий напоказ открыточную опрятность, сделался похож на банковский сейф: глухой и без единой щели. Для двоих людей, подъехавших к особняку в богатой части города порознь и с промежутком в двадцать минут, погода была наименьшей из их забот.

Посредник, обеспечивший их встречу, был женевским банкиром с весьма известной фамилией. Он встретил первого гостя в прихожей, проводил наверх и бесшумно испарился. Откуда взялся этот банкир, почему именно он вовремя шепнул каждому из герцогов, что второй созрел для разговора, и отчего у обоих сложилось ощущение, будто мысль о встрече пришла им в голову самостоятельно, — ни один задумываться не стал. Услужливые посредники — привычный реквизит дипломатической сцены; расспрашивать об их происхождении считалось столь же неуместным, как интересоваться у лакея, кто шил его ливрею.

Невеликий салон на втором этаже: тёмное дерево обшивки, камин, графин с коньяком на столике между двух кресел, букет белых лилий на консоли у окна — единственное неуместно весёлое пятно в обстановке, просившейся под зачитывание завещания.

Герцог Альбрехт VII «Длиннорукий» Габсбург обрушился в кресло, расставил колени, вжал ладони в подлокотниках и прежде, чем плеснуть себе коньяку, обежал комнату глазами — коротко, по-военному: два выхода, окно на улицу, задёрнутое шторами, мебель качественная и дорогая. Залысины на высоком лбу поблёскивали в каминном свете. Графин немец перехватил, не дожидаясь собеседника, и плеснул себе щедро, на треть больше, чем позволяли приличия, — привычка человека, который и за чужим столом считает себя хозяином.

Тремя минутами позже вошёл герцог Хильдеберт VIII Меровинг. Рядом с Габсбургом, грузным, широким, от которого в комнате делалось тесно, француз выглядел так, словно весил не больше собственной тени: скользящий шаг, полуулыбка, тёмно-серый костюм без единой складки после долгих часов тряски альпийским дорогам. Кресло он выбрал не напротив, а чуть сбоку, под углом — дипломат его выучки до последнего избегал лобового столкновения, пусть даже в расстановке мебели.

— Герцог, — француз принял протянутый бокал, и одним этим жестом десять минут церемониала отлетели к чёрту.

Другой на его месте опасался бы яда, но Хильдеберт ничуть не сомневался в качестве дорогостоящего артефактного кольца на своём пальце, защищающего своего носителя от любой отравы.

— Герцог, — Габсбург поднял свой, чокаться не стал.

Оба знали, зачем приехали, и оба предпочли бы этого избежать.

Франко-германская вражда принадлежала к той категории застарелых ссор, участники которых давно забыли повод, но продолжали ненавидеть друг друга из спортивного интереса. Она была старше их обоих, старше их дедов и, вероятно, старше самих Бастионов. Париж привычно игнорировал любые собрания, где первую скрипку играли немцы, Берлин с брезгливостью относился к галльской манере решать дела чужими руками. В позапрошлый раз, когда Потёмкин собирал глав Бастионов обсудить угрозу со стороны Платонова, Меровинг не явился, а Габсбург требовал силового решения и ссылался на прецедент инфанта Альфонсо. Голосов тогда не набрали — русские правители Голицын и Посадник заблокировали решение.

Теперь ястреб и лис сидели друг напротив друга, и между ними лежала одна общая неудача.

— Я так понимаю, в Памплоне что-то пошло не по плану, — начал Габсбург. Не вопрос — констатация.

Меровинг приподнял бровь. Берлинская разведка работала исправно, и притворяться, будто испанский промах остался незамеченной, было бы оскорблением для интеллекта их обоих.

— В Памплоне случилось досадное недоразумение, — Меровинг крутанул коньяк в бокале. — Мою группу опередили. Нужного мне человека увели из-под носа и перебили всю команду.

— Одним словом, — Альбрехт сцепил пальцы, — вы проиграли.

— Я не выиграл, — поправил Хильдеберт с улыбкой, в которой не было ни грана тепла.

Габсбург промолчал, хотя в другой обстановке указал бы французу, что разницы между этими формулировками примерно столько же, сколько между «утонул» и «не доплыл».

— Впрочем, у вас тоже не задался месяц, — голос Меровинга загустел. — Барон Отто фон Липпе-Детмольд, кажется? Убит в его собственном поместье, что лежит в вашей юрисдикции. Ах да, и вместе с ним ещё один покойник — бывший администратор той самой Гильдии, которой Платонов объявил войну. Мне продолжать?

