Единственное, что я узнал о скорби, — она пуста, выхолощена. Как и весь прочий опыт, она затрагивает лишь поверхность, не давая соприкоснуться с реальностью, ради познания которой мы пожертвовали бы и сыновьями, и возлюбленными… Между нами и всем, к чему мы стремимся, с чем находимся в общении, лежит неодолимый океан, плещут немые волны. Скорбь превращает нас в идеалистов. Похоронив сына, я словно потерял некое драгоценное имущество — не более того. Я не могу достичь большей близости. Если б завтра мои должники обанкротились и я бы утратил свое состояние, это причинило бы мне большое неудобство, возможно — на долгие годы, однако эта потеря ничего не изменила бы во мне ни к лучшему, ни к худшему. Так и несчастье не затронуло меня по-настоящему. Вот нечто, часть меня самого: невозможно умалить ее, не убавив и меня, невозможно увеличить ее, не обогатив и меня. Эта часть меня исчезла, и даже шрама не осталось. Так опадают листья. И я скорблю о том, что скорбь ничему не учит, ни на шаг не приближает меня к реальности.
Ему все время ужасно плохо.
Когда наступает ремиссия, друзья полагают, он чувствует себя не хуже прочих, словно его болезнь — лишь временное явление, простуда или грипп, а не бесконечная битва на истощение сил. По ночам, когда мозг не дает телу уснуть, он изобретает способы, как объяснить друзьям, что такое умирание, как тело с каждым днем убывает изнутри. Час за часом он прокручивает в голове складные фразы, но правильных слов так и не может подобрать. Друзья теперь далеки: болезнь обучила его новому языку, который им неведом. Но и остановиться он не может. Даже во сне его мучит недостаток сочувствия, недостаток понимания.
Наиболее точное из всех придуманных им сравнений: вообразите самочувствие после самого зверского гриппа, каким вы болели в жизни, первый день после двух недель рвоты и лихорадки. Вам даже не верится, что вы поправитесь. Тело ослаблено, истреблено — ватный рот, трясущиеся руки, боль в суставах, постоянная глухая мигрень, кишки шуршат, как бумага, совершенно пустые, дурнота в каждом органе, в каждом сосуде, мускуле, сухожилии, словно все тело изнутри паутиной облепил яд.
Так вот, для него это — прекрасное самочувствие.
Гражданская война выплеснулась на поверхность: кожа превратилась в карту, отражающую внутренние сражения. По ней длинными щупальцами расползается сыпь или цепочки фурункулов. С плеч на руки, а затем на кисти спускаются язвы, оставляющие глубокие шрамы. На лопатках, на спине — лишаи, белые корки, напоминающие о совсем других вещах, не о человеческом теле — то ли свежевыпавший снег, то ли заплесневевшая горчица, то ли фотографии лунного грунта. Но это не другое, далекое — это его тело.
И это для него — прекрасное самочувствие.
Как он устал. Каждый шаг дается с трудом, сколько ни притворяйся. Отважишься на вылазку из дому — будет еще хуже, активность только усугубит недуг. Отойдя далеко от дома, он вдруг впадает в панику, словно заблудился в песках Сахары или зимой в горах, сбился с курса посреди океана. Обедая с друзьями, он не забывает жевать, улыбаться, болтать, но слушать не слушает. О, если бы опустить голову на грудь, заснуть прямо за столом… Он хочет вернуться в постель. Он готов сдаться.
И это для него — прекрасное самочувствие.
Чем ближе подступает смерть, тем меньше он понимает, что его ждет, потому что понять это труднее, чем сориентироваться в новой галактике. Он не может составить карту этого мира, нет сил даже гадать — вся энергия вычерпана самим процессом умирания. Не думал он, что страх будет нарастать с каждым днем. Страх — союзник болезни. Он хотел бы сказать друзьям: представьте, вы очнетесь от сна и услышите, как в доме выбивают окно, сыплются осколки стекла, шаги на лестнице, щелчок курка. Вы садитесь на кровати, оглядываясь, дрожа. Шаги все ближе. Нужно что-то делать, как-то спасаться, но спасения нет: нельзя вызвать полицию, телефон в другой комнате, нет смысла взывать о помощи к ночной улице, нет под рукой ничего похожего на оружие… Потому что все эти жуткие звуки — грохот вашего сердца. Ночной гость уже внутри, часть вас самих. Убийца пробрался внутрь.
И это для него — прекрасное самочувствие.
Просыпаясь по утрам, он приоткрывает глаза. Во сне он успевает забыться, и в краткий миг на грани пробуждения готов поверить в чудо. Он зевает. Осторожно, проверяя, приподнимает голову. Вроде бы не так уж скверно. Но едва он встает, яд приходит в движение, расползается по всему телу, как смог над городом, густыми тучами, и, не успев отойти от кровати, больной валится снова. И все возвращается: недуг, которому нет конца, каждое утро — мысль о том, что эта часть жизни кончится только вместе с самой жизнью.
И это для него — только он никому не скажет — прекрасное самочувствие.
Каким-то образом кровь Генри поможет Уильяму. Так говорит врач. Он прочел статью о новейшем изобретении коллеги из соседнего штата: аппарат вытягивает плазму донора и напрямую перекачивает ее в вену больного. Вливание здоровой крови укрепляет иммунную систему и останавливает развитие болезни. Один аппарат на всю страну. Экспериментальная фаза, пока еще рано судить об эффекте, но пациенты уже толпами нахлынули к чудо-доктору. Несколько телефонных звонков от нужных людей и наличные позволили Уильяму обойти очередь. Ему нужен здоровый донор. Раз в месяц придется ездить на переливание.
Генри сразу же согласился принять участие в эксперименте. Для него это было счастье — наконец-то он поможет другу чем-то существенным, а не разговорами и сочувствием. Отдаст кровь, которая перейдет в тело Уильяма. Генри сам превратится в чудодейственное лекарство.
Утром они встретились на станции. Уильям был сдержан, чуть ли не застенчив. Генри радостно обнял друга, будто давно не видел. В заднем кармане брюк у него лежало письмо от врача — его кровь оказалась чистой, никаких вредных примесей, никаких инфекций. В рюкзаке пакет с пирожными, два стаканчика кофе, утренняя газета, книга, заботливо обернутая в коричневую бумагу, и несколько журналов. Можно подумать, им ехать целый день, а не час всего, до другого берега.
Уильям опустился на первое же свободное сиденье и прикрыл глаза. Генри сложил газеты и журналы у себя на коленях. Звонок. Проводник дает сигнал. Поезд въехал в темный лабиринт подземных тоннелей, проложенных под городскими улицами. Генри включил свет над головой, сорвал крышку с пластикового стаканчика и выпил кофе.
— Проголодался? — спросил он, для пущего соблазна похрустев пакетом с пирожными, но Уильям даже не шелохнулся, хотя зрачки двигались под сомкнутыми веками. Притворялся, будто спит?
Электричка остановилась в самом центре гетто, а потом устремилась на север вдоль берега реки. Остановка за остановкой, крошечные городишки, вместо станции — навес, автоматы с кофе и будки платных телефонов вдоль рельсов. Генри только сейчас разглядел огненного цвета листву на деревьях. Это поразило его: лето наступило и прошло, а он даже не заметил смену времен года.
Зацепился взглядом за дату на газете и начал обратный отсчет: девять месяцев с тех пор, как Уильям впервые лег в больницу. Кажется, это было только вчера, нет — вечность тому назад, с тех пор и жизнь Уильяма, и жизнь Генри изменились до неузнаваемости. Скоро уже год. Уильяму ни к чему знать, о чем врач нашептывал Генри в больнице: на тех лекарствах, которыми сейчас располагает медицина, он протянет не более полутора лет. Генри хранил информацию в тайне от всех, кроме Сьюзен. Не хотел добивать друга окончательным приговором.
Полпути проехали.
Новое лечение казалось панацеей. Лишь бы не слишком поздно. Вопреки протестам Сьюзен и Генри, Уильям оставил работу, оформил инвалидность. Почти все время проводил взаперти в своей квартире. Даже дальние знакомые стали подмечать в нем перемены. Он стал менее вспыльчив, порой бывал даже благожелателен, но рассеян. Посреди общего разговора вдруг разражался монологом — неуместным, бессвязным, как бред. Без предупреждения отказало одно легкое. Его подлатали. Несколько месяцев Уильям жаловался, что зрение слабеет, потом ослеп на левый глаз. Впервые в жизни он надел очки — в черепаховой оправе. Они придавали его лицу интеллигентный отрешенный вид. Дымчатые стекла скрывали глаза. Но Генри все же различал замедленное движение левого века: оно дергалось один раз, пока веко здорового глаза смаргивало дважды.
Наедине с собой Генри зажмуривал один глаз и пытался понять, как теперь видит Уильям. Приходилось поворачивать голову, чтобы посмотреть вбок, и вплотную подходить к уличным указателям или рекламным щитам, иначе слова расплывались. И все же этого было недостаточно: в отличие от Уильяма, он не терзался страхом потерять второй глаз, ослепнуть, сделаться инвалидом.
За окном поезда на другом берегу реки виднелись деревни: обшитые белыми досками дома, аккуратные лужайки, шпили, поднимавшиеся к голубому безоблачному небу над покатыми шиферными крышами церквей. Глубоко вздохнув, Генри закрыл глаза. Даже здесь, внутри вагона, его ноздрей словно касался прозрачный, чистый воздух.
До болезни Уильяма Генри не осознавал, что поездки в загородный дом стали для него единственным источником мира и спокойствия. Теперь по выходным, где бы он ни был, он до рассвета не мог уснуть под завывание автомобильной сигнализации и полицейских сирен. Чем дольше Генри безвылазно сидел в городе, тем больше город превращался в планету будущего, где воздух состоял из отчетливо различимых частиц пыли и выхлопных газов. Преступность, постоянная бдительность, вечные неудобства, непосильные расходы, хрустящие под ногами панцири тараканов, крысы, проносящиеся по тротуару, порой у самых его ног — как надоело все это!
Он тосковал не только по отдыху за городом вместе с Уильямом, но и по четкому, словно ритуал, расписанию: каждую пятницу, ровно в четыре, отъезд; необъятный простор пашни, моря, неба; знакомые продавцы — в городе он не был знаком с продавцами; особые звуки, ночного дома — шорохи, скрип ставни на ветру. Чувствуешь себя, как в чреве огромного животного. В последние восемь лет работа и квартира стали для него лишь скучными паузами между уикэндами, двумя днями блаженства в загородном доме, которыми завершалась каждая неделя. Он мечтал, чтобы эта радость длилась всю жизнь.
Но почему-то, предложив перед выпиской из больницы съездить туда, Уильям больше не возвращался к этому разговору. Сначала Генри предполагал, что Уильям просто собирается с силами, а потом они вновь проведут выходные за городом, однако теперь Уильям поговаривал об отпуске, даже о поездке в Европу, но ни разу не позвал в дом на берегу. Генри скучал по дому, но в то же время ему стало как-то легче: с тех пор как Уильям пообещал включить его в завещание, первоначальное блаженство было непоправимо нарушено. Теперь он не мог представить себе, как они вернутся, как он расставит книги и фотографии на привычных местах в «своей» комнате, а после того, как Уильям ляжет и уснет, спустится по лестнице и до рассвета просидит в кресле у окна гостиной — будет сидеть и думать, что все это когда-нибудь перейдет в его руки. Под внимательным взглядом Уильяма он каждую минуту будет ежиться от смущения.
Последний раз они побывали в доме перед Новым годом, за две недели до того, как Уильям лег в больницу. Рождественские каникулы Генри провел у родителей и только что вернулся, голова его слегка кружилась от клаустрофобии: женатым братьям выделили по комнате, а ему предоставили узенький диванчик в гостиной. Прямо в аэропорту он сел на автобус и, даже не заглянув к себе домой, поехал в дом на берегу, нетерпеливо отсчитывая остановки.
Чем дальше тот последний уикэнд отодвигался в прошлое, тем более совершенным становился он в воспоминаниях Генри: пять дюймов свежевыпавшего снега, холодная зимняя ночь, луна и мерцающие новогодние огни, разноцветные блики на соседских газонах. Уильям думал, что у него начинается грипп, он тяжело опирался на руку Генри, когда они вышли на послеобеденную прогулку. Под ногами — мягкая перина, перед лицом пар от дыхания смешивался с сигаретным дымком — Уильям курил — они оба словно плыли в облаках.
Возвратившись в дом, они развели огонь в камине и прилегли прямо на полу, подложив под спины подушки. Их лица, и ковер, и темные полированные стены — все отливало оранжево-красным. Телевизор они оставили включенным, чтобы не пропустить момент, когда на Таймс-сквер скатится хрустальный шар, и чокнулись за Новый год, выпили за здоровье Сьюзен, которая на неделю сбежала от холода к солнцу.
Уильям провалился в сон. Генри на цыпочках обошел комнату, еще разок поглядел на развернутые подарки под елкой, помешал угли в камине, пока огонь не разгорелся вновь, а потом сквозь заиндевевшее окно любовался снежным смерчем. Даже теперь Генри отчетливо помнил, как радовался возвращению. Он любил родителей, но бесконечное застолье впервые показалось утомительным. Толпы родственников болтают без умолку, и никто не догадается спросить, как живется ему. Шампанское — он допил бутылку в одиночку — избавило Генри от обычной сдержанности. Ощутив жаркий прилив любви к Уильяму, он наклонился над другом, растолкал его и торжественно заявил, что никогда больше не поедет домой на праздники. Следующее Рождество они проведут вместе. Он начал уже вслух набрасывать список гостей, но тут Уильям приподнял руку и остановил его:
— Ты полегче. Не забыл, я терпеть не могу Рождество? Вполне достаточно нас с тобой.
Генри принял эти слова как замечание и как награду, но позже упрекал себя за черствость: Уильям, должно быть, уже тогда понимал, что болезнь берет верх. Через две недели он оказался в больнице, и привычный мир рухнул.
В воспоминаниях дом, выбеленный свежим снегом, становился еще более идиллическим. Порой Генри гадал, увидит ли он еще это место, или для Уильяма тоже, хотя по другой причине, отношения с домом испорчены, и он стал частью прошлого, в которое они не смогут вернуться. Теперь Генри — особенно когда Уильям обрушивал на него новые требования — подумывал сбежать куда-нибудь в малонаселенную местность, обзавестись собственным жильем. Но если он бросит друга умирать в одиночестве, совесть замучит.
Словно прочитав мысли своего спутника, Уильям зашевелился, взял рюкзак и подложил его себе вместо подушки.
— Спасибо, что делаешь это для меня, — сказал он — впервые открыто, без угрюмости и злобных интонаций.
— На здоровье, — откликнулся Генри.
Сердце у него упало: только теперь он осознал, что до самого конца болезнь будет со всех сторон ограничивать их жизнь.
На их станции мало кто выходил, но Уильям боялся оказаться даже в негустом потоке пассажиров. Генри помог ему спуститься по двум металлическим ступеням, вывел на улицу. Здесь стояли такси — не желтые, с привычными надписями, как в Городе, а черные обтекаемые лимузины. Они сели в первую же свободную машину, Генри назвал адрес врача. Водитель быстро глянул через плечо и снова уставился на дорогу, обеими руками вцепившись в руль и не шевелясь. Только злобные зеленые глаза горели, отражаясь в зеркальце.
