У входа — длинный узкий коридор, словно печная труба, низкий, темный и тесный. Почва пропитана водой, стала грязью, мерзостной и вонючей, ее покрывает отвратительный лишайник и пахнет от нее чумой и разложением. В конце — углубление в стене, вроде ниши, и там я увидела пленницей саму себя… Ужасные с виду стены зажали меня со всех сторон, невозможно вздохнуть. Света не было, сплошная, густая тьма. Не знаю, как это было: хотя света не было, все предметы, вид которых причинял боль, были отчетливо различимы.
Сколько ни мойся, от него пахнет тухлятиной. Изо рта, из всех пор и отверстий тел, из свежих ранок и послеоперационных шрамов — отовсюду воняет. Он не может отмыться.
Во рту, как цветы в оранжерее, растут грибки. Язык, гортань, десны, пищевод — все покрыто слоями грязно-белого «мха». Он с трудом втягивает в себя воздух, дышит с присвистом. С помощью фонарика и маленького зеркальца он изучает эту мрачную картину и чувствует себя совершенно беспомощным. Даже одним глазом видно, что рот похож на заваленную снегом пещеру.
Зубы болтаются, как палки, воткнутые в тающий снег. Достаточно притронуться к десне, и она начинает кровоточить; под кожей расползаются синяки, тело утрачивает нормальный цвет — становится красным, синим, лиловым, желтым — все оттенки болезни. От самой мягкой пищи, от питья, даже от слюны гортань саднит, словно свежую рану присыпали солью. Сглатывать так неприятно, что он копит слюну, не пропускает ее в горло, пока не захлебывается, словно утопленник.
Но внешние проявления болезни — пустяки по сравнению с тем кошмаром, который таится внутри. Рентгеновские лучи не высвечивают полностью царящую в глубине разруху, но он-то чувствует, как вены, артерии, клапаны сердца рушатся, словно размытые дождями дамбы. Если сейчас произвести вскрытие, думает он, обнаружится, что все органы обмякли, потеряли изначальный вид и структуру. Он ворочается в постели, и внутренности переворачиваются со шлепком, распирая кое-где кожу. Он превратился в мешок с отходами.
Тело умирает очень долго, а разум тем временем становится все активнее — от страха. Он обучился неведомому прежде языку, на котором можно передать все, что его ожидает. По ночам он повторяет, заучивая новые термины:
Синюшность
Ригор мортис
Разложение
Он читал, что после смерти в первую очередь начнет гнить кишечник, наполнится газами, которые разъедают плотные части тела. Кровь и другие жидкости, все внутренние моря, сбраживаются и превращаются в алкоголь. Словно колдовство: уровень алкоголя в крови все повышается и повышается, а в итоге от него останется только пьяный труп. И тогда кожа, ныне — главный источник страдания, станет тоньше, начнет отставать от тела, пока жир не забулькает под ней, словно в свинине, которую обжаривают на вертеле. Мясо стает с костей, слой за слоем, исчезнут глаза, мозг, сердце, легкие, уцелеют только зубы, ногти и пряди волос, прилипшие к ороговевшему скальпу. Для неспециалиста не будет никакой разницы между этими останками и остовом животного — сложенная из палочек фигура, осыпающийся костяк.
Его терзает подозрение, — а если смерть еще ужаснее, чем представлялось, а если разум ждет посмертная жизнь, то есть — ад. Если все надежды спастись, избавиться — ложь? Сознание остается в этой клетке — ослепшее, оглохшее — и переживает каждый миг разложения тела. Он боится, что почувствует скальпель патологоанатома, жжение бальзамирующих растворов, пламя крематория. Больше всего он страшится очнуться в темноте, мертвым, но все еще «здесь» — в шести футах под землей, погребенным навеки. Тогда ему откроется ужасная истина, скрытая от живых: смерть — смирительная рубашка, повязка на глазах, деревянный ящик без отверстий для воздуха.
Чтобы выглянуть в окно, Уильяму нужно подняться с кровати. Шторы закрывают обзор, видно только узкую полосу, черную или синюю в зависимости от времени суток. Генри повесил над ночником фотографию Дома — незачем больному все время смотреть на голые цементные стены палаты. На противоположной стене он прикрепил разноцветную карту Солнечной системы, которую принес из школы: многочисленные луны вращаются вокруг Юпитера; зеленоватый шар Сатурна окружен кольцами, и так далее, вплоть до Плутона на самом краю, полускрытого от глаз россыпью звезд.
Генри хотел как лучше, но эти картинки лишь напоминают Уильяму о том, что его мир теперь сводится к палате. В больнице много этажей, но для Уильяма это не имеет никакого значения: в лучшем случае он отваживается пройти мимо поста медсестер до конца коридора и обратно. Этот путь теперь так же знаком и привычен, как некогда — путь от квартиры до бара на берегу реки.
Хотя Сьюзен и Генри исправно снабжают его новостями, основной связью с миром стал телевизор. Заняться ему нечем — разве что дожидаться обхода врачей, и если не смотреть телевизор, остается только копаться в себе. Из всех перемен, вызванных болезнью, более всего Уильям сожалел о необходимости бросить работу. Раньше он вкалывал по двенадцать, порой по шестнадцать часов в день. Каждая новая идея и каждый завершенный проект доставляли ему такое удовлетворение, какого он не мог добиться в других областях жизни.
По телевизору он всегда смотрел только новости, все прочее считал пустой тратой драгоценного времени. А нынче, на досуге, часами смотрит телешоу. Когда победитель очередной игры получает приз или деньги, Уильям чуть не плачет вместе с ним. Впервые в жизни он следит за спортивными состязаниями, у него появились любимые команды. Он разобрался в сюжетах мыльных опер, и эти ежедневные драмы — предательства, внезапные смерти, супружеские измены — захватывают с не меньшей силой, чем в свое время — страсти и переживания друзей.
Поздно ночью злые демоны тревожат его сон, и он хватается за пульт, как за волшебную палочку, разгоняющую страхи. Звук работающего телевизора — словно голос заботливого друга. С наступлением темноты приятнее смотреть передачи в прямом эфире, а не заранее отснятые или из запасников: электрический ток словно переносит из телестудии к нему в «ящик» живых людей. Иной раз после полуночи он забредает на религиозный канал с неким евангелическим проповедником. У этого проповедника в общем приятная, не слишком бросающаяся в глаза внешность, только с лица не сходит маниакальный оскал, даже когда он погружается в молитву. Сперва Уильям смотрел это шоу, потому что его забавлял энтузиазм священника, но потом его покорила аудитория: эти плохо одетые, немолодые люди казались бы заурядными, если б не их пылкая вера.
Пока Уильям не заболел, он бы скорее признал существование инопланетян, нежели Бога. Когда будущее сделалось более чем туманным, в нем впервые зашевелилась надежда на иную жизнь за пределами земного существования. Страх ли так переменил его мысли? Или острая тоска безнадежности смягчила упорное сердце?
Уильям неоднократно слышал истории, заставляющие усомниться в атеистическом мировоззрении. Сьюзен постоянно твердила про какого-то Скотта, целителя. Этот человек был священником, но подсел на наркотики и утратил все, кроме веры. Когда Сьюзен познакомилась с ним, Скотт работал в страховой компании и жил с женщиной, которая тоже проходила программу реабилитации. Сьюзен сама недоумевала, отчего так верит в Скотта, но неоднократно обращалась к нему за помощью для себя и своих друзей. Даже скептически настроенный Уильям не отрицал, что в этом человеке есть нечто таинственное, фокусником его не назовешь.
Уильяму случалось видеть разоблачения шарлатанов, с глазами-«лазерами» и руками-«скальпелями», а потому и в чудодейственных возможностях Скотта он сперва сомневался. Но одна вполне достоверная история его убедила. У подруги Сьюзен, Фрэнсис, началось покалывание в кончиках пальцев, эти симптомы быстро усугублялись, и через месяц все мускулы в теле начали дрожать. Проведя обследование, врач объявил, что Фрэнсис больна неизлечимым, вызывающим полную деградацию недугом. В отчаянии молодая женщина позвонила Сьюзен, а та — целителю. Скотт расспросил о симптомах, о внешности больной, о ее привычках. Его интересовала даже обстановка квартиры, чтобы представить Фрэнсис в привычном для нее окружении.
Уж какие там ритуалы или молитвы совершал Скотт, ни Сьюзен, ни Уильям не знали, но ровно через неделю онемение в конечностях прошло. Фрэнсис явилась к врачу на повторное обследование, и тут выяснилось, что все грозные симптомы рассосались. С тех пор прошло пять лет, Фрэнсис была здорова. Как это объяснить? Ремиссия? Неверный диагноз? Сила внушения? Уильям столько раз пытался изгнать из себя болезнь усилием воли… Он уповал на чудесное исцеление так же истово, как и Фрэнсис. Кстати, и в Бога она не верила. Фрэнсис тоже кичилась своим скептицизмом и ко «всякому такому» относилась без малейшего почтения. Но когда Сьюзен обратилась к целителю, Фрэнсис не задавала лишних вопросов. Обеими руками ухватилась за предоставленный шанс.
Как только Сьюзен стало известно о болезни Уильяма, она вновь попыталась разыскать Скотта, но тот переехал, не оставив адреса. Порой Уильям молился, чтобы Скотт вернулся и успел его спасти. А если тот исчез бесследно, может, найдется другой волшебник, который сумеет заклясть недуг.
По религиозному каналу что ни вечер показывали чудеса исцеления. Мужчины снимали гипсовые воротники и принимались прыгать и скакать; женщины обретали слух, дети — зрение. Священник зачитывал письменные показания очевидцев, клятвенно подтверждавших истинность чудес, которые они видели или испытали на себе. Эти люди высказывались с такой искренностью, с таким глубоким убеждением — неужели все они обманщики? Возможно ли симулировать подобный энтузиазм? Трудно поверить, чтобы миллионы телезрителей ежедневно принимали участие в мошенничестве, но и в сверхъестественное поверить непросто. В детстве Уильям слышал, как ближайшая подруга матери, миссис Эллерби — самая добрая и разумная женщина, какую он знал, — утверждала, что человек не мог высадиться на Луне. Она полагала, что «снимки из космоса» на самом деле сделаны в каком-нибудь аризонском кратере. В те годы Уильяму эта версия казалась вполне правдоподобной. Кто знает, чему верить?
Но чудеса случаются. Он читал о явлениях ангелов, о плачущих иконах, о статуях, чьи раны источали кровь. Нельзя же все эти явления списать на счет ловкости рук священников или массового психоза прихожан. В школе монахини с боязливым почтением повествовали о том, как тело святой Терезы похоронили в деревянном гробу, под толщей камня и известняка, а вокруг могилы распространился запах жасмина и фиалок. Когда через тридцать лет ее тело извлекли из могилы, оказалось, что оно сохранилось нетленным.
Неужели тела святых отличаются от тел обычных людей? Уильям не мог этого понять, как не понимал, каким образом прорицатель заглядывает в будущее, а целитель силой молитвы меняет жизнь человека. Он начал задумываться, не обладает ли разум скрытыми ресурсами — способностью предсказывать будущее, поднимать тело в воздух, лечить болезнь? Те, кто верует, умеют мобилизовать эту энергию, а в таких, как Уильям, неверующих, эта энергия иссякла.
По ночам в религиозных передачах звучали свидетельства людей, обретших Бога в пору несчастий и отчаяния. Многим из них не пришлось Его даже искать. Они увидели ослепительный свет, ощутили физическое присутствие, в воздухе появился бородатый лик — и все, душа преисполнилась верой. Уильям так страстно желал поверить, и не только в Бога, но главное — в рай, врата которого в момент смерти ангелы распахнут специально для него. Только вера могла смягчить его страх.
Он нажал кнопку пульта, и на фоне занимавшей всю стену фотографии оливковой рощи в Святой Земле всплыло лицо проповедника. По склону горы за рощей вились тропинки, высоко на самом перевале Уильям разглядел маленькие каменные строения, а дальше — уголок чистого синего неба. Проповедник широко раскинул руки, приглашая всех в студию, потом свел руки на груди и начал молитву.
— Я ощущаю где-то там голод, я ощущаю жар, — бормотал он так тихо, что Уильям, схватившись за пульт, прибавлял и прибавлял звук, пока проповедник не закричал на всю комнату: — Я ощущаю голод, я ощущаю жар, я ощущаю голод, я ощущаю жар, — тянул он нараспев, ритмом гипнотизируя Уильяма. Внезапно проповедник широко раскрыл глаза и посмотрел прямо в камеру: — Я чувствую — там мучается человек, он давно уже болен. — Сочувственная улыбка, готовность утешить страждущего. — Поднимись, друг мой, — священник ласково поманил рукой. — Твоим бедам конец.
Уильям поглядел направо и налево, проверяя — за дверью его палаты никто не маячил. Опустив матрас, он сполз на пол и, волоча за собой капельницу, пошел закрыть дверь. Мимо как раз проходила сестра с охапкой простыней и полотенец. Уильям помахал ей:
— Спокойной ночи! — И спрятался за дверью.
— Приди! — звал проповедник.
Глядя на экран, Уильям старался убедить себя, что призыв обращен и к нему тоже. Он представил себе сотни, может быть, тысячи больных, которые подползают каждый к своему телевизору, молясь о том, чтобы слово спасения подействовало.
Лицо проповедника ходило ходуном. Уильям неотрывно наблюдал за ним.
— Я вижу человека с опухолью. Боже, ты вложил это слово в мои уста. Да, опухоль! — Он дважды кивнул головой, как бы указывая на зрителя, невидимого всем, кроме него самого. — Возлюби Господа, и Он положит конец твоим бедам. Господь верен!
Уильям провел пальцем по фурункулам, расползшимся на руке. Представил себе такие же бугры на спине. Посмотрел на красные пятна, окольцевавшие каждый палец. Глубоко вздохнул и услышал свист — воздух с трудом пролагал себе путь сквозь препятствия в трахеях и легких. Чего-чего, а опухолей у него в избытке.
— Иди сюда, молись со мной, — манил священник, склоняя голову.
Даже если все это ложь, неверие не исцеляет. Уильям опустился на колени перед телевизором. Тощим коленным чашечкам цементный пол причинял боль, но Уильям заставил себя терпеть, — если не капитулировать, колдовство не подействует.
— Возьми меня за руку, — продолжал священник, протягивая в камеру открытую ладонь. Ладонь заняла весь экран, заслонив лицо. Уильям различал все линии и складки кожи, словно рассматривая их под микроскопом. Он приложил руку к экрану со своей стороны и услышал потрескивание статического электричества. — Моему другу там, стремящемуся к исцелению, говорю: дай обет и исполни его, и в дни треволнений Бог услышит твою молитву. Вступи в завет с Ним, и Он исцелит тебя, чтобы утвердить Свое Царство на земле.
Уильям сосредоточился, представляя себе образы Иисуса, какие он только видел — статуи, иконы, картины; в церквях, на распятиях, на витражах — измученное, отчаявшееся лицо, кровавые раны. Он все сильнее давил пальцами на экран, пока не стало больно, он испугался, как бы не сломались хрупкие кости. Силой воли он пытался сделать этот образ реальным, принудить разум, а вслед за ним и душу к религиозному обращению. Из детства вспомнились только обрывки молитв, поэтому Уильям подхватил слова священника, бормоча что-то вместе с ним, представляя себе каждую красную опухоль, они так и пульсировали перед его глазами — но вот, виделось ему, божественный свет струится по его телу, уничтожает все следы болезни, выжигает, как лазером.
— Вы чувствуете, как болезнь уходит, — настаивал священник. — Мир снизойдет на вас, когда вы отречетесь от своей жизни — вот что такое обет. Пока не принесете обета, недуг будет вас подтачивать. Признайте Бога в сердце своем — и Он спасет.
Уильям обещал исправиться. Он будет ходить в церковь. Давать милостыню. Раздаст все имущество, чтобы искупить пустоту своего бытия. Не слишком ли поздно для чуда? Неужели ему представится шанс начать все сначала?