Габсбург побагровел. Не от стыда — от злости, что француз знает подробности, которые его люди намеренно скрывали.

Притворяться, что у каждого всё в порядке, не получалось: оба приехали с ожогами, оба видели чужие шрамы.

— Берлин, Памплона… — Хильдеберт загнул два пальца и уронил руку на колено. Привычная ирония из голоса испарилась, и осталась голая деловитость. — Русский князь стал слишком много себе позволять, не так ли?..

— Всё так.

Оба уже произвели этот подсчёт порознь, каждый в своём кабинете, задолго до Женевы. В Памплоне работали усиленные бойцы, а таких в нужном количестве и нужного качества использовали два хозяина на свете: Гильдия Целителей и князь Платонов. Гильдия разгромлена. Оставался Платонов. Да, его Бастион с недавних пор продавал услугу усиления на сторону, и за последние месяцы усиленных бойцов получили полдюжины правителей, однако ни один из этих правителей не стал бы ссориться с парижским герцогом. У Платонова для этого хватило бы наглости. С берлинским делом выходило и того проще: рядом с бароном Отто убит Шереметьев, бывший высокопоставленный член Гильдии Целителей, а Платонов объявил всей организации войну. Барон сотрудничал с Гильдией и поплатился за компанию.

— Платонов.

— Вероятнее всего.

Габсбург поставил бокал и подвинулся ближе к камину; залысины поймали медный отсвет огня.

— «Вероятнее всего» — формулировка для протокола. Между нами, герцог: вы верите в совпадение?

— Нет.

— И я нет.

Камин потрескивал. Молчание длилось секунд пять или шесть, и за это время оба переварили то, что привезли с собой из родных вотчин и что далось им тяжелее всего. Собственные провалы. Оба проиграли Платонову, а тот, судя по всему, даже не потрудился заметить, что залез на чужую территорию, потому что он вообще не снисходил до чужих правил. Бил в лоб, напролом, и удар доходил раньше, чем кто-либо успевал выстроить оборону.

Габсбург это чувствовал всей своей шкурой, привыкшей к одному ответу на любой вопрос: давить. «Железные псы» — элитная компания наёмников, частенько выполнявшая для него деликатные заказы, берлинские арсеналы, тяжёлая техника — Бастион, заточенный под войну, и единственный из четырёх германских, которому хватало воли применить силу.

А по соседству процветал Рейнский Союз — три Бастиона, которым следовало бы стоять с Берлином плечом к плечу и которые предпочитали стоять к нему спиной. Герцог Кристиан фон Ольденбург в Гамбурге гнал с верфей корабли для половины континента. Герцог Оттон IV фон Нассау во Франкфурте держал банки, через которые шли две трети европейских расчётов. Герцогиня Амалия Франциска фон Виттельсбах в Мюнхене торговала оптикой и точной механикой, и дела у неё шли так хорошо, что рисковать ими ради чужой войны она не собиралась.

Совокупной мощи хватило бы раздавить кого угодно, и ни один из правителей за все эти месяцы не пошевелил пальцем. Казна пополнялась, мировая возня их не касалась, и вся германская партия за пределами собственных границ держалась на одном Берлине — на амбициях, которые давно переросли его возможности. Под пыткой Габсбург не признал бы этого, однако из-за этого и сидел сейчас в женевском салоне, напротив француза, которого терпеть не мог.

У Меровинга взгляд на мир ложилась иначе. Грубая сила для него служила симптомом дефицита ума. Он привык мыслить ходами, чужими руками, проекцией силы вместо грубой силы. Де Понтиак годами ткал паутину в Детройте — она лопнула за месяц, когда Платонов вошёл в город с прямотой тарана. Агентура, посланная в Памплону числилась одной из лучших в Европе, и их переиграли пять мордоворотов с автоматами. А четыреста тридцать семь тысяч рублей, которые Платонов перед всем советом потребовал вернуть с парижского счёта, били Меровинга не по кошельку, а по репутации. Сумму он мог списать и не заметить; то, что провинциальный князь перед десятком глав Бастионов выставил его мелким жуликом, забыть не получалось.

— Порознь мы попробовали, — обронил Альбрехт. — Результат известен.

— Согласен, — Хильдеберт плеснул себе коньяку. — Вопрос в том, что мы можем друг другу предложить.

— Берлин предлагает то, что умеет: силу, оружие и политический вес. Железных псов, если потребуется. — Габсбург выдержал паузу. — И Клару фон Герсдорф.