В прежние времена Уильям ответил бы на этот взгляд, полный отвращения и ненависти, таким же немигающим взглядом, а может, и сказал бы водителю пару слов, но теперь он поспешно опустил голову.
— На чаевые можешь не рассчитывать, задница, — пробурчал Генри, наклоняясь вперед, чтобы перехватить в зеркале взгляд водителя. Он смотрел ему в глаза бесстрашно, пристально — только внутри все дрожало, — пока шофер не сморгнул. Тогда они, наконец, тронулись с места.
Генри готов был убить водителя, хотя и понимал, что у того есть свои резоны. На улицах Города больные сделались столь привычным зрелищем, что Генри позабыл: в провинции их еще не видели, даже по телевизору, не читали о них в газетах. И, надо признать, в ясном чистом свете предместья Уильям больше прежнего смахивал на привидение — кожа его слегка отливала зеленью.
Молчание прерывал лишь судорожный кашель больного. Уильям прижал руку к губам, заглушая кашель, как делают это зрители в театре, капельки слюны заблестели на пальцах. Водитель курил сигарету за сигаретой, скрываясь в густых облаках дыма. Проехав несколько миль, он свернул на парковку. Генри напрягся, подозревая, что шофер задумал бросить их на промышленных задворках, но тут же заметил небольшой деревянный знак, воткнутый посреди коротко подстриженной и раскисшей от дождей лужайки: адрес был правильный.
— Приехали! — объявил он, удивленно разглядывая низкое прямоугольное строение с темными зеркальными окнами — ничего похожего на изящный каменный особняк посреди тенистой аллеи, где вел прием лечащий врач Уильяма.
Генри расплатился за проезд, отсчитав медяки с точностью до цента. Они прошли через автоматические двери, мимо охраны, по коридору, по узкому серому ковру в приемную. Дверь отворилась бесшумно — петли смазаны. Они вошли на цыпочках.
Четыре ряда зачехленных стульев почти свободны, сидят только две пары. Генри назвал секретарше свое имя и устроился на двойном сиденье рядом с Уильямом. Вытащив из рюкзака журнал, Генри притворился, будто читает, а сам исподтишка разглядывал других посетителей. Не составляло труда отличить доноров от реципиентов: больные, точно мешки с костями, осели на стульях. По сравнению с ними Уильям держался молодцом. Один из мужчин был в мятой пижамной рубашке и заношенных джинсах. Нижняя челюсть у него отвисла, наружу торчал толстый язык цвета майонеза. Похоже, этот уже лишился дара речи — но нет, улыбнувшись Генри, он пробормотал, с трудом ворочая обложенным языком:
— Первый раз?
Генри кивнул, судорожно прижимая к груди журнал.
— А я — третий, — сообщил ему собеседник, раздвинув пальцы в знаке V — «победа». Однако он хрипел и задыхался, как будто в легкие не поступал воздух.
— Мы уж было отчаялись, но тут услышали о методе доктора Бека, — добавил его спутник с придыханием, словно паломник, пришедший к водам Лурда. Второй пациент кивнул, соглашаясь, но и его движения были замедленными, неуклюжими.
— И я тоже, — прошептал он, мучительно вытаращив глаза.
Не может быть, — подумал Генри, в испуге откинувшись на спинку кресла. Он-то ждал чуда. Ему представлялось, что в приемной кудесника они застанут толпы выздоравливающих, румяных, полных надежд пациентов, а не этих фанатиков, чей оптимизм граничит с глупостью. Конечно, нельзя точно сказать, как они выглядели до начала лечения. Может, их доставили сюда на носилках, в бессознательном состоянии? Правда, и нынче они выглядят безнадежными — полумертвецы, больше смахивающие на трупы, а не на живых людей. Что же делать, если и это не поможет? — лихорадочно соображал Генри. Он обернулся к Уильяму за ободрением, но тот уткнулся лицом в модный журнал и сосредоточился так, словно к экзамену готовился.
Голос в громкоговорителе вызвал Генри. Он пожал руку Уильяму и вслед за секретаршей зашел в просторный кабинет. Все помещение было от пола до потолка уставлено полками с медицинской литературой. Новехонькие, нераскрытые тома в мягкой красной коже с золотым тиснением. Едва Генри пробежал глазами названия книг в первом ряду, из боковой двери вылетел крупный, энергичный человек.
— Алан Бек, — представился он, по-боксерски выбрасывая руку вперед. Генри, отступив на шаг, перехватил и пожал эту руку. Ногти на ней были белые, ухоженные, лоснящиеся; дорогой костюм тоже лоснился. С виду этот врач больше смахивал на удачливого телепроповедника.
— Располагайтесь поудобнее, — предложил врач. — Сначала я опишу вам процедуру, чтобы вы знали, чего ожидать.
— Сама процедура кажется довольно простой, — откликнулся Генри, опускаясь в красное, точно под цвет книг, кресло. — Вопрос в том, поможет ли… — И он улыбнулся, как улыбался родителям самых противных учеников.
Доктор вытащил из медного стаканчика карандаш, зажал его большими пальцами, словно собирался сломать пополам, а потом вдруг ткнул заточенным кончиком чуть ли не в лицо Генри.
— Данных пока маловато, чтобы убедить скептиков, но я уверен: мы что-то нащупали. И вы бы признали это, если б посмотрели, каких успехов мы достигли всего за полгода. В следующем году я опубликую статью, которая изменит принципы терапии.
Как совместить этот энтузиазм и неживые лица пациентов, ожидающих в приемной?
— Но те люди… — пробормотал Генри, указывая на дверь кабинета. Теперь ему уже не верилось, что они и впрямь выглядели так скверно. Врач, не смущаясь, пожал плечами:
— Некоторые слишком поздно приступили к лечению. У меня сейчас свыше ста пациентов, более чем у половины наступила полная ремиссия. Никто в мире не превзошел этот результат. Главная проблема — найти подходящих доноров. И средства.
Взгляд врача пригвоздил Генри к креслу. В луче падавшего из окна света зрачки Алана отливали золотом. Генри чуть было не вызвался приезжать сюда два раза в месяц и делиться кровью с другими реципиентами, помимо Уильяма. Но нельзя жертвовать собой, втягиваясь в чужую жизнь.
— Когда наступят заметные перемены? — выдавил он из себя, глядя под ноги, чтобы уклониться от гипнотизирующего взгляда врача.
Алан подкинул карандаш в воздух. Громко щелкнув, деревянная палочка упала точно в середину медного стаканчика и совершила два полных оборота, касаясь стенок. Доктор откинулся, весело улыбаясь, как будто доказал не только свою меткость.
— Уже завтра, самое позднее — послезавтра. В моем аппарате плазма для предотвращения аллергии соединяется с антигистаминами, так что ближайшую ночь он проспит. Но к среде или четвергу у него прибавится сил. Недели через две он начнет возвращаться к прежнему состоянию… Однако… — Для пущей выразительности врач выдержал паузу, подался вперед, ложась грудью на стол. — При успешном лечении в следующем месяце хороших дней будет уже больше, и так далее. Что будет через год — я сейчас даже предсказать не берусь. Я верю — это начало нового мира. Для всех нас.
— И я надеюсь, — подхватил Генри. Он и в самом деле ощутил прилив оптимизма, заразившись оптимизмом доктора. Полез в карман, достал письмо, в котором подтверждалось, что кровь у него в норме. Скорей бы начать лечение…
— Я должен передать это вам. — Он протянул врачу конверт. Алан, сверкая глазами, пробежал письмо и засунул его в папку с анализами Уильяма.
— Если б у вас нашлось несколько свободных часов, мы бы вас использовали на всю катушку. У меня столько пациентов, отчаянно нуждающихся в доноре — они в очередь выстроятся!
Генри представил себе толпу мужчин, женщин, детей — все цепляются за его одежду, тычут в него палками и тростями. Но как же отделаться от мысли, что порядочный человек всегда найдет время помочь?
— Не просите меня! — взмолился Генри. — Только не сейчас, доктор. Я едва успеваю ухаживать за другом.
— Что ж, пошли к нему, — резко оборвал его врач и поднялся, выпрямился во весь рост. Генри, все еще сидевший в кресле, на его фоне самому себе показался карликом, ребенком.
Уильям тем временем задремал в приемной, журнал выпал из его рук. Доктор наклонился и легонько, с удивившей Генри нежностью, потряс больного за руку. Затем провел их в пещеру с цементными стенами и линолеумом на полу. Справа и слева от сверкающего бежевыми боками аппарата стояли кресла-качалки. Если бы не свисавшие из аппарата длинные прозрачные трубочки, его можно было принять скорее за сушилку для белья, нежели за чудо медицинской техники, но Генри подавил сомнения.
— Вот наш монстр, — произнес доктор голосом персонажа из фильма ужасов. С широкой улыбкой он повел рукой влево, и как раз в этот момент в комнату вошла женщина лет сорока. Не вполне поняв, о ком идет речь, Генри перевел взгляд с этой худощавой блондинки на металлическую рамку с маленьким стеклянным окошечком в самой середине аппарата. Врач добавил: — А вот и Эльза. Она вас подключит.
Доктор вышел. Эльза надела латексные перчатки, протерла Генри руку спиртом. Он сжал кисть в кулак, демонстрируя вены у локтя — широкие, синие, богатые кровью.
— Вот и славно, — проворковала Эльза, втыкая иглу. Когда медсестра занялась Уильямом, улыбка ее увяла. Вены больного ссохлись, покрылись рубцами от многочисленных переливаний. Исколотые, как у наркомана. Между шрамами — темно-красные фурункулы, под ними ничего не разглядишь. Однако медсестра привычным движением пощипывала кожу, пока не нащупала короткий искривленный участок вены. Кусочком пластыря зафиксировала иглу, встряхнула руками, довольная, и нажала на кнопку.
— Через тридцать минут приду, — предупредила она, постучав пальцем по циферблату наручных часов, и скрылась за дверью. Машина загудела, как набирающий обороты вентилятор. Генри почувствовал легкое напряжение в сосудах руки и покрепче ухватился за подлокотники кресла — сейчас ему не хотелось, чтобы качалка колыхалась.
— Как ты думаешь, Эльза по совместительству подрабатывает в тюрьме? — неуклюже пошутил он. Уильям ничего не ответил, он смотрел прямо перед собой, бледный, окаменевший, словно пассажир самолета, до смерти боящийся высоты.
К потолку у них над головами крепился телеэкран, мелькали кадры видеоклипа, но звук был слишком тихим, его заглушала вибрация машины. Певцы раскачивались под «так-так-так» мотора. Генри попытался сосредоточить внимание на их па, но косился на прозрачную, заполнявшуюся кровью трубку, молясь, чтобы его плазма оказала целительное действие.
Мотор набирал обороты. Через несколько минут с другого конца трубки закапала прозрачная, похожая на кленовый сироп жидкость. Она начала поступать через иглу в вену Уильяма.
— Готов? — окликнул его Генри. Голос эхом отразился от холодных цементных стен. Готов-готов-готов.
Уильям, приподняв свободную руку, скрестил два пальца. Качнулся в кресле раз, другой, будто собираясь с силами, затем уронил руку и полез в сумку за кассетой.
— Сайонара! — сказал он, надевая наушники.
Генри невольно приподнимался на цыпочки, ноги уже дрожали, а Уильям сидел совершенно спокойно. Можно подумать, он дремлет на веранде, на свежем воздухе. О чем он мечтает? — гадал Генри, дивясь выдержке друга. По его телу пробегали волны возбуждения, страха, надежды. Если б не игла, он бы, наверное, выпрыгнул из кресла.
Прикрыв глаза, Генри представил себе, что они с Уильямом лежат рядом на широкой и мягкой перине, тела соприкасаются, резиновые трубочки обвивают их, словно руки. Кровь, лишенная естественного цвета, казалась Генри похожей на чистый, расплавленный солнечный свет. Рокот наполнял тело, ему мнилось, что вместо мотора трудится его сердце. Работай, только работай, — молил он, поглаживая набухшую вену, словно из нее к ним обоим должно было прийти спасение.
— Море, пляж, песок, — дважды пробормотал вслух Уильям, тускло, на одной ноте, словно повторяя вслед за хором рефрен. Он уже позабыл о присутствии друга.
Что это за песня? — успел подумать Генри, соскальзывая в сон. За полчаса ему приснилось больше, чем за девять тревожных месяцев.
Он резко очнулся — Эльза коснулась его руки. Она молча прошла между ними, вынула иголки из вен, забинтовала ранки, заклеила пластырем. Налила в два лабораторных стаканчика апельсиновый сок, склонилась над Уильямом, придерживая дрожащую руку больного.
— Не вставайте сразу, — посоветовала она, вытирая стойку полотенцем. Бросила в корзину какие-то бумаги, обмотала вокруг руки несколько ярдов резиновых трубок. — Желаю удачи, — добавила медсестра, протягивая каждому по маленькой шоколадке, словно угощала детей на Хэллоуин.
— Уильям! — позвал Генри. Как только медсестра вышла, комната сделалась странно тихой, словно их заперли ночью, совершенно одних, в пустом небоскребе.
— Здесь я, — откликнулся Уильям, расправляя повязку на руке.
— Ты как себя чувствуешь?
— Не знаю. В сон клонит, а так без разницы.
— Врач сказал, нужно подождать несколько дней, — предупредил Генри, посасывая шоколадку. Теперь, когда мотор молчал, аппарат выглядел нелепо, словно любительская поделка или изобретение сумасшедшего.
— Он говорит, у него целая сотня пациентов, — добавил Генри, позабыв, какие еще аргументы в свою пользу приводил Алан.
— Все они так говорят, — проворчал Уильям. — Их этому в медицинской школе учат.
— Поехали домой. — Генри поднялся на ноги, помог встать другу и пошатнулся, когда Уильям тяжело навалился на него. Сто пятьдесят фунтов мертвого веса. Он усадил Уильяма на стул в приемной и подошел к секретарше, чтобы записаться на следующую процедуру ровно через месяц. Жаль, что раньше нельзя. Он не мог просто сидеть и ждать, подействует ли новое лечение.
По пути обратно в Город Уильям заснул, теперь уж без притворства. Он громко храпел, не замечая набившихся в вагон пассажиров. Из уголка рта текла струйка слюны, прозрачная, как плазма.
Уверившись, что Уильям проснется не скоро, Генри вытащил из рюкзака книгу. Дома он снял с толстого тома пыльную суперобложку и, разорвав бумажный пакет, обернул книгу, словно прятал порнографию. На самом деле это было исследование смерти, то есть отношение к смерти, в различных культурах.
Он погрузился в описание погребальных церемоний и необычных способов захоронения, в подробные и сложные наставления, которые дошли из глубокого прошлого и ограждали мир живых от умерших. Иногда, читал он, дом покойника сжигали, чтобы дух не сумел вернуться, или обвешивали сетями, чтобы поймать ускользающую душу. Он читал о животных и человеческих жертвоприношениях, о мертвецах, снабженных монетами, чтобы оплатить переправу через реку мертвых, о крематориях и печах, о мумиях, набальзамированных составами из ароматических трав. Он читал о высоких погребальных кострах, о кладбищах, окруженных рвами с вечно полыхающим огнем, дабы удержать покойников в могилах, и о том, как некоторые племена хоронили умерших не в земле, а подвешивая их тела на деревьях.
