К книге
Шаг в пустотуЧасть первая
40%
Часть первая
2

Я постоянно пребывал в болезни. Болезнь — «место», побывав в этой стране, узнаешь больше, чем после длительной поездки в Европу; и это — страна одиночества, куда отправляешься без спутников.

1

Тело внушает ему страх.

Их двое: разум, который он научился контролировать, и еще — тело. Разум, ночной собеседник, всегда рядом в часы бессонницы; переводчик, толкующий все, что доступно глазам во внешнем мире. Тело лежит в кровати, неподвижное, беспомощное; разум парит над ним, скользит из угла в угол комнаты, и дальше, в другие комнаты, другие дома, по странам памяти, а то и на другие планеты, к иным звездам. Само по себе тело — ничто. Придаток, протез мозга.

Разум обучил тело исполнять команды, точно комнатную собачонку: сидеть, стоять, лежать. Мускулы растягиваются, руки машут, ноги подпрыгивают, тело сгибается так и эдак. Иногда он испытывал возможности тела: скреб его, царапал, заламывал пальцы до хруста, до боли. Но и тогда не удавалось проникнуть глубже. Ничего ему не известно о собственном теле, можно лишь кожу рассматривать, волоски, шрамы, синеву вен. Там, внутри — лабиринт сосудов, мускулов и костей, целая галактика органов, столь же таинственных, как дальние звезды и туманности, скопления смертоносного газа. Ему показывают рентгеновские снимки, но на них лишь тень тела, лишь слабый намек на скрытую в нем угрозу.

Тело и разум — сиамские близнецы. У тела свой умысел: отделиться, зажить самостоятельной жизнью. Он болен, в теле поселился «чужой», словно из бесчисленных фильмов. Теперь их трое: разум, тело, болезнь. Болезнь растет, растет, она и тело — союзники. Вместе они больше, сильнее, чем разум. Он не может дать им отпор. Врачи подбирают лекарства, но этот резервный батальон обречен на поражение. Стреляют в темноте.

Тело превратилось в бомбу.

Тело пугает его.

Разум ему знаком.

2

Дом из шершавого белого камня, где вырос Уильям, окружали 1400 акров потрескавшейся земли и засохшей травы; от пустоши ферму отделяла бревенчатая ограда и каменные стены, уходившие во все стороны за линию горизонта. Одна ферма так далеко отстояла от другой, что в ночи единственным источником света оставались Луна и звезды, и лишь изредка — фары грузовика, вспыхивавшие в 570 акрах от дома. Даже после того как засуха истощила почву и отец был вынужден искать работу в соседнем городке, о продаже родового гнезда и речи не заходило. Родители выросли в этой вере — владеть таким количеством земли, что хватило бы на целый округ, собственный штат внутри штата, где якобы обеспечена полная независимость.

Летом колодец пересыхал, воду возили из города в пластиковых канистрах. Каждый член семьи мог раз в неделю помыться дождевой водой, которая стекала с крыши в ведра, подвешенные на карнизе. Вода в старых бочках покрывалась ржавчиной, на теле от нее оставалась шершавая, цвета крови, пленка. Электричество давал старый генератор, лампочки в доме горели так же тускло, как фонари «молния», с которыми дети отправлялись по вечерам укладываться спать. Страх перед пожаром был у мальчика в крови, а потому он быстро научился пробираться в комнату наверх, не зажигая свечу. В раннем детстве Уильям спал беспокойно и боялся проснуться посреди ночи: он и во сне помнил, что в комнате будет совсем темно.

Его семья и еще пять таких же семейств на обоих склонах горы сообща пользовались одной телефонной линией. За письмами отец ездил двадцать две мили до ближайшего почтового отделения — расстояние измерялось только по шоссе, сначала надо было одолеть двухмильную дорожку и миновать по пути трое ворот, надежно запиравшихся от чужих. В сезон дождей грязь на подъездной дороге разбухала, словно тесто, даже на джипе не проехать. Тогда Уильям с отцом таскали продукты на спине, по щиколотку в скользкой, как лед, грязи. Ухватиться было не за что, они то и дело оступались и падали, а порой сдавались и ползли в гору на четвереньках, волоча покупки за собой. С ноября по февраль мать и младшие сестры выбирались им навстречу лишь до вершины холма, где почва оставалась надежной и твердой, приносили горячий кофе, посыпанный шоколадом, а в доме вкусно пахло жареным.

Ночью — тишина; только вздохи и храп животных, комариное пение, обрывки музыки и щелчки в мамином радиоприемнике. Днем, играя в холмах за домом, в лабиринте каменистых тропинок, мальчик порой ознобно замирал: где-то рядом слышался треск гремучей змеи, спешившей укрыться в тенечке от жары.

Не было на свете звука страшнее этого змеиного предупреждения — и не гремучки вовсе, а электрический шорох, от которого даже растения замирали, стихал ветер, комары застывали в воздухе. Но как бы близко ни была угроза, Уильям так и не успевал разглядеть бледно-коричневую кожу и черную татуировку ромбами, пока змея скользила мимо по грязной, усыпанной листьями дорожке. Шипение доносилось отовсюду, снизу, сверху, из-за спины. Отец — тот сразу замечал змею, словно она ярко светилась на фоне почвы. Он хватал толстый сук — вдоль дорожки лежали мертвые, поваленные ветром деревья — и, ловко повернув запястье, одним ударом обезглавливал пресмыкающееся.

Мать Уильяма хранила гремучки в банках на полке у кухонного окна, от солнечного света они становились бледнее и тверже. Потом она приклеивала их к серебряным овалам и делала серьги, или накладывала, чередуя с бирюзой, на пряжки для поясов — их брала на продажу местная сувенирная лавка. Тела гадин отец подвешивал на верхние балки амбара, там они высыхали и осыпались наземь, словно кардинальские шляпы из-под острой крыши собора.

Они разводили кур-несушек и свиней, в хлевах позади амбара одно поколение животных сменялось другим. Каждое воскресенье перед рассветом отец стаскивал Уильяма с постели — помогать с забоем.

В четыре часа утра было зябко даже летом, предрассветная дымка отливала голубым и лиловым, точно огромный синяк. Прежде чем потревожить свиней, отец и сын разводили огонь под ванной с дождевой водой — ванна стояла перед свинарником. И двадцать лет спустя Уильям столь же отчетливо, как если бы это было вчера, помнил вонь свинарника и пар, поднимавшийся от воды. Тихо, так тихо, что когда помешиваешь угли, огонь вспыхивает с треском, похожим на выстрел, искры взлетают и пляшут перед глазами, яркие, как фейерверк. Чтобы уберечь мальчика от ожога, отец предупредил: каждая искорка несет чью-то душу на небеса, схватишь ее — помешаешь душе попасть в рай.

Вода в ванне начинала кипеть, и тогда отец поднимался на ноги, шептал: «Пора!» — и, нащупывая в кармане пальто нож, открывал калитку загона. Едва заслышав скрип петель, свиньи пугались — они знали… Стучали копытца: свиньи, пыхтя и хрюкая, дружно бросались к противоположной стене. Даже в темноте они отводили взгляд — словно, пряча от людей глаза, оставались невидимыми, невредимыми. Свиньи не знали, что накануне отец Уильяма пометил обреченное животное. Его пятачок уже намазан зеленой блестящей краской, ни вода, не грязь не размоют светящийся треугольник. Укрываясь в темноте, отец водил фонариком из стороны в сторону, пока луч не находил животное, у которого пятачок светился ярче, чем глаза собратьев.

Уильяма тревожила мысль: если бы животные объединились, они бы с легкостью одолели людей. Свиное стадо в совокупности весило многие тысячи фунтов. Но свиньи, ослепленные светом фонаря и собственным страхом, не ведали о своей силе. Они в ужасе жались друг к другу, напирали на внешнюю ограду, так что прогибались перила. Отец и Уильям набрасывались на клейменого кабанчика, остальные с визгом разбегались, зарываясь рылами в землю. В сезон дождей поросята порой тонули в лужах возле кормушки. В луче фонаря серые брюшки светились в грязи маленькими лунами.

Когда отец и сын хватали облюбованного кабанчика, остальные убегали в глубь загона. Животные не отводили глаз от страшного зрелища, но больше не двигались с места. Меченый тащился к воротам с пронзительным, невыносимо протяжным визгом на одной ноте. Обнимая свинью за шею, Уильям чувствовал, как глубоко внутри вибрируют связки, аж кожа ходит ходуном.

Мальчик отворачивался, отец вскрывал жилу на шее — так легко, словно обрезал хвостик у морковки. Все мускулы резко дергались под рукой Уильяма. В кромешной тьме он видел только флюоресцирующую метку, попадавшую порой в полукруг света. Визг животного переходил в кашель, мутная пленка опускалась на глаза. Свинья обмякала, и тут же — Уильям это слышал — успокаивались оставшиеся в живых. Они разбредались в поисках пищи или заигрывали друг с другом, тыкались пятачками, будто ничего не случилось. Потом отец гасил свет, и зеленый треугольник сливался с жесткой щетиной на рыле мертвой свиньи, становился невидимым.

Как только животное испускало дух, они вдвоем тащили тушу в ванну замачивать. Обязанность Уильяма — натянув до локтей резиновые перчатки, стаскивать кожу, которая слезала в кипятке. Самое главное — дождаться, когда кожа начнет отставать от мяса, но не пропустить момент, чтобы свинина не подварилась. Уильям не уставал изумляться тому, с какой легкостью, почти без рывков, ложилась ему в руки кожа с жесткой щетиной, целенькая, словно одежка. Вместе с отцом они вешали раздетую свинью на крюк, закрепленный в балке над воротами загона. Уильям держал фонарь, отец разрезал тушу от глотки до низа живота. Органы выползали наружу, шлепались наземь, будто резиновые, никак не связанные друг с другом предметы, а внутри на розовой плоти оставались лишь следы засохшей крови, как от ударов бича. Закончив эту работу, Уильям с отцом относили тушу в огромный сарай-холодильник и клали поверх груды замороженных туш, громоздившихся у стены, как поленница. У двери Уильям оглядывался, прежде чем выключить свет, и из клубящегося холода на него рядами таращились зеленые светящиеся треугольники.

При сноровке и умении вся работа, от того момента, когда они разводили костер, до той минуты, когда запирали дверь холодильника, занимала всего два часа. Сделав дело, отец и сын присаживались на землю у стены загона, где уцелевшие свиньи давно уже мирно и удовлетворенно похрюкивали. В ожидании рассвета мальчик в очередной раз слушал отцовские рассказы про детство на ранчо. Отец почти не упоминал о людях, с которыми вырос, — ни о своем отце, ни о братьях, ни о тетках, живших по соседству. Стихийные бедствия — вот основной сюжет его историй. Он повествовал не об инфарктах, а о катастрофических последствиях заморозков, не о жизни детей, а о преждевременном опоросе и гибели молодняка, о мертворожденных жеребятах, о цыплятах-альбиносах с розовыми глазами, о скорпионе, притаившемся в ботинке, о тарантулах, допрыгивающих ребенку до колена, о крысах, которые скачут еще выше, когда прицелишься в них из ружья; он повествовал о месяцах без воды, о годах без электричества, о неурожае, о засухе, о редком благодатном дожде, идеальном лете; о буранах, — они случались так редко, что запоминались почти как рождение детей.