— Закрой глаза, представь на себе руку Божию, — проповедник почти мурлыкал, спокойный, властный. — Рука Его повсюду. Спасение — не пустая мечта. Прислушайтесь к Господу! Вверьте Ему свою жизнь, и Он поведет вас в Страну Обетованную. Посмотрите Его очами!
Камера резко сместилась, наплыла фотография на стене: горы, придавленные безоблачным небом, пики сияли в лучах расплавленного солнца.
— Я хочу показать, сколь велик Господь, — пояснил священник. — Он не слишком велик для тебя?
Уильям, моргая, смотрел на экран. Сияющий образ сменила реклама. Он оставался на коленях, чувствуя себя нелепо теперь, когда священник исчез. Убрал руку с телевизора. Пальцы онемели — так сильно он прижимал их к стеклу, — но больше ничего не изменилось. Красные пятна вокруг запястья потемнели, казались еще страшнее. Уильям присел на корточки, не решаясь встать, бросить эту затею. Может быть, молиться надо усерднее? Может, в каком-то уголке сознания он противится исцелению? Постепенно он избавится от сомнений и научится верить так, как верят приверженцы этого проповедника. Ведь такое возможно? Все, что угодно, лишь бы в конце не поджидала черная дыра… Но разум препятствовал вере. С какой стати он ждет от смерти большего, чем от жизни? Наказание дурным, награда добрым, воссоединение со всеми, кого потерял… Красивая сказка.
Он перевел взгляд слева направо. Включил свет. Золотом отливала рамка на фотографии с домом. На карте звездного неба пульсировали мерцающие точки. Можно ли обрести утешение, представляя себе истинные размеры звезд, а не те крошечные искорки, которые мы наблюдаем с Земли? Неосвоенные планеты, пустынные луны. Бесконечность, о которой он читал в книгах, простирающаяся во все стороны без предела, подобно тому, как — думал он некогда — без предела продолжается его жизнь. Ему говорили, а он принимал на веру, что там, во тьме внешней, существуют горы, грязь, газовые облака, но воображение отказывалось нарисовать эту картину.
Как-то раз Генри излагал новую теорию, согласно которой Вселенная удаляется, ночная тьма отмеряет расстояние, на которое Вселенная продвигается за сутки, оставляя Землю позади. Что такое жизненная сила, за которую цепляется Уильям, по сравнению с этим? Мечтай не мечтай, после смерти просто растворишься в бесконечности. Ни субстанции, ни веса, ни колебания воздуха; он улетит легче шепота в нагромождение миллиардов галактик, по триллиону звезд в каждой. Черное, холодное, пустое пространство. Любые слова, которыми оно описывается — бесконечное, вечное, не имеющее конца — лишь усиливают инстинктивное ощущение: душе там не место.
Он понимал, конечно, что уже ничто не спасет. Пока Уильям не заболел, он и не задумывался о будущей жизни. Молитва? В детстве, очнувшись посреди ночи от кошмара, он молился, чтобы родители пришли к нему в комнату. Раньше ему казалось, человеку вполне достаточно этого мира. А теперь выходит, что, не имея ничего впереди, он перестает различать смысл и в прошлом. Сорок лет прожито гостем в чужом доме, а зачем отправлялся в путь? Смысл жизни утрачен вместе со всеми планами, которые он так и не осуществил.
Поднявшись с пола, он вернулся в постель. Выключил звук телевизора. С улицы доносились гудки, голоса, неумолчное завывание сирен.
Легкое головокружение, словно очнулся, падая с кровати. Натянул на себя одеяло, поплотнее закутал ноги. В серо-голубом мерцании телеэкрана простыни светились призрачно белым светом, на их фоне руки, бедра, выступающие колени казались обожженными. Изо всех предметов в палате его тело выглядело наименее живым.
И что же теперь? — подумал он, предчувствуя бессонницу. Позвать кого-нибудь? Взяться за книгу? Написать письмо?
Боже, как страшно!
Уильям исступленно чесался лопатками о матрас. Приспустил ночную рубашку и драл ногтями засохшие волдыри, белую корку на плечах. Он подцеплял ее ногтями, и чешуйки хлопьями сыпались на постель. От зуда на несколько минут в день избавляла только ванна. Какие мази, какие кремы ни втирай, кожу словно жалят тысячи ядовитых насекомых.
К черту, — думал он, следя за Сьюзен, которая рассеянно листала глянцевый журнал интерьеров. Переворачивая страницу, она каждый раз исподтишка поглядывала на часы. Уильям вздохнул погромче и застонал.
Сьюзен подкрасила губы, языком провела по зубам, проверяя, не осталась ли где помада. Не ускользнуло от Уильяма и то, что Сьюзен расцвела на глазах — в обратной пропорции к его физическому увяданию. За зиму она сильно похудела. Он было растрогался, подумал — тревога за друга так ее иссушила. Но потом заметил, что Сьюзен начала краситься, сделала новую прическу (очень к лицу). Она забегала в больницу нарядная, словно на вечеринку спешила. Вот и нынче: белое платье, подчеркивающее все изгибы тела, и туфли на таких высоченных каблуках, что приходилось ступать на цыпочках. И Генри накачал мускулы, кожа розовая, даже в джинсах и свободной водолазке видно, как он раздался.
Приятно, что я вдохновил их на перемены к лучшему, — мысленно съехидничал Уильям, скребя грудь. Под кожей назревали круглые, твердые уплотнения. Он еще не говорил врачу об этих зародышах новых опухолей.
Перехватив его взгляд, Сьюзен положила раскрытый журнал на колени.
— Помочь?
— Нет! — Он сам удивился звуку своего голоса, былым грозным раскатам.
— Ты бы поел, тебе станет лучше. — Она указала на нетронутый обед у кровати на тумбочке. — Тебе нужны силы.
Вязкий рис, в нем кусочки розового мяса, точь-в-точь отрезанные языки. Лучше с голоду подохнуть, чем есть такое.
— Нет!
— Еще воды?
— Нет, спасибо.
— Хочешь прогуляться по коридору?
— Нет, — повторил он. Была охота бродить среди пациентов в инвалидных креслах! Они — лишнее подтверждение того, что болезнь неизлечима.
— Хочешь, позвоню твоим родителям?
— Нет, — автоматически повторил он, прежде чем ее слова достигли сознания. Тогда Уильям резко вскинул голову.
— Наконец-то ты меня услышал, — рассмеялась Сьюзен. Заплясали искорки в бриллиантовых серьгах.
— Выйди в холл и заори: «Пожар!» — посоветовал Уильям. — Полюбуешься на панику, развлечешься.
Он свирепо уставился в потолок.
— Извини. — Сьюзен наклонилась, сжала его руку.
Мягкие пальцы, свежий маникюр, идеально накрашенные ногти. Уильям вскинул руку, трубочки капельниц браслетом обвили запястье.
— Оставь меня в покое! — потребовал он. — Мне очень дерьмово, нечего развлекать меня разговорами. — И он отпихнул от себя розовые коготки.
— Тогда я пошла. — Сьюзен сумела произнести эти слова без резкости, но лицо ее напряглось, глаза жесткие, неулыбчивые.
— Погоди! — вскрикнул он, готовый на худой конец даже извиниться. Он дразнил, изводил друзей, но когда посетители уходили, чувствовал себя еще более одиноким. Тишина в комнате — не мир и покой, а подступающая паника, словно под кайфом заперся в кладовке. Он все время размышлял о последней операции. Это рубеж. До тех пор разложение шло медленно, и, как бы скверно он себя ни чувствовал, конец казался далеким, нереальным. А теперь его тело вскрыли, непоправимо нарушили его целостность. И страх стал иным — более гнетущим, тяжелым. Прежде страх, бывало, нахлынет и уйдет, словно приступ дурного настроения, но теперь он не оставлял Уильяма, прилип к нему, как вторая кожа, как латексные перчатки, плотно облегающие руку врача.
Ничто не разгоняло страх, и менее всего — болтовня. Любые слова казались нелепыми. Он лежал на кровати, страх сотрясал тело, как лихорадка, на матрасе разливались лужицы пота, и какие же слова оставались? Детский лепет:
Мне совсем плохо.
Пожалуйста, помоги!
Я не хочу умирать.
Как часто за последние месяцы ему приходилось раздеваться донага перед чужими людьми, которые осматривали его тело, но Уильям все еще избегал последнего унижения — обнажить душу. Впрочем, и так любой дурак догадается, что творится в его сердце. Единственная, кого ему приятно было видеть, — толстая светловолосая медсестра-ирландка. По вечерам она обтирала его спиртом, прохладная влага проникала во все укромные местечки, ее пальцы интимно ощупывали Уильяма, как некогда — пальцы любовников.
А Сьюзен — упряма, она не уступит. Уильям наблюдал, как с каждым визитом в ней нарастает нетерпение. Придется пойти на компромисс, иначе ее последние воспоминания о друге будут отравлены. Не хотелось бы, ведь она и Генри — его душеприказчики.
Она сделала вид, что затягивается, провела пальцем вдоль края белой трубочки, и бумага порвалась. Табак посыпался ей на колени; Сьюзен вскочила, отряхивая с платья коричневые опилки, словно мелких насекомых. Я ее допек, — подумал Уильям, но и эта мысль не доставила ему удовольствия.
— Прости, — выдавил он из себя. — Посиди еще.
Сьюзен нервозно щелкала золотой застежкой на кошельке.
— Я не могу больше притворяться, будто ничего не происходит. Ты мне слишком дорог.
— Я и не притворяюсь, — возразил Уильям.
— Не забывай, я-то знаю, что такое — тяжелая болезнь. Я тоже прошла через это.
Ничего подобного. Уильям страшно злился, когда кто-нибудь утверждал, будто понимает его, поскольку-де и сам в прошлом болел. Живому не понять всю глубину его страданий. Чем располагает Сьюзен? Детскими воспоминаниями? Она не прошла через агонию.
— Ты выздоровела, — попрекнул он ее.
— Может, выздоровеешь и ты.
— Теперь уже нет. Я знаю свое тело. — Не было желания расписывать подробности: ежедневные дозы лекарств превращают внутренности в выгребную яму; дважды в месяц сеансы химиотерапии повергают его во тьму отчаяния. После этих сеансов он несколько дней с ума сходит от злобы и ужаса, не в состоянии отличить грозные симптомы от физиологической реакции. Ясно одно: он погибает.
— Надеюсь, ты ошибаешься, — сказала Сьюзен. Она снова подошла к больному, погладила по голове, задержала руку на затылке, потом переместила ближе к лицу, попыталась расправить морщины на лбу. Он откинулся на спину и прикрыл глаза. Над кроватью горел свет, и сквозь сомкнутые ресницы пробивался оранжевый круг с черной каймой — словно отблеск заходящего солнца.
Ему было приятно, однако он угадывал за ласковыми прикосновениями скрытую напряженность. Умасливает, прежде чем сообщить дурные вести.
— Что такое? — прошептал он. — Выкладывай.
Сьюзен оставила голову больного в покое, провела пальцем по трубочке, тянувшейся из вены, приблизила губы к его уху.
— Ты бы меня убил, если б я связалась с твоими родителями?
Фу, от нее несет табаком. Уильям вырвал трубочку из ее пальцев — пусть свободно свисает со стойки капельницы.
— Время посещения закончилось, — сказал он, отворачиваясь лицом к стене.
— Но разве это не помогло бы тебе примириться с жизнью?
— Они не имеют никакого отношения к моей жизни! — яростно возразил он. Рванул ворот рубашки, зашелся в кашле, содрогаясь всем телом.
Сьюзен не пыталась помочь ему. Снова села в кресло, плотно сжав колени, скрестив руки, словно защищаясь.
— Что ж, значит, ты здорово обозлишься. Я узнала телефон и на днях позвонила им домой. Ответил женский голос, а я положила трубку. — Сьюзен с трудом перевела дыхание. — Извини. Не следовало говорить.
Дом из камня, потемневшие от засухи холмы, лица родителей — все смерчем закружилось перед глазами Уильяма.
— С чего ты взяла, что это моя мать? — спросил он, цепляясь, за что попало, лишь бы смерч не унес его.
— Наверное, не знаю, — сказала Сьюзен, — но все совпадает: имя, адрес. Я узнавала в справочном бюро.
Уильям вычеркнул родителей из памяти. А они все еще где-то есть, их имена указаны в телефонной книге, им можно позвонить. Он и не думал возвращаться, но вопрос сорвался с его губ:
— Какой у нее голос?
— Как у старухи, пожалуй. Впрочем, она всего-то и сказала «алло». — Сьюзен выудила из кармана сложенный вдвое листок бумаги, показала Уильяму. — Вот телефон. Позвони и сам все выясни.
— Хватит! — оборвал ее Уильям. — Слишком много себе позволяешь.
Свернув бумажку, она уронила комочек на пол.
— Ладно, извини.
— С какой стати все разводят сантименты по поводу своих родителей? — продолжал он, не в силах прекратить разговор.
— Не знаю, у меня были хорошие родители.
— Не все же они одинаковы!
— Да, этого я не учла, — признала Сьюзен. — Правда, извини. — Вернувшись к кровати, она нежно поцеловала его в лоб. — Завтра начнем с чистого листа, честное слово. Придумаю что-нибудь, чтобы позабавить тебя, а не рассердить.
— Есть еще новости? — удивился он. — Расскажи сейчас.
— Потерпи до завтра, — улыбнулась она, стоя уже в дверях. — Любопытство — лишний стимул к жизни.
Он посмотрел ей вслед, потом вызвал санитара и велел унести обед. В коридоре раздавались негромкие звуки, торопливые шаги — посетители покидали больницу. О, если б уйти вслед за ними, всю ночь бродить по улице, как прежде, — только так можно принять новости Сьюзен, смириться с ними. Она хотела как лучше, но Уильям чувствовал себя пленником, прошлое осаждало разум. Черт бы побрал друзей, пытающихся контролировать его умирание! Только он сам вправе решать, что приводить в порядок, а что так и оставить незавершенным. Можете не верить, но он не скучал по родителям, не вспоминал о них даже в пору отчаяния. Давно вычеркнул их из ума и сердца. А может быть, тоска по прошлому была так глубоко схоронена в его душе, что он просто не чувствовал ее? Тени родителей не вторгались даже в его сны.
На немногих сохранившихся фотографиях сходство между Уильямом и членами его семьи почти незаметно. Ничего общего. И в детстве он был крупнее, смуглее, с резкими чертами лица. Родители относились к нему прохладно, словно к сироте, о котором заботятся из чувства долга, а не по любви. Хотя в разлуке впечатления детства оскудели, он помнил: родители по-настоящему любили сестер, а он, исключенный из ближнего круга, оставался чужаком, парией.
А ведь ему по праву принадлежало первое место в семье. Единственный наследник — им продолжится род. 1400 акров земли, которыми семья владела более ста лет, предназначались ему в награду за отцовство. Как будто клочок земли сулит бессмертие… Стоило родителям догадаться, что он — гей, и с тех пор они смотрели отчужденно, словно задаваясь вопросом: откуда он взялся? и когда, наконец, уйдет?
Чем дольше он оставался в родном доме, тем сильнее этот дом давил на него. Все силы уходили на то, чтобы не путаться у родных под ногами. Только во время болезни они обращали на него внимание, ухаживали за ним, а потому болезнь стала желанной. Любовь и болезнь соединились в одно. Любовь и болезнь — не был ли он мечен этим клеймом еще до того, как покинул ферму? Тогда-то он мечтал удрать. Ничего хорошего не выйдет, если искусственно затягивать исчерпавшие себя отношения. Он сбежал прежде, чем родители внушили ему свое представление о сыне — образ, который мог уничтожить его жизнь. И двадцать лет не испытывал по этому поводу ни малейших угрызений совести.