Имя повисло в каминном дыму. Оба знали, что баронесса возглавляет отряд Арбитров. Оба знали, что Клара лояльна Берлину. Новостью было не имя, а то, что Габсбург выкладывал его на стол переговоров — предлагал к использованию.

— А Париж — де Монтескьё, — Меровинг ответил без паузы.

Ни то, ни другое не было новостью: назначения в Арбитры шли публично, и каждый из герцогов давно знал, чей человек сидит в отряде. Новостью было то, что обе фигуры впервые оказались на одной стороне доски. Клара командовала отрядом. Реми гасил чужую магию. Оружие, от которого не застрахован даже Архимагистр.

Габсбург замолчал. Пауза длилась три удара сердца, и за эти три удара оба произвели один и тот же подсчёт: Архимагистр-пиромант плюс Эфиромант, выжигающий чужую магию. Рычаг, который ни одному из них поодиночке было не провернуть. Вдвоём — совсем другая арифметика.

— Для запуска Арбитров нужен кворум, — Меровинга потёр подбородок.

— Потёмкин уже подступался. Голосов не собрал, — Габсбург качнул бокалом.

— Значит, требуется повод, который опрокинет голосование. Casus belli, при котором отсидеться не выйдет.

— Повод Платонов подбросит сам, — берлинец сцепил пальцы на колене. — Он иначе не умеет.

В этом герцог был, к несчастью, прав. Платонов поставлял поводы для конфликта с регулярностью фабричного конвейера и, судя по всему, делал это не со зла, а просто потому, что не считал нужным оглядываться на тех, кого переехал.

Хильдеберт откинулся, сложив кончики пальцев домиком, и прикрыл веки. Линии будущего союза уже выстраивались у него в голове, и произносить их было рано: Париж вкладывает хитрость, деньги, агентуру; Берлин — кулак, сталь и ястребиную репутацию, способную перетянуть нерешительных. Порознь оба набора проигрывали. Вместе складывались в то, чего обоим не хватало: стилет в одной руке и молот в другой.

— И ещё кое-что, — голос Меровинга упал на полтона. — Внутри самого Содружества сейчас неспокойно. Платонов ломает устои дворянства через колено. Далеко не всем это по нраву. Князья Вадбольский, Долгоруков, Одоевская, Юсупов, Хилкова… И это лишь те, чьи имена на слуху. Им не хватает оружия и средств. Нам не хватает рук.

— Канал? — спросил немец коротко.

— Рига. Ливонский князь фон Рохлиц. У него с Платоновым старые счёты, а из Риги до русских земель рукой подать. Перевалочный пункт, о лучшем не просить.

Это была его территория — чужие руки, чужая мотивация. Габсбург подобные методы презирал, однако презрение слабело на глазах, как слабеет брезгливость у голодного.

— Занятная схема… Ваша специальность, герцог. — процедил Габсбург, и по лицу его было видно, что вкус ему не нравится.

— Тем и ценен союз, — Меровинг отсалютовал бокалом.

Ещё полчаса они обговаривали детали. Механику будущего кворума по Арбитрам не трогали — слишком рано, слишком много переменных. Довольно было того, что рычаг существовал, люди на местах стояли, и когда повод созреет, на рычаг останется надавить.

Недоговаривали оба. Меровинг ни словом не обмолвился об истинной цели парижской игры — о Колоссальном кристалле Эссенции, чей след оборвался в Буэнос-Айресе; охота, о которой знают двое, уже не охота. Габсбург не доверял французу дальше рукопожатия и держал в рукаве свой запас: имена, которые не назвал, связи, о которых промолчал. Братства между ними не сложилось и не могло сложиться; сложился холодный, расчётливый союз двух проигравших против общего врага, и опасен он был тем, что спаял воедино силу и хитрость, терпевшие неудачу порознь.

Поднялись одновременно. Меровинг протянул руку, Габсбург пожал её коротко, без давления. Дверь за французом закрылась первой.

Оставшись один, немецкий герцог застегнул пиджак и двинулся к лестнице. На ступенях кольнуло что-то неоформленное — слишком легко всё сложилось, слишком вовремя. Он мотнул головой и вышел в промозглый вечер

У соседнего здания французский герцог садился в машину и ловил себя на том же ощущении: всё прошло слишком гладко, словно кто-то заранее смазал петли на каждой двери. Впрочем, гладкость была его собственным ремеслом, и в чужой он по привычке углядел отражение своего почерка. Ощущение погасло.