Уильям догадывался, почему отец выбирал для своих рассказов именно этот момент: в волшебном предутреннем свете, застигнутая врасплох между заходом луны и восходом солнца, их ферма выглядела прекрасной, желанной. Он понимал: отец хочет научить его всему, что сам знал от рождения, — забивать скот чисто и без суеты; с расстояния в пятьдесят футов на глаз определять вес выставленного на продажу животного; за несколько часов чуять перемену погоды; разбираться, когда почва становится достаточно влажной для сева и как орошать поле с помощью целой системы шлангов, по сложности не уступающей ходам в муравейнике; с точностью до минуты определять время по едва уловимым переменам в положении солнца или луны. Даже в доме, при закрытых ставнях, отец всегда угадывал, который час, словно и сквозь прочные каменные стены своего жилья видел ложившиеся на землю тени.

Мальчик знал, для чего отец пытается всему его научить: отец хотел, чтобы ранчо переходило из рук в руки, от одного поколения семьи к следующему и так далее. Но с раннего детства Уильям не испытывал ничего, кроме ненависти, ко всем подробностям фермерской жизни: к сквознякам в комнатах, где летом было душно, а зимой зябко; к ядовитой растительности, от которой на коже вздувались волдыри; к болезненным и свербящим укусам насекомых; к постоянному напряжению и усталости — такой усталости, что простейшая работа превращалась в непосильную задачу; к изоляции от всего мира, кроме ближайшей родни, — одиночество он переносил, как тяжкую болезнь.

Бежать было некуда, но он мечтал о бегстве с такой же исступленностью, с какой теперь мечтал о здоровье — недоступной для него стране. В восемнадцать лет он отправился на восток, в города, о которых до тех пор лишь читал в книгах. Эти города были для него, что горы Китая для открывателя новых земель, что сокровища, зарытые на далеких островах бирюзовых морей для безбилетного пассажира, прячущегося в трюме.

Уильям исчез.

Он порвал с прошлым, насколько возможно порвать с ним, не утратив память и не сменив личность.

Прибыв в Нью-Йорк, Уильям первым делом добавил к своей фамилии второе «д». Отныне и навеки он писался «Аддамс». И двадцать лет спустя он кипел от негодования, если продавец или регистратор в гостинице автоматически записывали его имя с одним «д», словно эти люди пытались привязать его к той жизни, частью которой он никогда не был, отказывался быть. Новым знакомцам Уильям лгал о себе, местом своего рождения называл города, где никогда не бывал, а порой — и чужие страны. Родителей он наделял заурядной конторской работой или вовсе избавлялся от них, оставляя себе только престарелую тетушку, на склоне лет усыновившую сироту.

Начало своей жизни Уильям отсчитывал с того момента, когда стопы его коснулись городского асфальта. Шум транспорта радовал его и днем и ночью, неоновая реклама переливалась лиловыми и алыми лунами, рассеивая тьму. Нет, он не тосковал по холодным ночам, когда звезды светят так ярко, что виден каждый изгиб безлюдных холмов и острые выступы скал. Уильям засыпал под звук работающего телевизора, оставив в коридоре лампу, чтобы в любом часу ночи очнуться среди света и шума. Дважды в день он принимал горячую ванну, зелень ему доставляли на дом с ближайшего рынка. В сильный дождь он предпочитал оставаться дома.

Со времени его переселения в город минуло двадцать лет. Уильям понятия не имел, живы ли еще родители, и не справлялся о них. Он всего в жизни добился сам, хотя и не отрицал, что многими своими качествами обязан детству на ранчо: научился полагаться на себя, стал физически вынослив и крепок, умел обращаться с животными и возделывать землю, водил машину по самым опасным дорогам. Но самым сильным впечатлением оставался шок, который он испытывал всякий раз, когда отец потрошил свинью: не столько мертвое животное вызывало у мальчика ужас, сколько та легкость, с какой примитивный инструмент, кухонный нож, перерезал горло живому существу и лишал его жизни. Ощупывая собственную кожу, Уильям прикидывал, как быстро она сошла бы в горячей воде. Прислушиваясь к биению сердца, думал, как просто было бы его вырезать и бросить в бочку с потрохами.

Впервые выйдя из больницы после получения смертного приговора, Уильям остановился у ворот — всего в пяти кварталах от дома — и опустил чемодан на тротуар. Приметы вокруг не изменились, но ему померещилось, что он перенесся в незнакомый, опасный мир. Тут все состоят в заговоре, блюдут какую-то тайну, ему никто ничего не скажет. Уильям замахал рукой, спеша поймать такси, поскорее убраться отсюда. Машины проносились мимо одна за другой, чураясь его, словно у него на лбу проступил зеленый светящийся треугольник.

3

Началось с упорной лихорадки и постоянной, непонятной слабости, которую можно было приписать усталости, начинающейся простуде, перемене погоды, но сезоны сменяли друг друга, а в жизни Уильяма не менялось одно: ему было скверно. Порой становилось лучше, порой — хуже, но ни единого дня, когда он бы чувствовал себя вполне хорошо. Целый год Уильям не мог найти причину, определенный недуг с конкретно выраженными симптомами. Только повышенная температура и красная сыпь, что призрачной тенью скользила по телу, смещалась от подмышек к ногам, потом на ягодицы, потом на грудь, нигде не задерживаясь надолго, но и не желая уходить. Ныли суставы, легкие пронзала мгновенная, острая боль, внезапными спазмами сводило мышцы, неделю за неделей он страдал от кратких приступов тошноты, похожих, по его понятиям, на утреннее недомогание беременных.

Уильям ни с кем не делился своими тревогами, но порой, извиняясь за апатию и невнимание, говорил друзьям: «Кажется, гриппом заболеваю» — и с облегчением слышал в ответ, что никто нынче не может похвастаться хорошим здоровьем. Все его знакомые либо тоже подхватили какую-то незначительную инфекцию, либо страдали от давней усталости. Вероятно, и у них под одеждой расползалась такая же сыпь, такие же боли вспыхивали и гасли под покровом кожи. На вопрос «Как дела?» никто не отвечал: «Замечательно!» Поэтому даже в те дни, когда не хватало сил подняться с постели, Уильям не поддавался панике и находил всему объяснение: стресс, плохие сны, неподходящий режим. Он убеждал себя, что просто забыл, каким бывает «нормальное» самочувствие.

Ты уже немолод, твердил он себе (ему шло к сорока). Это приметы возраста. Но один симптом тревожил не на шутку, его-то уж никак нельзя было счесть «нормой»: каждое утро, измеряя температуру, Уильям видел на градуснике не менее 99.8, и это в лучшие дни. Чаще столбик ртути толчками поднимался до 101, 102, 103 градусов, а то и выше. Холодные обливания, таблетки, сок, дополнительные часы сна — ничего не помогало, лихорадка неотступно следовала за ним по пятам. Тело не могло вернуться к отметке «здоров».

Его бросало в озноб и жар, страх становился все острее, но Уильям откладывал визит к врачу. Напрасная трата денег, отговаривался он, хотя в прежние годы при малейшем недомогании спешил к доктору. В тот момент, когда воля сдавала и он уже собирался позвонить и записаться на прием, температура падала, лихорадка стихала, унималась тошнота и силы возвращались — достаточно, чтобы протянуть еще один день.

Каждый вечер в новостях передавали сообщения о заразных болезнях, отравленных морях и водосборниках, об инсектицидах в продуктах питания, о радиоактивной почве и кислотных дождях, о выхлопных газах, накрывших город. Такую цену мы платим за жизнь в современном мире, приговаривал Уильям, когда на пороге дома его сгибал пополам приступ кашля. Не убережешься.

Он всматривался в прохожих, отмечая знакомую бледность, сутулость, вялую походку; он постоянно заключал сам с собой пари, бился об заклад, ставил на карту: Если такси трижды подряд проедет на зеленый свет, я поправлюсь. Если завтра не будет дождя, я поправлюсь, — и так далее, и тому подобное. Удивительно, сколько пари ему удалось выиграть. Везения хватило бы на долгую жизнь. Но он по-прежнему чувствовал себя плохо.

С ранних лет, едва научившись читать, Уильям держал у кровати на столике книгу, где описывались симптомы всех известных науке болезней. Почувствовав какое-то недомогание, он тут же обращался к списку симптомов и сам себе ставил диагноз, всегда подозревая худшее: головная боль — злокачественная опухоль мозга; глаза устали — надвигается слепота, зрение помрачится навеки. Если при гриппе начиналось головокружение, Уильям был уверен, что болезнь повредила его нервную систему.

Любая болезнь была проклятием. Отправляясь к врачу, он замирал в ожидании роковой вести, внутренне молился об избавлении. Каждый раз врач рассеивал его страх, и Уильям испытывал небывалый подъем духа, словно отпущенный на волю узник. Блаженство длилось месяцами, но потом его настораживал какой-нибудь спазм, и тревога вновь поселялась в душе.

А ведь в детстве болеть так приятно, это можно назвать счастьем. День и ночь родители рядом, заботятся о сыне. Он радовался прикосновению ласковой ладони к влажному от пота лбу, всматривался в их силуэты в тусклом свете из коридора — склонившиеся друг к другу головы что-то шептали. Ему нравилось внимание врача: тот брал анализы, назначал лекарства, — нравилось, когда холодный металл стетоскопа скользил по груди — прикосновение столь же волнующее, как потом — прикосновение любовника. Нет, даже прикосновению любовника не заглушить то, давнее.

Осознав слабость и уязвимость своего тела, Уильям был потрясен так, как иные люди бывают потрясены и преображаются, узрев Христа. Как можно считать себя дееспособным, если невесть откуда нападает лихорадка, изнуряет тело, осаждает ум? А эти приливы дурноты, от которых он в бессилии валился на пол? Самый примитивный, быстро проходящий недуг разрушает любые наши планы. Уильям научился относиться к болезни с настороженностью и уважением, словно к опасному противнику. Он не утрачивал бдительности даже в те дни, когда тело двигалось легко, дыхание становилось глубоким и полным, энергии с избытком хватало на дюжину людей и ничья радость не могла сравниться с его физической радостью бытия, — даже тогда он не расслаблялся.