Уильям дотянулся до стены и снял фотографию дома на берегу. Вот это и есть — родной дом, попытался он убедить себя. Болезнь до такой степени изнурила тело, что из прошлого вспоминалось только, где он бывал, а не каким он был. Фон превратился в главные вехи жизни. Когда-то Уильям возмущался фанатичной приверженностью своих родичей земле, но теперь понимал, как важно ощущение пространства, тем более — пространства, принадлежащего тебе. Помещения, в которых он прежде обитал, проступали с большей отчетливостью, чем любые тела. Только домом он владел по-настоящему, обладал им, обретая в нем убежище.
Как давно он там не был… Комнаты, должно быть, покрыты слоем пыли, сад зарос. В лучшую свою пору, приехав в отпуск, он первым делом нанимал садовника, парня из местных. Заболев, Уильям и это запустил. По выходным он все еще планировал съездить на берег — так и год прошел. Пора разобрать старье, привести дом в порядок. Пусть ждет, пока они с Генри приедут.
Наклонившись, он поднял с пола скомканный клочок бумаги — записку, брошенную в досаде Сьюзен. Вспомнил, как в первый школьный день мать учила его, вбивала ему в голову номер телефона, чтобы позвонил, если потеряется или еще что-нибудь случится. Он вызубрил номер прежде, чем научился писать свое имя.
И вот я в опасности. Он даже рассмеялся. Однако, попытавшись припомнить номер, обнаружил, что все цифры перепутались, даже насчет кода местности он не был уверен.
Он выбросил клочок бумаги в мусор, но прежде развернул его и прочел запись, сделанную знакомым почерком Сьюзен: 408-327-4891. Выждал — не сотрясет ли его дрожь узнавания, не пробудится ли тоска. Может быть, решимость ослабеет, захочется набрать старый номер? Нет, ничего не случилось. Этот набор цифр не вызывал никаких эмоций.
Они и сами могли бы найти меня, — подумал он, представляя, как мать произносит в трубку «алло», а Сьюзен не отвечает. Хотелось бы знать — хоть однажды, когда в доме родителей посреди ночи дребезжал телефон, мечтали они, молились ли, чтобы это был сын? Что мешало ему все эти годы — упрямство? Гордость? Или неизжитой страх стыда — как бы не отвергли попытку к примирению?
Теперь уже все равно. Чем ближе смерть, тем неотступнее его один нелепый страх: Уильяму было неприятно думать, что некролог завершится словами «родных и близких нет». Что ж это за итог прожитой жизни? Явился ниоткуда и канул без следа.
Генри сел возле кровати, пристроил поднос. Соблазнительные блюда должны возбудить аппетит больного. Макароны, подкрашенные чернилами кальмара; дымящийся бульон; мороженое четырех сортов; крем-брюле. Генри и сам понимал, что закупил всего без меры, перестарался. Еще один симптом овладевшего им страха, попытка удержать соскальзывающего в небытие друга.
А Уильяму все равно. Он и не смотрит на еду. Ухватил Генри за руку, притянул к своей шее, к затвердевшим, выступающим миндалинам.
— Пощупай!
Под колючей щетиной, проступившей на подбородке Уильяма, Генри нащупывает нечто твердое, похожее на камушки.
— Больше стали, да? — спрашивает Уильям.
Генри обтирает руку о штаны, но неприятное ощущение в пальцах остается, они слегка дрожат. Для сравнения погладил свой подбородок — квадратный, ровный.
— Опухоли растут во рту, как сталагмиты, — ворчит Уильям. Он даже не бледный — зеленоватый, губы обметало прозрачно-меловыми волдырями.
Генри привык отмалчиваться, когда Уильям перечисляет новые симптомы. Главное — смотреть ему прямо в глаза и стараться не дрогнуть. Слова утешения просто нелепы, если человек так страдает. Невольно он бросает взгляд в рот Уильяма и позади дальних зубов видит толстый алый нарост. Языком он нервозно ощупывает собственное гладкое небо, проверяет вход в гортань. Пытаясь чем-то занять мысли, соображает, как растут сталагмиты: с пола пещеры или с потолка? В любом случае Уильям прав: когда он говорит, язык все время натыкается на какое-то препятствие, слова вылетают изо рта с шумом и присвистом, будто летучие мыши.
Раньше думалось, смерть — постепенное угасание, а не сотрясающая все тело буря постоянно меняющихся симптомов. За последний месяц кожа Уильяма буквально обвисла на костях. Волосы выпадали целыми прядями. Два дня назад Генри застал больного с расческой в руке: Уильям смотрел на толстый пук волос, застрявших между зубцами, так, словно с каждым волоском он терял год жизни.
— Окажи мне услугу, — пробормотал Уильям и смолк, принялся яростно чесать руку. Поразительно, как он ухитряется добраться до зудящего места, не сорвав трубочки. Рукав двигался вверх-вниз, обнажая тонкие нити мускулов. Уильяму наплевать, что Генри смотрит. Его тело ему вроде бы уже и не принадлежит. Болезнь избавила от застенчивости.
Опустив ладонь на руку больного, Генри пытается остановить это ритмичное движение. Взгляд Уильяма мечется от потолка к окну, потом к двери, сосредотачивается на Генри. Глаза медленно смаргивают.
— Привет, — шепчет Уильям, словно видит его впервые за день. Расправляет перепутавшиеся трубочки, приподымается повыше на подушках, недовольно морщится, закрывает глаза и, похоже, засыпает.
Генри заерзал в кресле. Уильям хотя бы понял, кто рядом? С ним не разберешь. Иногда Уильям забывал о его приходе, но стоит пропустить хоть один вечер — будет попрекать, что совсем покинул больного. То прилив энергии, то обморочная слабость — и снова искорка жизни. Как будто потрескивает старая проводка.
Сейчас он спит. Две армии ведут войну: немногочисленные отряды здоровых клеток погибают под натиском смертоносных чужаков. Они сражаются, уходят в укрытие, перегруппируются, отступают. Неожиданные вспышки энергии — локальная победа над темными силами врага; но те распространяются в крови, как нефтяное пятно на поверхности моря. Достаточно взглянуть на конечности Уильяма, чтобы убедиться в этом: на палочках-ножках торчат округлые, мясистые стопы; кисти неестественно красные, а остальная кожа настолько бледная, что кажется, будто на руках перчатки.
Поднявшись, Генри принимается убирать со стола пластиковые стаканчики. Выключает телевизор, тихо бродит по комнате, складывает полотенца, выбрасывает газеты. Старой ночной рубашкой вытирает раковину и поверхности тумбочек. Самые приятные моменты — когда Уильям спит, а он свободно распоряжается в палате. Можно представить себе, что ухаживаешь за младенцем или собакой, а не за деспотом, который одной ногой стоит в могиле, но все еще предъявляет окружающим немыслимые требования.
Трижды в неделю Генри остается ночевать в палате. Вместе с Уильямом до рассвета смотрит телевизор, они почти не разговаривают. На рассвете, бывает, нужно сбегать на рынок за углом, купить, чего Уильяму вздумается. Приятно проходить в неурочное время по тихим коридорам больницы — ему выдали особый пропуск. Все равно что побывать ночью в опустевшем музее или театре. Медперсонал относится к нему уважительно, словно к своему. У себя дома Генри почти не бывает.
— О-о! — застонал Уильям. Резко приподнялся, задыхаясь, щурясь от света и нащупывая кнопку вызова. Он не сразу замечает присутствие друга.
— Что случилось, Уильям? — Генри бросается к кровати.
Уильям с трудом втягивает в себя воздух. Дрожащей рукой подносит ко рту чашку с водой.
— Когда я сплю, со мной что-то происходит. Не знаю, что. На меня нападает паника, и я просыпаюсь. — Он обхватывает себя за плечи, поплотнее запахивая ночную рубашку. — Промерз до костей.
Генри прикидывается, будто занят уборкой. Делать особо нечего. Он даже попытался оттереть коричневое пятно, въевшееся в краску подоконника.
— Это ведь неудивительно, милый, — бормочет он, оглядываясь через плечо. Широкими взмахами протирает деревянную поверхность, водит тряпку кругами. Уже поздно, он устал, и хочет поскорее уйти. Давно испробованы все способы отвечать на жалобы Уильяма. Не в его силах исцелить болезнь, заговорить ее. Даже сочувствие бессмысленно — он не сострадает Уильяму, а пытается угадать, что бы испытывал на его месте он сам. Но по сто раз на день от него требуют совершить головокружительный прыжок — вообразить немыслимое. Предстоящую смерть невозможно разделить с Уильямом, как друзья делят переживания: неудавшийся роман, депрессию, нервный срыв и прочие проблемы, хорошо знакомые Генри. Это не похоже даже на общую горечь утраты, ведь Уильям умирает, а не оплакивает чью-то смерть. По-видимому, скорбь о самом себе неисчерпаема, она превосходит все чувства, знакомые живым.
Перед ними разверзлась бездна, перейти которую Уильяму предстояло в одиночку. Любовь и забота ничем тут не помогут. Генри научился почти не пугаться при виде того, что творилось с погибающим телом друга, воспринимать странные оттенки кожи, язвы и опухоли как мутацию в фильме ужасов. Все эти страхи пока что не затрагивают его самого, с ним такого случиться не может. Хуже физической разрухи — страхи, опустошающие мозг Уильяма. Сон превратился в кошмар, словно по ночам злые духи похищают разум больного и заставляют его смотреть на вечные муки ада. Генри не хотел заранее узнавать тайны, ведомые мертвым, — как бы они не проросли в его мозгу завязью столь же смертельной болезни. Нельзя приближаться вплотную, соприкосновение со смертью отравит остаток его жизни. Он никогда не избавится от воспоминаний.
Прихватив пальто, Генри наклонился поцеловать Уильяма на прощание.
— До завтра.
— Окажи мне услугу, — повторил Уильям, не открывая глаз, словно сквозь сон.
— Разумеется. — Генри перебросил пальто через плечо, оно ударилось полой о стену, шлепок вышел чересчур громким.
Уильям открыл глаза и нахмурился.
— Может, вы со Сьюзен найдете время и съездите прибраться в доме? Я все думаю, сколько там накопилось мусора и пыли. Пора кое-что повыбрасывать. На ваше усмотрение. Решай сам, дом уже почти твой.
Генри замер, как бывало всегда, когда Уильям упоминал завещание, и впился в друга тревожным взглядом: не пропустил ли он какой-нибудь признак, — может, Уильям ближе к смерти, чем думалось, если уже отказывается от того, чем владеет? Между складками распахнутой больничной рубахи проступал похожий на «молнию» послеоперационный шрам. Кожа просвечивала, словно влажная бумага; было видно, как трепещет сердце.
— Почему сейчас, Уильям? — выдавил он из себя. — Тебе ведь не стало хуже?
— Хуже быть не может! — рявкнул больной. — Просто мне приятно лежать тут и знать, что в доме прибрано и он ждет меня. Тебе ясно?
Странное облегчение испытал Генри, ощутив, как гнев Уильяма заполняет все пространство вокруг, словно в былые дни, когда Генри на все соглашался, лишь бы умиротворить грозного лидера. Приятно видеть, что даже в больнице, тая на глазах, Уильям сохраняет достаточно силы воли, чтобы внушать страх.
— А по дороге выброси цветы, — добавил он, метнув свирепый взгляд на желтые лилии, — Генри принес их накануне. — Давно завяли.
— Конечно, Уильям, — ответил тот, вынимая из вазы стебли, с которых стекала вода. — Как скажешь.
Сьюзен стиснула зубами сигарету и обеими руками вцепилась в руль — нелегко маневрировать на подъездной дорожке перед домом Уильяма. Шины взвизгивали на камнях.
— Похоже, тут никого нет! — она рассмеялась собственной неуклюжей шутке. За последним поворотом вырос особняк: три этажа, сколоченные из беленых досок, все окна — и большие квадратные, с решетками, и маленькие, круглые, как иллюминаторы, — закрыты ставнями. По лесенке (ее не видно за карнизом) можно попасть на «вдовью дорожку»[1], огражденную невысокими, по колено, столбиками. Бывший капитанский дом стоит достаточно далеко от берега, чтобы и в самый яростный шторм его не захлестывали волны.
Генри вышел из машины, оперся о бампер. При свете фар он разглядел обломки металлической фурнитуры — целая куча грудой свалена посреди лужайки. В доме Уильяма уже поселилось молчание, словно жилище давно покинуто. Во внутреннем дворе потрескалась плитка; сквозь щели пробилась бледная трава, похожая на растрепанный парик.
Вслед за Генри Сьюзен поднялась по ступенькам от дорожки к дому. Они шли осторожно, будто проникли на чужую территорию.
— Эй! — окликнул Генри у задней двери. — Эй! Эй! — Сунул ключ в замок, но повернуть не сумел. — Не ту связку взяли, — вздохнул он.
— Придется уехать ни с чем? — встревожилась Сьюзен.
— Я бы не против, — признался Генри, обматывая кулак тряпкой, чтобы выбить стекло. Никогда раньше он не бил окон, даже в драках не участвовал. Какая у него, однако, сильная рука — стекло так и брызнуло во все стороны, точно конфетти. Генри отыскал в углу у двери ящик из-под молочных бутылок, встал на него и отпер окно, а Сьюзен под- толкнула его снизу, чтобы он перевалился вовнутрь.
В кухне висел холодный, застоявшийся воздух. От толчка воздух раздвинулся в стороны, словно шторы. Отперев заднюю дверь, Генри прошел по комнатам, включая свет.
— Надо хорошенько проветрить! — крикнул он, и голос эхом отразился от стен.
Пока Сьюзен распаковывала мешок с тряпками и прочим снаряжением, Генри без толку болтался рядом. Он боялся к чему-либо здесь притронуться. Наверное, такой страх испытывает вор, пробравшийся в дом: сперва прислушивается к глухому молчанию, пугливо приоткрывает дверцы шкафов, выдвигает ящики; наконец, осмелев, соображает, что к чему, и прямиком лезет в тайник, где спрятаны ценности.
— Вот запаковали! — ворчала Сьюзен, раздирая зубами целлофановую обертку на желтой губке.
— До скорого! — кивнул Генри и неторопливо направился к двери.
С лестничной площадки открывался вид на весь первый этаж. В столовой, в самом центре стола, похожая на декоративную салфетку, лежала соломенная шляпа, которую Уильям надевал прошлым летом. В кладовке на металлической вешалке дожидалась верхняя одежда для любого сезона, сплошь голубого и синего цвета: макинтош; удлиненная куртка, вся в пятнах (зимой дрова рубить); блестящий синтетический плащ на ватной подкладке; толстый хлопчатобумажный пиджак, полуоторванная манжета свисает на нитках. Разрозненные перчатки, точно бескостные кисти, нанизаны на шишечки вешалки.
Генри приостановился, соображая, чем заняться: то ли дом готовить к возвращению хозяина, то ли усыпальницу? Уильям, скорее всего, живым сюда не вернется, но нельзя подавать виду, что он, Генри, чувствует себя наследником. Как бы он повел себя, будь Уильям уже мертв? Он не мог вообразить, что дом принадлежит ему.
Заклеив скотчем дно картонной коробки, он принялся выгребать из письменного стола в углу гостиной бумаги Уильяма. Аккуратные пачки банковских уведомлений, квитанций, счетов ложились в коробку — их нужно перевезти в город; а пожелтевшие блокноты, карандаши, ручки, конверты, растянутые резинки, неиспользованные бланки полетели в пакет для мусора. Опустошив ящики, Генри пропылесосил пол у стола и двинулся дальше к центру гостиной, волоча за собой пылесос, который жадно высасывал из каждого угла комки пыли и паутину. Деревянные поверхности Генри натер полиролью с запахом лимона. Счистил с окон и зеркал налет от табачного дыма, обильно полил растения, выкинул осыпавшиеся листья, оборвал засохшие лепестки, проредил поникшие стебли. Кое-где пробивались зеленые отростки. Эти нежные побеги Генри поливал особенно тщательно, придерживая их рукой, словно полоски тонкого шелка.