Стучали колеса, голоса других пассажиров сливались в бормотание. Генри, убаюканный размеренным храпом Уильяма и ровным покачиванием вагона, не замечал ничего, кроме своей книги. Поразительно, в иные времена к покойникам относились, словно к живым существам, — они считались не призрачным воспоминанием, а опасными, мстительными духами. Чем дольше он читал, тем острее осознавал, что в смерти его пугает отнюдь не возвращение духа, напротив: смерть Уильяма уничтожит все, что составляет его друга, не останется никаких знаков его существования, кроме кучки разрозненных, никому не нужных вещей.
Мертвые исчезают так быстро. В больнице Генри нашептывали о свежих покойниках, которых второпях вывозят из палаты в особом ящике на дне тележки с оборудованием — чтобы посетители ничего не заметили. Генри захотелось, чтобы прощание с Уильямом — если тому суждено умереть — превратилось в торжественную церемонию, подобную тем, о которых написано в книге: процессия плакальщиц, вздымающиеся к небу языки пламени, даже бой гладиаторов, чтобы увенчать такое событие. По правде сказать, он не сумеет сделать и самые простые распоряжения. К каким гробовщикам обратиться, как зарезервировать участок на кладбище, согласовать время церковной службы, список ораторов, где добыть камень для памятника? Нельзя же консультироваться с Уильямом! Тот поймет, что Генри уже готов сдаться. Смерть затрагивает не только умирающего, но и всех, кто ему близок. Генри понимал, что сам не справится.
Поезд со свистом ворвался в тоннель и выскочил с другой стороны. Свет, тьма, снова свет чередовались с такой быстротой, что в глазах зарябило, словно он долго смотрел на солнце. Генри дважды сморгнул, отгоняя заползшую в вагон серую пелену. Постепенно он снова стал отчетливо различать рядом с собой фигуру Уильяма, будто выплывший из тумана корабль. Во сне тревожные складки в уголках губ и морщины на лбу разгладились, сейчас Уильям выглядел моложе, но вместе с тем — не таким живым. Голова откинулась набок, железы на шее сильно выдавались — почти вторые щеки. Лицо сейчас, с закрытыми глазами, было немым, опустошенным, похожим на гипсовую маску. Хотя грудь Уильяма ритмично вздымалась и опадала, на миг Генри почудилось: вот таким он увидит друга, когда тот умрет.
Наступит ли момент, когда Уильям и сам отречется от последней надежды, и они вместе начнут планировать его смерть? Или они будут притворяться до самого конца, даже если Уильям пластом будет лежать в постели? Откуда такой пессимизм, ведь новое лечение должно бы ободрить его, вдохнуть новую, упорную веру? Или облик тех двух больных в приемной Алана окончательно уничтожил надежду? Или книга, которую он читал, приблизила смерть и сделала ее куда более реальной, чем жизнь?
— Расскажи мне что-нибудь, чего я не знаю, — произнес вдруг Уильям, широко раскрывая глаза. Он полез в рюкзак, выискивая остатки прихваченного в дорогу завтрака.
Генри, вздрогнув, уронил книгу, как будто сам только что проснулся. Перед тем как раствориться в этом сне наяву, он прочел, что печи крематория нагреваются до 1800 градусов. Сколько он ни напрягал мозги, пытаясь припомнить что-нибудь любопытное из журналов или газет, перед глазами одно: горящие, корчащиеся в огне тела.
— На днях мама говорила мне по телефону, что на всю страну осталось только тридцать семь станций, передающих классическую музыку, — припомнил он наконец.
Уильям зевнул.
— Ты бредишь! — бодро объявил он, вгрызаясь в черствую горбушку.
— Ага, — подтвердил Генри и на том остановился — больше ничего придумать не смог. Повернулся посмотреть на берег реки, окаймленный широкими зелеными лугами и полями, тут и там — рощицы дубов, берез и сосен. В другой ситуации пейзаж пробудил бы в нем тоску по простой сельской жизни, но сейчас Генри видел лишь акры и акры кладбища, площадку для игр, где резвились мертвецы. Кружившие в вечернем воздухе птицы казались стервятниками, густые тени — саванами. Полыхающая листва, красная, оранжевая, желтая, ждет лишь зимы, чтобы облететь и освободить место для трупов, которые будут свисать с ветвей вместо рождественской гирлянды.
В тени холма, на границе ранчо, было устроено кладбище, где семья Уильяма из поколения в поколение хоронила своих мертвецов. Могилы предков: Публий Вергилий Адамс, Эбер Хендрикс, Мэри Брюстер, Элайджа Хаббард — ряд имен, родственные связи, более ста лет на одном клочке земли. Малейшие свидетельства о предках и родственниках аккуратно хранились на чердаке в деревянных ящиках, расписанных по годам. От патриарха к патриарху переходили альбомы с выцветшими фотографиями, дневники, письма, метрики, лицензии на брак, паспорта, бухгалтерские книги, кое-как отпечатанные автобиографии. Купчая на ферму в рамочке под двойным стеклом висела в гостиной над камином, словно рыцарский герб.
На западном краю кладбища, на самой границе ранчо, оставался большой нетронутый участок травы — для родителей Уильяма, для его сестер и для него самого, для их потомков. Отец все волновался, хватит ли места следующим поколениям. Ему виделось, как в грядущие века ряды могил заполняют весь склон холма — ни просвета.
В детстве Уильям играл внутри ржавой витой ограды, окружавшей наиболее древние могилы. Полуразвалившиеся надгробья превращались в руины павшей крепости. Старые памятники будто застыли в миг яростного сражения, завалились набок, иные почти касаясь земли — так, в разных позах, падают тяжело раненные и убитые воины. Многие памятники давно лежали на земле, обросли сорняками, раскололись на куски. Лишь один камень оставался совершенно прямым посреди всеобщей разрухи. Он стоял в стороне, твердый, неколебимый, словно его пощадила катастрофа, уничтожившая собратьев. Буквы на лицевой стороне памятника давно стерлись, он сделался белым, гладким, как кость.
Этот пейзаж Уильям сравнивал с фотографией, запечатлевшей давнее стихийное бедствие — застывшее мгновение вибрирует, грозя ожить. Мальчик часами всматривался в каждый камень, обтирал поверхность памятников, выскребывал грязь из щелей, пытаясь прочесть даты. Ему уже тогда важно было знать, кто из предков умер молодым. Ползая на четвереньках и читая надписи, он боялся, что однажды прекратится действие двойной силы тяжести, приковавшей угрюмые камни к земле, и монументы рухнут, погребут его под собой.
Сразу за воротами кладбища — особо выделенный участок, высохшая трава, четыре надгробья: два больших в центре, меньшие по бокам: отец, Эйвери; мать, Шарлотта; дочери, Элизабет и Сара. Все умерли за один месяц в 1872 году. По датам на памятниках Уильям вычислил, что первой скончалась мать, неделей позже — отец, потом старшая дочь, а младшая томилась еще пять долгих дней, прежде чем присоединиться к родным. Согласно семейному преданию, всех четверых убила эпидемия оспы, которая за год выкосила почти все население округа.
Поскольку эта семья не оставила прямых потомков, ранчо перешло к наследникам по боковой линии, из которой и происходил отец Уильяма. Его прадед, перебиравшийся с места на место фермер, нигде не мог свести концы с концами. Он приехал из Огайо с женой и дочерью (позднее к нему присоединился брат) и построил дом, в котором предстояло родиться Уильяму. Задолго до его рождения чума изменила ход семейной истории.
Ночью перед побегом из дома Уильям в последний раз посетил кладбище; час просидел среди четырех могил, залитых лунным светом. Луна сияла так ярко, что он мог издали прочесть надписи — мрамор светился, словно внутри памятников включились лампочки. Из надгробья с именем отца семейства вырос длинный корень, дотянулся до надгробья матери, как окаменевшая рука. Возле памятника младшей дочери суетились муравьи, всем скопом наваливались на крошки хлеба, а затем разбегались по одному с добычей, зарываясь в подземный муравейник, — должно быть, муравейник у них там, в самой могиле. Уильям разгреб копошащихся муравьев носком башмака и собрал немного грязной земли в баночку, которую спрятал в рюкзак вместе со своими пожитками и бабушкиным обручальным кольцом. Банку с землей он долго хранил в городе, перевозил с квартиры на квартиру, пока не купил дом на берегу.
В последний выходной, который они с Генри проводили на берегу, Уильям, крадучись, выскользнул из дома, когда его друг заснул. Постоял на заднем дворе, качаясь под ударами ветра. Разум был изнурен страхом, бояться уже не было сил, наступило странное спокойствие. Мерцающие огоньки соседних домов — голубые, желтые, красные, зеленые на фоне белого ночного неба — ввергли Уильяма в транс. Прежде чем вернуться в тепло, он низко наклонился и высыпал засохшую грязь у подножия ивы. Он плохо видел в темноте, только чувствовал, как частицы земли прилипают к коже, пока их не унес ревущий ветер. Так с морского утеса высыпают в море пепел любимых.
Дедушка Уильяма проследил историю рода до англосаксонских королей. Он верил в свою знатность: лишь принадлежность к младшей ветви рода и переезд в Америку лишили его короны. В разговорах с соседями он именовал британскую королеву «кузиной».
На досуге дед перебирал большие пожелтевшие листы, где перечислялись все члены рода, начиная с прибывших на «Мэйфлауэр». Он надеялся при жизни посетить место последнего упокоения каждого из родичей, кто не был похоронен на ранчо. Десятилетиями он ездил из штата в штат, записывая адреса всех обнаруженных им кладбищ, составляя карты, на которых точно обозначалось расположение могил. Эти чертежи дед хранил в кожаной папке, чтобы потомки без труда могли повторить его путь.
Прежде чем инфаркты и инсульты уложили его в постель, старик успел разыскать могилы всех родичей, живших в последние три столетия, за одним исключением: не хватало Рут Бэбкок, четвероюродной сестры по линии прапрабабки. О ней было известно только, что она умерла в 1787 году. До исчезновения Уильяма Рут Бэбкок считалась единственным недостающим звеном в цепи, протянувшейся от Карла Великого к Уильяму и его сестрам. Дед перерыл все архивы, побывал в мэриях многих городов, в каждом штате, где жили когда-либо представители клана. Он возвращался в те места, которые уже посетил раньше; не доверяя картам, сворачивал на боковые дороги, заглядывал на давно забытые, состоящие из двух-трех могил семейные кладбища. Он так и не выяснил, имелся ли у Рут муж, не знал даже, в каком году она родилась. Рут Бэбкок бесследно исчезла с лица земли.
Прикованный к кровати, не имея больше возможности путешествовать, старик предложил награду тому, кто разыщет Рут Бэбкок. Недостающее звено сводило на нет весь его труд; в отсутствие Рут семейная история лишалась смысла. Дед писал письма дальним родственникам, излагая различные теории насчет того, что могло случиться с Рут. «Прошу вас, ищите ее», — добавлял он тонким паучьим почерком вместо постскриптума, словно не мог уже написать свое имя, не вспомнив про Рут.
На смертном одре дед в бреду разговаривал с Рут, все время твердил: Рут, Рут, Рут, с восторгом и изумлением, будто в последний миг, после стольких лет бесплодных поисков, она ему наконец явилась.
Сьюзен курила за кухонным столом и разбирала толстую папку писем, прибывших с утренней почтой. Разрезав ножом для масла конверт, она прочла: «Меня зовут Питер, семь лет назад я развелся. Бывшая жена…»
Отложив письмо в сторону, Сьюзен потянулась за очередным конвертом, нахмурилась при виде округлых, идеально ровных букв, выведенных бирюзовыми чернилами. Навязчивый и унылый, решила она и отложила конверт в сторону нераспечатанным. Зазвонил телефон, но Сьюзен не взяла трубку. Сначала нужно разобрать почту.
Месяц тому назад Сьюзен дала частное объявление в самый престижный из местных глянцевых журналов. Не в ее натуре было хранить секрет, но эту тайну она скрыла даже от Уильяма: ему бы захотелось читать все письма, он высмеивал бы их, поиздевался бы всласть. Сьюзен и так сожалела о внезапном приливе наглости. Рискованно встречаться с незнакомыми людьми в большом городе, а искать любовь по объявлению — к тому же и унизительно. Эти колонки в последнем разделе номера всегда казались ей кладбищем надежд, где место лишь толстухам и убогим.
Но и я такая же, — сказала она себе, отослав объявление. Наплевать. Женщине ее возраста полагается терпеливо ждать, пока не подвернется подходящий человек, а откуда ему взяться? Холостяки, собиравшиеся по вечерам в соседних барах, были как минимум на десять лет моложе Сьюзен. Она чувствовала себя уродливой, поношенной, старше своих сорока, если осмеливалась заглянуть в такое место. За пределами своей конторы она почти ни с кем не была знакома, а коллеги ее были либо геями, либо женатиками. Юноши давно перестали заигрывать со Сьюзен; если она отваживалась задать вопрос в магазине или в кино, молодые люди отвечали вежливо и обращались к ней «мэм».
Изучив несколько журналов, Сьюзен усвоила различные стили частных объявлений, от легкомысленного до крика души. Много времени понадобилось, чтобы составить достаточно лестное самоописание. Простые факты — одинокая белая женщина, рост 5 футов 7 дюймов, вес 135 фунтов, прямые темные волосы, глаза зеленые, сорок лет — но как выразить в этом сжатом перечне свою неповторимую индивидуальность?
Почти все женщины искали друзей для совместных выходов в ресторан или прогулок по пляжу. Многие считали себя сексуальными. Сьюзен так давно не ходила на свидание, что у нее даже не было уверенности, покажется ли она привлекательной «среднему» мужчине. Здесь так много зависит от тончайших флюидов, нет смысла расписывать свою «сексуальность». Бывало и так, что подруги с ума сходили по мужчинам, которые не вызывали у Сьюзен даже легкого волнения. И вообще, о своей сексуальности упоминают в объявлениях женщины, у которых одно на уме, а Сьюзен вовсе не собиралась уподобиться Уильяму и Генри и трахаться с первым встречным. Она мечтала о том, чего не могла добиться самостоятельно: ей нужна была семья, дети, любовь, друзья, которые жили бы вечно. Не было возможности передать внутреннюю пустоту — это прозвучало бы как вопль отчаяния. Сьюзен ограничилась одной сдержанной фразой: «Хочу изменить свою жизнь».
Прежде чем отослать письмо, она решила скинуть пять лет. День на день не приходится, но обычно она выглядела моложе большинства своих сверстниц, в особенности обремененных семьей. Чтобы повысить свои шансы, она заодно убавила десять фунтов веса. Лишний стимул сесть на диету в ожидании первой встречи. Но в целом Сьюзен постаралась быть честной: призналась, что курит.
Количество писем ее изумило: она получила уже сорок ответов. Некоторые послания были ксерокопированы, похоже, их адресовали всем, чьи объявления печатались в журнале, мужчинам или женщинам — безразлично. Пробежав глазами все письма, Сьюзен разделила их на две пачки: на эти она не станет отвечать, о тех — подумает. И оставила место для третьей стопки — для писем, над которыми можно мечтать.
К ее удивлению, большинство мужчин самоуверенно вкладывали в конверт фотографию, хотя их никто об этом не просил. Сама она ни за что этого бы делать не стала — представить противно, как чужие люди рассматривают ее лицо. Многие корреспонденты выглядели неплохо, вовсе не придурки и неудачники, каких она опасалась. И жирных немного. За исключением двоих, сплошь разведенные. Дети в старших классах или в колледже. Один недавно стал дедом.