Машины разъехались. Женевское озеро мерцало вдали, равнодушное к обоим.

* * *

Хоакина Велу привели ко мне на третий день. До того его допрашивали, кормили, мыли, переодели в чистое. За два вечера из испанца вытянули достаточно, чтобы я получил готовый портрет — не внешности, а характера, привычек, страхов и слепых пятен. Портрет достаточно занимательный.

Теперь психометрист стоял посреди моего рабочего кабинета и оглядывался так, будто приценивался к чужим серебряным ложкам. Невысокий, жилистый, с карими цепкими глазами; щербатая улыбка блистала на лице. Мои люди выдали ему простую рубашку и штаны, но Хоакин обращался с ними так, будто получил костюм от портного: расправил воротник, одёрнул полы, подтянул пояс и развернул плечи. Одежда не изменилась, изменилась осанка, и из зеркала, будь оно в комнате, глядел бы уже не арестант, а бедный, но вполне приличный идальго. Пальцы его, длинные и подвижные, одинаково годные для карточного стола и для проникновения в чужой карман, бегали по пуговицам рубашки без остановки. Нервничал, не понимая, зачем его увезли на другой край света.

Коршунов подпирал стену позади со скрещёнными руками. Лицо у него было как у кота при виде мыши.

Кто сидит перед ним, Хоакин не знал — во всяком случае, не до конца. Он видел кабинет, дорогие мелочи, охрану за дверью и рослого молодого мужчину в хорошей одежде, глядящего на него без суеты и без раздражения. Этого хватило.

— Ваша Светлость!.. — испанец склонил голову ровно настолько, чтобы изобразить почтение, не уронив достоинства; голос вышел гладкий, с тёплым южным акцентом.

— Бери выше, — равнодушно отозвался я.

— … Ваше Высочество! — тут же нашёлся собеседник, но удивление в его глазах висело несколько секунд. — Позвольте выразить благодарность за спасение. Мои скромные таланты — к вашим услугам.

— До твоих талантов мне дела нет, а вот до твоего Таланта

Я позволил фразе повиснуть в воздухе. Он воспринял паузу как приглашение, и взгляд его тут же поехал по столу — бумаги, чернильница, нож для вскрытия конвертов. Замер на ноже.

— Понимаю. Если позволите, — он потянулся к нему, не выжидая разрешения, — я мог бы показать свой Талант в деле. Короткая разминка, чтобы вы убедились в его подлинности.

Я кивнул. Нож лёг в его пальцы, глаза закрылись, лицо сморщилось в сосредоточенную гримасу: лоб собрался, губы сжались, веки затрепетали. Театр одного актёра.

— Этот нож принадлежит человеку властному, — проговорил Хоакин вполголоса, будто слова приходили издалека. — Человеку, привыкшему держать всё под контролем… Привыкшему отдавать приказы и не терпеть возражений… Я вижу огромную ответственность… Тяжесть решений… Великую судьбу, — он приоткрыл один глаз, ловя мою реакцию. — Этот человек окружён врагами, и враги не знают покоя, потому что чувствуют его мощь…

Я дал ему доиграть до конца. Спектакль продлился минуты три. Хоакин вернул нож на стол с видом провидца, только что заглянувшего в бездну.

— Удивительный отпечаток, — подытожил он, облизнув губы. — Редкая глубина. Я мог бы поведать больше, если бы получил время и… некоторую свободу для работы. Свобода и признательность хозяина — лучшие условия для моего дара. Учтите, людей с моими способностями на свете считаные единицы, и…

— Хоакин, — негромко перебил я.

Он осёкся.

— Ты только что перечислил набор общих фраз, годных для хозяина любого кабинета в любой точке мира. «Властный», «ответственный», «окружён врагами». Приём называется холодная читка. Его используют рыночные гадалки и шулера средней руки, набивая цену перед легковерным клиентом. Ты не прочёл с этого ножа ровным счётом ничего, потому что для настоящего чтения нужен долгий контакт, а ты взял металл на три секунды и всё остальное определил по моему лицу, — я откинулся на спинку стула. — Вот только в эту игру могут играть двое. Я знаю, кто ты. Не дон Сесар, не тайный наследник, а Хоакин Вела, простолюдин, сын часовщика, сирота, самозванец по ремеслу, осуждённый в Памплоне за то, что влез в чужой дом, захотев судьбу выше положенной.

Щербатая улыбка медленно сползла с его лица.