Зато теперь, когда Уильям едва стоял на ногах, он не желал сдаваться. Нужно готовить себя к последней, главной, болезни, полагал он. Он был болен, но тащился на работу, выполнял свои обязанности, встречался с друзьями, чтобы знать, как вести себя, когда наступит урочный час. Делая все это, он повторял себе: Вот так оно будет, вот так будет, — чтобы привыкнуть, чтобы потом не было никаких сюрпризов.

И все же смертный приговор застиг его врасплох. Когда дежурный врач сообщала результаты обследования, диагноз она произнесла так поспешно, что слова скользнули мимо сознания. Я? Я? Кто?! Уильям напряженно пытался сообразить. Окинул взглядом тапочки у кровати, вазу с цветами, окно, пейзаж за окном, желая сосредоточиться на чем-либо знакомом. Потом снова тупо уставился на врача, у нее из-под слоя розовой помады, нарушившей, обезобразившей контуры рта, выпирала толстая верхняя губа. Врач, похоже, почувствовала облегчение: обошлось без истерики. Она торопливо покинула палату, пообещав вернуться утром, на ходу оправляя поля мятой бархатной шляпки, должно быть, на вечеринку спешила. Тихий зимний день, шесть часов вечера.

Врач вышла. Накатил приступ паники — Уильям и не думал, что испытает подобный ужас. Попытался стряхнуть с себя страх, словно наваждение. Обзвонил друзей, притворяясь, будто ничего не произошло, в надежде, что обыденные события чужой жизни отгородят его от случившегося, возвратят в тот магический круг жизни, из которого он изгнан навеки. Однако, слушая голоса в трубке, Уильям думал об одном: Это не со мной, это не со мной, — пока ему не почудилось, что он уже умирает — от безнадежности.

Он устроился на ночь, по многолетней привычке прижав к животу подушку, свернувшись вокруг нее в позе эмбриона. Едва закрыв глаза, Уильям сорвался в свободное падение и все теснее прижимал к себе подушку, тщетно цепляясь за свистевший мимо воздух.

Ничто не препятствовало падению, ничто не держало его.

В юности, отдаваясь на милость недуга, Уильям много размышлял о смерти, но, как бы скверно ему ни приходилось, не мог вообразить конец. Он бывал опасно болен, дважды чуть не погиб от несчастного случая. Однажды на скользком после дождя шоссе впереди возник мчавшийся лоб в лоб автомобиль. В другой раз, нырнув, на глубине ста футов Уильям внезапно почувствовал, что в легких иссяк воздух. В обоих случаях время останавливалось, реальность исчезала, вопль ужаса сотрясал тело и заглушал все вокруг. Он успевал подумать: Не могу поверить, это не со мной, — твердил эти слова про себя, как заклинание. Но прежний опыт не прибавлял осмысленности нынешнему и не защищал от него.

Пока было можно, Уильям притворялся, что ничего не произошло, догадываясь: впереди много, слишком много времени, когда от реальности негде будет укрыться. Он ходил к врачу, сдавал анализы, скрывая эти визиты, словно внебрачную связь. Он еще не знал, какие изменения повлечет за собой болезнь, хоть и понимал, что предыдущие события по сравнению с ней — пустяки: встречный автомобиль остановился, он выплыл на поверхность, и жизнь-после продолжалась в точности как жизнь-до. Теперь же, прикидывая, как в один прекрасный день поведает друзьям о своем недуге, Уильям мысленно говорил им: Представьте себе, что вы очутились на глубине и воздух кончился, или вы несетесь по шоссе и вдруг видите встречные огни. А теперь представьте, что этот момент длится вечно, вообразите, что вы обречены провести вечность в судороге страха.

Но когда день пришел, у него уже не было сил пускаться в объяснения. Ему требовалась помощь, и только. Однажды утром Уильям проснулся и обнаружил, что легкие сдавила такая тяжесть, будто слон сел на грудь.

— Я умираю, — сообщал он всем и каждому, кому позвонил. Даже в его ушах эти слова звучали нереально, однако Уильям признал: он стоит на краю.

4

Генри бежал к дверям больницы, размахивая на ходу кейсом и сумкой, в которой лежала почта Уильяма, перемена белья, утренние выпуски трех городских газет и кекс, купленный на углу в любимой булочной Уильяма. Больничные башни отбрасывали густую прохладную тень; выйдя из тени, Генри попал в лабиринт кафельных стен. Вокруг приглушенный гул голосов, торопливые шаги, поскрипывают резиновые подошвы, от резкого, острого запаха к горлу подступает тошнота. Генри ускорил шаг. Всего полчаса, потом нужно спешить в колледж.

Каждое утро перед занятиями, каждый вечер, когда больница уже закрывалась для посетителей, Генри дежурил в палате Уильяма. Так давно длилась эта служба, что он привык определять время суток по расписанию медсестер: даже вернувшись к себе домой, в нескольких милях от больницы, он видел, как они меряют Уильяму температуру, ставят капельницу, считают пульс, и пытался не думать о том, что станется с ним теперь — ведь Уильям умирает.

Когда Уильяма положили в больницу, ему было настолько плохо, что о себе Генри забыл. Откуда-то взялись силы, чтобы принимать тысячи нелегких решений: как устроить Уильяма, как ухаживать за ним. Теперь кризис миновал, однако начала сказываться усталость. Завтра Уильяма выпишут, но как бы ни хотелось верить, что друг поправляется, Генри понимал: улучшение продлится недолго. Это его тревожило — чем дольше Уильям проживет, тем больше времени проведет в больнице. Краткосрочную ремиссию Генри предполагал использовать, чтобы отлучиться ненадолго. Он договорился, что домой Уильяма отвезет их общий друг, Сьюзен. Он даже квартиру прибрал и набил холодильник едой. Но выслушав его отчет по телефону, Уильям брякнул трубку на рычаг.

Уильям превосходил Генри ростом на полфута, весил на пятьдесят фунтов больше, а еще больше его превосходство проявлялось в характере. Генри он казался великаном. Голос Уильяма громыхал, возвышаясь до крика, независимо от того, гневался он или хотел приласкать. Пол дрожал, когда Уильям входил в комнату или покидал ее. Даже мебель в квартире этого человека была ему подстать: темные деревянные шкафы высились до потолка, вздувались подушки кресел, невероятных размеров ковры покрывали весь пол, в кровати места хватило бы на троих — простыни приходилось шить на заказ. Но хотя Генри, заслышав голос Уильяма, непроизвольно вздрагивал и пригибался, словно избегая удара, он твердо верил, что никто в мире не будет так ему предан, не станет бороться за него столь же яростно, как за самого себя.

Об этом Генри тщетно напоминал себе, выходя из лифта и пытаясь удержать на губах улыбку. Если войти с веселым лицом, бог даст, и настроение Уильяма улучшится. Не тут-то было: Генри поставил сумку на пол и наклонился поцеловать друга, а тот уставился на него каменным взглядом. Уильям сидел на стуле возле окна, дожидаясь, пока санитарка перестелит простыни. Смотрел в сторону, словно его единственный друг — батарея под окном.

Все равно уеду, — поклялся самому себе Генри, расставляя цветы в вазе у окна. Развернул кекс, выложил его перед носом Уильяма. Потянулся было помочь санитарке, но вовремя остановился. Она умело подвернула углы, туго натянутая простыня казалась прозрачной. Санитарка помогла Уильяму подняться на ноги, уложила его на кровать, и Генри почудилось, что его друг распростерся на льду.

Сидя в палате, Генри мечтал, чтобы поток медицинского персонала не иссякал, чтобы одна медсестра за другой, санитарка за санитаркой кивали ему, пока он торчит здесь, прикованный к постели Уильяма. Больше всего он боялся остаться с Уильямом наедине: вдруг тому станет плохо. Всякий раз, когда медсестры уходили, а Уильям как-то странно затихал, казалось, что больной уже не дышит, и порой он, Генри, щипал друга за руку, пока его глаза не открывались нехотя, словно у куклы.

Они провели вместе в больничной палате столько часов, что порой им и говорить было не о чем. В тишине Генри мог на досуге обдумать, как на него свалилось это бремя — ухаживать за Уильямом. Это произошло отчасти по умолчанию, отчасти в силу договора, какой заключают между собой одинокие люди, не имеющие родителей и супругов, близких, к кому можно обратиться в час нужды. Но это никак не объясняло, почему жизнь Уильяма до такой степени переплелась с жизнью Генри. Даже для самого Генри дружба с Уильямом оставалась не вполне понятной. Люди, мало их знавшие, принимали эту пару за любовников, но на самом деле отношения Уильяма и Генри всегда были чем-то большим и чем-то меньшим, нежели любовный союз.

Познакомились они случайно.

В тот вечер Генри чуть было не остался дома, но все-таки собрался на прогулку уже за полночь, не находя себе места: тогдашний партнер так и не позвонил. Через пару минут после того, как Генри вошел в «свой» бар, кто-то представил его Уильяму. Генри и раньше обращал внимание на этого человека. Уильям всегда держался особняком, на лице — замкнутое, почти угрожающее выражение волка-одиночки, так что Генри не на шутку удивила его неожиданная приветливость. Они вместе вышли на свежий воздух порадоваться первому теплому вечеру ранней весны. Пили пиво, облокотившись на капот машины, прислушивались к кошачьим воплям, доносившимся из-за решеток женской тюрьмы в дальнем конце улицы, к грубоватым голосам прохожих.

Никогда прежде Генри не удавалось так непринужденно разговориться с незнакомцем. Лишь позже он сообразил, что сам-то с готовностью выложил о себе все, а Уильям почти ничего не сообщил в ответ. Сказал только: мол, работает брокером на бирже и живет поблизости от бара; все подробности его прошлой жизни Генри впоследствии черпал из сплетен общих друзей, преимущественно — у Сьюзен. Но в ту ночь Генри не мог остановиться, рассказывал и рассказывал, стараясь не вспоминать (а дело шло к четырем часам утра), что с утра ему отправляться в университет на другой конец города. Денег на такси у него не было. В такой поздний час ехать на метро опасно, но он все равно продолжал болтать, пока из бара не вышел последний посетитель и на закрытую дверь не опустилась металлическая решетка.

Уильям подмигнул, как бы спрашивая: «Идем?» — и Генри пошел за ним, мимо ряда обветшавших причалов вдоль набережной, мимо закрытых складов и боен, где в укромных уголках пристроились проститутки. Уильям вел себя в этом районе так уверенно, как ни один из знакомых Генри: никого не боялся, не вздрагивал, даже когда они проходили мимо опасных с виду подростков, сбивавшихся в стайки на неосвещенных улицах. Генри с энтузиазмом спешил за новым другом, не зная, куда и зачем его ведут, но не желая расставаться. Уильям околдовал его. Этот мужчина, десятью годами старше, излучал уверенность и легкость, о каких Генри мог только мечтать.