Почему все такие старые? — возмущалась Сьюзен, забывая собственный возраст. Эти люди имеют состоявшуюся, достаточно полную жизнь, а у нее после колледжа не было ни одного прочного романа, если не считать романом их отношения с Уильямом.
Из-за болезни Уильяма ее жизнь сделалась скучнее и страшнее. В первые месяцы болезни Сьюзен отказалась от всяких долгосрочных планов. Она понимала, что Уильям обидится, если ближайшая подруга поедет отдыхать как ни в чем не бывало. А вскоре она вообще отвыкла организовывать свою жизнь. Почти не бывала в кино и ресторанах. Не занималась спортом. Пару раз в месяц, по воскресеньям, если не валялась в постели, посещала церковь. Со многими друзьями отношения разладились. Теперь окружающий мир сводился к конторе, продуктовому магазину, химчистке и квартире Уильяма. Она так редко выходила в центр, что могла бы с тем же успехом переселиться в спальный район. Когда Сьюзен сворачивала с привычного маршрута, все — магазины, дома — казалось ей таким необычным, словно ее занесло в чужую страну.
Разумеется, не только Уильям виноват в том, что нарушился привычный ритм, но, так или иначе, ее жизнь утратила движение как раз в тот момент, когда Уильям лишился здоровья. Даже в конторе или дома Сьюзен чувствовала себя «подвешенной» — ничего больше не произойдет, пока не умрет Уильям. Она с такой силой жаждала перемен, что порой, сняв телефонную трубку, мечтала услышать весть о его смерти.
Сьюзен не была готова к одиночеству и вовсе не стремилась к нему. Замужество представлялось ей столь же неизбежным, как и удачная карьера. Обычная жизнь, у всех такая. Не думала, что любовь надо усиленно искать, как ищут работу — она грянет, словно гром с ясного неба. Случай, откровение. Она ждала и ждала, потихоньку создавая тем временем свой мир. У нее были деньги, друзья. Она отнюдь не считала себя несчастной.
Даже оглядываясь назад, Сьюзен не могла бы указать момент, когда жизнь вышла из-под контроля. Привычка, благополучие, спокойный ритм жизни превратились в рутину, в ловушку. Невостребованная привязанность изливалась на родных и друзей, словно они были ее детьми или возлюбленными. Сьюзен миновало двадцать пять, тридцать, наступал средний возраст. Она все усерднее работала, продавала больше недвижимости, чем любой другой риэлтор в конторе. Напряженный график не оставлял времени для свиданий. Ну и не надо, — говорила она себе.
Стало трудно общаться с новыми людьми. Теперь Сьюзен утверждала, что по глубине чувств никакой роман не сравнится с подлинной дружбой. Дружба доставляла ей радость, граничившую с восторгами секса. Друзья делились рецептами блюд и секретами, вместе отмечали праздники и годовщины. Вместе ездили в отпуск, строили планы. Иногда они ссорились, надоедали друг другу, но временное отчуждение не нарушало ровного течения жизни. Еще несколько лет — и, покидая тесный круг, чтобы отправиться на свидание, Сьюзен терялась и нервничала, будто заблудившийся ребенок.
Помимо прочего, отношения с Уильямом были тем хороши, что Уильям редко увлекался по-настоящему. Ничто не мешало их общению. Даже когда они друг от друга несколько отдалились, Сьюзен так и не смогла влюбиться, она просто пыталась заменить Уильяма более надежными друзьями. Идеальными отношениями между мужчиной и женщиной ей всегда представлялись отношения брата и сестры. Только теперь Сьюзен задумалась, не скрывалось ли за ее великой преданностью Уильяму психологическое отклонение, страх перед прочной связью? Может, ее сердце холодно и пусто, неспособно к настоящей любви?
Она ценила свою независимость и ценила друзей, но начинала осознавать, что независимость обходится чересчур дорого. Вечерами, возвращаясь домой одна, Сьюзен пыталась понять, какое же препятствие отделяет ее от любви и привязанности. Стоило двери за ней закрыться, приоткрывалась подлинная сторона ее души, та самая, что расцветала в одиночестве, не желая ни к кому приспосабливаться и подлаживаться. Дома Сьюзен вела откровенный разговор с собой. Привычка выработала в ней эгоизм. Возможно ли что-то изменить в себе, не упущено ли время для любви? С недавних пор Сьюзен начала мечтать о близости, которая наступает, когда двое годами спят обнаженные рядом, в одной постели.
Из стопки писем на столе она выдернула одно, сдержанное, застенчивое, но не лишенное юмора. Стивен не вложил в конверт фотографию. Сьюзен попыталась представить его себе по описанию: 5 футов 10 дюймов, черные волосы с проседью, 155 фунтов, 42 года. Он работал в юридической конторе, но за адвоката себя не выдавал. Был ли женат, не написано. Потом она, быть может, попробует ответить кому-нибудь еще, но пока остальные письма отправились в шкафчик. Даже уборщица не наткнется на пачку бумаг, спрятанную за столовым сервизом.
Внизу страницы Стивен напечатал свой телефон. Прежде чем набрать номер, Сьюзен закурила очередную сигарету. Послышались длинные гудки. Хоть бы он не подошел! Сьюзен хотелось, чтобы Стивен сам перезвонил, чтобы звонок застал ее врасплох. Она загадала: если сейчас, не поговорив с ним, она оставит сообщение на автоответчике, они познакомятся и полюбят друг друга. Один гудок, второй, третий. Щелчок автоответчика.
Его нет дома.
Сьюзен слушала автоответчик, лихорадочно соображая, что сказать. Приятный тенор, не шепелявит, никаких дефектов речи. Она ограничилась несколькими фразами, но пока наговаривала свое сообщение, успела помечтать: красавец брюнет с сединой на висках, пышная свадьба, трое темноволосых детей, дом под черепичной крышей, роскошный синий автомобиль… Будем надеяться, Стивен отлучился ненадолго. Это тянущее, ноющее ощущение внизу живота даже приятно. Когда она в последний раз дожидалась звонка мужчины? Все близкие Уильяма так или иначе пострадали из-за его болезни, но больше всего Сьюзен сожалела о том волнении, ожидании звонка, которое теперь стало предчувствием катастрофы. Она уж и забыла, каково это — предвкушать что-то с удовольствием.
Шла бы ты в душ, грязнуля! — посоветовала она себе. Мешковатые штаны прожжены на бедре окурком, тапки грязные, потная челка прилипла ко лбу. Едва она встала из-за стола, телефон зазвонил. Сердце так и подпрыгнуло. Она выждала три звонка, сильно прокашлялась, чтобы томным, хрипловатым голосом проворковать в трубку:
— Алло?
Это был Уильям.
— Сьюзен! В чем дело? Заболела, что ли? — И он закашлялся прямо ей в ухо.
— Нет, — пробормотала она, судорожно сглотнув. Не хотелось выдавать разочарование, но ей стало плохо даже от звука его голоса. Чувствуя себя виноватой, она уже готова была признаться, рассказать про объявление, однако вовремя остановилась. Уильям испортит ей все удовольствие.
— Только проснулась, — соврала она.
— Мрачный денек.
Значит, опять она должна развлекать Уильяма. За окном плывут облака, небо то белое, то голубое, между облаками мелькает солнечный луч. До хруста прозрачный воздух.
— Я еще не выходила, — сказала Сьюзен, оглядываясь по сторонам, чем бы заняться. Иногда под монолог Уильяма она читала газету, но придирчивый собеседник слышал шорох страниц и, оборвав себя на полуслове, обрушивался на нее с упреками. Сегодня она готова была рискнуть — пусть сердится. Открыла кран и принялась мыть посуду.
— И я не выходил. — Вода почти заглушала голос Уильяма.
Сьюзен провела губкой по тарелке — рассеянно, мечтательно. Может, он вышел за газетой, — подумала она и представила, как Стивен возвращается и слушает ее сообщение. Как поступить, если он перезвонит? Сделать вид, что сегодня занята или сразу согласиться на свидание?
— Ты слушаешь? — окликнул Уильям.
— Конечно-конечно. — Только бульканье воды в тишине.
— Что делала прошлым вечером?
— Ничего особенного. Дома сидела.
— Я тоже, — сказал он доброжелательно. — Два сапога пара.
— Ага, — подтвердила она, ощетинившись. Всю неделю она носилась по городу, выполняя его поручения, а вчера завалилась спать пораньше. Сьюзен принялась свирепо оттирать желток, присохший к лезвию ножа.
— Выходить собираешься? — продолжал он. — Хотел тебя кое о чем попросить.
— Конечно, — повторила она обреченно. Вытерла руки и взяла карандаш. В требованиях Уильяма не было ни малейшего смысла. Он мог бы заказывать продукты из магазина на углу с доставкой на дом. Эти списки поручений — еще один способ держать ее на крючке. Она крупными буквами вывела «Уильям» наверху страницы, и карандаш сломался.
— Черт!
— Что случилось?
— Ничего. Так что ты хотел?
— Молоко, хлеб, витамин С. Новую кассету, если ты не против сделать крюк. Может, останешься у меня, вместе посмотрим.
— Мне потом надо по делам, — с излишней резкостью возразила Сьюзен. — Ладно, сейчас к тебе загляну.
Бросив трубку, она вышла и захлопнула за собой дверь. Стоит «заглянуть» к Уильяму, и он уговорит остаться. Так и день пройдет. Вечером вернется домой, тут позвонит Генри — обсудить «положение» Уильяма. А потом — в кровать. Эти двое, Уильям и Генри, держат ее в заложницах. Несколько дней назад она провела эксперимент — не стала им перезванивать. И что же? Телефон продолжал звонить и после полуночи, то Генри, то Уильям набирали ее номер и взывали: «Сьюзен, ты дома? Сьюзен, ты не заболела? Сьюзен, где ты?»
Боже, как он мне надоел! — ворчала она по пути в гостиную. Но тут ее поджидало зеркало, и, встретившись взглядом со своим отражением, Сьюзен ощутила раскаяние. Это зеркало подарил ей Уильям — он купил его вместе с другом, которого уже нет на свете. Как же его звали? Дэвид? Стивен? Нет, Стивен — мужчина, откликнувшийся на ее объявление. Или Эдуард? Сьюзен осторожно провела пальцем по витой раме, пытаясь пробудить в себе прежнюю любовь к Уильяму.
Он же не виноват, что действует всем на нервы, — уговаривала она себя, но была при этом уверена, что она бы вела себя по-другому, если б заболела. По крайней мере, наняла бы прислугу, а не перекладывала все заботы на плечи друзей. К чему лишать людей нормальной жизни, заставляя их все время общаться с больным? И это зеркало — не подарок, а подкуп. Оно не стало «ее» вещью, как стол, доставшийся от матери, тетин комод, обеденный стол, много лет простоявший в доме у бабушки. Это не «ее» вещь, потому что Уильям никогда никому ничего не дает даром.
Она пустила воду, подождала, пока наполнится ванна. Хорошо, я схожу в магазин, а потом зайду к нему, но только на час, — поклялась она себе, раздеваясь. Погружаясь в мыльную пену, Сьюзен ощутила, как отступает гнев, но депрессия не рассасывалась. Как быстро, как пугающе быстро исчезли сложные связи, прочно соединявшие ее с Уильямом… Вся история их долгой любви стирается, уничтожается затянувшейся болезнью. Конечно, завтра будет другой день, лучше, и былое чувство оживет вновь, но и тогда негде будет укрыться от истины: друг, которого она любила, уходит, уже ушел. Он еще дышит, еще мыслит и чувствует, нуждается в ее присутствии, заботе, но он пережил самого себя, а у нее впереди, может быть, еще добрых сорок лет. Нельзя терять ни минуты.
В первую пору их знакомства Уильям любил играть в «Истину». Среди ночи, одурманенные наркотиками и алкоголем, они по очереди обсуждали сложные ситуации, делали роковой выбор. К кому его влечет желание? Кого из родителей она согласилась бы потерять первым? Ставки поднимались, они пытались вообразить смертельную опасность: пожар, они окружены огнем, спастись может только один — кому жить, кому умереть? Уильям честно признавался, что в первую очередь попытается спастись сам, а Сьюзен колебалась, не верила, что сможет жить дальше с такой виной — сохранив свою жизнь за чужой счет.
Теперь, разгоняя ногами пену и глядя на слегка увядшее тело — под водой оно казалось обрюзгшим, — Сьюзен с ужасом осознавала, как она изменилась. Или вовсе не изменилась, просто раньше не подвергалась испытаниям? Легко было верить в свой альтруизм, пока личность еще не пробудилась и терять было нечего. Соскользнув пониже, Сьюзен погрузилась в воду по уши, а потом еще глубже, так что мокрые волосы зашевелились возле ее лица, словно водоросли.
Если б они с Уильямом плыли на корабле, и судно стало тонуть, и один лишь спасательный жилет на двоих… Ей представилось, как они прыгают за борт, до берега многие мили, и она крепко прижимает к телу жилет, а Уильям цепляется за нее, а потом начинает тонуть и тянет ее за собой. Раньше Сьюзен убедила бы себя, что будет бороться, спасет Уильяма или утонет вместе с ним, но теперь ей отчетливо виделось: она отгребает в сторону и оттуда, с безопасного расстояния, наблюдает — в ужасе, но отнюдь не спеша на помощь, — как Уильям бьется на поверхности, хватая воздух ртом, а потом исчезает. А она жива, и ничто не мешает ей скорбеть.
Под окном бездомный вопил: «Кто-нибудь, помогите! Помогите мне!» — каждый день Уильям слышал этот крик. Уже больше года нищий сидел в подъезде заброшенного магазина, день и ночь, в любую погоду. Его жалобы врывались в каждый дом квартала, прерывая разговор и сосредоточенную работу, мешая еде, досугу и сну. Он плакал. Ныл. Он стенал. Он рыдал. Этот человек понятия не имел о чувстве собственного достоинства.
Уильям возненавидел бродягу: сидит под дождем без рубашки, даже зимой распахивает пальто, чтобы пожалели. И прохожие, подмечал он, испытывали такую же враждебность. Никто ему не подавал. Порой, проходя мимо, Уильям зажимал в кулаке толстую пачку денег и размахивал ею перед носом у побирушки. У этого человека не было крыши над головой, не было еды, не было друзей, но хотелось причинить ему еще большее зло. Бродяга досаждал ему всякий раз, когда Уильям отваживался покинуть квартиру: требовал монетку на еду, на сигареты, даже если Уильям с трудом волок тяжелые сумки, и эти непрестанные вопли не просто досаждали — они обесценивали всякий призыв о помощи, порожденный отчаянием или расчетом.
Всю жизнь Уильям избегал людей, которые, не дожидаясь приглашения, начинают изливать свои беды и переживания. Сам он соблюдал дистанцию не только из природной скрытности, но и сознательно не желая докучать друзьям. Более всего, полагал Уильям, люди хотят, чтобы их развлекали, за ними ухаживали. Чужая беда быстро наскучит. Только с Генри он бывал откровенен, но, и давая волю ярости, не открывал свои печали и сожаления.
Страдания, полагал Уильям, — нечто более интимное, чем даже секс. Как-то раз его мать сломала ногу и хромала три дня, не обращаясь к врачу. Дед несколько десятков лет маялся артритом, колени у него скрипели, как старые дверные петли, но он никогда не жаловался. Отец продолжал орудовать тяжелыми инструментами, хотя после перелома рука у него срослась неправильно и сделалась короче — забивая гвозди, он только вздрагивал, но не издавал ни стона. В медицину его родные не верили. Если мать застигала такая мигрень, что в глазах темнело, она укрывалась в комнате и прикладывала ко лбу завернутые в полотенце кубики льда. Если кожа Уильяма в очередной раз шла пузырями от ядовитого плюща, отец скреб сыпь пемзой, а потом смачивал болячки отбеливателем.