На диване виднелся след от головы Уильяма, в изножье — две одинаковые вмятины, по одной для каждой пятки. Диван точно соответствовал телу хозяина. Генри несколько раз взбивал подушки, но как только он оставлял их в покое, они снова проседали посередине, как будто здесь почивал призрак Уильяма.
Через два часа парадные комнаты были полностью убраны. Прислонившись к стене, Генри полюбовался результатом. Сьюзен напевала на кухне. Оттуда поминутно доносился грохот — Сьюзен швыряла в мусорное ведро бутылки, картонные коробки, испортившуюся в холодильнике еду.
Генри поднялся по лестнице в личные апартаменты Уильяма: спальня, ванная и маленькая комната, от пола до потолка заставленная книгами. Генри не смел переступать порог этих помещений, даже когда гостил здесь по выходным. И сейчас помедлил, не зная, имеет ли право вторгаться сюда.
Вошел в комнату, приподнял летнее одеяло. Оно почему-то было теплым и скользким на ощупь. Некогда белое, теперь покрывало стало бежевым, а посредине — коричневые пятна. От брезгливости пальцы сами собой разжались. Припомнилось, как Уильям в последний раз угощал домашним обедом. Сидя у стола, хозяин крошил овощи. С ножа на руки тек сок, Уильям то и дело облизывал пальцы и продолжал резать. Салат покрывался густым слоем слюны. Даже зная, что через слюну заразиться невозможно, Генри почувствовал спазмы в желудке: каждая частица пищи отравлена страшной болезнью. И сейчас ему казалось, что в постели притаилась целая колония смертоносных микробов.
Он нашел в шкафчике латексные перчатки, натянул их, и только после этого решился снять с постели простыни и покрывала. Свалил подушки на пол и стащил с них даже внутренний чехол на «молнии». Перья разлетелись во все стороны, прилипли к одежде. Их было так много, что Генри сравнил себя с игрушкой, запертой внутри пресс-папье, где сыплется пластиковый снег.
А что, если на этих стенах повесить картины по выбору Генри, снять с окон тяжелые темные шторы и впустить солнечные лучи? Мысленно он переставил лучшее кресло в тот угол, откуда видно сад и лес за оградой.
Неужели все это будет моим? — подумал он, передернувшись от стыда: Уильям еще дышит, а друг размечтался о той жизни, которая наступит после. Спустившись по двум ступенькам в ванную, он и там распахнул окно, выгоняя густую, сырую вонь. На стенах ванной проступили потеки, серовато-синие на белом кафеле. Подтянув перчатки выше локтя, Генри еще и лицо закрыл банданой, надел солнечные очки, отчего помещение окрасилось в мутно-зеленый цвет. Включил на полную мощность горячую воду и залил ванну хлоркой. Все микробы сдохнут, — подумал он и вздохнул полной грудью.
Он яростно тер щеткой ванну, не обращая внимания на промокшую одежду. Потом встал на бортик и отчистил кафель на стенах, вымыл потолок. Вода текла на волосы, на стекла очков, грязные ручейки бежали по лицу. Едкая вонь хлорки проникла в нос, он закашлялся, но работу не прекращал. Для пущей бодрости принялся распевать во всю глотку. Внизу играло радио. Сьюзен подкралась неслышно и легонько похлопала Генри по колену.
— Как дела?
Генри спрыгнул на пол.
— Смотри! — воскликнул он, прокатившись, словно на коньках, по скользкому полу. — Почти закончил.
— Вижу. На обратном пути собираешься ограбить банк?
— А, это! — Пожав плечами, Генри развязал бандану, оставил висеть на шее. — Очень уж пахнет.
Сьюзен отобрала солнечные очки, нацепила их на кончик носа.
— Знаешь, я читала, что в Средние века люди боялись даже глядеть на больного чумой. Если видели, что по улице бредет зачумленный, сразу отворачивались: мол, если посмотреть на него в упор, можно заразиться. — Она невесело рассмеялась. — Мы с тобой и до сигаретного киоска не успели бы добежать.
Генри стянул с себя перчатки и скомкал.
— Становится все тяжелее, — пожаловался он. — Это просто ужасно! Раньше я хоть как-то справлялся.
Сьюзен раздвинула плотные льняные занавески и выключила свет — теперь комната стала темнее, но зато сливалась с пейзажем за окном.
— Ничего, — подбодрила она приятеля. — Я чувствую то же самое.
На лужайку за окном ложились полосы лунного света. Привычный, отрадный пейзаж, которым они с Уильямом часто любовались по ночам. Словно ничего и не произошло. Лишь острый запах моющих средств и запустение, царившее в других комнатах, напоминали о переменах.
— Трудно даже думать о чем-то, кроме него, верно? — продолжала Сьюзен, отворачиваясь от окна. — И не только здесь — где бы мы ни были. Ужасно: скоро его не будет с нами. Его не будет нигде.
— М-м, — пробурчал Генри. Изо всех сил впился пальцами в деревянную раму решетки, пытаясь устоять на ногах: сердце сдавила невыносимая печаль, не только об Уильяме — обо всех троих. Чем ближе смерть Уильяма, тем менее осмысленной становится жизнь Генри. То, что случилось с ними, не закончится с болезнью и смертью Уильяма, нет, — у них словно выбили из-под ног люк виселицы. Стоя рядом со Сьюзен, прислушиваясь к ее дыханию, ощущая тепло ее тела и вдыхая аромат духов, Генри чувствовал себя таким одиноким, как никогда в жизни.
— Нужно закончить уборку, — решил он и двинулся прочь. Отшвырнув скомканные перчатки, прошел в спальню. При свете лампы мебель так и блестела — на совесть отполировал!
Генри полез в стенной шкаф за свежими простынями и наткнулся на кучу хлама, с которой тоже следовало разобраться. Между простынями Уильям запрятал кое-какие свои секреты, о которых Генри предпочел бы не знать: порнографические журналы, каталоги тренажеров для бодибилдинга, бланки заказов на «чудодейственные лекарства», стопку конвертов, надписанных разными почерками и адресованных Уильяму до востребования на почтамт в соседнем городке. При мысли о некоторых вещах в своей квартире, которые не хотелось бы выставлять на общее обозрение, Генри залился краской. Умрешь — все про тебя узнают, — подумал он, прикидывая, от чего нужно избавиться по возвращении домой.
Зажмурившись, он поглубже запустил руки в шкаф — так его однажды испытывали на осмотре у невропатолога, проверяли рефлексы. Нащупал что-то из пластика, из хлопка, из кожи, перебрал множество бумаг и торопливо задвинул все это в темный уголок, не желая проверять, что это такое.
Отступив на шаг, погладил рукава рубашек, свисавших с отдельной вешалки. Двумерные человечки — розовые, белые и голубые в полоску. В других шкафах, аккуратными стопками и разбросанные по углам — еще сотни из тысяч накопленных Уильямом предметов: десять смен постельного белья, одеяла и полотенца; подсвечники и вазы; одежды чуть ли не на двадцать человек, столовых приборов — на тридцать; множество инструментов для любой работы. Дом ждал хозяина — тот вновь вступит в свои права, и сюда возвратится жизнь. Ничего не изменилось со времени последнего приезда Уильяма. Само его отсутствие все изменило.
Как только стало известно о болезни Уильяма, Генри позаботился собрать кое-какие мелочи на память: записки от друга, несколько фотографий, корешки театральных билетов, открытки, сохранил даже резиновую печатку с подписью Уильяма, завалявшуюся в ящике стола. Эти сувениры Генри хранил в двух объемистых конвертах у себя под кроватью. Иначе, боялся он, пройдут годы, и не останется никаких материальных свидетельств, которые он мог бы предъявить, рассказывая об Уильяме. После похорон, думал Генри, надо будет разделить памятки между друзьями, чтобы у каждого осталась какая-то частица жизни Уильяма.
Однако такие планы Генри строил, прежде чем понял, какую разруху причиняет недуг. Уильям так надолго застрял в лимбе между жизнью и смертью, что Генри уже не помнил, каким его друг был раньше, словно Уильям лежал на больничной койке всегда. Пригоршня полузабытых воспоминаний, стершихся впечатлений — больше его близким цепляться не за что. Смутные, испаряющиеся, как туман, призраки вместо живого тела.
Несколько месяцев назад Генри выбросил оба конверта.
Сейчас он поглубже проник в стенной шкаф, присел возле полки с обувью, прижал к щеке рукав рубашки и глубоко вдохнул. Прохладная, мягкая, словно кожа, ткань. Еще раз потянул носом воздух, плотно прижимая к лицу рукав. Запах Уильяма еще не выветрился — такой сильный, будто сам Уильям находится в доме, только вышел из комнаты: табак и мыло, гель для волос, горящие дрова и выполотые сорняки, даже слабый привкус чеснока, специй и тушеного мяса. Этот аромат льнул к одежде Уильяма, хотя давно расстался с его телом: больной пропах лекарствами и прелью, как пахли больничные палаты и коридоры.
Его больше не будет с нами. Ведь так сказала Сьюзен? Лишь теперь, когда Уильям почти ушел из его жизни, Генри начал понимать, что Уильям придавал его существованию форму и смысл, каких не было прежде. Никто иной — ни друзья, ни любовники — не сделал для Генри ничего подобного. Он привык к тому, что Уильям вовлекает его в осуществление малейшей своей прихоти, и даже сиденье перед телевизором превращается в нечто вроде заговора на двоих. Без него придется учиться жить заново. Кто знает, хватит ли на это времени?
Захлопнув дверь шкафа, Генри отнес свежее белье на кровать. Неторопливо застелил матрас простынями, одеялами, расправил новое покрывало из хлопка. Взбил подушки и выключил свет. Снял со стены давнюю фотографию: восемь лет назад, весной, он впервые посетил этот дом. На фотографии они с Уильямом стоят на крыльце среди чемоданов и сумок с провизией. Генри улыбается, пытаясь скрыть неловкость — он еще не привык к новым друзьям, но Уильям снисходительно опустил руку ему на плечо, приглашая войти. В тот момент Сьюзен вытащила из сумки фотоаппарат — «Подождите, подождите!» — и щелкнула их прямо у двери.
Потом они вошли в дом, и для Генри начался идеальный день. С этим воспоминанием он в последующие годы сверялся, как с эталоном счастья. До той пятницы ему не случалось с такой силой ощутить искрящееся тепло доброй компании. Ничего общего с мучительным желанием, которое влекло его к бесчисленным мужчинам. Включился ум, напряглось внимание, рядом с Уильямом и Сьюзен пробудилась какая-то новая надежда. Прошедшие годы укрепили эту странную, но прочную связь, однако никогда более дружба не раскалялась до того колдовского жара, как в первые три дня. Одна лишь любовь способна охватить весь мир гармонией, и жизнь становится гораздо лучше, чем думалось…
Что принесут грядущие годы — неизвестно. Тем не менее Генри не мог отделаться от мысли, что все, собранное Уильямом, вопреки доброй воле и почтительным заботам друзей, исчезнет с невероятной легкостью. Как бы они все ни старались, выстроенная ими жизнь рухнет, словно карточный домик от ворвавшегося в форточку ветра.
Возле койки лампа выключена. Только из коридора пробивается тусклый свет, по стенам бегут тени, словно от горящих свечей. В соседних палатах стонут больные. Мерный лязг металла, ударяющего о дерево: раз-два, раз-два.
Бесшумно входит медсестра, обматывает руку пациента резиновой трубкой. Уильям не знает ее имени, хотя каждую ночь они добросовестно исполняют этот ритуал, словно немолодая супружеская пара, которой уже и слова не нужны. Эта близость с медсестрами отличается от всего, что он знал прежде, даже с друзьями не допускалась подобная фамильярность. Медперсонал ничего не ждет от пациента, не предъявляет требований, а потому он вправе жаловаться на боль и не стесняться своего тела. Правда, он сдерживает стоны, ведь и самые терпеливые сестры не все могут вынести. Они сердились на больного в палате напротив, который вопил ночи напролет и постоянно вызывал их к себе. Они кричали на него: «Замолчи, замолчи». Иногда слышался шлепок и глухое, подавленное мычание, словно кому-то зажали рот. Уильям научился кусать подушку, чтобы не кричать, когда страдания становились невыносимыми. Как мог, оттягивал момент капитуляции.
Сестра туго затягивает резиновую трубочку, но в венах не ощущается биение пульса, как раньше, лишь слегка ускоряется сердечный ритм, когда игла протыкает кожу. Взяв кровь на анализ, тщательно заткнув пробирку, сестра сует ему градусник в рот. Едва кончик термометра коснулся языка, звучит сигнал тревоги — шесть, семь раз подряд. Этот пронзительный писк означает жар. Сестра быстро делает пометку в карте и уходит, молча, как пришла, не говорит, какая температура. И так все ясно. Глаза лезут из орбит, кожа липнет к телу, словно горячее, влажное полотенце. Голова кружится, тело невесомо. Вот таким призраком, годы спустя, он вернется в свой дом.
Нажать на кнопку — и в кровь поступит доза морфия. Руки и ноги скрючены, все в узлах, словно кости дробили молотком. Ожидая облегчения, Уильям переключает телевизор с канала на канал. Мысли заняты планом, который он намерен осуществить, как только вернется: сменить шкафчики в кухне, ставни на летней веранде, чехол на диване. Больше всего ему нравилась в доме незавершенность: пока справишься с одной задачей, глядишь, снова пора красить стену или в штукатурке наметилась трещина, и опять за работу. Так можно провести вечность, переходя из комнаты в комнату.
Уильям с гордостью представил себе дом, который создал. Прикрыв глаза, отчетливо различал убранство комнат, расстановку мебели, вид из каждого окна, и как стучат струи дождя в рамы слухового окна в спальне. Перед мысленным взором проплывал скворечник с медной крышей, дожидавшийся весны на полке в его комнате, прямоугольная оловянная коробка с купидонами, где он хранил иголки и нитки, резной деревянный кролик с детской карусели начала века, стоявший часовым у двери. Самые нелепые безделушки доставляли ему радость.
После ухода из отчего дома Уильям поклялся, что не будет зависеть от других и никогда больше не окажется чужаком в своем доме. Оглядываясь на прожитые годы, думал с отчаянием: только эту клятву мне удалось сдержать. И все же бывали минуты, когда солнечные лучи под правильным углом пробивались сквозь красные и зеленые кусочки витражного стекла в его кабинете, и он, стоя у окна в одиночестве, испытывал блаженство, какого не мог обрести в другом месте. Столь полное блаженство некоторые люди находят на вершинах гор или на яхте посреди теплого синего моря. По поводу внешнего мира Уильям не питал иллюзий — скверный и страшный мир, — но ему удалось построить убежище, и это достижение превосходило самые смелые его мечты.
Чем они сейчас заняты? — гадал он, представляя себе, как Сьюзен и Генри наводят порядок. Он не дал им четких указаний. Любопытно, от чего они сочтут нужным избавиться в первую очередь. Стенные шкафы набиты одеждой, которую он не надевал двадцать лет; в гараже — испорченные инструменты, обломки рам и всяческие непригодившиеся мелочи.
Вот Генри входит в спальню, выдвигает ящики, заглядывает в шкафы, под кровать, вытирает пыль с книжного стеллажа, обнаруживает в пепельнице осколки стекла от разбитого подсвечника. Это мое! — по-детски возмутился Уильям, увидев, как Генри выбрасывает осколки. — Мое, отдай! Он же собирался склеить подсвечник, как только выдастся свободная минута. Нельзя было отпускать Сьюзен и Генри одних. Эти двое не умеют ценить вещи, не поймут, для чего Уильям все это хранит. Им же неизвестны его планы…
Вот если бы на каждом предмете сделать надпись «Уильям», как навеки вырезал кто-то на стекле чердачного окна: «Пол Баэр, 14 июля 1893». Какой-нибудь мальчишка, вероятно, в один прекрасный день взялся за гвоздь, чтобы оставить этот знак своего существования. Сердце кольнуло: и о нем люди будут знать так же мало, как он — об этом Поле Баэре. Все равно что читать записи в книге посетителей или граффити в железнодорожном тоннеле. Как ни старайся построить жизнь, все исчезает без следа.