Уильям распахнул дверь в подъезд, Генри последовал за ним. Квартира поразила его роскошью. Большинство приятелей Генри еще учились в колледже, хранили книги в пластмассовых коробках из-под молочных пакетов, вместо стола пристраивали доску на паре ящиков, спали на диване в однокомнатной квартире или на койке в общежитии. Все стены в гостиной Уильяма были увешаны фотографиями. Красный огонек автоответчика светился — сколько сообщений! Этого человека все любили.

Генри был так погружен в учебу, что утратил связь с реальностью. Теперь ему показалось, что Уильяму принадлежит целый мир, интереснейшее прошлое, и всем он готов поделиться. Я хочу стать частью этого, — твердил юноша про себя.

В ту ночь они единственный раз занимались сексом, молча и небрежно, как будто Уильям (так, во всяком случае, подумалось Генри) делал гостю одолжение. Генри не стал объяснять, что не секс привлекает его в новом знакомом. В ту пору Генри либо из вежливости, либо повинуясь желанию шел почти с любым, кто звал. Секс был для него просто отправлением организма, подобно еде, дыханию, сну.

Утром Уильям отвез его в университет. Назавтра позвонил и пригласил вместе поужинать. Последовали и другие приглашения, в том числе — провести выходные в загородном доме на берегу. Так постепенно они все больше сближались, пока Генри незаметно и естественно не превратился в придаток Уильяма.

Теперь уже не припомнить, ждал ли он в свое время от Уильяма большего. С годами Генри перестал ломать себе голову, пытаясь понять, на чем держится их связь. Кроме ближайшей родни, Уильям стал единственной неотъемлемой частью его жизни. И все же скрытность Уильяма, а порой его жесткость пугали Генри, и он задавался вопросом, какая роль отведена ему в этих отношениях.

Уильям никогда не упоминал о родных. На Рождество и День Благодарения он оставался дома, отклоняя любые приглашения. По-видимому, искренне презирал семейный уклад. «Друзья — это и есть семья», — говаривал он, словно такого объяснения было достаточно.

Как все его знакомые, Генри делился с друзьями тайнами, в которые ни за что не решился бы посвятить родителей. Близкие видели только внешнюю сторону его жизни. Мать с отцом приезжали к Генри в университет, останавливались в его квартире, но так ничего и не узнали о коллегах, о трудных учениках, о любимых им книгах и мужчинах. С другой стороны, друзья Генри не понимали, что значит для него семья, что за таинственная нить каждый праздник тянет домой великовозрастного, почти тридцатилетнего сына, какую радость доставляют еженедельные звонки. Хотя разговоры с родителями затрагивали только поверхность его жизни, не проникая вглубь, они укрепляли в Генри уверенность в том, что семья всегда будет для него убежищем, каким бы жалким, каким бы ничтожным он ни стал. У него сложилась своя жизнь, у родителей — своя, но эти два круга каким-то образом пересекались, и Генри твердо знал: вся надежность и уверенность, отпущенные ему в жизни, проистекают из этих неосознанных, неоговоренных уз.

Возможно ли поверить, чтобы Уильям не интересовался судьбой своих родителей, не испытывал даже легкого любопытства в те минуты рассеянности, когда вдруг вспоминаешь друга, забытого десятки лет назад? Но если Генри отваживался задать такой вопрос, Уильям лишь пожимал плечами и выдерживал паузу, а потом менял тему разговора. Генри опасался, что точно так же Уильям вычеркнет из памяти его самого, если однажды он ему не угодит. Человек, который способен вот так оставить всю свою прежнюю жизнь и даже не оглянуться, внушает невольный страх.

Долгое время Генри не принимал на веру слов Уильяма «друзья — это и есть семья». Однако, заболев, Уильям напрямую адресовал эти слова Генри. Теперь он говорил: «Ты — моя семья», и Генри чувствовал себя ответственным за каждую мелочь. Даже оставаясь в одиночестве, он не мог отвлечься от мыслей о Уильяме. Каждым его шагом продолжали управлять невидимые нити, протянувшиеся из больничной палаты — так иным людям кажется, будто их направляет рука Божья. От Уильяма некуда было деться. Генри ежеминутно преследовали врачи, звонившие домой, чтобы согласовать ход лечения, медсестры, шепотом докладывавшие в коридоре, «как мы себя сегодня чувствуем». Правила игры изменились. На медицинской карте Уильяма черным по белому было написано, что ближайшим родственником является Генри.

Едва санитарка покинула палату, Уильям включил новости и уткнулся взглядом в экран. Генри, опустившись на стул напротив, уставился в окно. Украдкой глянул на часы. Через десять минут пора на урок. С запада надвигается буря; авария водопровода создала помехи в час пик; студента застрелили на бейсбольном поле; новый скандал в администрации мэра… Он слушал в надежде, что какое-то сообщение станет поводом для разговора. Но каждый раз, открыв было рот, Генри останавливал себя: Уильяма не волнует погода, преступность, скандалы — ему хуже, чем любому из этих чужаков в новостях.

Генри жалел Уильяма, но жалел и себя. Он лишался самого близкого человека. Раньше особую прелесть их отношениям придавала возможность совершенно свободно обсуждать любую тему, какая приходила на ум. Пока Уильям не заболел, Генри получал от него лучшие советы, чем когда-либо давали ему родители, учителя, психотерапевт и приятели. Сперва он надеялся, что эти разговоры еще вернутся, но возможно ли поддерживать непринужденную болтовню, если в мире не осталось насущных проблем, кроме болезни Уильяма.

— Ну же, Уильям, — не вытерпел он наконец. — Тебе что-нибудь нужно, пока я не ушел?

— Чудесное исцеление, — пробурчал Уильям. — Пробежка в парке. Избавление от шрамов и язв.

Генри поежился. К горлу подступал вопль: сколько дел он переделал за последние недели, ни разу не пожаловавшись, сколько времени потратил, заполняя счета Уильяма, перезваниваясь с его конторой, выстраивая расписание посетителей, чтобы Уильям ни на час не оставался в одиночестве. Ни один из общих знакомых не выдержал бы тех требований, которым он с готовностью подчинялся. Уйти бы отсюда, и пусть варится в собственном соку! — мелькнуло у него в голове, когда Уильям преспокойно повернулся обратно к экрану.

— Я пошел, — заявил Генри, с трудом скрывая дрожь в голосе. Сквозь распахнутую дверь было видно, как тянется цепочка покидающих больницу посетителей. Что мешает ему подхватить с пола кейс и присоединиться к ним? У меня своя жизнь, — думал он. — Уроки, статьи, друзья.

Но он не стронулся с места.

Нет смысла уговаривать себя: дескать, без него бы Уильям зачах с голоду в пустой квартире, врачи махнули на него рукой, телефон и свет отключили, счет в банке закрыли — это неправда, Уильям попросту нашел бы ему замену.

В какой момент Генри выбрал себе роль приживалы при Уильяме? Может быть, не осознанно выбрал, но естественно, как притягиваются друг к другу два магнита? Уильям присвоил себе его жизнь, но много ли хорошего было в прежней жизни? Или он что-то забыл? Вечера, когда он взволнованно мерил шагами комнату, надеясь, что телефон все-таки зазвонит; вечера, когда засиживался в школе, возясь с отнюдь не срочными делами; вечера, когда он места себе не находил от беспокойства.

Повернув голову на подушке, Уильям посмотрел Генри прямо в глаза тем взглядом, который напомнил ему глупую детскую игру: двое мальчиков бежали друг другу навстречу по узкой дорожке — кто первый свернет, тот и проиграл. Обычно первым сдавался Генри, но один раз он продолжал бежать, не желая уступить, и с такой силой врезался головой в противника, что три дня пролежал в больнице. Друзья превозносили его отвагу, но Генри так и не решил, считать ли это победой.

Приступ кашля согнул Уильяма пополам. Руки судорожно взметнулись к лицу, с губ во все стороны летели густые белые нити слюны, падали на простыни. Но даже сейчас, когда его тело конвульсивно вздрагивало, беспощадный взгляд удерживал Генри на месте. Что толку бунтовать? Генри представил себе, как мучительно тянутся дни, складываясь в месяцы, как он пытается жить своей жизнью, не тревожась больше за Уильяма. Рано или поздно — завтра, через неделю, через два месяца — он все равно позвонит ему, позвонит первым. Генри сморгнул, признавая поражение, вынул из глаза «соринку».

— Ну же, Уильям, — повторил он, пытаясь хотя бы натянуть поводок. — Что надо сделать?

Уильям выключил телевизор и откинулся на постели. Это движение губ — неужели издевательская усмешка? Генри поднялся, демонстрируя готовность сейчас же сбегать, добыть Уильяму все, чего тот пожелает. До школы можно добраться на такси, уделить побольше времени другу.

— Расскажи что-нибудь, чего я не знаю, — попросил Уильям. Голос слегка приглушен подушкой.

Генри снова опустился на стул.

— Дай-ка сообразить, — возбужденно проговорил он, ломая голову в поисках информации, которая пришлась бы Уильяму по душе. Требовалось что-то простое и занятное. — Скорость света составляет 189 282,5 мили в секунду, — сообщил он наконец.

— Так много? — расхохотался Уильям. — Как последние-то полмили замеряли?

— Это еще пустяки, — разошелся Генри. — А ты знаешь, что ближайшая к нам галактика так далеко, что ее свет доходит до нас с опозданием в два миллиона лет? Две целых две десятых миллиона, если быть точным. Ты только подумай: мы видим лучи, которые отправились к нам задолго до того, как на Земле появился первый человек. Мне это нравится!

Уильям продолжал хохотать. Обнаружив кекс, он откусил кусочек, потом развернул газету и повернулся набок, лицом к стене. В разрезе ночной рубашке виднелась спина, сплошь усеянная брызгами клубнично-красных пятен, круглых, точно монетки. Еще вчера этой сыпи не было.

Генри придвинулся к кровати, подавляя желание протянуть руку, провести пальцем по созвездию сыпи. Чтобы удержаться, погладил гладкую крышку кейса.

— Хочешь еще послушать о сверхновых, белых карликах и смерти звезд? У меня все в голове.

— Не сейчас, — отказался Уильям. — Чересчур агрессивно.

— Значит, вечером?

— Если ты не занят.

— Разумеется, не занят, — откликнулся Генри, наклоняясь поцеловать больного на прощание. На коже Уильяма виднелись глубокие морщины, рытвины, вблизи она походила на бледный шифер. Даже светлая щетина на подбородке изменилась — пожелтела, завилась жесткими колечками, как высохший мох.

— Может, не стоит мне пока уезжать, — подумал Генри вслух. Он мог бы подождать, пока Уильям вернется домой. Пройдет по крайней мере несколько недель, прежде чем ему придется возвращаться в больницу. Еще удастся урвать время для себя.

Уильям поднял голову, крошки кекса прилипли к губам. Дыхание отдавало чем-то несвежим, похожим на запах сыра.