Уильям ненавидел эту жизнь, но расстался с ней так, как предписывал негласный семейный закон: в одночасье и без жалоб. Он бы не удивился, если б узнал, что родители, воспитанные в строгих правилах, за двадцать лет после бегства упоминали его имя лишь изредка и с таким равнодушием, словно речь шла о дальнем родственнике, однажды встреченном на большом семейном торжестве.
Из себя он хотел слепить другого человека, но родительская сдержанность была у него в крови. Как и они, Уильям обладал чудовищной способностью отгораживаться от чужой или своей беды. Не было денег на оплату счета — конверт с квитанцией так и валялся в ящике стола. Когда отношения исчерпывались, Уильям переставал брать трубку. Пусть его считают жестоким, бессердечным человеком — все лучше, чем мучительные объяснения.
Случалось и так, что кто-то из друзей поддавался отчаянию, депрессии, истерически оплакивал разбитое сердце, иногда раздавались даже угрозы покончить с собой. На следующее утро после бурной сцены Уильям помогал этим людям преодолеть смущение, однако былые отношения уже не восстанавливались, даже если он сам себе не желал в этом признаться. Открывалась тайная сторона личности, слетала маска, которую человек носил в повседневной жизни. Сомнения в смысле жизни знакомы каждому, но отчаяние должно оставаться в определенных рамках. Чтобы отношения оставались комфортными, Уильяму требовалась сдержанность, цивилизованное равновесие. И хорошо зная за собой это свойство, он без труда прочел на лицах друзей брезгливость, едва они услышали диагноз.
Уильям их не винил. В прежние годы, когда кто-то из близких лежал пластом — болел гриппом, например, — сострадательности Уильяма хватало на несколько дней. Потом он изыскивал предлоги: дескать, и сам болен, на работе проблемы, встречу нельзя отменить, — лишь бы уклониться от очередного визита. К концу недели вся его забота сводилась к телефонному звонку и букету, доставленному курьером. Он упрекал себя за эгоизм, но считал такое поведение вполне нормальным. Вот почему после долгих месяцев кризисов и ремиссий он нисколько не удивлялся тому, что приятели рассеялись, как осенние листья.
Однако, лишившись в одночасье большинства друзей, он не мог понять, по своей ли воле обрек себя на уединение или оказался покинут почти всеми, кого знал. За последние годы многие из близких опередили его на последнем пути — Эдуард, Роберт, Алан. Когда они, а следом и другие, начали умирать, Уильяма поразило ощущение нереальности происходящего. Он еще не успел понять, как скажется на нем эта кровавая жатва, когда его самого настигла та же болезнь. И теперь ему было все равно.
Сил не хватало. По доброй воле Уильям прервал переписку — с бывшими коллегами и однокурсниками, которые разъехались по стране. Ни с кем из завсегдатаев бара он не виделся. В его квартире, при ярком электрическом освещении, в обычной одежде, лишенные сексуальности эти люди становились чужаками. Какое-то время Уильям еще общался с коллегами — большинство он знал уже пятнадцать лет. Каждый раз, когда он заглядывал в контору, сотрудники уговаривали его сходить вместе на ланч. Они даже устроили ему праздник после выписки из больницы, с тортом и поздравительными открытками. Но стоило уволиться, и эти встречи резко пошли на убыль. Вот уже несколько месяцев от них ни весточки. Впрочем, если он дотянет до Рождества, пришлют еще одну кучу поздравительных открыток.
Легче сидеть дома одному. Как ни мучительно в сто первый раз перебирать свои симптомы, если кто-то пытается отвлечь Уильяма или — подумать только! — забывает осведомиться о его самочувствии, он испытывает жестокую обиду: выходит, всем наплевать! И выслушивать чужие планы невыносимо. Глядя, как друзья продолжают жить и процветать без него, он корчился от зависти, какой никогда прежде не чувствовал. А их неуклюжие приношения: дешевый букетик, коробка конфет — он в жизни не станет есть такие конфеты! Порой его сотрясала ярость: знать ничего не знают, им не вынести и половины тех мучений, которые уже причинила ему смертельная болезнь. По ночам он лежал без сна, и волна за волной на него накатывали неприязнь, ненависть к друзьям: хоть бы они сдохли!
Конечно, все, даже те, с кем он не разговаривал месяцами, набегут, когда наступит кризис, не поленятся съездить в больницу, посреди ночи сгоняют в аптеку, с врачом поговорят, даже денег не пожалеют — как будто он нуждается в деньгах! — но бездна дней, обычных дней, томила его одиночеством. Он готов был уже мечтать о кризисе, который нарушит однообразие усталости и постоянной тревоги.
Больше всего ему недоставало ночных телефонных разговоров — сплетни, планы, события истекшего дня. Теперь он не решался позвонить, хотя ему хотелось услышать знакомый голос. Даже Сьюзен и Генри слегка запинались в начале разговора — пустая пауза, пока они ждали, чтобы Уильям сказал, что ему нужно. Как будто единственная его цель — испортить им день срочными поручениями. Они с готовностью доставляли ему продукты, приглашали в ресторан пообедать, проводили с ним вечер за картами или вместе смотрели видео, но тут же уходили в себя, если Уильям заговаривал о болезни. Он твердо решил: лишь один раз он смеет выразить каждому из них свой ужас, отвращение к физическому распаду, смертный трепет. Но впереди еще много месяцев, а то и лет страха. Нужно делить свой страх на кусочки, только так друзья смогут выдержать его присутствие. Изо всех сил притворяться, что его ничего не беспокоит — подумаешь, человек умирает… Но между глубоко скрытым страхом и вынужденным молчанием угнездилась ненависть, от которой душа съеживалась и становилась все мелочней.
Врач посоветовал ему присоединиться к группе поддержки обреченных. Здесь Уильям должен был найти новых друзей. Он сходил на одну встречу в чужую квартиру. Шесть бледных призраков пили ромашковый чай. Кто-то с напускной бравадой рассказывал о себе, кто-то заходился в рыданиях. Жаловались на предательство близких — как страшно умирать в одиночестве. «Свидетельствовали» о доброте и постоянстве своих друзей, как будто тем самым и в них раскрывались какие-то положительные качества. Один уже набрасывал планы похорон: дескать, пусть его пепел рассеют с вертолета над Арктикой, черно-серый дождь над белым снегом. Весь вечер Уильям сидел молча. Участники встречи сочли его стеснительным, но на самом деле ему было скучно, и он слегка презирал всех. Эта встреча ничем не отличалась от собраний людей с другими проблемами, будь то алкоголизм, ожирение или наркотики. Высказывая вслух свои страхи, они и смерть сводят к пустяковому недомоганию. Неужели это и есть смерть — нытье, покалывание в суставах, финансовые хлопоты? Нет, думал Уильям, смерть — величайшее, вне пределов человеческого опыта приключение, иначе зачем все эти муки?
Дома, наедине с собой, он кое-как сдерживал демонов, пожиравших его разум. Уильям пытался убедить себя, что за сорок лет достиг большего, чем многие — за целую жизнь, полную разочарований и напрасных сожалений. У него вошло в привычку первым делом изучать в газете страницу некрологов: он сравнивал свою судьбу с биографиями умерших, выстраивая шкалу скорби.
Давным-давно он прочел, а потом все никак не мог забыть рассказ о лагере смерти. В наказание за ничтожную провинность заключенного вывели в поле, со всех сторон оцепленное солдатами. Узнику, изнуренному месяцами голода и побоев, дали два полных ведра песка. Он должен был держать их на весу, не выпуская из рук. Стоит ему стронуться с места, даже пошелохнуться, и на него обрушится град пуль. И он стоял, не шевелясь, день и ночь, на жаре и на холоде.
Конец рассказа Уильям не запомнил — то ли несчастный дрогнул, и стражи застрелили его, а может, выдержал пытку, но его все равно убили или прониклись уважением к его стойкости и пощадили. Но всякий раз, подвергаясь очередному испытанию, Уильям представлял себе этого человека — один среди врагов, тяжелые ведра в руках — и делал себе строгий выговор. Иногда он вытягивал руки и держал их на весу, пока они не начинали дрожать — и это безо всякой ноши. На шкале скорби его печаль была не так уж велика.
И раньше в жизни приключалось плохое, но он всегда понимал, что черная полоса закончится. Когда его сердце бывало разбито, Уильям говорил себе: не страшно, скоро заживет. Сильно проголодавшись, он мог утешиться мыслью, что не умрет с голода. Заблудившись в незнакомом месте, он нащупывал кошелек: денег, безусловно, хватит, чтобы добраться до дома.
В болезни и в чужом месте, в страхе и отчаянии короткая фраза из трех слов неизменно ободряла его: Не беда, выживешь. Эта уверенность помогала выдержать все. Любой ужас достаточно быстро кончится, любая неприятность станет частью его биографии, то есть отойдет в прошлое, а он будет жить дальше, сможет о ней рассказывать. А теперь — пустота, никакой поддержки, никакого утешения. Кто скажет ему: Не беда, выживешь?
И вместе с уверенностью в своем бессмертии исчезло все знакомое и привычное. Раньше его пугали возможные неудачи, возраст, нехватка времени и денег, он тревожился, правильно ли идет жизнь. И вдруг, в один день, все исчезло: все тревоги слились в один, главный страх — страх смерти. Говорят, некоторые люди, услышав, что жить осталось недолго, страстно влюбляются в жизнь, каждый день для них становится чудом. Как это возможно? — недоумевал Уильям. Ему каждое мгновение казалось бессмысленным и смертоносным, но, ничему не радуясь, он продолжал цепляться за эти мгновения, потому что больше ничего у него не было и не будет.
Должно быть, Сьюзен и Генри сплетничают между собой насчет его капризов и раздражительности, но они понятия не имеют, до какой степени он щадит их. Обрети он голос, чтобы выразить этот страх, из его груди вырвался бы вопль, вой, мучительный, ужасный крик наполнил бы весь город рыданием. О, рассказать им, как смерть пожирает его тело, словно жучки-древоточцы, грызущие старый дом; как по ночам, когда все мирно спят, он всхлипывает, свернувшись клубком, словно обиженное дитя; как жизнь лишается смысла — его обжулили, провели дешевой ложью; как он презирает дурацкий оптимизм друзей; как страстно хочет положить конец затянувшемуся ожиданию, горло себе готов перерезать, подносит лезвие к беззащитной коже, но не может этого сделать — не смог, страх неизвестности пересилил страх перед тем миром, в котором он заперт бессильным пленником; рассказать им, как он несчастен, человеческое тело не вместит этих страданий, оно рвется от боли, сплошная, незаживающая рана…
Но если он позволит себе развалиться на куски, кто останется с ним, кто позаботится?
«Архимим» — отчетливо, по слогам произнес Генри и, выведя крупные буквы на доске, обернулся к ученикам. — Кто-нибудь может определить значение этого слова?
— «Враг»? — отважился один.
— Нет.
— «Мост»? — подхватил второй.
— Спорим, это про смерть, — выкрикнул кто-то из дальних рядов. Ребята расхохотались — все, даже любимчики Генри, сидевшие на передних партах.
— Очень остроумно! — фыркнул Генри, листки с заготовленной лекцией задрожали у него в руках. Он отказался от плана занятий, тщательно разработанного летом, и стал учить старшеклассников по книгам, которые прочел с тех пор, как Уильям заболел. Курс «Западная культура» может вместить в себя все, что угодно. Накануне вечером Генри написал лекцию о погребальных обычаях сенаторов Древнего Рима. Назавтра предполагался урок о похоронах в Китае. Ему нравилось изучать сложные ритуалы и церемонии, предназначенные исключительно для мертвых. И смысл есть: если ребята поймут, как люди относились к смерти в прошлом, им будет легче умирать, когда придет их черед.
Он надеялся, что рассказ о Китае очарует школьников: через год после смерти родичи покойного возводили бумажный домик и поджигали его — призраки вещей присоединялись в новой жизни к призраку хозяина. Или взять Древний Рим: глаза покойника оставались открытыми даже на погребальном костре, он следил, как душа отлетает в клубах дыма. Но самые красочные рассказы оставляли ребят равнодушными. Они почти не слушали, сколько бы он ни распинался о жертвоприношениях на алтаре и о том, как на могиле знатного римлянина поражали друг друга копьями гладиаторы. Только самоубийство привлекло внимание — показалось романтическим.
— На похоронах, — продолжал лекцию Генри, — актер в маске, напоминающей черты лица умершего, шел впереди процессии, среди родственников покойника, одетый в его наряд, повторяя его ужимки. Это и есть архи… — Голос его оборвался: секретарша директора просунула голову в приоткрытую дверь и энергично поманила его рукой. Генри коротко кивнул и снова обернулся к ребятам, изображая олимпийское спокойствие, хотя по телу побежали мурашки. Преподавателя отрывали от занятий лишь в крайнем случае — произошла беда, может быть, кто-то умер.
Уже? — всполошился он, припоминая, о чем накануне разговаривал с Уильямом. Тот казался очень усталым, но особых перемен в нем Генри не заметил.
— О-о, у кого-то серьезные неприятности! — выкрикнул один из мальчишек, и звонкий голос эхом разнесся по аудитории.
— Тихо! — крикнул Генри, не слыша себя — так стучало сердце. — Читайте главу четыре, пока я не вернусь.
Класс застонал.
Уткнувшись взглядом в красный вязаный свитер секретарши, Генри, не поворачивая головы, прошел к двери. Подойдя почти вплотную, он разглядел на груди секретарши брошку-тыкву с красными, наведенными лаком губами и крошечными бриллиантиками вместо глаз. Стерва, — выругался он про себя: все перемены секретарша шпионила за коллегами или сплетничала. Как только дверь класса за ними закрылась, он прошипел:
— В чем дело?
— Срочный звонок, — ответила она шепотом. — Больше ничего не знаю.
Они прошли мимо начальных классов, украшенных к Хэллоуину, — бумажные гоблины, ведьмы на метлах, оскалившиеся тыквы, закопченные изнутри пламенем свечей. В каждой двери — окошко; Генри видел, как другие преподаватели останавливаются на полуслове и смотрят ему вслед, словно мимо них ведут арестанта. Высокие каблуки секретарши цокают по плиткам пола; у Генри ботинки с новыми серебряными подковками. Эхо шагов отражается от пола и стен, звуки множатся, словно целая толпа гонится за ними по пятам.
На столе в кабинете директора лежит телефонная трубка. Ничего другого Генри не видит: длинный провод, свивающийся черными петлями, символ смерти. Может, кто-нибудь другой, — подумал он, протягивая руку к телефону. Болезнь Уильяма полностью поглотила его, он забыл, что всякий другой человек в любой момент может умереть — даже кто-то из близких. Хватая трубку, Генри поспешно перебрал в памяти всех родственников и ужаснулся тому, с какой готовностью он пожертвовал бы жизнью любого из них, даже матери и отца, лишь бы купить Уильяму отсрочку.
— Алло? — произнес он. Холодная трубка прижата к уху.
— Генри? — Это был врач Уильяма.
— Да, я. — Воображение, забежав далеко вперед, уже рисовало труп Уильяма, целиком, с ног до головы, закутанный в простыню.