Нужно позвонить Сьюзен и Генри, остановить их. Пусть его имущество никому не достанется, даже друзьям. Взорвать бы дом к черту, засадить участок травой, словно огромную могилу…
Он рывком потянулся к телефону, трубочки внутривенных вливаний спутались от быстрого движения. Четыре гудка, а потом его собственный голос на автоответчике, всего четыре слова, но этот голос донесся из прошлой жизни. Суровый, уверенный, насыщенный, столь же чуждый ему, как старику — фотография юноши, с которым его уже ничего не связывает, кроме фантомной боли утраты.
Гудок и долгое молчание.
— Генри! — крикнул он. — Генри! Сьюзен! Я передумал!
Аппарат отключился, в трубке раздался долгий гудок. Уильям оглядел свои руки, худые скрюченные ноги. Трубки, выходившие из всех отверстий тела, опутывали, приковывали его к кровати. Ни приглушенный свет, ни линялая ночная рубашка, ни мятые покрывала не спрячут распад. Он сам не ведал, что творил, посылая Генри и Сьюзен в дом. Решил практическую проблему… Только теперь смысл происходящего поразил Уильяма, как в тот день, когда врач вынес ему смертный приговор.
— Я никогда не вернусь домой! — вскрикнул он в ужасе, как перед казнью. Лезвие касается шеи, сердце замирает, в глазах темно: спасенья нет.
Зубы стучали с такой силой, что пришлось ухватиться за перила кровати. Электрический разряд сотряс все тело от пяток до затылка. «Господи, помоги!» — взмолился Уильям. Легкие сдавило, он заметался на кровати, неистово размахивая руками так, что иголки выскакивали из вен. Струйками брызнула кровь. Уильям почувствовал, как рвется что-то внутри. Он испустил вой — протяжный и чистый звук, в точности как тот, который запомнился с детства, когда отец резал свиней. Крик взмывал вверх, не захлебываясь. Жизнь еще не вполне покинула тело. Каждый вздох выходил воплем, они сливались воедино и уже не смолкали. Даже когда врачи и сестры толпой сбежались в палату, заклиная его прекратить, он продолжал кричать — ибо все они, с их советами и уговорами, лекарствами и надеждами, не в силах были его спасти.
Явился Генри. Замерзший, жаловался на погоду, плохое движение. Замолчал на полуслове — Уильям смотрел мимо, не проявляя интереса к отчету. Город за окном казался кострищем из красного и коричневого кирпича многоэтажных зданий и нагих обугленных деревьев; над ними нависало серое небо, набухали тучи, розовевшие на закате. Улицы забиты людьми, собаками, транспортом. С такой высоты — не город, а сон, одни только крыши простираются во все стороны, бескрайние, как мечта, как иллюзия вечной жизни. Чем ни пожертвуешь, чтобы жить в таком городе!
Уильям пожертвовал многим, и, если ему доставляет удовольствие думать, что этот привычный город, не меняясь, ждет его возвращения, пусть так и будет. Генри оборвал свою болтовню, наклонился над Уильямом, легонько поцеловал в щеку.
— Ты как? — спросил он и вдруг увидел, что голова больного наполовину выбрита, волос почти не осталось. Что могло случиться за один день? — подумал он, отступая в испуге.
Уильям ощерился в ухмылке:
— Понравилась причесочка? Сам сделал.
Генри перевел взгляд на тело Уильяма — обнаженное, если не считать больничной рубашки, да и та задрана выше пупка. В правой руке Уильям сжимал электробритву, левой ласкал гениталии — рассеянно, как младенец, когда мать меняет подгузник.
Ужас приковал Генри к месту. Уильям с размаху ударил рукой по ограждению койки.
— Тащи сюда одежду! — распорядился он. — Поехали!
— Куда?
— Домой, — как нечто само собой разумеющееся ответил Уильям.
Генри бросился к дверям, в надежде, что врач придет, помешает. Двое в белых халатах прошли по коридору, даже не глянув в его сторону.
— Сегодня холодно, — пробормотал он, полагая, что такой отговорки достаточно. Налил в стакан воды, отпил глоточек.
— Лихорадка согреет, — возразил Уильям, повелительным жестом указывая на металлический шкафчик.
Генри с деланной беззаботностью пожал плечами и повернул ручку на дверце. Про себя молился: Хоть бы там ничего не было! — и представлял себе полки, забитые одеждой Уильяма, крюк, с которого свисает пальто.
— Ничего нет! — сообщил он, отважившись, наконец, бросить взгляд вовнутрь. — Честное слово! Сам посмотри, Уильям! — Настежь распахнутая дверца ударила в стену. В шкафу было пусто, если не считать спортивной сумки и полосатой подушки, валявшейся на ржавом полу. Кого из медперсонала Уильям уже просил о помощи, требовал, чтобы его отпустили домой? Этого Генри не знал, но, так или иначе, пока Уильям спал, кто-то убрал вещи.
Уильям уже обо всем позабыл. Послышалось бульканье — из него струйкой выходил жидкий кал.
— Зря мороженое съел, — прокомментировал он, вполне довольный собой, и сполз с подушек, устраиваясь поудобнее.
Пока Уильям дремал, Генри хотел почитать газету, но не мог сосредоточиться. С недавних пор вместо отдыха он впадал в бессмысленное оцепенение. С каждым днем Генри все хуже справлялся со своими обязанностями. Счета за телефон и коммунальные услуги просрочены за два месяца, как и проценты по займу на образование. Уже несколько недель он не покупал овощи, а когда последний раз бывал в химчистке, и вовсе забыл. Даже занятия в спортклубе пропускал, бывал там раз в неделю, а то и реже. Ничего страшного, уверял он себя, но одежда начинала болтаться на нем. И он уже не рассекал воздух, когда шел.
Незнакомая санитарка вошла в комнату, внесла на подносе таблетки. С улыбкой Генри указал ей на койку:
— Знаю, у вас много хлопот, — сказал он шепотом, — но надо переменить постель.
Женщина остановилась, принюхалась, пофыркивая. Стаканчики с таблетками зазвенели.
— Часу не прошло, как я перестилала простыни. Пусть подождет, пока я пообедаю. — Тряхнув больного за плечо, она сунула ему в рот две таблетки. Глаза Уильяма как-то подозрительно сверкнули в тот миг, когда он разжал челюсти. Как только таблетки оказались у него на языке, он яростно щелкнул зубами, и санитарка едва успела отдернуть пальцы.
Женщина непроизвольно сжала кулак, но заставила себя опустить руку и, негодуя, покинула палату. Генри поднялся и поискал в тумбочке чистые простыни.
— Попробую приподнять тебя, — вздохнув, он подхватил Уильяма под мышки и пересадил на стул. Когда из-под одеяла показались ноги больного, Генри увидел на них мягкие тапки с кроличьими мордочками и длинными ушами.
Он помог Уильяму стащить рубашку через голову, смял ее в комок и, как тряпкой, вытер испачканную кожу. Все равно, что младенца или собаку подтереть, — уговаривал он себя, задыхаясь от вони. Сорвал с матраса простыни, бросил их в угол, прихватив заодно и несколько слоев голубой клеенки. Закончив, перевалил Уильяма на постель.
Уильям распростерся на койке, взмахнул ногами, кролики полетели в разные стороны.
— На чем мы остановились?
— Ни на чем, — ответил Генри, тщательно отмывая руки. Не обидится ли Уильям, если принять душ?
Уильям погладил себя по бритому черепу.
— А, припоминаю! — спохватился он. — Ты отвезешь меня домой.
Генри уставился на вонючую груду белья, пятна и лужицы на полу. Как убедить Уильяма в том, что в больнице лучше: здесь смазывают болячки на коже, кормят регулярно, врачи всегда под рукой. Неделю назад Уильям двое суток провалялся без сознания — мозговой спазм. Случись такое дома, он бы, скорее всего, не выжил. Однако в глубине души Генри сознавал, что боится не этого: во что превратится его жизнь, если Уильям выйдет из больницы? Умрет он не сразу, может, через несколько месяцев. Только стены больницы отчасти защищают Генри. На свободе Уильям полностью поглотит его.
Как он останется наедине с Уильямом, в доме, ждать его смерти? Чем утешит умирающего? Разве сможет прижать его к себе? Или будет беспомощно наблюдать, как грудь приподымается и опускается в последний раз? Будет сидеть над трупом?
— Я тебе в этом не помощник, — ответил Генри, не пытаясь увиливать или что-то объяснять. Никто не вправе требовать, чтобы он положил жизнь, ухаживая за другом, — не отец же, в конце концов. Ни друзья, ни даже родственники не продержались бы так долго, как служил Уильяму Генри. Правда, он всегда верил, что родители, случись беда, приняли бы его с распростертыми объятиями, помогали бы, не считаясь со своими проблемами. Или Генри тешил себя иллюзиями, а на самом деле столь прочных уз не существует в природе? Припомнилось: бабушку после очередного инсульта отправили в дом престарелых, целыми днями она лежала, прикованная к кровати, беспомощно стонала. Навещая старуху, отец усаживался на стул подле нее и шипел: «Заткнись, все равно никто не слышит!» Бабушка умерла от разбитого сердца, — думал Генри.
Но Уильям спокойно кивнул:
— Ты хотя бы не лжешь. Все остальные твердят, что приедут за мной, и не возвращаются. Я веду учет.
Хватает ли Уильяму мозгов запоминать нарушенные обещания? Ему подчас мерещится, что за окном — Франция. Дожить бы до того дня, когда достаточно будет улыбнуться и солгать, чтобы больной успокоился.
Уильям смотрел в потолок, лоб избороздили морщины. Он как будто видел нечто, недоступное взгляду Генри. Потом опустил глаза, сфокусировал взгляд на ограждении кровати.
— Ты бы перекладину опустил.
Неужели перекладина на высоте шести дюймов — такое уж серьезное препятствие для побега? Уильям, похоже, не соображает, что может и сам одним движением руки откинуть задвижку. Хочет вовлечь Генри в заговор?
— Что ты будешь там делать? — спросил Генри.
Уильям уставился на него, заморгал озадаченно.
— Не знаю. Просто буду там.
Тапочки-кролики, полуобритая голова, больничная рубаха, бантиком стянутая у горла…
— Не в таком же виде…
— Мне все равно, — пожал плечами Уильям, как-то кокетливо оправляя рубаху.
Генри ощутил небывалую нежность к другу. Взять его за руку, вывести на улицу, оставить за спиной не-жизнь. Как будто еще есть волшебное, спасительное средство! Его учили, что труд и сила воли все преодолевают и любое решение, любое событие можно отменить. Но все идеи давно иссякли — ничем не поможешь.
Я должен ему помочь! — билось в голове. Врачи возмутятся, прохожие будут коситься на Уильяма — эти страхи не должны были тревожить Генри, но он не мог от них отделаться. Уильяму наплевать. Словно раненое животное, он хочет заползти в нору и там умереть спокойно. А может, и не так: он бежит, чтобы доказать — он еще жив, еще что-то может. Бежит без оглядки, пытаясь спастись.
Перекладина упала со стуком.
Уильям перебросил ноги через бортик кровати. Пошатнувшись, встал и сунул ноги в тапочки. Выпрямился, решительный, как прежде.
— Спасибо! — сказал он другу.
Генри обхватил Уильяма за шею, стиснул с такой силой, что оба повалились на койку. Уильям поцеловал его в щеку, с прохладцей:
— Сперва ты.
Скинув пальто, Генри повесил его на стул:
— Надень, — шепотом велел он Уильяму и вышел в коридор. Свернуть к посту медсестры, предупредить? Нет, он пойдет прямиком к лифту. Не может он предать Уильяма, ведь тот больше никому не доверяет. Переминаясь с ноги на ногу, Генри нетерпеливо поджидал лифт. Рядом, держась за материнскую руку, стояла лысая луноликая девочка.
Послышался крик, приглушенный топот — медсестры устремились в палату Уильяма. Генри вошел в лифт, и двери сомкнулись, но вопль Уильяма еще долго преследовал его.
Городские улицы казались лабиринтом темных закоулков. Все жители попрятались по домам, будто надвигалась катастрофа. Позади раздались быстрые шаги. У входа в метро бродяга выскочил наперерез, преградил путь.
— Огоньку дай! — потребовал наглым голосом, пытаясь устрашить.
Генри перехватил его руку, завернул за спину.
— Пошел к черту! — проорал он придурку в лицо.
Бродяга попятился, ошеломленный, но на смену ему явился другой, третий, из каждой подворотни, изо всех неосвещенных углов тянулись жадные руки. Генри нырнул в подземный тоннель, вскочил в поезд, нашел брошенную на сиденье газету, уткнулся в нее.
Передовица: мужчина застрелен в телефонной будке на глазах у жены, которая смотрела из окна верхнего этажа. Содрогаясь, Генри отложил газету. Поезд, угрожающе покачиваясь, мчался вперед. Тормоза пронзительно визжали на остановках. Входили пассажиры — все более отталкивающей наружности.
На своей станции Генри пришлось обойти мужчину, который ссал с края платформы на рельсы; другой мужчина растянулся на составленных в ряд пластмассовых стульях и громко храпел. Сырой, застоявшийся воздух. Вонь, еще более омерзительная, чем в палате Уильяма, прилипала к телу. Даже войдя в квартиру и закрыв за собой дверь, он продолжал ощущать этот запах.
Включил свет, огляделся по сторонам. Из-под грязной тарелки во все стороны брызнули тараканы, спрятались в щели за раковиной. На полу — грязная одежда. Газеты, журналы, какие-то бумаги — стола не видно. Захотел бы он познакомиться с человеком, живущим в подобной берлоге?
Как я мог так запустить дом? — укорил себя Генри, но в этот момент зазвонил телефон. Щелкнул автоответчик, Уильям произнес его имя. «Генри! Генри, это я. Возьми трубку!» Резкий, грубый голос, пыхтит, как паровоз.
От него не избавишься, — вздохнул Генри и потянулся к телефону. Уильям успокоится только тогда, когда Генри начнет погибать вместе с ним.
Последнее время Генри часто вспоминал фильм, виденный в детстве: ночью город захватили пришельцы, и жители очнулись уже внутри гигантских стручков. Только одна женщина и один мужчина избежали общей участи. Они стараются не уснуть, чтобы не уподобиться соседям, целый день проводят на ногах и страшно изматываются. Потом они прячутся в канализации, женщина засыпает и просыпается с эдакой неживой улыбкой — это значит, в нее уже вселились. И она что-то делает глазами, так поглядывает на мужчину, что становится ясно: скоро и тот капитулирует.
Одна сцена из фильма запала в память: по городу едут грузовики, люди-стручки торчат из кадок. Наплыв — задние огни последнего грузовика. И тут прицеп налетает на бугор, дверцы распахиваются, стручки высыпаются на асфальт, лопаются, и головы мертвецов, все с теми же улыбками, катятся во все стороны, словно гигантские горошины.
Вилка замерла в воздухе.
— Он купил машину по кредитной карточке, — сообщила Сьюзен.
— В самом деле? — Генри попытался разглядеть лицо собеседницы, скрытое за огромным букетом, расплывавшееся в мареве свечей из пчелиного воска. Сколько лет они знакомы, но впервые Генри довелось побывать в гостях у Сьюзен. Ему казалось, она почему-то стесняется своей квартиры, хотя на самом-то деле жилище большое, удобное и обставлено со вкусом. Здесь не ощущается городская суета. У себя дома Сьюзен даже движется по-другому, увереннее. Выходит, и ее Генри почти не знал. А она словно и не замечает его растерянности.