— Может, скоро мы выберемся вместе. Съездим на берег, посмотрим, как там наш дом. Забудем все это, — добавил он, взмахом руки охватывая столик у кровати, картонные стаканчики, пластмассовый кувшин. — Снова будем пить из бокалов.

— Не знаю, смогу ли, — упавшим голосом отозвался Генри, глядя на пустые пакеты, оставшиеся на полу после внутривенных вливаний, запечатанную пластмассовую коробку, куда собирали зараженный кал, монитор сердечного ритма, раскинувший на стене свои щупальца с электродами. Никогда им не забыть больничную палату и всего, что с ней связано.

— Отлично! — рявкнул Уильям, резким движением припечатав газету к столу так, что картонные стаканчики взлетели в воздух и с глухим стуком приземлились на линолеумный пол. — Уезжай один. Прямо сейчас!

— Нет-нет, — воскликнул Генри, хватая стиснутую в кулак руку друга, прижимая ее к груди. — Я вовсе не это хотел сказать. Конечно, я поеду с тобой, туда, к океану. Это же твой дом.

— Ненадолго мой, — посулил Уильям, высвобождая руку и пряча ее под простыню. — Веди себя хорошо.

5

Я проигрываю битву, — тревожно размышлял Уильям, глядя вслед удиравшему из палаты Генри. Он знал, что рискует извести Генри и непоправимо испортить отношения, однако остановиться не мог. По утрам он составлял очередной список поручений, срочных, чтобы Генри вынужден был вернуться к вечеру. Требовал компакт-диски, редкие сорта сыра — нужно же набирать вес, — журналы, которые продавались только в университетской лавке на другом конце города. Порой Уильям принимался вслух строить планы, чем займется после выхода из больницы. Весьма позитивные планы, чтобы добиться от Генри сочувствия: он-де будет выращивать тюльпаны у себя в саду, запишется на вечерние курсы французского языка для профессионалов, отправится в кругосветное путешествие. Однако все чаще в минуты отчаяния, видя, что Генри ускользает от него, Уильям намекал насчет дома.

Дом на берегу океана Уильям приобрел десять лет тому назад. Впервые попав в город, он не имел намерения покидать его даже на выходные. Всматривался в топографию каждой улицы, читал все местные мемуары, которые удавалось разыскать, пока каждый квартал не превратился в особую, хорошо изученную страну. Со временем одержимость Нью-Йорком поостыла, наступила новая фаза влюбленности. Теперь он охотно выбирался за пределы города, особенно летом, убегая с раскаленных, дышащих угрозой улиц. Он разъезжал по шоссе и проселочным дорогам вдоль побережья, взад-вперед, пока не добрался до края земли: две высокие, крутые скалы отмечали океанский пролив.

И возникла мечта: обзавестись домом на этом берегу, в шестидесяти милях от городской квартиры, и все же не так далеко, чтобы вернулось столь ненавистное ощущение изолированности, уже пережитое на отцовском ранчо. Годами он копил деньги, собрал нужную сумму и купил большой заброшенный дом на краю маленькой деревушки, у конечной станции железной дороги. Задние окна выходили на улицу, только и видно, что крыши да припаркованные автомобили, но пейзаж перед домом — широкая лужайка, толстые стволы деревьев — создавал полную иллюзию уединенности. С третьего этажа поверх крон деревьев открывался вид на океан; белый гребень каждой волны можно было отличить от следующего и предыдущего, но их заглушенный расстоянием в четверть мили рокот лишь ночью, сквозь сон, тихим шепотом проникал в окна.

В первую зиму Уильям заново оштукатурил стены, содрал старую краску с балок и лестниц, слой за слоем, пока не проступил темный, лаковый блеск дерева. Весной он разбил сад и засеял газон. Летом выкопал бассейн, замостил его черной керамической плиткой. Осенью обил дранкой внешние стены, повесил новые рамы на окнах всех трех этажей. Через год он стал хозяином идеального дома. Владеть им — значило осуществить все свои надежды и мечты. Этот дом принадлежал ему, словно конечность или внутренний орган.

Уильяму думалось, что в последние годы Генри полюбил дом такой же любовью: он часами возился в саду, чистил бассейн, подсыпал зерна в длинные деревянные желобки, устроенные для белок и птиц под окном гостиной. Приезжая на уикэнд, Генри неизменно привозил с собой фотографии и книги, расставлял их на полках гостевой комнаты, обживая помещение.

Узнав свой диагноз, Уильям посулил завещать дом Генри. Тот жил в однокомнатной квартире в четыреста квадратных футов, и этот район возле школы отнюдь не считался престижным. Генри любил своих учеников, однако его жалованье с трудом позволяло свести концы с концами. Он лишь изредка мог обедать вне дома, не говоря уж о поездках за город, если б Уильям не брал расходы на себя. И впредь ему ничего не светит, разве что Генри решится сменить профессию. Завещая ему дом, Уильям вознаграждал верность друга таким подарком, какой тот не сможет купить за свои деньги. Но заранее высказав намерение проявить щедрость, он тем самым привязывал Генри к себе.

Как бы Генри ни пекся о нем, Уильям не до конца доверял другу. Поразительно, как быстро его жизнь свелась к этой больничной палате, где единственный постоянный гость — Генри. У прочих приятелей была своя жизнь, они заглядывали к нему по вечерам с таким видом, словно пришли опознать тело. Приблизившись к ложу больного, все как один поворачивались к Генри и говорили через него, будто имели дело с иностранцем.

Уильям вел мысленный учет телефонных звонков. Сначала — двадцать на дню, потом десять, потом только пять. Три недели назад в часы посещения в его палату набивалась толпа народу, стульев не хватало, приносили из холла. Теперь по вечерам оставались свободные места.

Чем хуже ему становилось, тем больше беспокоила Уильяма мысль, не заключена ли в кровных узах какая-то неведомая ему тайна, не превосходит ли любовь домашних самую пылкую привязанность друзей. Многие его знакомые в последний момент отказывались от любовников, от дома, от самих себя и возвращались умирать к родителям, как будто вся их жизнь в промежутке между уходом из дома и возвращением была пустым сном. Сотни раз он слышал, что даже старики перед смертью зовут мать, словно с первого мгновения жизни до последнего только мать, лишь она одна, незаменима. В детстве Уильям и его лучший друг Хью укололи себе пальцы булавкой и, глядя, как сливаются капли их крови, назвались «кровными братьями» — им казалось, благодаря этому обряду дружеский союз становился прочнее, как будто брат непременно будет преданнее, заботливее, чем самый близкий друг.

Почему Уильям усомнился в преданности Генри — потому ли, что сам не отличался верностью? Или, покидая дом своего детства, оставил за спиной и надежность семьи, тот естественный и понятный долг, который скрепляет семейные отношения, делает их долговечнее дружбы? «Ты — моя семья», — вновь и вновь повторял Уильям каждому, с кем сближался, твердил эти слова про себя, когда не осмеливался произнести вслух, словно пытаясь загипнотизировать друзей, заставить их в это поверить.

Он сел на кровати, сунул ноги в тапочки. С трудом поднялся, перед глазами вспыхивали яркие пятна. Добравшись до окна, Уильям облокотился на подоконник, оглядывая проспект четырнадцатью этажами ниже. Окна палаты представляли собой толстую стеклянную стену, снизу не доносились гудки автомобилей, ругань пешеходов и сирены служебных машин. Гораздо отчетливее слышался грохот каталок в коридоре за дверью. Уильям был словно запечатан в стеклянном ящике. Такси превратились в маленькие желтые квадратики. Сквозь наружные двери больницы тянулись цепочкой десятки людей с круглыми булавочными головками. Торопливые движения посетителей приковывали взгляд, люди сновали взад-вперед, похожие на муравьев. Глядя на прохожих с такой высоты, с трудом верилось, чтобы у каждой из крошечных фигурок была своя жизнь, свои заботы.

Хотя частично обзор закрывала больничная высотка, Уильям вроде бы различал мерцающую голубую вывеску кинотеатра на углу возле своего дома. Бегом он добрался бы туда за пять минут, но от прежней жизни его отделяли световые годы.

Утром Сьюзен приедет за ним. По правде сказать, он до тошноты боялся возвращения домой. Тут уж друзья вовсе перестанут справляться о нем. Само собой: раз выписали из больницы, — значит, все проблемы позади. Как объяснить им, что проблемы только начинаются?

Если б ему предоставили выбор, он бы остался в больнице навсегда, в этом сумраке на грани жизни и смерти, где он был не личностью, а пациентом. Больничная униформа — ночные рубашки в полоску; склонявшиеся над ним медсестры — все на одно лицо; даже безвкусная казенная пища по расписанию — как ни странно, ему не хотелось расставаться со всем этим. Ползут дни — совершенно одинаковые, хуже он себя чувствует или лучше: подъем в шесть утра, медсестра берет кровь на анализ, и потом он лежит в постели, но не спит до восьми вечера, пока не уйдет последний посетитель. Дома он должен быть чем-то бо́льшим, нежели пациент, но никогда ему не стать тем человеком, каким был раньше. Врачи сказали, что сейчас его жизнь вне опасности — на лучшее он и не мог рассчитывать, ведь исцеления нет и не будет, — однако это означало всего-навсего, что угроза пока притаилась в его теле, овладела им, как двойник или бес.

Что же делать? — с искренним недоумением спросил он себя. На ближайшую неделю было запланировано: ланч с Генри, два посещения врача и визит в контору. Невозможно представить себе, как он начнет работать, встречаться с друзьями, строить планы. Даже его старая одежда покажется заемным маскарадным костюмом. Все эти недели он искал в себе следы той отваги, что некогда вдохновила юношу оставить знакомый ему мир и начать жизнь заново, не оглядываясь. Но болезнь — нечто совсем иное. Он как бы родился заново — родился в болезнь и смерть, он был первым человеком на Земле, его опыт уникален. Не с кого брать пример. Жизнь расплывалась смутным сновидением.

В первое лето после покупки дома Уильям устроил прием и пригласил десятерых друзей. После ужина, изрядно нагрузившись и подначивая друг друга, они отправились купаться в ночном океане.

Уильям не пошел с ними. Он даже днем побаивался воды. И теперь остался сидеть в безопасности на берегу, а приятели, раздевшись донага, с воплями и хохотом бросились в прибой. Только мелькала порой чья-то белая стопа, когда пловца с головой накрывала волна, иначе можно было бы подумать, что парней уже унесло в океан. Рокот волн заглушал их голоса. Если б они позвали на помощь, Уильям бы не услышал.

Несмотря на страх перед водой, ему до смерти захотелось испытать то же ощущение — поплавать в ночном океане. Однажды (лето уже было на исходе) он долго сидел на выброшенном волнами бревне, собираясь с духом. А потом медленно вошел.

Он поднырнул под волну, всем телом погрузился в темную воду и удивился, как легко она его приняла, насколько здесь оказалось теплее, чем снаружи. Он почти не двигал руками и ногами, вверив течению свое тело, словно неодушевленный предмет.