— Нужно срочно доставить Уильяма ко мне.
— Доставить? — Генри вздохнул с облегчением. Не совсем понятно, о чем толкует врач, но, по крайней мере, Уильям еще жив.
— Я с ним только что говорил. Боюсь, ему очень плохо.
— Мы приедем сегодня же, как только у меня закончатся уроки, — прошептал Генри, мысленно перекраивая расписание. Обе секретарши уставились на него, даже не пытаясь притвориться, будто заняты работой.
— Нет, — возразил врач. — Прямо сейчас. Нельзя терять времени, возможно, понадобится госпитализация.
— Хорошо, через час, — согласился Генри. Он положил трубку, вздрогнув от сознания собственной важности. Он справится. Нащупал в кармане кошелек, пересчитал наличность. Плащ висит в учительской, прямо за дверью. Полминуты — он хватает плащ, выбегает на улицу и ловит такси. Он уже видел, по какому маршруту поехать, чтобы не застрять в пробке — на юг вдоль реки, свернуть налево за квартал до той улицы, где живет Уильям. Если дорога там забита транспортом, можно выйти из такси и добраться пешком, бегом. Составив план, Генри решительно обернулся к секретаршам:
— Могу я на минуту зайти к директору?
Обойдя стол, — секретарши только брови приподняли в недоумении, — Генри постучал в обшитую панелями дверь.
— Входите! — И он вошел, не помедлив — не пришлось долго собираться с духом. — Что такое? — спросил директор.
— Прошу прощения, меня срочно вызвали, — заговорил Генри. — Уильям, мой… мой друг тяжело болен. — Он намеренно выдержал паузу, вкладывая дополнительное значение в слово «друг».
Директор поднялся со стула, присел на край стола. Лицо Генри залил румянец, словно он солгал. Разве солгал? Разумеется, директор сочтет, что речь идет не просто о друге — о бойфренде, любовнике, партнере, супруге, как там нынче обозначают такие отношения. Уильям не был для Генри любовником или супругом, во всяком случае, с общепринятой точки зрения, но Генри предпочитал, чтобы у директора сложилось именно такое впечатление, поскольку о «платоническом друге» не заботятся, как о любовнике, родителях, жене или ребенке, не оплакивают так утрату.
«Лучший друг» — к такому определению он часто прибегал в разговоре с другими людьми, но это выражение казалось ему чересчур сдержанным, словно он не вполне был уверен в своих отношениях с Уильямом. Но, поскольку их не соединяли узы родства или секса, Генри не видел другого способа обозначить особую близость. Если б он пустился в рассуждения, пусть сколь угодно искренние: дескать, он высоко ценит Уильяма как личность, он ему дороже любого сексуального партнера, его смерть осиротит Генри, опустошит, пригнет к земле невыразимой скорбью — все бы сочли, что они — любовники, или были ими в прошлом, или, по крайней мере, Генри питает к «другу» безответную страсть и потому так предан ему. Подобное истолкование было бы ложью, но одно оставалось правдой: смерть Уильяма станет для него величайшей утратой.
— Очень жаль, очень, — посочувствовал директор. — Сколько времени вам нужно? — Он улыбнулся благосклонно, однако от Генри не ускользнул легкий тик в уголке глаза, судорожное движение губ. Директор на все согласится, лишь бы скорее покончить с нервирующим разговором.
Генри уже направился к двери.
— Сегодня мне точно нужен отгул, завтра, наверное, тоже, — сказал он. Потом выходные, сообразил он, а дальше видно будет.
— Можете брать столько отгулов, сколько понадобится. — Директор протянул ему руку. Генри едва прикоснулся к начальственным перстам, промчался мимо секретарш, схватил плащ и, выскочив на улицу, замахал рукой, останавливая такси.
— Западная Двадцать первая, дом триста пять, — выпалил он, садясь в машину. — Езжайте по шоссе, пожалуйста.
Он откинулся на скрытые под кожей пружины, наслаждаясь скоростью, светофоры один за другим вспыхивали зелеными огнями, словно Генри силой воли запрещал им переключаться на красный. Один, два, три, четыре, пять, — считал он, изо всех сил вдавливая стопы в пол машины. Шесть, семь, восемь… такси летит по мостовой.
Выскочив возле дома, Генри протолкнулся сквозь вращающуюся дверь и, не снижая скорости, пробежал через холл, бренча на ходу ключами от квартиры Уильяма. Пустой лифт ждал его. Только перед дверью в квартиру он остановился, сцепил зубы — какой ужас ждет его внутри? Соседка выглянула на площадку:
— Все в порядке?
— Надеюсь! — ответил Генри. Только бы не сболтнуть лишнего. Уильям не собирался ставить соседей в известность о своей болезни.
— Что-то в последнее время его совсем не видно, — продолжала женщина. — Телевизор работает даже по ночам. По-моему, он его и не выключает.
— Простите за беспокойство, — извинился Генри. Он уже вставил ключ в скважину, но пока не поворачивал.
— Нет, нет, я за него переживаю, — сказала соседка. — Хотела даже поговорить с управляющим, но подумала: к чему лишняя суета?
Генри случалось читать в газетах о покойниках, которые подолгу оставались лежать в квартире, прежде чем их обнаруживали. Всего неделю назад он читал о женщине из пригорода — та пролежала мертвая у себя на кухне более четырех лет. Соседи отнеслись с уважением к просьбе не беспокоить. Они даже подстригали ее газон, убирали почту, чтобы не накапливалась, а вот в дверь постучать не решались. После смерти Уильяма останется ли в городе хоть один человек, которому было бы дело до Генри? Соседей он не знал, хотя прожил в доме немало лет. Они едва здоровались, столкнувшись в холле. Коллеги тоже не сразу спохватятся, если он перестанет появляться в школе. Надо спасти его, — сказал себе Генри, думая уже не только о друге, но и о себе.
— Извините, спешу, — распрощался он с соседкой Уильяма и распахнул дверь.
Поморгал, чтобы глаза привыкли к сумраку. Шторы задернуты. Единственный источник света — аквариум в углу. Густо-лиловые тени. В дальнем конце комнаты Уильям полулежит на мягком кресле, отвернувшись к окну.
— Эй! — окликнул его Генри, но разве что-нибудь расслышишь, если телевизор орет, словно непримиримые противники сошлись в споре.
Он прошел в спальню и приглушил звук, потом вернулся в холл. Уильям не шевелился. Над столом висели часы с маятником, давно не заводившиеся: время застыло на 5.37 какого-то утра или вечера.
Умер, — мелькнуло в голове у Генри, когда он подошел ближе, не глядя на Уильяма, сосредоточив взгляд на сигарете в пепельнице у ног больного. Густые клубы дыма поднимались над головой Уильяма, как воскурение богам. Сигарета догорела до фильтра, скатилась с мраморного ободка пепельницы на ковер. В отличие от окликов Генри, вкрадчивая струйка дыма с искрами мгновенно привлекла внимание Уильяма. Он наклонился вперед, пытаясь загасить раскаленный пепел. Генри, стоявший уже возле кресла, спокойно протянул руку, словно на ланч явился.
— Привет, — повторил он. — Дай-ка мне это.
Уильям с недоумением посмотрел на него и уронил окурок в ладонь Генри.
— Ковер прожжен, — сказал он, обводя кончиком пальца черный кружок.
— Это дело поправимое, — утешил его Генри, включая свет, чтобы получше разглядеть. Опустившись на колени, осмотрел маленькое пятно в форме жука.
— Ничего, — сказал он, поднимая голову, — и застыл. Посреди лба Уильяма красовалась разверстая рана, точно усмехающийся рот. На левой щеке засохла кровь, а под ней — кожа белее известки, белее всего, что Генри доводилось видеть — белая, как болезнь, белая, как смерть.
Почему именно сейчас? — подумал он, хотя, казалось бы, должен был подготовиться. Как бы Генри ни настраивал себя, очередное ухудшение всегда выбивало его из колеи. Не прошло и месяца после того, как они ездили на переливание плазмы. Через три дня — повторная процедура. Сердце упало. Генри понял: его лишают даже иллюзии — надежды хотя бы на кратковременную ремиссию.
Уильям пальцем стер с лица струйку крови.
— Скверно выгляжу?
— Бывало и похуже, — солгал Генри.
— Резкая боль в животе, а потом ноги просто отказали. — Он заморгал. — Я тебе звонил? Не помню, какой номер я набрал.
— Неважно. Тебе надо умыться. — Он провел Уильяма в ванную, усадил на унитаз. Смочив полотенце теплой водой, вытер запекшуюся кровь. Из раны сочилась сукровица. Сполоснув полотенце, Генри прижал его к ране. Уильям застонал.
— Ох, прости! — вскрикнул Генри, хватая его за руку.
— Нет, живот, живот! — взвыл Уильям, сгибаясь, обхватывая себя руками.
— Пошли-ка отсюда, — скомандовал Генри. Вытащив из аптечки бинт, он обмотал Уильяму голову. — Сиди тут! — предупредил он и сбегал в спальню за черной банданой, которая лежала в верхнем ящике комода. Даже в момент паники он с омерзением принюхался к вони, наполнявшей комнату.
Вернувшись в ванную, он застал Уильяма на полу — тот лежал и стонал все громче. Генри помог ему сесть, прислонившись к ванне, натянул бандану поверх бинта.
— Лихой у тебя вид!
Уильям ощупал свою голову, почесал ухо.
— Собираешься сводить меня на ужин?
— Ага, чуть позже, — подхватил Генри. — Я плачу.
Кое-как впихнул Уильяма в свитер и теплое пальто, натянул ему на руки перчатки. Когда он выключил электричество, комната вновь замерцала лиловым светом, отражавшимся от аквариума. Четыре рыбы плавали равнодушно, они заметно выросли. На дне, среди кораллов, болтался слегка заплесневелый корм. Выходя в холл, Уильям приостановился и помахал рыбкам:
— Пока-пока!
Генри закинул руку Уильяма себе на плечо и потащил беспомощно обвисшее тело на площадку.
— О-о! — Уильям стонал и трясся. Генри в отчаянии оглядывался по сторонам. До лифта — мили и мили. Волоча за собой Уильяма, Генри с силой врезался в стену, надеясь, что грохот выманит любопытную соседку. Но нет, ее дверь надежно заперта. Влип по уши, — эта мысль угнездилась в нем впервые с тех пор, как Уильям заболел.
При виде этой парочки консьерж опрометью выскочил на улицу и остановил такси. Он помог Генри уложить Уильяма на заднее сиденье и захлопнул дверцу.
— Удачи! — пожелал он.
— На вечеринку? — спросил водитель, не оборачиваясь.
— Одиннадцатая Восточная, дом пятнадцать, — отрезал Генри. — Терпеть не могу Хэллоуин.
Он произнес эти слова чересчур резко, давая разрядку нервам. По крайней мере, в машине он не один, водитель рядом. Если по дороге к врачу что-то случится, есть кому помочь.
Такси пробралось сквозь заторы транспорта в квартале, где жил Уильям, и остановилось. Со всех сторон доносились свистки, гудки, вопли толпы, но разглядеть Генри ничего не мог — впереди шоссе перегораживали автобусы и грузовики. Он сидел тихо. Дыхание вырывалось из груди Уильяма с какими-то странными отголосками — так звучит прижатая к уху раковина.
— Авария? — спросил Генри. Машины растянулись длинной цепочкой, как будто впереди что-то преграждало путь.
— Ты откуда свалился? — ухмыльнулся водитель. — Мэр разрешил этим чудикам устроить парад.
Протяжно взвыли гудки, траурным ритмом рассыпалась барабанная дробь. Группа зевак облепила автомобиль. Сквозь боковое окно Генри различал лица и маски. Ребенок, — а может быть, карлик, — вырядившийся дьяволом, прижал к стеклу нос и крикнул:
— Бууу!
— Как отсюда выбраться? — занервничал Генри. Они что, так и будут часами сидеть в машине, пока Уильям вовсе не перестанет дышать?
— Разве что на крыльях, — ответил водитель, покосившись на уголок сумрачного неба, видневшийся в просвете меж домами.
До кабинета врача — десять кварталов. Такое расстояние Генри пробежал бы за пару минут. Но даже если он проложит себе путь через толпу, «скорая помощь» не сумеет проехать, спасти Уильяма. Двадцать кварталов — это миля, читал он где-то, но он не сможет так далеко унести на себе Уильяма, он его из квартиры в холл едва дотащил.
Сигнал светофора менялся с красного на желтый, с желтого на зеленый — что толку? Генри изо всех сил сжимал руку Уильяма. Он попытался укрепить свое мужество, вспоминая примеры сверхчеловеческой доблести. Самолет рухнул, уцелевшие пассажиры брели по снегу и льду, одолели много миль и спаслись. Мать подняла разбитый автомобиль, чтобы вытащить из-под него ребенка.
— Здесь недалеко, — сказал он, ни к кому не обращаясь, и отвернулся от окна, боясь, что мужество ему изменит. Сунув водителю пять долларов, он потянул Уильяма за руку. — Пошли, — позвал он, и, пятясь, вылез из автомобиля, волоча за собой Уильяма. Он не прекращал тащить его, пока кроссовки Уильяма не оказались на асфальте.
Бандана сползла Уильяму на глаза, посреди повязки проступило красное пятно, похожее на влажный бычий глаз. Участники процессии в масках смерти — череп и кости — с черными капюшонами на головах как раз заворачивали за угол, растянувшись по всей улице. Вокруг толпились «президенты», «клоуны», «старлетки», вопили и толкались пьяные юнцы. Ни одного нормального человека в праздничной взбудораженной толпе. Генри снова закинул руку Уильяма себе на плечо и побрел вперед, не поднимая глаз — он видел только ноги в джинсах или оборки юбок.
Он отмечал трещины в асфальте, счетчики на парковке, стертую желтую краску на переходе. С каждым шагом, с каждым толчком и проклятием, которым сопровождалось их продвижение через густое людское варево, в Генри нарастала паника. Уильям становился все тяжелее; Генри казалось, мускулы рвутся, кости трещат от напряжения. Но он не позволял себе упасть, постоянно помня, что его муки — ничто по сравнению с теми страданиями, которые Уильяму приходится выносить каждый день.
Вот уже и колонны у входа в заветный подъезд. Генри всхлипнул от усталости и облегчения. Они вползли на крыльцо, и тут Уильям выскользнул у него из рук, привалившись к двери. Взгляд безумный, пустой, кожа цвета цемента. Если б не вздымавшаяся от тяжелого дыхания грудь, Генри счел бы его за мертвого.
— Нет! — крикнул он. — Мы почти пришли.
На счет «раз-два-три» он подхватил Уильяма под мышки и поволок его через холл, ни на миг не останавливаясь, пока оба не рухнули на пол лифта.
Медбрат вскочил и помог внести Уильяма в кабинет. Едва они усадили его на стул, вбежал врач, сразу распахнул на Уильяме рубашку, прижал стетоскоп к его груди, отдал какие-то распоряжения ассистенту. Подвезли капельницу, с нее свисали пакеты с внутривенными растворами. Генри оттолкнули в сторону. Он успел только увидеть живот Уильяма — по краям впалый, а посередине круглая выпуклость, словно там опухоль.
— Оставьте нас ненадолго! — распорядился врач, не грубо, но с уверенностью человека, привыкшего командовать. Повернувшись спиной к Генри, он осторожно приподнял Уильяма и помог ему лечь на смотровой стол.