— Некоторое время ты играл дона Сесара де Бомона, потомка угасшей ветви, — продолжил я, не повышая голоса. — Играл убедительно, раз продержался так долго. Погорел на бумагах и на жадности — захотел не просто пожить, а наследство прибрать к рукам. Тронул родовой клинок, вычитал с него то, чего читать не следовало, и коннетабль решил, что дешевле тебя закопать, чем рисковать скандалом.

Информацию поставила Анфиса с помощью своего дара менталиста. За два вечера она вытянула из испанца столько, что хватило бы на целую папку, и выложила мне готовую картину. Хоакину знать об этом было не обязательно.

Психометрист замолк. Цепкий взгляд дёрнулся к Коршунову, потом к двери, потом обратно ко мне, и каждый раз утыкался в одну и ту же глухую стену. Я видел, как за его лицом, привыкшим меняться по десять раз на дню, в его голове судорожно перебирались и отбрасывались варианты. Ни один не годился. Человек, всю жизнь бывший самым умным в любой комнате, куда входил, нарвался на того, кто его прочёл, не притронувшись ни к одной вещи.

Иронично, но жулик, притворяющийся дворянином, стоял перед древним государем, притворяющимся собственным потомком. Один играл на серебро, другой — на человеческие судьбы, а партия одна и та же. Если бы кто-нибудь написал об этом пьесу, публика освистала бы автора за неправдоподобность.

Хоакин выдохнул сквозь зубы и распрямил плечи. Под тремя слоями обаяния, двумя слоями вранья и одним слоем напускной храбрости обнаружился обычный перепуганный человек, которому отчаянно не хотелось умирать. За две жизни я убедился, что под достаточным количеством слоёв у всех обнаруживается одно и то же.

— Что вам нужно, Ваше Высочество? — голос прозвучал без всякой мишуры.

— Уговор простой. На столе вещь. Прочтёшь честно, поговорим о твоём будущем, в котором вполне может обнаружиться некая сумма золотых рублей.

Я достал свёрток и развернул сукно. На тёмно-зелёной ткани лежал серебряный обруч — усилитель ментальной магии. Работа тонкая, штучная: по внешней стороне через равные промежутки шли гнёзда для кристаллов Эссенции, от которых остались оплавленные огрызки, а на уцелевших участках серебра проступала ручная гравировка, мелкая и уверенная. Сам обод покоробился от жара и почернел на сгибах. Восстанавливать его я не стал намеренно: любое свежее прикосновение наслоило бы поверх старого следа новые отпечатки, а единственный след на этом артефакте стоил дороже самого серебра.

Хоакин замер над обручем. Лицо его переключилось рывком, как тумблер: секунду назад глядел насторожённый пленник, а теперь смотрел мастер, учуявший сырьё. Ноздри раздулись, зрачки увеличились. Большой палец левой руки сам собой полез к ожогу на ладони — старому, гладкому, оставшемуся с того утра, когда в одиннадцатилетнем сироте впервые проснулся дар.

— Серебро, — голос его просел до шёпота. — Ношеное годами. След глубокий, — он потёр горло и сглотнул. — Такие вещи кусаются. Чую отсюда.

— Для того тебя и привезли.

Испанец облизнул пересохшие губы и не двинулся. Я видел, как он колеблется: осторожность тянет назад, безвыходность толкает вперёд, и ни одна из них не берёт верх.

Я не торопил. Параллельно считал собственные риски, о которых не знал ни Коршунов, ни кто-либо в комнате. Дар Хоакина вытягивал из мёртвых вещей чужие судьбы, и мне был нужен один конкретный обрывок: лицо владельца обруча, его связи, силуэт его хозяина. Однако тот же дар при случае мог раскопать совсем другую залежь — чужую память, впечатанную в тело Платонова, тысячелетнюю душу Хродрика под молодой кожей.

Вообще, дар читать прошлое вещей выглядел безобидным, пока не задумаешься, сколько секретов хранит обычная дверная ручка. Если бы Хоакин прошёлся по любому дворцу Содружества и потрогал все перила, у половины аристократов случился бы инфаркт.

Испанец сел напротив. Вытер ладони о штанины, долго, тщательно, оттягивая момент, потом сложил пальцы на обруче.

— Злое серебро… — одними губами прошептал он.

Пальцы опустились на металл, и Хоакина перекосило. Глаза закатились, дыхание рассыпалось на короткие рваные толчки, костяшки на серебре побелели, а на виске заколотилась жилка — мелко, часто, как у загнанной лошади. Секунд пять ничего больше не происходило. Только пульс на виске и едва заметная дрожь в плечах.