Блаженное спокойствие охватило его. При свете луны Уильям следил, как вдали поднимаются, растут волны, движутся к берегу одна за другой — сотни белых кулаков, взметающихся над поверхностью в боевом салюте. Очередная волна слегка приподнимала его тело, потом опускала вновь, накатывала следующая волна, и так, пока Уильяму не показалось, что он уснет прямо тут, покачиваясь на волнах.

Прежде чем повернуть к берегу, он снова нырнул, на этот раз глубоко, до самого дна, и там открыл глаза. Он чувствовал, как над головой перекатываются волны — так, должно быть, слепой замечает движение поблизости, — но не видел вокруг ничего, кроме густой, завивающейся воронкой тьмы. Рывком он подтолкнул себя ближе ко дну, вытянул руки, и пальцы зарылись в песок. Вода колыхала утратившее вес тело. Легчайшее движение волн удерживало его на плаву в темноте, в нескольких футах от поверхности. Уильям расслабился, стараясь не сопротивляться вкрадчивому течению, которое уносило его прочь так бережно, почти незаметно, словно он растворился в темной воде. Пловец готов был сдаться — разжать челюсти и позволить воде затекать в рот и свободно вытекать из него, будто вода превратилась в воздух.

Подтянув ноги к груди, он свернулся комком. Открыл рот и глубоко вдохнул. Вода хлынула в горло, кулаком ударила в легкие. Уильяма охватил страх: только теперь он сообразил, что темная вода уносит его неведомо куда, какие-то твари невидимками скользят мимо, касаясь его кожи, и он понятия не имеет, где поверхность океана и в какой стороне берег.

Он рванулся вверх, задергался, словно взбираясь по лестнице, которая не могла выдержать его вес. В панике Уильям перестал дышать, вслепую бил руками и тащил себя сквозь темный тоннель, пока не выскочил наружу, к ночному воздуху.

На поверхности океана блестела и переливалась бледно-зеленая фосфоресцирующая пленка, в лунном свете она смахивала на радиоактивное излучение. Огни кораблей, стоявших на якоре далеко в проливе, невозможно было отличить от немногих освещенных окон по ту сторону дюн. Уильям испугался, что не сумеет добраться до суши, но тут большая волна подняла его на гребень и вынесла на берег. Он соскользнул с нее, рухнул, оцарапав кожу о песок.

Он лежал, задыхаясь, глядя на пузырьки воздуха, булькавшие в мокром песке, когда отступала волна. Песок будто дышал. Прижавшись лицом к земле, Уильям видел только то, что находилось прямо у него перед глазами. Ему удалось сфокусировать взгляд, сузить поле зрения, и все детали проступили так отчетливо, словно он смотрел в микроскоп. Каждой песчинке был присущ особый оттенок коричневого, черного или белого цвета; иные достигали размера маленького камушка, большинство были совсем крошечные, как клетки кожи.

Светало. Уильям следил за скользящими движениями насекомых, за их прозрачными телами, которые так старательно избегали канавок и вмятин в песке — с близкого расстояния неровности почвы бросались в глаза. Распластавшись на песке, эти существа пережидали, пока над ними пророкочет очередная волна, а затем встряхивали ножками и двигались дальше и вновь прижимались к песку, заслышав приближение нового вала. Уильям лежал неподвижно, и десятки мелких тварей миновали его, то быстро пробегая по песку, то съеживаясь в ожидании волны, и вновь проворно скользя вперед, словно уже позабыли о том, что случилось мгновение назад. Легкие, изящные, ничего не помнящие, они промелькнули и скрылись из виду.

С тех пор как Уильям узнал о своей болезни, он все чаще возвращался мыслями к той ночи, когда, раскрыв глаза глубоко под водой, он почувствовал, как волны перекатываются над ним, как незримая сила увлекает его на дно, и та паника, та погибельная беспомощность уже не оставляли его и при свете дня, когда вокруг были люди и он обеими ногами прочно стоял на земле.

6

Пробегая через огороженный прямоугольник больничного двора, Сьюзен бросила окурок на траву. Дыхание участилось. Чтобы успокоиться, она дотронулась до пачки сигарет, спрятанной в кармане. В палате Уильяма курить было запрещено, однако Сьюзен всегда запасалась перед визитом сигаретами, иначе просто не выдержала бы. Если Уильям принимался за свое, она уходила в туалет и там украдкой затягивалась, удушая свое раздражение густыми клубами дыма.

Резким движением толкнув вращающуюся дверь и на ходу помахав охраннику, она устремилась к лифту. В кабине потянулась было нажать кнопку, но тут же отдернула руку. Перед встречей нужно собраться. Утром, когда Сьюзен позвонила больному, чтобы договориться, в котором часу приедет за ним, Уильям излил на нее весь накопившийся в нем страх и яд: его-де забросили, он умирает с голоду, стены палаты забрызганы кровью, и никто не думает убирать. Как обычно, Уильям грозился подать в суд, а Сьюзен должна была вести его дело против больничной администрации.

Как и все близкие знакомые Уильяма, Сьюзен боялась этих приступов ярости. Даже когда он был здоров, его ярость имела личный и угрожающий оттенок. Правительство ли в чем провинилось, поезд задержался или акции упали в цене, друзья несли ответственность и за действия президента, и за транспортную систему, и за колебания биржи. Иногда это бывал чистый и праведный гнев, но чаще к нему примешивался каприз, желание настоять на своем — и всем становилось неловко.

Сейчас у Сьюзен не было сил воевать с Уильямом. Вот почему она выбрала кнопку подвального этажа, где располагалось кафе. Купила в автомате кофе и устроилась за столом. Рядом сидели усталые медсестры с желтыми от никотина пальцами. Бирюзовая пепельница, одна на всех, была переполнена.

Из своего угла Сьюзен наблюдала за хирургами в зеленой униформе, секретарями, охранниками, санитарами, которые торопливо доедали свой обед. Родственники больных — чаще всего испуганно притулившиеся друг к другу парочки — сидели в молчании, нервно сжимая картонные стаканчики с кофе. Из громкоговорителя доносился звонкий, не лишенный мелодичности голос женщины, вызывавшей к пациентам врачей: «Доктор Зингер, доктор Линден, доктор Голдмен, доктор Перл, доктор Беллмен», — перечисляла она имена, словно проводя перекличку. Вдруг тем же равнодушным тоном она дважды повторила: «Доктор Блю, доктор Блю» и добавила: «Палата 314», вроде бы без нажима, но Сьюзен, много времени проводившая в больницах, знала, что «доктор Блю» — условное обозначение: пациент находится в критическом состоянии. В то же мгновение женщина-врач отставила стаканчик и побежала к лифту. Из кармана халата свисал, раскачиваясь, стетоскоп.

Сьюзен втянула в себя специфический медицинский запах, смешанный с ароматами кухни. Прикрыв глаза, она смаковала этот запах, голос из громкоговорителя, стук пластмассовых подносов, перешептывание соседей за столом, гудение ламп дневного света, позвякивание монет, брошенных в автомат с кофе — все звуки сливались воедино, погружая ее в транс. Было так хорошо, что она почти забыла про Уильяма и проблемы, поджидавшие четырнадцатью этажами выше.

Жизнь Сьюзен была неразрывно связана с больницей. В детстве у нее обнаружили редкую форму лейкемии, от которой большинство пациентов умирало. Дважды — так потом ей рассказывали — врачи объявляли ее безнадежной. Но после многих месяцев радио- и химиотерапии Сьюзен выздоровела, и, кроме лихорадочного бреда и бинтов на облученной коже, мало что запомнила из выпавших на ее долю испытаний.

В больнице она расцвела, черпая силы в хлопотах врачей и медсестер, в неусыпной любви родителей. Из смертельного недуга она вернулась к жизни более сильной, чем ее сверстники, более бесстрашной. Сьюзен не уставала благодарить судьбу. В ту пору смерть мало что значила — местечко в раю, о котором нашептывала мать, дежуря по ночам у ее постели. Смогла бы она и сейчас с таким же спокойствием отнестись к тяжелой болезни, если б она отравляла ее жизнь, как жизнь Уильяма? В детстве Сьюзен не вполне понимала, с чем предстоит расстаться. Хотелось бы надеяться, что вера хотя бы отчасти смирит страх, когда пробьет час. Но свою веру Сьюзен прятала от всех, и в первую очередь от Уильяма, который считал еженедельные посещения церкви бабьей дурью, вроде беготни по магазинам или сексуального выверта.

Удивительное дело — они с Уильямом дружат уже двадцать лет. Они оказались соседями, когда Уильям нашел себе первое пристанище в большом городе — изголодавшийся беглец, совсем один на белом свете. Сьюзен тоже была тогда молода — только что закончила колледж, — но она окружила мальчика материнской заботой. Поддерживала его, пока он учился и начинал самостоятельную карьеру, провела через многочисленные любовные связи, пока Уильям не взял, наконец, свою жизнь в собственные руки.

Тогда это казалось пустяками, дни легко и незаметно складывались в годы. Лишь сравнительно недавно Сьюзен осознала, что с Уильямом она знакома дольше и ближе, чем с любым из своих друзей. У них бывали периоды отчуждения, длившиеся порой месяцами. Причину этих временных разрывов Сьюзен видела в излишней близости. Она так давно и так хорошо знала Уильяма, что от нее, и только от нее, он ничего не мог утаить.

Ни до их знакомства, ни позже Сьюзен не встречала человека, настолько одержимого жаждой успеха. Эта напряженная решимость не оставляла юношу даже в часы отдыха, которые тоже казались частью общего плана. Он явился покорять город с сумкой, набитой кое-какой одеждой, и с бабушкиным обручальным кольцом, украденным в ночь перед бегством. Мать хранила реликвию в комоде, в старом носке. За кольцо он выручил достаточно денег, чтобы снять квартиру, и на второй день в городе уже устроился продавцом в зеленную лавку.

Уильям подал документы в несколько колледжей, и все предложили ему стипендию. Он учился изо всех сил, до такой степени компенсируя усердием недостаток способностей, что многие принимали его за гения. Спал не больше четырех часов в сутки. Хотя с годами он собрал неплохую библиотеку, в руках у него Сьюзен видела только журналы, газеты и детективы в мягкой обложке — он прятал их в ящике стола.

В колледже Уильям выбрал наиболее перспективные курсы: экономику, бухгалтерский учет, финансы, налогообложение. Годами он работал на трех работах, жил на меньшее из трех жалований, остальные доходы копил. Закончив колледж, устроился в брокерскую фирму и просидел там пятнадцать лет. Он овладел тайнами биржи, как другие люди овладевают иностранным языком. Весь опыт, который Уильям приобрел, распоряжаясь чужими деньгами, он применил, когда настала пора вкладывать собственные сбережения. К тридцати годам Уильям жил на дивиденды.