Стукнули, падая на пол, кроссовки, заскрипела «молния». Перчатки, носки, рубашка, свитер…
— Разумеется, — негромко ответил Генри в пустоту — никто даже не кивнул, никто не заметил, как он вышел.
Слуга я им, — кипел Генри, выходя в приемную. Унижение, стыд… Он думал, что, доставив Уильяма, станет героем в собственных глазах, но чувствовал лишь усталость. Встрепанный, потный. Врач и не глянул в его сторону. На улице на них никто не обратил внимания — еще одна парочка, грубо проталкивающаяся сквозь толпу. Даже Уильям в полубреду, пожалуй, и не вспомнит, как хлопотал о нем друг.
Пациенты в приемной застыли, опустив головы, словно им в присутствии Генри стало неловко. Хотелось бы верить, что его сюда привели чистое сердце, искренняя преданность, однако, не видя восторга на лицах окружающих, Генри ощутил, как любовь и решимость, обуявшие его в такси, тают, превращаясь в смутный, лихорадочный сон.
Из-за двери кабинета донесся болезненный вскрик, заглушенное рыдание. Генри инстинктивно приподнялся, чтобы кинуться на выручку, но словно прирос к месту, осознав, что Уильям больше не нуждается в его помощи. Эта истина поразила Генри, словно тяжкий удар. Он готов был сгинуть, испариться.
Крепко сжав колени, он принудил себя оставаться на месте. Душа съежилась, свернулась калачиком. Нельзя уходить, не узнав, в каком состоянии Уильям, но и оставаться в приемной нет сил. Выйти на улицу, кишащую пьяными? При одной этой мысли горло, желудок, кишечник свело судорогой, показалось, что сейчас он умрет.
Позвонить родителям, с которыми не разговаривал вот уже несколько недель? Тоска по дому — обычный для Генри признак гнетущего беспокойства. Несмотря на то что он давно жил самостоятельно, заболевая или сталкиваясь с серьезной проблемой, Генри первым делом вспоминал о родных. До сих пор вся его жизнь строилась так, чтобы удержать надежность и любовь, которые он обретал только дома и больше нигде, даже с Уильямом.
Неужели Уильям в глубине души не тоскует по родителям, когда подступает одиночество, недуг? К кому же он взывает в ночной тиши? И в припадке неистовой гордыни Генри не пришло бы в голову, будто Уильям может звать его. Дом на берегу вызывал у Генри острую зависть: Уильям приобрел какую-то часть мира, и эта часть навеки принадлежит ему. Иллюзия вечности, прибежище от скоротечности жизни — время ускользает так быстро. Генри физически ощущал порой, как движется, дрожит, вращается под ногами Земля. Но теперь он не знал, испытывает ли Уильям потребность вернуться домой, а если испытывает, то что для него — дом?
Внезапно Генри осознал, что сам он, случись ему так тяжко заболеть, бросил бы свою нынешнюю жизнь и вернулся бы в отчий дом. Правда, родители уже не живут там, где он вырос, а братьев и сестер разметало по всей стране. По праздникам они собирались в квартире с видом на поле для гольфа, в штате, чужом для них всех. И все же в новой квартире родителей каким-то образом сохранялось прошлое: опора, надежная пристань, всегда ожидавшая Генри, где бы он ни был. До сих пор ему не приходило в голову: того дома, о котором он вспоминает, уже нет, что его мечте о доме не соответствует конкретный образ. Он не знает, что такое дом, чего он хочет, куда ему ехать…
Прислонившись к подоконнику, Сьюзен выдувала дым в щели окна. Генри расхаживал между кроватью и дверью, то и дело выглядывая в коридор, словно Уильям должен был вот-вот вернуться. Сядь! — рвалось у нее с языка. Врач предупредил: операция продлится четыре часа. Не прошло еще и двух.
Весь день Сьюзен проторчала на стуле у стены, Генри же с удобствами возлежал на раскладушке около Уильяма. Сьюзен все больше раздражало, как Генри без слов, телепатически предугадывал различные желания больного: поднесет кружку к губам, взобьет подушку, переключит телевизор. Такой близости, словно секретного языка, между Сьюзен и Уильямом никогда не было, а если что и было, то давно утрачено.
Не беда, — уговаривала она себя, наблюдая за этой парочкой. Хотя Сьюзен твердо решила переменить свою жизнь, ей все равно было досадно — ее отстранили; ревновала, как ревнуют бывшего, пусть даже нежеланного поклонника.
Прошлой ночью она впервые пригласила Стивена к себе. За три недели они четыре раза ужинали вместе, почти каждый вечер общались по телефону. Уже на первом свидании Сьюзен, к собственному изумлению, почувствовала, как ей легко и просто с новым знакомым. Раньше, отправляясь на свидание, она заранее опасалась не понравиться, быть отвергнутой, теперь же ее пьянила уверенность в себе. А еще Сьюзен могла спокойно заниматься своими делами, не тревожась, позвонит ли он.
В отличие от всех, с кем она встречалась в последние годы, Стивен зарабатывал достаточно, чтобы не нуждаться в финансовой поддержке. Много лет назад он был женат, у него росла восьмилетняя дочь — ее Сьюзен ни разу не видела. Девочку он брал по выходным и праздникам, а также летом на пять недель. Стивен не питал неприязни к бывшей жене, хотя это она ему изменила. После развода Стивен сменил двух подружек; и только последние девять месяцев оставался в одиночестве. Он поддерживал близкие отношения со множеством друзей и родственников. И все же он искал знакомства по объявлению.
Слушая откровенные рассказы Стивена, Сьюзен стеснялась своего бедного событиями прошлого. Как признаться мужчине в том, что последние четыре года она лишь трижды побывала на свидании? Он же примет ее за ненормальную или решит, что она фригидна. Стараясь во всем походить на Стивена, Сьюзен изобрела себе две длительные связи: один ее друг, мол, был женат и в итоге предпочел сохранить семью, а другой через три года признался, наконец, в нетрадиционной сексуальной ориентации. Прототипом этого «любовника» послужил Уильям, в ход пошло все — его внешность, работа, дом, даже бегство от родителей. А завершала рассказ красочная деталь: «Зеркало — вот и все, что осталось мне на память».
Лжи она не стыдилась. Ей хотелось раз и навсегда покончить с прежней жизнью. Сьюзен не стала ничего рассказывать Стивену о своих настоящих друзьях. Расцвечивая все новыми подробностями вымышленные романы, она ликовала и впервые за много лет сама поверила в счастливую возможность распрощаться с прошлым и начать все заново.
Накануне вечером, едва переступив порог, Сьюзен устремилась к маленькому столику в прихожей, где стоял телефон. На автоответчике горел красный огонек — пять сообщений. Ей мало кто звонил, кроме Уильяма и Генри. Сьюзен сразу заподозрила: с Уильямом что-то случилось. Она усадила Стивена в кресло, налила ему выпить, включила музыку и отлучилась на минуту. Сейчас наступит расплата за ложь! — думала она.
Плотно прижав трубку к уху, Сьюзен приглушила звук, чтобы Стивен ничего не услышал, но паника воплем ворвалась в ее слух: Генри дважды звонил из кабинета врача, три раза из больницы, умолял скорее приехать. Рентген обнаружил в желудке Уильяма множественные опухоли. Операция завтра. Генри боялся оставаться с Уильямом один.
Стивен часто проявлял понимание и широту души, но Сьюзен не решалась так рано вовлечь его в драматические события. А как объяснить внезапное появление близкого друга, стоящего одной ногой в могиле? Она же делала вид, будто ничего не скрывает от Стивена.
Отправить Стивена домой, а самой бежать в больницу? Скорее всего, после этого ей не видать своего поклонника. Столь внезапное откровение покажется ему вымыслом, предлогом, чтобы отделаться от него. Впервые в жизни Сьюзен подавила порыв мчаться на помощь Уильяму. С ним все в порядке, он в больнице, там врачи и Генри. Разве в ее силах сделать что-то еще?
Ничего не говоря, Сьюзен вернулась в гостиную. Она старалась вести себя естественно, оставила Стивена у себя, хотя ее мысли были далеко. После секса он быстро заснул, уронив голову ей на плечо. Обнаженное тело рядом. Сьюзен прильнула к нему, хотела порадоваться соприкосновению с чужой кожей — как давно это было в последний раз! — но ее терзали вина и злость. Выворачивалась наизнанку, нагромоздила столько лжи, чтобы защитить себя, а Уильям сумел-таки испортить свидание.
Утром она не взяла трубку. И так ясно — Генри. Измученная бессонницей и волнением, Сьюзен продолжала притворяться веселой, внимательной, чтобы Стивен не заподозрил, будто его выпроваживают. Они вместе читали газету за кофе; Сьюзен выдавила из себя улыбку, когда Стивен залез к ней под душ и принялся намыливать ей плечи, хотя от пара и от прикосновения мужских рук к шее ей показалось, будто она тонет. В дверях она приникла к Стивену — долгий поцелуй, — а когда любовник выходил, скромно потупила глазки. Пусть на весь день сохранит в памяти нежный образ.
Когда Сьюзен приехала в больницу, Генри даже не спросил, почему она задержалась, а Уильям и не заметил ее отсутствия. Ему ввели внутривенно успокоительное, он лежал в постели, улыбаясь слегка обалдело: ни тревог, ни страхов.
Они провели время, болтая ни о чем. Утро перешло в день, наступил вечер, и только тут за Уильямом пришла медсестра. С каждой отсрочкой Сьюзен нервничала все сильнее. Как бы ни старалась она изобразить самозабвенный восторг, Стивен что-то почуял. Она вновь и вновь мысленно перебирала подробности прошлой ночи, и ее реплики звучали все более глупо, тело становилось все более мягким, жирным. На прощание Стивен сказал только: «Увидимся» — и не назвал точную дату, никаких планов. Сьюзен охватила паника: больше она его не увидит! Дома можно было бы дожидаться звонка — так нет же, сиди тут возле Уильяма…
Как ни странно, Сьюзен не прониклась к Уильяму нежностью, узнав, что он умирает. Родители после смерти сделались в ее глазах совершенством: забылось, как мало отец получал и как много пил, как мать постоянно ныла в письмах, попрекала Сьюзен, что та никак замуж не выходит, и никогда не хвалила успехи дочери, только выпрашивала деньги.
Уильям день ото дня раздражал ее все больше. Те стороны его личности, которые прежде очаровывали Сьюзен, теперь казались проявлением присущей им всем троим скудости чувств. Это он виноват, думала Сьюзен, что моя личная жизнь не сложилась. Требовательная дружба Уильяма лишила ее малейшего шанса встретить свою любовь. Раньше его нежелание общаться с близкими казалось бравадой, но теперь и это Сьюзен называла присущей Уильяму бесчеловечностью. Неужели отношения в его семье действительно были так холодны, как он утверждает? Что касается Сьюзен, ее жизнь катится под гору. Все, кого она любила — родители, Уильям, — использовали ее, а теперь покинули. Одинокая, никому не нужная, надвигается старость.
Она ненавидела Уильяма за то, что он не выздоравливает. Порой ей представлялось, что он мог бы одолеть свой недуг, как она в юности победила лейкемию. Он сам виноват, что умирает, — это слабость, какой-то изъян воли. Словно в кривом зеркале, Сьюзен видела теперь в друзьях только плохое. Даже преданность Генри, так радовавшая ее поначалу, казалась рабской, извращенной, еще одним симптомом поразившей их всех болезни. Наверное, и с ней что-то неладно, тот же яд проник и в ее организм. Единственная надежда спастись — начать все заново вместе со Стивеном.
Генри прекратил расхаживать взад-вперед, уселся на раскладушку и уткнулся в книгу, завернутую в коричневую бумажную обложку. Сьюзен не знала, что он читает. Время от времени Генри поднимал на нее взгляд и улыбался. Его верность оборачивалась упреком предательнице. Чем дольше она наблюдала, как Генри, не проявляя ни скуки, ни нетерпения, ухаживает за другом, тем отчетливее сознавала: а вот их с Уильямом близость — неправда, подделка. Стыдно вспомнить, как бездарно они проводили время вместе. Наверное, есть в ней что-то такое, что отпугивает людей. И Уильяма она представляла себе неверно — кто знает, какие свои секреты он поведал Генри, утаив от нее.
— О чем вы разговариваете наедине? — спросила она вдруг.
Генри даже вздрогнул.
— Не знаю, — протянул он. — О жизни и смерти. О врачах и лекарствах. О тебе, само собой. О тебе мы всегда вспоминаем.
Она было просияла, но тут же нахмурилась:
— Спасибо, обойдусь без подачек.
— Это правда, — сказал Генри и захлопнул книгу.
Сьюзен только головой покачала. Неужели Генри не лжет?
— На прошлой неделе он позвонил мне посреди ночи. Я решила, ему нужно поговорить о чем-то очень важном, и я спросила: «Что случилось, Уильям?» — задушевным голосом, чтобы он понял: мне можно сказать все… Он выдержал паузу, как будто вспоминал о чем-то, что с нами было в эти годы, с тех пор как мы познакомились, — я тоже перебирала воспоминания, — а потом этим своим полудохлым голосом спросил: «Не помнишь, как называется тот сыр, который ты покупала на Восьмой улице? С голубыми кусочками, похожими на ягоды?»
Сьюзен прямо-таки полыхала от гнева. Генри стушевался — так в бликах прожектора размывается изображение на экране.
— Он словно плюнул мне в лицо. Но я ответила: «Голубой сыр. Просто голубой сыр. Необработанный, он скисает сам по себе». Он мне еще и спасибо сказал, а потом: «Этот сыр мне снился. Я проснулся под вечер и даже языком в зубах поковырялся, словно слизывал крошки».
— Ты же знаешь, он сейчас бывает не вполне… — заступился Генри.
— Бывает вполне, бывает не вполне, как ему вздумается! — разъярилась Сьюзен. — Порой я удивляюсь — какого черта мы-то хлопочем?
— Ему не все равно, — ответил Генри. — Он не всегда умеет это выразить, но без нас он пропадет.
— Ему будет не так комфортно, — признала Сьюзен, — но он не пропадет. Это совсем другое дело.
Генри озадаченно таращился на нее.
— Что ты так придираешься, тем более сейчас?
Блаженный Генри, — мысленно фыркнула она, заливаясь сердитым румянцем. Уткнулась в журнал, заставила себя размеренно переворачивать страницы, а не рвать их. В тишине Генри как бы невзначай задал вопрос:
— Встречаешься с кем-нибудь?
Она смущенно заерзала:
— С чего ты взял?
Улегшись на пол, Генри потянулся, распрямляя позвоночник:
— Если человека всю ночь нет дома, это о чем-то говорит, — заметил он. — Ты же не прослушала сообщения, а то сразу бы приехала.
Она могла бы возразить, что слышала его сообщения на автоответчике, все до единого, и тем не менее предпочла не приезжать, но стыд помешал ей признаться.
— Не говори ему, — взмолилась она. — Может, ничего из этого не выйдет. Сама не знаю, что делать.
— А я знаю? — фыркнул он. — Ни черта я не понимаю. Но как только у меня пробки вылетают, я сразу стараюсь себе представить — ему-то каково. Это меня быстро урезонивает.
Уильям лежит обнаженный на операционном столе, словно труп в ожидании патологоанатома. Этот образ затмил все остальные.
Каково ему? — задумалась она, представляя, как Уильям вдыхает смесь для анестезии. Совсем один, вокруг чужие.