— Не знаю, что делать, — продолжала Сьюзен, откидываясь на спинку деревянного стула — трона скорее. — Он еще не утратил этот свой командный тон, и когда звонит по телефону, никто не догадывается, что он — «того». Мне позвонил управляющий дома. Холл завален коробками. Стерео, видеомагнитофон, фарфоровый сервиз. Целое состояние. Сегодня на грузовике доставили огромный обеденный стол с шестнадцатью зачехленными стульями в придачу.
Больше этого? — удивился Генри: Сьюзен сидела в пятнадцати футах от него, по ту сторону отполированного деревянного прямоугольника.
— Ну и пусть себе, — сказал он. — Ему уже немного осталось. Силы скоро иссякнут.
— Ты бы видел его квартиру. Мебельный склад, да и только. Он что, собирается всем этим пользоваться?
— Какая разница? — излишне резко возразил Генри. В конце концов, Уильям свои деньги тратит, не чужие.
Сьюзен даже вздрогнула.
— Ты прав, конечно, — признала она. — Но с кем еще мне поговорить об этом?
— Извини, — смягчился Генри. — День выдался тяжелый.
— Ничего. — Она снова принялась за еду. — Кстати, рыбки сдохли. Плавали в аквариуме кверху брюхом. Просто чудо, что продержались так долго.
— Сдохли? — Генри сглотнул комок в горле. Столько времени прошло с тех пор, как он их купил, рыбки прочно вошли в жизнь Уильяма. — Это я виноват. Закрутился, перестал присматривать.
— Ничего страшного, — примирительно сказала Сьюзен. — И без них хлопот достаточно. — Вытерла салфеткой нижнюю губу. — Кстати, я подумала: тебе стоит поработать у меня. С новыми людьми познакомишься. Заработаешь, наконец.
Генри не готов был что-то менять. Он вел занятия, испытывая постоянный стресс: готовиться к лекциям не успевал, не мог сосредоточиться, нес экспромтом какую-то чушь. Неделю назад директор пришел в класс и уселся на задней парте, впервые за много лет решил проинспектировать урок. Ребята не подвели: притворялись, что им интересно, усердно задавали вопросы. Директор вроде бы успокоился, но сам Генри нервничал все сильнее. До конца семестра всего шесть недель. Дотянет до летних каникул, а там подумает, как жить дальше.
— Я и так с трудом справляюсь! — воскликнул он. — Все время с Уильямом.
— Хорошо, но все же подумай, — настаивала Сьюзен. — Тебе понравится торговать недвижимостью. Знаешь, для меня это до сих пор словно сказка: открыть дверь, войти в чужой дом, хозяев нет. Можно притвориться, что ты живешь здесь, или хотя бы попытаться представить себе, как они живут. — Она подалась вперед и задула свечи.
— Не стоит торопиться, — сказал Генри. Дым защекотал ноздри, сладкий, немного тошнотворный запах. Из столовой виднелся уголок гостиной: стол, ваза с цветами, фотографии в серебряных рамочках. В последнее время Генри начал завидовать Сьюзен: у нее будет своя жизнь и после смерти Уильяма. С работой все в порядке. Появился друг, о котором Уильям и не подозревает: первая тайна, объединившая Сьюзен и Генри. Ему было приятно такое доверие, но, сравнивая себя со Сьюзен, он все острее чувствовал, как обделила его жизнь. Много лет Сьюзен была одинока, и вот, пожалуйста, — нашла себе мужчину как раз тогда, когда они вот-вот потеряют Уильяма. У Генри не хватило бы сил даже на дружбу, не говоря уж о любви.
Раньше казалось: отдаваясь на милость Уильяма, он заключил своего рода сделку, отрекся от прежних тревог и мучений, и в будущем дни его потекут спокойнее и счастливее. Однако теперь Генри видел, что погибает вместе с Уильямом, разваливается на части даже быстрее, чем больной, потому что еще цепляется за стремительно несущуюся жизнь, а Уильям так и проспит безмятежно до самого конца.
Сьюзен поднялась с тарелкой в руках.
— Еще рано говорить об этом, — кивнула она, — но мне бы не хотелось, чтобы ты засиживался на одном месте. Нам еще жить — с ним или без него.
Вся квартира Генри уместилась бы в этой кухне, отделанной красно-коричневыми панелями. Стойки и шкафы из такого же дерева. Цветные стеклянные дверцы сияли, заливая все помещение радужным светом — точь-в-точь витражи.
— Можно присесть? — Генри с опаской оглядел роскошный гарнитур — квадратный дубовый стол с четырьмя стульями.
— Нет уж, извини. Придется постоять! — расхохоталась Сьюзен. — Ты что? — И она налила в чайник воду.
Генри покраснел. Ему казалось, стоит пошевелиться, и что-нибудь сломается. В доме Уильяма он никогда не чувствовал себя настолько неуклюжим.
Сьюзен продолжала безмятежно болтать, составляя горкой тарелки. Приглашая его к себе, она пыталась укрепить их союз, но Генри не мог себе представить, как они будут поддерживать отношения вдвоем, когда Уильяма не станет. Уильям — связующее звено, без него добрые чувства быстро угаснут. Генри выдавил из себя ответную улыбку — так он улыбался на прощание человеку, с которым провел ночь и не собирался проводить следующую.
— Надо держаться друг друга, — стоя к нему спиной, продолжала Сьюзен. — Когда он умрет, тут-то и начнется…
— Конечно, будем держаться, — кивнул Генри и спохватился: — Что начнется?
— Родственники — они сразу заявятся, как только проведают, что он не оставил завещания. По работе я с такими ситуациями то и дело сталкиваюсь. У родственников антенна, похоже, срабатывает, пусть они хоть двадцать лет не видятся.
— Что? — прошептал Генри. Комната закружилась вокруг него.
Сьюзен обернулась, все еще стоя у раковины. Ее рот показался Генри нелепо-огромным, губы толстые, почти коричневые, зубы желтые. Повторяет слишком медленно, словно магнитофон пустили не на той скорости:
— Он не оставил завещания.
— Но он же сказал мне, что назначил тебя душеприказчиком, — заговорил Генри, боясь сорваться на визг. — Говорил, только на тебя и надеется, ты проследишь, чтобы родственникам ничего не досталось.
Сьюзен вытерла руки кухонным полотенцем, равнодушно пожала плечами. Искреннее безразличие или наигранное? Генри пытался присмотреться к ней, но сознание мутилось, стыд и гнев, алчность и обида — все смешалось в одно.
— Говорит он много всякого, а вот документа я в глаза не видела, — отрезала она. — Полагаю, он затеял этот разговор только ради того, чтобы мне польстить.
— Он обещал! — настаивал Генри.
— Не переживай. Мне лично все равно. — Она играючи швырнула полотенцем в Генри.
— Не в том дело… — пробормотал Генри и смолк. Какой смысл изливать свое разочарование, жаловаться на предательство? Он-то думал, что Сьюзен известно про дом, что у нее на руках имеется копия завещания. Если Уильям не изложил свои намерения письменно, Генри не сможет ни на что претендовать. Все впустую, — шептал он, хотя даже в этот момент не был уверен, что действительно так думает.
Чайник запел на плите, выпустив струю пара.
— Ты весь дрожишь, — сказала Сьюзен. — Выпей, согреешься.
Она распахнула дверцу кухонного шкафа.
— Что предпочитаешь? — Показала рукой на загроможденные баночками полки.
У Генри перед глазами расплывалось яркое цветное пятно.
— «Эрл Грей», «Липтон», «Утренний гром», «Спокойной ночи», «Ред Зингер». Выбирай. Тут на любой вкус.
Лет в семь Генри приснилось, что бабушка умерла. Он разбудил мать, рассказал ей свой сон. Утром им позвонили: бабушка умерла. И до сих пор, оставаясь с ним наедине, мать шепотом спрашивала: «Я тебе еще не снюсь, милый?»
Нет, мать ему не снилась. Но вот уже несколько недель каждую ночь он видел во сне, как умирает Уильям. Уильям погибал под колесами автомобиля; его насмерть забивали грабители; падал самолет; лошадь, одним прыжком перемахивая серебристую гладь пруда, сбрасывала всадника, и тот с размаху врезался головой в дерево. Наконец Генри приснилось, что он сам убил Уильяма — задушил его подушкой во сне, его друг глубоко спал, ничего не почувствовал, не сопротивлялся.
Окунув кисточку в банку с белой краской, Генри сказал себе: сны не в счет, сны не в счет. Его терзало раскаяние. Он начал красить участок вдоль подоконника, замазывая царапины и сигаретные ожоги, следы четырех лет, прожитых в этой квартире.
Зазвонил телефон.
В четвертый раз за день раздался женский голос с легким южным акцентом:
— Мистер Николс! Мистер Николс! — Она сделала паузу в надежде, что Генри подбежит к телефону, протяжно вздохнула. — Это Джудит Феррис, социальный работник из больницы. Пожалуйста, перезвоните мне! — Голос жалобный — отчаялась, устала просить.
Разумеется, звонит она по поводу Уильяма. Что там стряслось, Генри не пытался гадать. Посещая Уильяма, он ни разу не сталкивался с социальными работниками и понятия не имел, в чем состоят их обязанности. Однажды ему в школу из-за каких-то осложнений со страховкой позвонил администратор больницы. В другой раз психолог («консультант по скорби») просила Генри поговорить с Уильямом — тот попросту выставил ее из палаты. В основном звонили врачи и медсестры, сообщали о новых лекарствах, что-то уточняли.
Генри провел кисточкой вдоль оконной рамы. Нет, он не поддастся, не возьмет трубку. Вот и щербинка в дереве, оставленная Уильямом два года тому назад — открывал бутылку пива. Сувенир на память — он всего трижды побывал у Генри в гостях. Обмакнув кисть, Генри густым слоем краски замазал этот след. Брызги полетели ему на обувь, белая пенка шлепнулась на пол. Рассердившись, он слез со стремянки. Как ни старайся, Уильям не даст о себе забыть.
Узнав от Сьюзен, что Уильям не оставил завещания, Генри принял решение: жить так, словно Уильяма никогда и не было. Каждый вечер он готовил себе обед из трех блюд, с овощами, салатом, не ленился заходить по дороге домой из спортклуба в самую лучшую зеленную лавку. По утрам он приезжал в школу пораньше и готовился к занятиям с тем же усердием, как в прежние годы. Книги о смерти и погребальных обрядах покрывались пылью. Он вернулся к традиционной методике преподавания истории — даты, границы, правители, войны, сражения.
Старые приятели, с которыми Генри не виделся месяцами, вдруг получили от него весточку. Он даже сводил одного «партнера» поужинать. В общем, старался вести себя как нормальный человек после смерти супруга или после развода. Наслаждался свободой — нет больше необходимости ухаживать за Уильямом. Но вместо облегчения он вновь и вновь испытывал бессильную ярость. После всего, что он сделал для друга, после всего, что произошло в их жизни, открылось, что Уильям — лжец!
Несколько раз Генри порывался зайти в больницу и обличить Уильяма. Уже и пальто накидывал, и дверь открывал — но так и оставался стоять в холле. Можно тысячу раз прокручивать диалог у себя в голове, но все упреки становились своекорыстными, низменными, как только он облекал их в слова. Если они с Уильямом сойдутся лицом к лицу, тот докажет, что Генри злится только потому, что рассчитывал завладеть домом. Можно ли объяснить, что утрата не столь материальна и осязаема, а оттого еще более мучительна?
Больнее всего Уильям умеет ранить, когда сознает свою неправоту. И в лучшие времена Генри не удавалось победить ни в одной перепалке. А теперь, больной, полубезумный, Уильям все же почует слабину в упреках Генри, извратит каждое его слово. Он и оглянуться не успеет, как годы преданной дружбы станут доказательством прозорливой, выжидавшей своего часа алчности. Он-то мечтал о безраздельной близости, о немыслимом подвиге любви и полном доверии. Ему хотелось думать, что однажды, когда он сам окажется в беде, добрые дела вернутся к нему сторицей. И даже самому себе не докажешь, что и без надежды на какое бы то ни было наследство он бы столь же усердно служил Уильяму. Хотя и в это хотелось верить.
И разве он притязал на этот дом? Однако с тех пор, как Уильям заговорил о завещании, эта мечта овладела сердцем Генри. Он ведь тоже имеет право на счастье. Его друзьям и ученикам родители покупали дома и машины, всячески стараясь облегчить чадам жизнь. Генри пытался себя уверить, что Уильям предназначает дом ему в дар — это знак любви, естественная преемственность, подтверждающая родство душ. Лишившись дома, Генри утратил все, чем была для него их дружба. Последние восемь лет превратились в бесконечную цепь унижений.
И самое отвратительное: ложь раскрылась совершенно случайно. Не заведи Сьюзен этот разговор, Уильям так бы и сошел в могилу не разоблаченным. Вот что непростительно: Уильяму и дела нет до его переживаний, он подстроил все так, чтобы, умерев, оставить Генри наедине с непоправимым предательством, с ненавистью, которой не будет конца.
Сколько бы Генри ни старался примириться с этим открытием, он испытывал все большее смятение. Постепенно гнев перерос в чувство вины, а потом — в хрупкое, готовое в любой момент рухнуть безразличие, с которым он жил день изо дня. То он находил оправдание Уильяму, а себя уличал в мелочности и корыстных побуждениях, то его с головой накрывала волна стыда и гнева, и от ярости он лишался дара речи.
Поговорить не с кем. Родителям звонить нет смысла: Уильям для них всего лишь имя, о его болезни они не слышали. Инстинкт самосохранения помешал Генри сообщить близким о смертельной болезни друга. Не стоит лишний раз огорчать их. Они и так возмущаются его образом жизни и все время зовут домой. Раньше, чуть что, он обращался за советом к Уильяму. Теперь он не может показаться Уильяму на глаза.
После того ужина Генри неоднократно разговаривал со Сьюзен. Она не понимала, что творится, но почему-то не давила, не требовала откровенности. Сьюзен больше беспокоили жалобы на поведение Уильяма, которые обрушивал на нее персонал больницы. Когда она приходила, больной вел себя как нельзя лучше, но врачи рассказывали страшные истории: тарелки с едой летели через всю палату, посреди ночи раздавались крики и вой. Неделю тому назад Уильям запустил судном в санитарку, которая прежде пользовалась его благосклонностью. В последний раз, докладывая обо всем этом Генри, Сьюзен взмолилась: «Не знаю, какая кошка между вами пробежала, но сейчас не время выяснять отношения. Возвращайся! Уильям скучает по тебе».
От самого Уильяма — ни звука. Верный признак нечистой совести. Порой по ночам раздавался звонок, но когда Генри брал трубку, никто не подавал голоса. Судя по затрудненному дыханию, это был Уильям. Звонивший клал трубку с лязгом — тоже характерно для него.
В иной жизни Генри мог бы столкнуться с Уильямом где-нибудь в городе, и эта случайная встреча привела бы к откровенному разговору. Они бы возобновили свидания и постепенно восстановили дружеские отношения. Но Уильяму не суждено выйти из больницы. Генри должен был сам идти к нему, а он не желал. Пусть сперва Уильям позвонит и попросит прощения. Впервые в жизни Генри отказался сдаться первым, боясь утратить остатки самоуважения.
Впрочем, он все равно лишится этих жалких остатков. Коллеги в школе любезно спрашивают, как там Уильям, и Генри чувствует себя чудовищем. Нельзя же признаться, что он перестал навещать друга, которому до смерти остаются считаные дни. Все вокруг давно восхваляли его преданность. «Без перемен», — отвечает он обтекаемо. Никто не расспрашивает подробно, а потому никто и не догадывается, что Генри лжет.
Если б Уильям был здоров, Генри порвал бы с ним раз и навсегда, умирающего придется простить. Поскольку Генри здоров, все его обиды меркнут на фоне страданий Уильяма. На это и рассчитывает Уильям — от этой мысли гнев Генри разгорается еще сильнее.
Снова звонит телефон.