Чем большего удавалось достичь, чем увереннее в себе становился Уильям, тем больше усиливалась его замкнутость. В восемнадцать он выглядел старше своих лет из-за высокого роста, громкого голоса, сдержанности, скрывавшей юношескую ранимость. Но, начав делать карьеру, Уильям перестал стареть. До болезни ему можно было дать лет на десять меньше: кожа оставалась гладкой, блестящей, ни морщинки на лице. А у Сьюзен уже набухали мешки под глазами. Волосы Уильяма отливали золотом даже летом, как будто он много времени проводил на солнце. Красил он их, что ли?

Он обзавелся множеством друзей, но различные его знакомые оставались в своих изолированных мирах, не пересекаясь друг с другом. Раз в году он созывал бывших любовников, товарищей по учебе, коллег, собутыльников из бара отмечать приход лета — сначала к себе на квартиру, позднее — в дом на берегу. Многие гости Сьюзен нравились, но они исчезали вплоть до следующего лета.

Куда они все теперь подевались? В первую неделю, после того как Уильям попал в больницу, ей встречались мужчины в деловых костюмах или кожаных куртках — они входили к Уильяму или выходили из палаты, но теперь стало окончательно ясно, что вся тяжесть ответственности ляжет на ее плечи и на плечи Генри. Уильям то ли намеренно отваживал всех остальных, то ли его друзья, даже самые близкие, не знали, какого тона придерживаться с больным, который, пока был здоров, всегда соблюдал дистанцию в отношениях.

Но именно его холодность и отстраненность покоряли сердца. Поразительное сочетание искренней заботы, душевного тепла, замкнутости, независимого духа, которым так восхищалась Сьюзен, — и эмоциональной скудости. Сьюзен легко терялась в обществе и в глубине души ее раздражал талант Уильяма мгновенно пленять новых знакомых. Его сдержанность лишь провоцировала желание познакомиться поближе. Между собой друзья сплетничали о том, как в восемнадцать лет Уильям оставил родительский дом и с тех пор ни разу даже не разговаривал с отцом или матерью. В первую же неделю после встречи со Сьюзен он рассказал ей об основных вехах своего бегства, но затем окружил себя аурой таинственности. Кажется, Уильям полагал, что о его прошлом друзья будут сообщать друг другу шепотом, словно о страшной трагедии, о которой нельзя говорить вслух. Он позволял слухам распространяться и не пресекал выдумки тех, кто уверял, что лишь с ними Уильям поделился подробностями. Сьюзен знала, что он не способен на подобную откровенность.

С того дня, как Уильям заявил, что нашел себе Дом, что-то в нем изменилось. К концу недели ему не терпелось вырваться из города, хотя раньше он никуда не хотел уезжать. Теперь он чаще урывал денек от работы. Карьера, которую он исступленно строил многие годы, мешала ему, разлучала с домом, где ему хотелось жить.

В первый год Сьюзен проводила на берегу почти все выходные, участвовала в ремонте. Уильяму новое расписание их жизни пришлось как нельзя более по вкусу. Он заставлял ее покидать город в пятницу днем, все раньше и раньше, а по воскресеньям настолько затягивал отъезд, что в город Сьюзен возвращалась за полночь, измотанная, не в силах наутро встречаться с клиентами в риэлтерской конторе. Ей надоело тратить время на отделку дома, который принадлежал не ей. Хотя Уильям щедро выделил апартаменты на третьем этаже — «комнаты Сьюзен» — и провел отдельный телефон, дом все равно стоял между ними, как любовник между супругами. Раньше Сьюзен охотно проводила с Уильямом выходные в городе. Почти каждую субботу они встречались за ланчем, по воскресеньям — за ранним ужином, но имелись у нее и другие причины любить город: ее семья жила здесь уже восемьдесят лет. В конце концов, она могла бы и сама купить загородный дом, если б хотела бежать из Нью-Йорка.

Сьюзен искала отговорки — деловые поездки, важные встречи, простуду или грипп, — лишь бы не выезжать по выходным вместе с Уильямом. Ее быстро заменили мужчины, с большей готовностью откликавшиеся на его призыв. Генри оказался последним, наиболее преданным и наиболее приятным ей из всего «племени», вождем которого стал Уильям. Иной раз Сьюзен сожалела о первоначальной, ничем не омраченной близости, но сама не могла бы сказать, томится ли она по Уильяму или по тем несбыточным обещаниям, которые присущи юности. В сорок лет ее жизнь словно остановилась.

Из задуманного ничего не осуществилось. Два года назад она потеряла родителей: отец умер от инфаркта, девять месяцев спустя мирно скончалась во сне мать. Братьев и сестер у нее не было. Пока Сьюзен пыталась примириться со смертью родителей, Уильям всячески поддерживал ее. Он проявил такое участие, так хорошо понимал, что значит лишиться родителей — в голове не укладывалось, как он мог отказаться от собственной семьи. Сьюзен снова привыкла цепляться за Уильяма, постоянно ощущать его присутствие, строить вокруг него свой день. И тут выяснилось, что Уильям болен.

Воткнув окурок в пепельницу, Сьюзен решительно встала. В лифте она почувствовала, как подступают к глазам слезы раскаяния и напрасного сожаления. Она недостаточно любила Уильяма, недостаточно ценила их отношения. За то немногое время, что у них осталось, поклялась Сьюзен себе, она отплатит Уильяму сторицей, поможет бороться с болезнью, поддержит его, поможет во всем, как много лет тому назад помогла прижиться в городе. Кроме отца, Уильям был единственным мужчиной, к которому она питала нежность. Порой Сьюзен стыдилась этого.

— Опоздала! — проворчал Уильям, завидев ее. Он сидел на стуле у окна в той самой одежде, в которой месяц тому назад уходил в больницу: вылинявшие голубые джинсы, черный свитер, к правому плечу мотоциклетной куртки приклеена красноглазая саламандра. Теперь этот наряд выглядел так, словно Уильям позаимствовал его у человека покрупнее.

— Торопишься на встречу? — хладнокровно парировала Сьюзен. Вынув сигарету из пачки, она постукивала фильтром о ладонь. Достала спички, но вовремя остановилась, заткнула сигарету за ухо.

— Домой! — яростно проговорил он, но голос дрогнул, сорвался на лепет.

— Поехали, — ответила Сьюзен и заставила себя стоять смирно, вонзив каблуки в пол, чтобы не броситься к Уильяму, помочь ему встать. Он выглядел таким хрупким, хотелось подхватить его на руки и унести.

Обеими руками Уильям решительно оттолкнулся от сиденья. Приподнялся, сгибаясь пополам, нагнулся за чемоданом, потерял равновесие и рухнул ничком, распростершись на полу.

— Черт! — пробормотал он, уставившись на плитки пола. Дыхание сбилось.

— Уильям, я здесь, — нежно окликнула его Сьюзен, помогая подняться, удерживая на ногах. Провела рукой по спине больного, словно разглаживая складки на тонкой ткани.

Он издал неприятный горловой звук, будто отхаркиваясь с отвращением, но ее руку не оттолкнул. Сьюзен вывела Уильяма в коридор, они прошли мимо дежурной медсестры, спустились на лифте в вестибюль. Там она выпустила его пальцы, позволив ему самому пройти через вращающуюся дверь, и посмотрела ему вслед: он остановился, щурясь от солнечного света. Всей душой она желала, чтобы он сумел удержаться на ногах, с прямой спиной. Затаила дыхание, когда он бесстрашно вошел в поток транспорта, резко махнул рукой, словно не такси пытался остановить, а все уличное движение.

7

Такси свернуло к дому. Уильям изо всех сил вцепился в ручку двери, костяшки пальцев побелели. Сьюзен притворилась, будто не замечает его состояния. Глаза Уильяма раскрывались все шире и шире, вбирая кинотеатр на углу, маленький рынок, где он покупал продукты, химчистку, почту.

— Люблю город в эту пору, — произнесла Сьюзен, пытаясь отвлечь Уильяма праздной болтовней. — Прошлым летом была ужасная жара, но сейчас снова хорошо, словно город оживает.

— Может, мы оба небезнадежны, — откликнулся Уильям. Такси остановилось перед его домом. Он ждал на тротуаре, пока Сьюзен расплачивалась и вытаскивала его чемодан. Сквозь стеклянную дверь Уильям разглядел в холле своего любимого консьержа — тот сидел за стойкой с газетой в руках. Соседка, выгуливавшая собаку, помахала ему, проходя мимо. Безногий инвалид, много лет назад поселившийся в переулке на углу, проехал в коляске, на ходу прихлебывая пиво.

Чего он ждал? Неделями репетируя сцену возвращения, Уильям представлял себе нечто знаменательное, рубеж, который отделит «теперь», в больнице, от «затем». Что это будет, он так и не решил. Может быть, консьерж отшатнется в ужасе, увидев, как он исхудал, или на знакомой улице успеет вырасти новое здание. Или по крайней мере воздух станет иным, произойдет едва уловимая, но несомненная перемена, и он ощутит ее сразу, как только выйдет из такси. Не хотелось верить, что окружающий мир равнодушен к изменениям, происходящим в его теле…

Взяв Уильяма за руку, Сьюзен повела его к лифту.

В зеркальных стенах холла сотней огней отражался чересчур яркий свет ламп. Уильям поднес руку к лицу, защищая глаза.

— Добро пожаловать домой, — сказал консьерж, как говорил каждый вечер, когда Уильям возвращался с работы. Он что, даже не заметил его отсутствия?

Сьюзен поставила чемодан на кафельный пол у самой двери, гостеприимным жестом обвела квартиру: деревянные поверхности блестели, ковры, похоже, выбивали и чистили вручную, со стеклянных дверец и зеркал стерли пыль и следы пальцев.

— Мы с Генри тут убрались немного, — поскромничала она. — Надеюсь, ты не против?

Уильям рассеянно кивнул, обводя взглядом свои вещи, один предмет за другим. После спартанской больничной обстановки жилище казалось чересчур загроможденным, мещанским. Зеркала, подсвечники, деревянные ящички, книги, растения, кубки, треножники, лампы — ни дюйма свободного пространства. Множество ковров, не только на полу, но и на стенах, некоторые так и лежат, свернутые, на столе. Мусор, — сказал он себе, вспоминая, как годами охотился за этими вещами по антикварным магазинам и блошиным рынкам, рылся в грудах старья, заглядывал в затянутые паутиной углы в поисках сокровищ, которые непременно должны были принадлежать ему.