— Жжёт, — процедил он сквозь зубы. — Виски… калёным…

Тело качнулось к столу. Пальцы остались на серебре. Контакт замкнулся.

— Лицо… — Хоакин заговорил рвано, проглатывая окончания. — Мужчина, с Востока… скулы резкие… глаза глубоко посажены, холодные… Ожоги у висков, старые, годами копившиеся… от усилителей. Носил обруч постоянно. Снимал только на ночь…

Я сидел не шевелясь. В памяти всплыл кадр с камеры в Детройте — смуглый мужчина, выносивший Колоссальный кристалл Эссенции. Те же скулы, та же посадка глаз, те же ожоги. Человек, который надевал этот обруч на месте искусственного Гона, и человек, укравший кристалл из-под Абсолюта, — одно лицо. Теперь точно.

— Холодный… — Хоакин дышал тяжелее, и от щёк его отхлынула кровь. — Люди для него… фишки на доске. Презирает всех. Себя считает выше. Чужие разумы — глина, которую мнёт, когда захочет…

Он запнулся, дёрнул головой, будто хлебнул чего-то горького.

— Глубже вижу… Жара. Глина, пыль, гончарный круг… Нет, это детство. Мальчишка. Семь лет, может, восемь. Его продали, — голос Хоакина сел до хрипа. — Земляная яма, три шага на три, десяток детей… двое умерли прямо рядом, а он… он прожил их смерть изнутри. Чужую агонию. В семь лет.

Кровь из левой ноздри потекла гуще. Хоакин не заметил.

— Потом хозяин, долгие годы… Его использовали. На допросах, на аудиенциях, на торгах. Читал чужие мысли по приказу, пока собственные не стёрлись. Лица матери не помнит. Чужие воспоминания помнит до последней мелочи.

Он вздрогнул, и пальцы на серебре заскребли по металлу.

— Старый хозяин умер. Нового убил. Лопнувшие глаза, кровь текущая из ушей, — испанец скривился от отвращения и от зависти одновременно. — После этого бежал. Пустыня, море, север. Большой портовый город. Астракхан, — чуждое его языку название вышло кривым, но вполне узнаваемым

Он замолчал и долго дышал, прежде чем продолжить.

— Там его нашли. Кто-то, чьи мысли он не смог прочесть. Впервые в жизни — глухая стена вместо чужого разума. Он пошёл за этим человеком, потому что… — Хоакин поморщился, подбирая слова, — потому что человек, которого нельзя прочесть, был единственным, кого он не мог презирать.

Пауза.

— Вижу кристалл в теле монстра, — Хоакин дёрнулся, голос его пошёл вверх. — Огромный… сияет так, что больно глядеть… Направил армию Гуахов…

Понятно, Бездушные, искусственный Гон.

— Глубже, — попросил я.

— За ним… есть тот, кому он служит, — Хоакин тянулся вслепую, пальцы на серебре подрагивали. — Нить преданности… толстая, как корабельный канат… Подчиняется безоговорочно…

Он нашёл эту нить и пошёл по ней. И упёрся.

— Пустота, — выдохнул Хоакин. Лицо его перекосило. — Там кто-то стоит, но серебро отказывается его помнить… Дыра. Дыра в мире, холодная, старая, без единой черты.

Всё тело ходило ходуном.

— Что? — я подался к нему.

— Стена, — Хоакин с трудом проглотил воздух. — Кто-то стирает собственный след. Прячется от меня. Такого мне не попадалось.

Хозяин менталиста оказался невидимкой даже для психометрии. Я открыл рот, чтобы спросить, можно ли обойти барьер иначе, но не успел.

— Он жив, — выдохнул психометрист. — Владелец обруча жив, он… — испанец осёкся, глаза его распахнулись. — Нет…

— Что⁈

Тело Хоакина окаменело. Пальцы на обруче побелели до синевы, оторвать их он не мог физически, словно серебро оплавилось и прикипело к коже. Лицо стало меловым.

— Он меня видит! — голос Хоакина взлетел до крика. — Видит!..

[1] Пикет — точка разметки расстояния на железнодорожных линиях, как правило, с шагом 100 м. На местности обозначается столбиком (пикетным знаком) с цифровым обозначением на обочине железнодорожного пути.

Предыдущая главаГлава 8 из 17Следующая глава