Мигает красный огонек. Генри прислушивается к автоответчику — сейчас социальный работник снова произнесет его имя. Неумолимая, как налоговый инспектор. Придется ответить ей, пока не возникла аллергия на телефон, иначе, вместо того чтобы выбраться на поверхность, он зароется еще глубже. Этот голос уже сделался знакомым. Может, Уильям поручил ей извиниться за него, попросить Генри прийти, пока не поздно? Как похоже на Уильяма — поручить ходатайство постороннему человеку, чтобы Сьюзен ни о чем не догадалась. Генри потянулся к трубке, впервые за много недель испытывая облегчение — быть может, не все потеряно, они еще сумеют помириться.
— Алло? — произнес он, придавая голосу важность, будто чиновник — только что с конференции и торопится на совещание.
— Мистер Николс? — неуверенно переспросил женский голос — растерялась, услышав наконец живого человека вместо автоответчика.
— Слушаю.
— Как я рада, что застала вас! Я боялась, не дозвонюсь!
— Прошу прощения, — сказал Генри. — Только что вошел. Меня не было в городе.
— Я очень беспокоилась, — сказала женщина и тут же перешла на более официальный тон. — Как вы могли понять из моих сообщений, я — Джудит Феррис, занимаюсь делом мистера Аддамса, ближайшим родственником которого, насколько мне известно, являетесь вы.
Значит, извинений не будет.
— В некотором смысле, — пробормотал Генри, цепенея. Об их «родстве» не упоминалось с тех пор, как Уильяма в первый раз положили в больницу. Теперь выражение «ближайший родственник» звучало насмешкой, и все же Генри ощутил привычную тревогу за друга:
— А что? Что-то случилось?
Послышалось шуршание, Джудит Феррис, похоже, перелистывала толстую пачку бумаг.
— Ничего не случилось, — ответила она, — однако нужно все подготовить для выписки мистера Аддамса.
— Откуда?
— Из больницы, — произнесла она быстро, почти односложно, как будто надеялась таким образом скрыть от Генри истинное значение сказанного.
— Но почему? — В растерянности Генри готов был даже подумать, что Уильям вылечился.
— Поскольку в данный момент его состояние не является критическим и, честно говоря, нам не хватает коек, — она словно озвучивала заранее написанный текст.
— Но он умирает! — Генри чуть было не расхохотался. Действительно, пациенты порой по нескольку дней лежали в коридоре, дожидаясь свободной палаты, но ни один из этих бедолаг не выглядел так скверно, как Уильям. Страховки хватит, чтобы оплатить пребывание в больнице до самого конца, — это он знал.
— К сожалению, вы, скорее всего, правы, — признала соцработница. — Однако в данный момент мистер Аддамс может получать необходимое ему лечение вне стационара. Разумеется, если ситуация изменится и возникнет очередной кризис — я имею в виду физическое состояние, с которым мы можем справиться, — мы примем его обратно. До тех пор, боюсь, ему следует находиться вне стационара. Вы являетесь его попечителем.
— Это же просто формальность! — запротестовал Генри, слыша свои слова как бы со стороны и понимая, что они ничего не изменят.
— Мистер Аддамс полагает иначе, — настаивала женщина. — И кстати… я видела вашу подпись в его медицинской карте, так что, очевидно, вы хорошо об этом осведомлены.
Генри отвернул уголок брезента, которым накрывал диван, и сел. От запаха краски кружилась голова. Да, он подписал документ — чтобы успокоить Уильяма — и вовсе не думал, что таким образом оставляет улики против себя самого.
— Но речь шла только о лекарствах, согласии на тот или иной вид лечения, — бормотал Генри, оглядывая четыре голые стены квартиры. — Он не может переехать сюда. Есть же другое место!
— Собственно, мы и не имели в виду ваше жилье, — уточнила Феррис. — Насколько я понимаю, мистер Аддамс располагает собственной квартирой в городе и загородным домом. Вероятно, вы могли бы поселиться там?
— Но я ничего не знаю о доме! — вырвалось у Генри. — И я не умею ухаживать за больными.
Собеседница выдержала паузу. Слышно было только, как она барабанит пальцами по твердой поверхности.
— Если проблема в этом, уверена, страховой полис покроет расходы на сиделку. Рада буду помочь вам решить организационные вопросы.
— Но я не обещал взять его к себе! — крикнул Генри, голос сорвался на визг.
— Я не понимаю! — искренне возмутилась женщина. — Мистер Аддамс попросил разъяснить, на каких условиях осуществляется выписка, а затем поручил позвонить вам. Он был уверен, что может выйти из больницы и пожить с вами.
Конечно, Джудит отвратительна черствость «ближайшего родственника». Принять на себя ответственность за Уильяма, лишь бы соцработница не думала о нем плохо? И тут же нахлынула волна гнева. Уильям нисколько не сожалеет обо всем, что натворил. Ничего не изменилось, он еще и постороннего человека вовлек в свои грязные делишки.
Пять минут назад Генри чуть не плакал при мысли, что Уильям пытается попросить прощения. Теперь он носился по комнате, с каждым шагом маленькое помещение становилось еще теснее. Что-то порвалось внутри. Ему захотелось наказать Уильяма. Надо полагать, за восемь лет Генри обучился играть по его правилам.
— Я же ему не любовник, — пояснил Генри, презрительно выплевывая каждое слово. — Вся беда в том, что друзей у него нет. И с родителями он рассорился, двадцать лет с ними не разговаривал, хотя те изо всех сил старались помириться.
Резкий тон явно напугал собеседницу.
— Прошу прощения, — извинилась она. — Я бы ни в коем случае не стала вас беспокоить, если бы… То есть я-то думала, что вы и он…
— Не ваша вина, — смягчился Генри. — Вы просто недостаточно знаете мистера Аддамса. Он большой выдумщик, не всем его фантазиям можно верить.
— Вы бы позвонили ему, — нервозно попросила Джудит. Ясное дело, боится сама сообщить дурную весть.
— Разумеется, — ответил он. — Однако сделайте милость, поговорите с ним заранее.
Соцработница поперхнулась, откашлялась.
— Хорошо, но должна вам сказать: я виделась с мистером Аддамсом только сегодня утром, и он был вполне уверен в положительном решении. Никаких признаков слабоумия. Я бы сказала, полная ясность сознания.
Уже подступало раскаяние — то, что он делает, непоправимо, — но остановиться Генри не мог. Главное — скорее покончить с этим.
— Вы не знаете его так, как я, — повторил он. — Почти все, что он говорит, — ложь. Просто передайте ему, что на сей раз номер не пройдет.
Выйдя из метро, Генри, не подымая глаз, прошел мимо дома, где жил Уильям, и двинулся дальше, к реке. Шапка надвинута на уши, солнечные очки защищают глаза. На тротуаре — корка почерневшего снега. На деревьях появились зеленые листья и лиловые, пока еще туго свернутые бутоны.
Уильяма перевели в хоспис — бывшую гостиницу, всего в двух кварталах от бара. Внутри это заведение оборудовали так, чтобы оно походило на обычное жилище: полированные деревянные полы, яркие ковры, растения в кадках, полки с книгами, на стенах — картины. Никаких униформ, и целый штат добровольных помощников дежурит двадцать четыре часа в сутки, готовый исполнить любую просьбу пациента: поиграть с ним в карты, сбегать за продуктами, лечь спать рядом на раскладушке, подержать за руку, побеседовать о Боге.
Лифт остановился на одиннадцатом этаже. Генри помедлил в коридоре, собираясь с духом. Он никого не предупредил о своем приходе. Если застать Уильяма врасплох, быть может, удастся построить разговор на равных, избежать взаимных упреков.
Чем дольше Генри не виделся с Уильямом, тем хуже понимал самого себя. Невозможно принять окончательное решение, сознавая, что Уильям никогда не вернется к нормальной жизни, не сумеет оценить верность, прошедшую испытание временем — времени-то и не было. Недостаток времени давил на Генри, усиливая тревогу и смятение.
Он цеплялся за сознание своей правоты, но ему все время снилась смерть — огонь и смерть. Генри с ужасом думал: если Уильям умрет, а они так и не помирятся, вина отравит ему всю жизнь. С годами подлая ложь Уильяма забудется, сотрется из памяти все, за что Генри любил друга, и останется одно: Генри предал, оставил Уильяма в смертный час.
В приоткрытую дверь виднелись две стопы, небрежно прикрытые одеялом. Телевизор и радио молчат. Ни звука.
Досчитав до трех, Генри бодро вошел, на ходу шурша бумагой, в которую был обернут букет, пыхтя так, словно переделал кучу дел и все бегом.
— Привет! — громко окликнул он, сворачивая за дверь к кровати, — должно быть, Уильям уже сидит, таращится яростно.
Тело лежало поперек кровати — голова на подушке, испещренная пятнами спина, и одна нога — наискосок. Поморгав, Генри присмотрелся внимательней. Его чуть не стошнило при виде раны на ягодицах. Точь-в-точь снимок из учебника анатомии: кожа и мясо расходились слой за слоем, вплоть до кости. Края глубокого отверстия прикрыты двумя окровавленными ошметками плоти, словно парой накрашенных губ.
Букет упал на кресло. Генри опрометью кинулся к кровати, начал вытаскивать краешек простыни из-под Уильяма, чтобы поскорее накрыть это страшное тело. Он старался вести себя спокойно, не желая напугать друга, но Уильям не пошевелился, не вздохнул, даже когда Генри поцеловал его в ухо. Кожа больного была не горячей, а холодной и влажной, точно размороженное мясо.
Совершенно ошарашенный, Генри присел на стул. В последний раз, когда он видел Уильяма, тот выглядел настолько плохо — казалось, хуже просто быть не может. Долгие недели разлуки Генри представлял себе друга таким же, каким оставил его: изможденным, но все-таки живым. Но теперь, когда он спал, казалось, в нем и души уже нет, одно лишь слабое дыхание.
Чтобы отвлечься, Генри завертел головой, оглядываясь по сторонам. Комната располагалась на верхнем этаже башни; две стены сходились полукругом, без угла, за слуховым окном открывался вид на другой берег реки. Обстановка приятная, хотя достаточно скромная: комод, низкая сосновая парта — такая стояла у Генри в детской, — небольшая круглая ваза с лилиями и орхидеями, на лиловой ленте свисает открытка, надписанная Сьюзен.
Уильям чихнул — слабо, словно котенок. Потер голову о подушку. Застонал. Растянув губы в улыбке, Генри смотрел в сторону кровати — он готов был поздороваться с Уильямом, но про себя молился, чтобы тот еще поспал. Может быть, поставить цветы в вазу и уносить ноги? Он приподнялся было, не зная, на что решиться, и в этот момент в комнату вошла седая женщина в джинсах и розовом шерстяном свитере.
— Добрый день, — сказала она. — Рада вас видеть.
Голос дружелюбный, но приглушенный, словно в церкви. Взяла кувшин — на дне кубики льда, — переставила поближе к кровати.
— Он не любит… — начал было Генри. Уильям всегда, и зимой, и летом, пил теплую воду, комнатной температуры. Генри оборвал себя на полуслове — не ему решать.
Женщина подтянула простыню к плечам больного, вытерла ему лоб полотенцем. Уверенные, ласковые движения — так мать ухаживала за Генри в детстве. И немного похожа на его мать — волосы собраны в конский хвост, вокруг шеи — двойной ряд речного жемчуга.
— Сперва он доставлял много хлопот, — сказала она нежно, — а теперь все больше спит. Подруга навещает его почти каждый вечер. Приятно видеть еще одного посетителя.
— Я только что вернулся из отпуска, — солгал Генри. — Примчался, как только узнал. — Он повернулся к окну. На улице движение становилось все интенсивнее.
Женщина приняла ложь без комментариев.
— Ужасно! — вздохнула она, посмотрев Генри прямо в глаза. Перевела взгляд на постель, вынудив Генри последовать своему примеру. — У меня сын ненамного моложе. Счастье еще, что бо́льшую часть дня он не осознает, где находится.
— Здесь хорошо, — похвалил Генри. Солнечный луч, проникая сквозь оконное стекло, грел щеки. В таком помещении приятно провести ночь во время отпуска, но не более того. Здесь не захочешь поселиться надолго, не забудешь о доме.
Поставив в вазу принесенные Генри цветы, женщина аккуратно свернула бумагу.
— Иногда по ночам ему чудится, будто он на пляже, — сказала она. — Какие у вас планы? Сможете задержаться? Мы бы его искупали.
Для Генри нашлась запасная пара шорт. В инвалидном кресле он отвез Уильяма в подвал. Водные процедуры проводили в бывшем гостиничном бассейне. Из каждого угла скалились горгульи. Темно-синий кафель на стенах, через равные промежутки — золотистые плитки. Несколько поизносившаяся роскошь, только металлический пандус новый.
На мелком краю бассейна плавал надувной матрас. Генри скатил кресло по пандусу, так что Уильям погрузился в воду по шею. Тогда он закрепил колеса, поднял Уильяма — тот стал почти невесомым — и бережно положил на плотик.
Теплая вода сбивалась густой пеной — струйки нагнетались под давлением. Уильям плавал на поверхности, расслабленный, сейчас и не угадаешь, сколько ему лет. Все морщины разгладились и словно бы светились — можно подумать, хирург перестарался, проводя косметическую операцию.
Генри поплескал водой на живот Уильяму, слегка притопил матрас, чтобы только лицо поднималось над поверхностью. Веки приспущены, глаза неподвижны, точно кукольные. Генри водил плотик взад-вперед, на два-три фута туда и обратно. Ему пришлось встать на цыпочки, чтобы вода не поднималась выше подбородка. Жарко, парно, влажный туман перед глазами — он словно попал в иное измерение, вся его внешняя жизнь казалась сейчас вымыслом.
Под напором воды рубашка Уильяма задралась до шеи. Кожа обвисла на костях, словно мешковатый спортивный костюм. Генри внимательно разглядывал бедра Уильяма, его грудь, запавший, иссеченный шрамами живот, всю карту из пересекавшихся морщин, рубцов и растяжек. В горячей воде красные пятна сыпи сделались ярче, их можно было принять за ожоги. Припомнились статьи о людях, обгоревших на пожаре: всегда сообщается пропорция обгоревшей и не задетой огнем плоти, в процентах — ожоги двадцати пяти, пятидесяти, семидесяти пяти процентов кожи. Что касается Уильяма, ожоги покрывают около восьмидесяти процентов поверхности тела. Сыпи куда больше, чем чистой кожи.
К горлу подступил тошнотворный страх. Оттолкнувшись ногами, Генри поплыл, сам не зная куда, перевернулся на спину, уставился в сводчатый потолок — светлый, высокий, как небо. В любой момент можно уйти, — успокаивал он сам себя. Он может сходить пообедать или в кино, позвонить кому-нибудь по телефону, прогуляться, «снять» незнакомца в баре, может даже позвонить родителям и съездить домой. И все-таки ему казалось, что он заперт в темнице, смотрит на вольный мир из клетки. Замахал вслепую руками, ухватился за край пластикового матраса, чтобы устоять.
Его собственное тело, блестевшее от жары и влаги, крепкие мускулы, гладкая кожа впервые не ободрили его. Порывы сочувствия больному всегда сопровождались головокружительной радостью, ведь сам в безопасности. Чем сильнее болезнь уродовала Уильяма, тем меньше она затрагивала жизнь Генри. Когда он покидал больницу, ликование в нем смешивалось с раскаянием: он еще так молод, так здоров. На фоне Уильяма Генри острее ощущал себя живым. Но теперь затрудненное дыхание, слабый стук сердца, капли пота, сочившиеся из пор — все воспринималось как предостережение об опасности, которой Генри прежде не замечал. Теперь он понял: его жизнь защищена лишь тонкой оболочкой кожи.
Он взял Уильяма за руку — белые набухшие суставы и отчетливо проступающие кости. Открыв глаза, Уильям замотал головой, застонал негромко, по-видимому, пытаясь сообразить, куда он попал. Генри обхватил друга рукой за шею, притянул к себе, губами коснулся уха. Если смотреть под таким углом, кажется, что пузырьки воды, расходящиеся от ног Уильяма, тянутся в бесконечность.