Каково ему? — повторила она, представляя себе, как скальпель делает свое дело.
Каково ему? — Каково ему будет, когда он очнется в реанимации, со швом на животе.
Каково ему? Каково? Каково? — твердит эхо, и страдания Уильяма входят в ее душу. Сьюзен понимает: понадобятся все запасы терпения, которые найдутся в сердце, потому что в ближайшие месяцы Уильям причинит ей еще немало горя.
Генри качает пресс, потом приподымает ноги и удерживает их в дюйме от пола. Футболка поползла вверх, отчасти обнажив торс. Сьюзен видит окрепшие мышцы его живота. Генри отрывает плечи от пола, подтягивает к коленям.
Здесь у него дыра, — говорит себе Сьюзен, проводя пальцем по своей мягкой плоти, думая о Уильяме. У него тут дыра.
В соседних палатах тоже лежали пациенты с отравленной кровью. Красные пластиковые пакеты для мусора перед каждой дверью сигнализировали об опасности заражения. Возле коек стояли красные пластиковые коробки для твердых отходов, санитары увозили их на тележках с такой осторожностью, словно везли плутоний. Еду подавали приятные дамы в перчатках до локтей — добровольцы, пять раз в неделю помогавшие в больнице. Кроме Генри и Сьюзен, никто не притрагивался к Уильяму обнаженной рукой. Даже его врач теперь, ощупывая железы, натягивал блестящие перчатки из латекса, хотя и телесного цвета, но холодные, жесткие, как кожа трупа. Генри эти предосторожности выводили из себя, Уильям же не обращал внимания. Ему стало нравиться это новое тело, в котором таилась угроза. Порой мерещилось: из него выходят лучи, нечто вроде особой ауры, которая заставляет всех держаться на безопасном расстоянии. Проводя пальцем по руке, он нащупывал вену с пульсирующей внутри кровью, как охотник нащупывает курок ружья. Из страха перед инфекцией медперсонал обращался с Уильямом преувеличенно почтительно, словно с мафиозо, который в любой момент может дать волю своему гневу.
Надавив на кнопку, Уильям приподнял дальний конец койки, чтобы ноги оказались на одном уровне с головой. С тихим стоном сунул подушку под стопы, пытаясь уменьшить давление на позвоночник. Распахнув халат, полюбовался множеством пересекающихся шрамов, которые выросли у него на животе, словно колючий кустарник. Саму операцию он, разумеется, не помнил: наркоз — все равно что временная смерть. Когда он очнулся, всплыли кое-какие моменты последнего дня перед операцией: ударился головой о кафельный пол в ванной; холодный ветер в лицо; оглушительные вопли и лица в масках; головокружение, как будто его приподняли высоко над асфальтом и куда-то волокут; а потом — пустота, проблески сознания накатывали вместе с дурнотой, все кружилось перед глазами.
Нежно ощупывая свои шрамы, Уильям представлял себе, как скальпель раздвигает внешние слои плоти. Он понятия не имел, как выглядит его тело изнутри, но где-то под кожей располагались мускулы, вены, другие ткани, которые хирургу пришлось разрезать, прежде чем он добрался до грозди опухолей, опутавших его внутренности, словно черви. Хирург извлек эту мерзость, но никто не обещал, что никаких осложнений не будет.
Запахнув халат, Уильям уцепился за поручень кровати. Боль разрывной пулей ударила из руки в шею, спустилась в легкие и упала в сердце. Другая боль, не та, которую излучали раздраженные нервы, — гуще, плотнее, как будто в крови сыпались мелкие камушки.
Долгая болезнь научила его различать малейшие симптомы, наблюдать за прогрессирующим недугом. Рентгеновские снимки, которые врач развешивал ему напоказ, Уильяма не интересовали. Ни к чему. Он и так чувствовал, как чуждые клетки размножаются в нем — сначала одна, потом несколько, — притягиваются друг к другу, словно магнитом. Задолго до того, как они созрели в опухоль, обнаруженную врачом, Уильям уже знал об их существовании. Ему казалось, что он мог перечислить все поселившиеся в нем микробы, каждую предательскую клетку, все сбои внутренних органов, которые еще не отразились на рентгене.
Ему почти удавалось сохранять отрешенность, наблюдая за своим постепенным распадом. После операции он даже обдумывал последовательность, в какой бы предпочел расставаться со своими органами. Нога, легкое, рука теперь были уже не столь дороги, как месяц тому назад, но Уильям по-прежнему пытался сохранить то, без чего жизнь немыслима. Мозг, уши, единственный здоровый глаз — он дрожал над ними, как над остатками семейного достояния. Что станется с ним, если он утратит зрение или слух?
В очередном приступе жалости к себе он составлял другой список — список обыденных дел, о которых ему пора забыть: секс, выпивка, работа, кино, ресторан, спортзал, экскурсия в музей; пробежка в парке, поездка в автомобиле, отпуск за границей, полет на самолете. Даже спуститься в холл и купить газету — это событие, всю значимость которого невозможно объяснить здоровому человеку — он-то сбегает за газетой, не задумываясь. Мир становился все теснее, но Уильям понимал: еще есть, что терять. Наступит день, когда он в последний раз покинет свою квартиру, и его мир сведется к больнице, потом к палате и наконец к больничной койке. Скоро он начнет прощаться с друзьями, вести счет тех, кого не увидит больше. Кто останется последним? Только бы не врач, не медсестра. Пусть не чужой человек закроет ему глаза, а любящий, скорбящий друг.
Значит — Генри.
Снова и снова Уильям твердил себе: это не жизнь, — но, несмотря на все мучения, еще не был уверен, что с него хватит. Он ждал какого-то знака, надеялся, что его разум угадает момент, когда придет пора капитулировать, и тогда сдастся мирно, без борьбы, и укажет ему выход. Однако этот момент так и не наступал.
Как только он узнал свой диагноз, Уильям поклялся, что не станет умирать медленной смертью. Ему доводилось читать о больных, которые предпочли самоубийство невыносимым страданиям. Несколько лет назад в газете промелькнула статья о смертельно больных любовниках: связав себя рука с рукой и нога с ногой, они бросились с крыши высотного здания. Другая женщина покончила с собой прямо в машине «скорой помощи», а муж держал ее за руку. Уильям подозревал, что его врач помогает обреченным пациентам избавиться от страданий, но не прежде, чем эти страдания превзойдут меру человеческого терпения.
Это я могу вынести, — говорил он себе, прикидывая, что у него осталось, отмечая галочкой возможности, которыми он еще располагал, а более несчастные — уже нет: он мог передвигаться, самостоятельно мыться, одеваться и есть, даже читать. Свербящая сыпь, затрудненное дыхание, давящая усталость, помутившееся зрение, блуждающие спазмы — со всем этим можно смириться. Он уже не брался судить, посильно ли нормальному человеку вынести то, что он выносил в «хорошие» свои дни — а может, поминутно, сам того не замечая, он шел на уступки, на компромисс с болезнью. Несколько лет назад любой из его симптомов показался бы ему нестерпимым, но теперь боль сделалась неотъемлемой частью организма — как это происходит, здоровым не понять. Чтобы вытерпеть эти мучения, не требовалось стойкости или отваги — он просто знал, что выбора нет, избавиться от боли невозможно. Но долго ли он выдержит?
Сколько ужасов таится в его теле, чудовищ, о которых он и не подозревал. Больше всего Уильяма пугало, с какой скоростью проявляются новые симптомы. Вначале угасание было медленным, постепенным. Теперь за ночь появлялись новые болячки, открывались глубокие, кровоточащие раны, словно тело резали ножом. Он видел пациентов, лишавшихся дара речи после мозгового спазма, который поражал внезапно, словно молния. Сколько ни пытайся караулить сам себя, ни одной минуты не будешь в безопасности. С каждым мгновением катастрофа становилась все более осязаемой, неотвратимой.
— Нужно надеяться, — твердил ему врач, как будто надежда несла чудесное исцеление. День за днем в соседних палатах умирали, разваливаясь на куски, пациенты. Уильям наблюдал, как они долгими месяцами подвергаются бессмысленным процедурам, в них втыкают иголки, вводят сильнодействующие препараты, — и все безрезультатно. В процедурном кабинете Уильям часто встречался с пациентом по имени Хуан. За несколько недель глаза Хуана, казалось, невероятно выросли и почернели, заняв все лицо. В последний раз, когда он его видел, у Хуана к подбородку присохла желтая и густая, как желток, слюна. Он беззвучно прошептал «привет», лицо застыло в ужасе, покорное, тупое выражение — так скот идет на бойню. Уильям прекрасно понимал, что сам скоро уподобится Хуану, но как только он готов был сдаться, надежда возвращалась, овладевая им, словно еще одна инфекция.
С другой стороны, он боялся ждать чересчур долго, боялся ослабеть, лишиться воли — тогда он не сумеет положить конец своей жизни. И сейчас порой до такой степени утрачивал контакт с реальностью, что забывал, где находится; под вечер он не различал, бодрствует или спит. А страшнее всего — если подключат к дыхательному аппарату: трубки, спускающиеся в горло, рвотные позывы, равномерное ш-ш-ш, насильственный вдох и выдох, он будет лежать безмолвный, бессильный, в объятиях трубок, более жестоких, чем пальцы душителя.
Несколько месяцев назад Уильям сверялся с книгой, выбирая способы самоубийства. Нож или пистолет — не для него, как и прыжок под поезд. Как бы плохо ему ни было, он чересчур любил комфорт, чтобы предпочесть такую болезненную смерть. Если верить пособию, самый приятный способ — проглотить побольше снотворного и обмотать голову пластиковым пакетом, так, чтобы он не прилегал к лицу, но зато плотно обхватывал шею (рекомендовалось закрепить горлышко двойной резинкой). Инструкция указывала даже правильную дозу лекарства — более, чем достаточно, чтобы не проснуться, но не чересчур, а то начнется рвота и очнешься с поврежденным мозгом, но живой. До сих пор Уильям терпеливо сносил страдания, зная, что в тумбочке у кровати припрятано в десять раз больше таблеток, чем требуется — его тайный запас. Он заставил Генри контрабандой пронести таблетки в больницу. Пусть будут под рукой — медсестры часто скупятся на обезболивающее и наркотики, не желая подарить ему блаженный, без кошмаров сон.
Наклонившись, Уильям вытащил из мусорной корзины пластиковый пакет. Налил стакан воды, нащупал в тумбочке пузырек со снотворным. Настенные часы показывают полночь, еще много времени пройдет до утра, когда медсестра приходит брать кровь на анализ, а тем более — до того часа, когда по дороге в школу к нему заглядывает Генри. Сделать над собой усилие — проглотить пригоршню таблеток, — и никто не спасет его. Таблетки Уильям привык глотать без труда, он много лет горстями принимал витамины. Прежде, чем его сморит сон, нужно обмотать лицо пакетом и лечь поудобнее. Нахлынет волна привычной, убаюкивающей тьмы, легкое головокружение, потом сознание померкнет. И где-то на границе ночи и утра сон перейдет в смерть.
Скинув ноги с постели, он поднялся, хватаясь за стойку капельницы. Желудок стиснуло сильным спазмом, но Уильям все же добрался до окна и присел на подлокотник кресла. Вблизи он видел лучше, а дальние башни больницы расплывались, словно горные вершины в тумане. Он смотрел с высоты, и в его мозаичном зрении уличные огни мерцали и дробились.
Пилюли поблескивали на ладони, словно мраморные шарики в детстве. Он начал забрасывать их в рот — одну, две, три, четыре, подталкивая языком. Поднес стакан с водой к губам и отхлебнул.
Ну же! — приказал он себе, но мускулы, отказываясь повиноваться, сдавили гортань, не пропуская глоток вовнутрь. Он попытался протолкнуть воду усилием воли, вообразив, что к виску приставлен пистолет, что он уже шагнул с небоскреба и падает вниз — обратного пути нет, — и все-таки зашелся в приступе кашля и рвоты. С улицы порой доносился какой-то звук, рев разгоняющегося автомобиля, громкий крик, но преимущественно слух наполнялся присущим городу постоянным шумом, электрическим гулом, похожим на гудение высоковольтных проводов. Уильям прикрыл глаза, очарованный, и понял: он все отдаст, лишь бы еще раз выйти на эти улицы, а если не сможет выйти, согласится лежать неподвижно в кровати и воображать, как внизу движется толпа, к которой некогда и он принадлежал — на все пойдет, лишь бы, пусть и в мечтах, продлить свою жизнь.
Он выплюнул таблетки. Голубую оболочку кое-где разъела слюна. Напрасно я это делаю, напрасно, — твердил он в отчаянии, смывая водой горький вкус снотворного. Обдумывая самоубийство, он припомнил давний вечер и шепот родителей: речь шла о кузине, бросившейся с моста под грузовик. Все это время, пока он тщательно планировал свой уход, Уильям не уставал дивиться отваге своей дальней родственницы — как она бежала навстречу смерти и не позволила себе остановиться. А может, то была не отвага, а просто равнодушие? Ему такое безразличие не свойственно. Вопреки всему, Уильям все еще дорожил своей жизнью. Кто знает, вдруг скоро врачи подберут лекарство и спасут его! Ведь большинство открытий совершается случайно. Или однажды утром наступит ремиссия, он получит небольшую отсрочку. С другими же такое случалось.
В тот день, когда Хуана увезли из приемной на каталке, какой-то человек, дожидавшийся своей очереди, шепнул спутнику: «Обещай прикончить меня, прежде чем станет совсем скверно». Тогда Уильям внутренне согласился с ним. Он всегда верил — лучше умереть, чем сделаться калекой после аварии или взрыва. Рассматривая фотографии людей, обгоревших на пожаре, эти расплавленные, уже не человеческие лица, Уильям недоумевал, почему врачи не позволяют несчастным умереть. Читая историю о семье, погибшей в горящем доме, — четверо детей и отец мертвы, а мать выжила — он думал: какой смысл ей оставаться в живых, если она так несчастна? Пока его разум и тело были здоровы, выбор казался элементарным, но только теперь он понял, почему человек в любых обстоятельствах продолжает цепляться за жизнь.
Отвернувшись от окна, он побрел к постели, убрал пузырек с таблетками в тумбочку, скомкал пластиковый пакет. Завтра или послезавтра можно будет попробовать снова, утешал он себя, укладываясь под одеяло. Завтра или послезавтра или в любой другой день, когда иссякнет надежда, кончатся силы. Не хотелось бы умирать в больнице — лучше дома, где все родное.
Он провел рукой по рубцам, чтобы унять зуд. Медсестры говорили, раз свежие шрамы чешутся, значит, заживают, поэтому зуд доставлял Уильяму наслаждение. Он прошелся по животу, вверх-вниз. Кожу закололо горячими иголками. Хотелось верить, что его тело еще можно починить.
Несколько недель назад в новостях передавали: начали рыть яму для фундамента посреди делового квартала и наткнулись на кладбище рабов. Нищие, безымянные, сваленные в общую могилу там, где когда-то была окраина города. Археологи выяснили, что покойники (при них — никаких украшений, только пуговицы и засохшие букеты) лежат лицом к востоку, чтобы в день Страшного Суда подняться и сразу увидеть восходящее в последний раз солнце. Даже в их беспросветной жизни и смерти оставалась надежда. Кто знает, среди прочих скелетов, и он, может быть, воскреснет в День Суда, когда в пустые глазницы хлынет Господний свет.