— Ш-ш, — шептал Генри, подражая голосу ветра над заброшенным пляжем. Он легонько покачивал матрас в надежде, что этот ритм убаюкает пловца. Уильям слабо шевелил руками и ногами. Из носа у него потекла белая слизь, веревкой обмоталась вокруг лица и запуталась в тонких прядях волос.
— Хочу домой, — прокашлял он — вода плеснула в рот. Пар вырывался из трубочек на дне с шумом, похожим на рокот прибоя.
Генри опустил руки ниже, теперь он поддерживал Уильяма за поясницу. Высвободил одну ладонь и прикрыл другу глаза.
— Представь, что ты на берегу, — прошептал он, словно Уильям мог поверить, что этот рокот и есть плеск волн, который он тысячу раз слышал по ночам за окном спальни. Пока он не придумает способ доставить Уильяма домой, пусть хоть эти отголоски перенесут его в то счастливое место и время, когда еще ничего не произошло. Пусть вода с шорохом и гулом приподнимает его тело — пусть покачивается на волнах, свободное, невесомое.
Ему снилось, что он плывет по рекам, по морям, попадает в бледно-зеленые заводи, в голубые бассейны с цементным дном, руки и ноги движутся свободно, разгребая воду, как воздух; каждый мускул напряжен, движения ритмичны.
Он глубоко ныряет, кружится в воде, выдыхает с силой так, что пузыри гроздью поднимаются к поверхности, точно шарики из трубочки стеклодува. Во сне кислорода хватало надолго, словно под мышками выросли жабры, словно он превратился в проворнейшее из морских созданий, которому под водой привольнее, чем на суше.
Генри сидел на веранде и любовался столбами пара и дыма над лужайкой. Белый кустарник, который Уильям в первый год насадил у корней сосен, чтобы обозначить границу участка, разросся так, что загораживал телефонные столбы на другой стороне дороги. Вдали мерцали окна соседних домов — примерно так выглядит город из иллюминатора самолета.
Распахнулась дверь, Сьюзен и Стивен подошли к креслу Генри, и остановились, отчего-то смутившись. На шелковом галстуке Стивена — ярко-голубая полоска, под цвет платья Сьюзен. У обоих короткие, зачесанные назад волосы блестят от геля — двойняшки, а не любовники.
Под мышкой у Сьюзен — коричневый бумажный сверток.
— На сегодня хватит, — улыбается она, тщетно пытаясь скрыть усталость.
Генри раскачивается взад-вперед.
— Ага, — бормочет он. Хоть бы эти двое поскорей уехали.
— Уверен, что не поедешь в мотель? — спрашивает Сьюзен. — Там и бассейн есть. — Бросает взгляд наверх, словно сквозь крышу веранды и два этажа (дом — приземистая белая башня на фоне черного неба) она может разглядеть, что там творится. — Одну ночь медбрат справится и без тебя.
— Я дал ему отгул, — говорит Генри. — Мне будет не по себе в другом месте. Здесь полно дел. — Он с усилием поднимается на ноги и пожимает Стивену руку. — Извините, если мы вас напрягли. Надеюсь, сможем пообщаться, когда все утрясется.
— С удовольствием, — откликается Стивен со своей неизменной вежливостью. Спустившись по ступенькам, останавливается в саду и ждет Сьюзен, предоставив им возможность проститься.
— Что ж… — говорит Сьюзен, крепко прижимая к груди конверт. Веки у нее красные, щеки и губы дрожат. Вокруг глаз и рта прорезалась паутинка морщин — Генри заметил их впервые.
Он лезет в карман за сигаретами. Уже привычным движением щелкает зажигалкой, с наслаждением вдыхает маленькое бензиновое облачко, глубоко затягивается.
— Что ж…
— Поверить не могу: я бросила, а ты пристрастился! — Сьюзен нервно ощупывает пустой карман.
— Помогает скоротать время, — откликается Генри и снова глубоко затягивается, выпуская цепочку идеальных колечек.
— Он смотрит? — спрашивает Сьюзен, переводя взгляд с Генри на Стивена, который уже идет к машине. — Умираю, курить хочется.
Генри берет у нее сверток и поворачивается так, чтобы спиной заслонить подругу от Стивена. Наклонившись к его руке, она дважды торопливо втягивает в себя дым, выпускает струйку из ноздрей.
— Уже обманываю! — Отголоски привычного сарказма. — Как ты думаешь, первая маленькая ложь — начало конца? — Рассмеявшись, она машет Стивену рукой. — Вообще-то, далеко не первая. — Бросает в рот мятную таблетку. — Правда он милый? Мне пора. — Сглатывает окончания, слова сливаются.
Поцеловав Генри, напоследок она внимательно смотрит ему в глаза.
— С тобой что-то неладно или мне кажется, оттого что вина гложет? Не сердись на меня!
— И неладно, и тебя гложет, — отвечает он. — Но я не сержусь.
— Честно? — Она все крепче сжимает его в объятиях, не хочет отпускать.
— Честно, — кивает он и тоже целует ее, обнимает, прижимает к себе — силы вот-вот изменят ему. — Хватит. Скоро увидимся, — говорит он, отводя глаза.
Смотрит ей вслед — Сьюзен сбегает по ступенькам, оступается — каблук запутался в мокрой траве. Взмахнула рукой, чтобы удержать равновесие, и, смеясь, бежит дальше, к машине. Дважды сигналит гудок. Сьюзен высовывает руку из окна и снова машет, то сжимая пальцы в кулак, то растопыривая. Движение пальцев в воздухе еще видно, когда машина выезжает за ворота, на дорогу.
Широко раскинув руки, Генри потягивается и зевает. Все движения — нарочито-замедленные, чтобы не нарушить с таким трудом обретенное спокойствие. Потом он поворачивается и идет обратно в дом, тщательно заперев за собой дверь.
Две недели Генри не отходил от больного, с часу на час ожидая конца. В тот день, выйдя из хосписа, он съездил домой, упаковал сумку и вернулся за Уильямом. На следующее утро они уже были на берегу. В школу Генри даже не заглянул. Скорее всего, этим поступком он загубил свою карьеру, но до чего же здорово: исчезнуть, никому не сказав ни слова.
Он нанял человека, который помогал ему ухаживать за Уильямом. Немногословный санитар взял на себя ночные смены. В гостиной поставили больничную койку и всю аппаратуру: кислородный баллон, две капельницы — одна с декстрозой, чтобы не допустить обезвоживания, вторая — с морфием, заглушающим боль. Растворы для внутривенного вливания хранились в холодильнике. За час до очередной процедуры Генри вытаскивал их из холодильника, чтобы холодная жидкость не вызвала у больного озноб.
Обычно Генри спал на кушетке. Иногда санитару удавалось уговорить его устроиться на ночь поудобнее, тогда Генри поднимался в «свою» гостевую комнату на третьем этаже. В комнату Уильяма он заходил лишь за бельем и полотенцами.
Вопреки терзавшим Генри опасениям, пока что процесс умирания сводился к затяжной дремоте. Иногда они с Уильямом вместе смотрели телевизор, Генри читал ему вслух. Изредка Уильям чувствовал себя настолько хорошо, что звал поиграть в простые детские игры на листочке бумаги — в крестики-нолики или в «виселицу», выбирая элементарные односложные слова.
С удивительной легкостью Генри привык к этому страшному, погибающему телу. Раньше, если он являлся в больницу с работы или из дома, при виде перемен он каждый раз пугался. Но теперь, когда он не отходил от больного, самые жуткие проявления болезни сделались привычными. Он перестал сравнивать этого Уильяма с прежним.
В первую неделю Генри так радовался воссоединению, что забыл обо всех тревогах. Казалось, они застыли в вечности: если не нарушать налаженный ритм, Уильям не умрет, так и будет жить день за днем.
Но и эта надежда рухнула, как все остальные. Однажды под вечер Уильяма хватил удар, за ним — еще два. Он лишился речи. Даже к этой перемене Генри сумел приспособиться: брал Уильяма за руку и задавал вопросы, а тот отвечал «да» или «нет», один раз или два сжимая пальцы. Если Генри чего-то не понимал, Уильям писал в блокнотике, который всегда лежал наготове возле постели: Больно, воды, жарко, холодно — к этому сводился теперь его лексикон.
Распространился слух, что Уильям умирает, и друзья, давно покинувшие его, а также коллеги начали звонить, прощаться. Чувствуя себя виноватыми, держались натянуто, неловко, но Генри старался их ободрить. Он подносил трубку к самому уху больного, но тот вроде бы не узнавал никого, кроме Сьюзен. Услышав ее голос, он испускал то ли стон, то ли рычание.
Три дня назад, утром, сильный припадок буквально подбрасывал истощенное тело над кроватью. Когда приступ миновал, Генри переодел больного в чистую фланелевую рубашку, вымыл ему голову. Уильям смотрел на него, изредка моргая, в глазах — пустота. Словно призрак, взирающий на Землю с далекой звезды.
Перестилая простыни, Генри обнаружил между матрасом и бортиком кровати обрывок бумаги. Уильям сплошь исписал листок своим именем, словно влюбленный, грезящий о предмете страсти. Почерк Уильяма и в лучшую пору был почти неразборчив, но теперь огромные буквы расползались во все стороны, будто их выводили за рулем мчащегося автомобиля.
С тех пор Уильям не просыпался, не очнулся и тогда, когда приехали Сьюзен со Стивеном. Генри не спрашивал, почему они остановились в мотеле, вместо того чтобы поселиться в доме: так даже лучше, последние ночи он проведет наедине с Уильямом. Два дня Сьюзен и Стивен дежурили поочередно с Генри и его помощником. Уильям понемногу соскальзывал в небытие. Два друга и два чужих человека преданно несли вахту.
Стивен сидел с книгой в соседней комнате или выходил погулять во двор. Санитар исполнял свои обязанности. Сьюзен готовила кремацию и заупокойную службу, писала некролог и наброски прощального слова. По большей части возле Уильяма оставался Генри. Он слушал через наушники отрывки из любимых Уильямом пьес, подбирая музыку для похорон: что-то среднее между плачем и колыбельной — Малера, Брамса. По ночам прислушивался к шорохам, слабым движениям умирающего, думал настроить себя на скорбный, печальный лад. Но именно сейчас, когда до смерти оставались считаные часы, этот жалкий остаток времени выскользнул из его рук.
Накануне днем Сьюзен обнаружила в шкафу небольшой альбом с фотографиями. Они вместе листали страницы, открывая для себя незнакомого Уильяма: мальчик-ковбой верхом на коне, при оружии, а рядом — сестры; подросток среди одноклассников; групповые семейные снимки. Хотя Уильям утверждал, что порвал с прошлым, у него не поднялась рука выбросить альбом.
В тот же вечер Сьюзен, не удосужившись предупредить Генри, позвонила из отеля родителям умирающего. Генри и не знал, что несколько месяцев тому назад она разыскала их телефон. Потом она приехала в дом на берегу, заливаясь слезами, и призналась в том, что натворила. Они выясняли отношения в гостиной, над бесчувственным телом Уильяма — лицо скрыто кислородной маской, капельница подает негромкие сигналы. Из всех предательств, больших и малых, которыми были отмечены их многолетние отношения, поступок Сьюзен понять было труднее всего. Генри дал волю своему гневу. Он орал так, словно в нем бушевал неукротимый дух Уильяма.
Слишком поздно. Завтра родители приедут, чтобы забрать блудного сына домой.
Генри прошел в гостиную, по толстому ковру ноги ступали бесшумно, словно по песку. Голубое витражное стекло возле двери холла слегка искажало вид на лужайку с деревьями — похоже на картинку в калейдоскопе. Постоял минуту, озирая первый этаж дома, который так много значил для него и Уильяма и чуть было не разлучил их навеки.
Включив стерео на полную мощность, он лег рядом с Уильямом, взял его за руку. Больной дышал часто и затрудненно, как будто ему к лицу прижали подушку. Генри снял зажим с трубочки капельницы, и морфий струйкой пошел в вену. Свободная рука Генри покоилась на сердце Уильяма — оно билось все медленнее, все тише.
В гараже Генри включил свет, голая лампочка под потолком светила тускло — обросла паутиной и пылью. Россыпью — жестяные банки с засохшей краской, инструменты, старые ставни, спущенные шины; рядом — верстак, две газонокосилки, заступы и грабли. Пола не разглядеть. В углу дожидались пять металлических канистр с бензином, купленных утром в порту. В ящике верстака нашлась ветошь. Генри рассовал тряпки по карманам.
Он перетащил канистры одну за другой через лужайку к дому. Вскрыл первую, щедро полил ковер в гостиной, опрыскал занавески, панели, картины — все, что горит. Не оглядываясь, захлопнул за собой сводчатые двери, вышел в фойе, перевернул вверх дном вторую канистру и с ней в руках поднялся по лестнице. Помедлил на площадке перед дверью в комнату Уильяма, принимая решение, быстро вошел, плеснул на кровать и чехлы, на полки с книгами. Спертый воздух сразу же пропитался парами бензина, резкий запах ударил в нос, и Генри попятился, прикрывая лицо платком. Перешел в мансарду, обработал пол и составленные у стен коробки, позаботился о том, чтобы хорошенько пропиталась бензином внутренняя сторона крыши.
Выйдя в сад, он полил снаружи кухонное окно и подоконник, прокатил канистру по крытому шифером навесу над подвалом, разбрызгивая бензин во все стороны. Пустую канистру он швырнул вверх, рассчитывая забросить на крышу, но канистра, не долетев, попала в окно ванной. В тишине звон разбитого стекла прозвучал как выстрел. Генри с испугом оглянулся на проезжавшую вдали машину. Ничего — в тени черного, без огней, дома он невидим. И Луна почти не дает света.
Он не рассчитывал заранее, сколько бензина понадобится, просто опустошал канистру за канистрой. Дважды обежал дом, обведя его магическим кругом. Заднюю дверь оставил распахнутой, отошел на несколько шагов, оставляя за собой бензиновую дорожку. Отступил подальше и швырнул на землю горящую спичку.
Трава вспыхнула, огонь проворно побежал к дому и там разделился надвое, словно атакующая армия: один язык пламени яростно ворвался в кухню и холл, второй облизывал деревянную стену снаружи. Сначала языки пламени были тонкими, легкими — так горит спирт, пролитый на конфорку, — но вот они налились злобой и силой, краска начала пузырями отставать от стены. Огонь охватил всю заднюю стену, двинулся за угол, охватил ветви дикого бамбука, стучавшие по ночам в окно спальни.
Бушевал огненный ад. Внутри раздался громкий хлопок, будто сработало взрывное устройство. С крыши посыпалась дранка — сперва по одной дощечке, потом градом. Огненные стрелы падали на лужайку. В соседних домах зажглись окна. Вдали завыла сирена — громкий, пронзительный, тревожный вопль. Замигали красные и белые огни, пожарные машины уже сворачивали на улицу, где стоял дом Уильяма. Нужно добежать до станции, иначе схватят, — подумал Генри, но оставался стоять, будто загипнотизированный, наблюдая, как вылетают стекла из окон, с шипением вспыхивают и тают шторы. Дом трещит от огня, как трещат старые кости, рушится деревянный остов, со всех сторон сбегаются соседи.
Когда хоронили бабушку, священник читал проповедь, — мол, душа идет долиной тени смертной; и все прихожане подхватывали молитву, просили ангелов проводить душу усопшей в рай. Ни во что такое Генри не верил, и все же надеялся, что хоть один ангел отважится войти в пылающие угли и клубы дыма, чтобы указать Уильяму путь.
Смешавшись с толпой, Генри растерянно заахал и заохал со всеми вместе — взволнованное бормотание, похожее на глоссолалию. Отступая в тень, покидая место преступления, он в последний раз оглянулся на дом. В темное небо летели снопы искр, души умерших возносились к небесам. А под ногами — земля, под ногами — пустота, пустота.