Хлопнула дверца холодильника, чайник звякнул, ударившись о плиту. Сьюзен бодро мурлыкала на кухне песенку, будто у себя дома. Глянув на стенные часы над книжным шкафом, Уильям убедился, что прошло всего десять минут. Десять минут, а кажется — час. Он пробежался пальцами по клавишам пианино, подравнял книги на полке, подвинул стул. Бывало, разнервничавшись, Уильям целую ночь проводил за уборкой квартиры — ничто так не успокаивает, как эти монотонные движения: стирать пыль с дерева, влажной тряпкой мыть пол. Он переставлял мебель, разбирал бумаги, переносил из комнаты в комнату лампы, зеркала, картины, не жалея трудов, лишь бы доказать: это место полностью принадлежит ему. Порой он заходил еще дальше — подметал под кроватями и в кладовке, старой зубной щеткой до блеска оттирал линолеум под холодильником. И сейчас ему требовалось дело, чтобы раствориться в нем и забыть о себе, но Сьюзен и Генри навели порядок, ничего ему не оставив.

Уильям потащил чемодан в спальню, с опаской ступая по натертому паркету. Дверь в ванную оставалась открытой, он поймал на миг свое отражение в зеркале — исхудавшее, бледное лицо — и отвернулся, словно избегая встречи с малосимпатичным человеком.

Раскрыл чемодан и уселся на кровать. В вазах на буфете и рабочем столе благоухали свежие цветы. Растения на подоконнике набухли свежими почками. Книга, которую он читал перед больницей, лежала на тумбочке. Дверь в шкаф была приоткрыта, виднелись рукава рубашек и пиджаков, стопка свитеров лежала на верхней полке. Лучше бы телефон по-прежнему валялся на полу, где он его бросил, и те же пропитанные потом простыни, орущий телевизор, захватанные стаканы на буфете, одежда пестрой веревкой протянулась по полу от спальни до ванны — зримые следы лихорадки, истрепавшей его в последние дни перед больницей, пока он не решился, наконец, позвонить друзьям. Чистая квартира смотрелась чужой и странной, словно кто-то постарался уничтожить улики на месте преступления.

— Уильям! — донесся из столовой голос Сьюзен. — Будешь пить чай?

Она выставила на обеденный стол сервизные чашки и блюдца, даже салфетки продела в серебряные кольца. Уильям сел, Сьюзен подала еду в знакомой посуде. Поставила перед ним тарелку с пирожными. Он размешивал сахар, ложечка неприятно царапала фарфоровые стенки чашки.

— Итак… — начала Сьюзен.

— Итак! — подхватил он, поднося чашку к губам. Пар согревал щеки. Улыбка словно приклеилась к лицу Сьюзен. До чего противная, — подумал он и тут же одернул себя: — Нет, она милая. То ли он в эту минуту ненавидел Сьюзен, то ли готов был умолять ее переселиться к нему и никогда никуда не уходить — точно так же он то безусловно верил в исцеление, то в следующее же мгновение отчаивался дожить до утра. Только одно оставалось неизменным: тоска по напрасно упущенной жизни, но это чувство он надежно запер в сердце. Лишь дай слабину, и Сьюзен попытается его утешить, а он уже отупел от сочувственных излияний друзей — разбитое сердце скорее залечится лестью, чем жалостным лепетом.

В тишине был слышен каждый глоток, и ему почудилось, что Сьюзен даже причмокивает. Взгляд ее беспомощно метался по комнате, с предмета на предмет, то к двери, то к окну, то к пейзажу за окном. Уильям не собирался выручать ее. Наконец, Сьюзен сосредоточила взгляд на стене за его спиной.

— Красивое зеркало, — похвалила она, жестом предлагая ему обернуться, вся лучась фальшивым весельем. — Забыла, где ты его купил?

Уильям обернулся и посмотрел на длинный прямоугольник зеркала, поднимавшийся над хитроумным деревянным пьедесталом — точь-в-точь миниатюрные подмостки театра. Он прекрасно помнил день и час, когда сделал эту покупку: октябрь 1982 года, Чэтнем, штат Нью-Йорк. Он выехал на уикэнд в Вермонт вместе с тогдашним своим другом, Эдуардом, и по пути они заглянули на склад антикварной мебели. Уильям и нынче мог бы подробно описать одежду продавца и запах в подвале, где стояла старая рухлядь. Они уже повернулись уходить, и тут он увидел криво прибитое к стене зеркало, полускрытое вешалкой с какими-то рваными пальто.

Эдуард держал зеркало, стараясь не прижимать его к рубашке, а Уильям изучал его со всех сторон, вытер носовым платком толстый слой пыли и сзади на раме нашел фамилию мастера: «Говард Мур, 1848». Уильям выписал чек. От продавца он узнал, что зеркало много лет висело в столовой загородного дома. Рассказывая, продавец окунул кисточку в лак и умелой рукой закрасил царапину. Шел дождь, Уильям и Эдуард чересчур задержались в пути. Пока они добрались до Вермонта, заказанные ими номера разбронировали, и путешественникам пришлось ночевать в машине. Припарковались возле зеленной лавки — здесь, при свете ночного фонаря они чувствовали себя в безопасности — и устроились на ночь, подложив под голову свитера и укрывшись куртками.

Рассказать Сьюзен, как это было? Но, в общем-то, не такой уж знаменательный выдался день, его маленькие радости невозможно разделить с человеком, который там не присутствовал. Обычный день, как сотни и тысячи других, и только благодаря зеркалу он сохранился в его памяти особо, неприкосновенно. Впрочем, каждый предмет в квартире мог бы поведать свою историю. Над зеркалом висел фонарик из желтого бутылочного стекла — подарок Сьюзен к его тридцатилетию. Тот вечер они отпраздновали в ресторане у реки. Сьюзен изливала обиду на очередную измену, глаза ее опухли от выпивки и слез. Когда официант подал именинный торт, она отмахнулась от него, как от досадной помехи. Уильям принес коробку с фонарем домой и только тут распаковал ее.

Оглядываясь по сторонам, в книгах, в фотографиях, во всей мебели он узнавал осколки своей жизни. В глазах других людей эти вещи ничего не значили, но ему мерещилось, будто вместе они складываются в единую картину, словно каждый предмет — камешек мозаики.

Уильям встал, снял зеркало со стены.

— Возьми его себе, — предложил он, протягивая зеркало Сьюзен. Тяжелое, руки болят от напряжения.

— Нет, нет, я не об этом! — вспыхнула Сьюзен.

Там, где висело зеркало, краска на стене оказалась светлее и чище, сохранился точный отпечаток рамы.

— Мне хочется что-то подарить тебе за все твои хлопоты, — настаивал он, подметив смущенный, но алчный взгляд подруги. Уж конечно, ей хочется завладеть зеркалом. Он постарался изобразить на лице широкую улыбку, чтобы она приняла подарок и ушла, наконец.

— Уверен? — переспросила она, поднимаясь со стула и протягивая руки к подарку.

Как только ее пальцы коснулись резной рамы, Уильям пожалел о содеянном. Не стоило сейчас отдавать ей зеркало, еще рано, однако и назад его не возьмешь. Надо привыкать расставаться с вещами, — сказал он себе, а вслух повторил:

— Уверен!

Наступил неловкий момент, как бывает, если прощание затягивается.

— Пойду-ка я, пожалуй, — сказала Сьюзен и взяла свою сумочку. — Ты тут справишься один?

— Придется, — вздохнул он и, нарочито пошатываясь, направился в кладовку за мягкой оберточной бумагой. Тщательно завернув свой дар, передал его Сьюзен. — Теперь оно твое.

— Спасибо, — прошептала она, избегая встречаться с Уильямом взглядом. Она с трудом подняла зеркало, спрятавшись за ним от пояса до подбородка. Помедлила, уже положив руку на дверной косяк.

— Тебя надо будет отвезти к врачу?

Уильям поправил у нее на плече ремень сумки и похлопал Сьюзен по спине.

— Пока сам доберусь. Помощь еще понадобится.

— Генри просил передать: он оставил для тебя деньги в ящике с бельем.

— Спасибо.

— Утром я позвоню, но ты звони в любое время, если понадобится. Что бы ни случилось, — подчеркнула она. — Хорошо? — Вытянула губы, подставляя их для поцелуя. Уильям быстро скользнул губами по ее щеке, но почувствовал, как резко забилось сердце: Сьюзен ускользает от него. Закрыть за ней дверь, остаться одному в квартире, взаперти — нестерпимо.

И Сьюзен никак не решалась уйти. Завернутое в бумагу зеркало она перекладывала из руки в руку, то ставя его на пол, то со вздохом вновь прижимая к груди. Уильяму представилось: зеркало будет висеть в ее комнате, наверное, в гостиной, на бледно-желтой стене. Однажды кто-то, неведомый ему, поймает свое отражение в этом стекле и спросит, откуда оно. Расскажет ли ему Сьюзен об Уильяме?

Они стояли в дверях квартиры. Текли минуты. Сьюзен то и дело откидывала голову назад, чтобы челка не лезла в глаза. Костяшки пальцев уже побелели, с трудом удерживая груз. Уильям откашлялся:

— К твоему сведению, я купил зеркало в 1982, ехал на уикэнд с Эдуардом. Летом будет два года, как он умер. Это зеркало почему-то напоминает мне о нем. Бог знает почему. Просто мы были в тот раз вместе.

Сьюзен, похоже, растерялась и не нашла, что ответить.

— Я его знала? — спросила она наконец.

— Нет, — успокоил ее Уильям. — Эдуард не вписался в компанию. Никто из моих друзей не был с ним знаком.

— А…

С какой стати он это сказал? Но в ту минуту ему хотелось верить, что между людьми, которых он знал, существует какая-то связь и можно передавать память от одного друга к другому. Зримыми знаками памяти станут вещи. Но для Сьюзен Эдуард — всего лишь имя; точно так же и сам Уильям станет пустым звуком для тех, кого она еще повстречает в жизни и с кем ему познакомиться не суждено.

Соседка вышла из лифта — сумка с продуктами в руках — и сердечно поприветствовала Уильяма:

— Уже дома!

— Да, он дома! — сияя, подтвердила Сьюзен.

— Да, — пробурчал Уильям, пытаясь понять, значит ли это хоть что-нибудь.

Соседка порылась в сумке, выдернула из небольшого букета желтый тюльпан и с улыбкой протянула его Уильяму:

— Я так за вас рада!

— Я тебя люблю! — прошептала ему на ухо Сьюзен и двинулась к лифту через площадку, положив зеркало на плечо, словно доску.

Послышался щелчок замка — соседка укрылась в собственной квартире. Двери лифта сомкнулись за спиной Сьюзен. Уильям остался один на пороге.

Дома, — повторил он, запирая дверь. Внутри он постоял с минуту — рука еще на двери, — пока внизу снова открывался и закрывался лифт. Уильям все крепче прижимал ладонь к деревянной поверхности двери, прислушиваясь напряженно, словно опасался вторжения.

8

— Уильям! — взывал Генри к автоответчику. Голос нервный, испуганный. — Уильям! Ты дома?

Уильям выжидал. Он прикоснулся к трубке, но так и не взял ее. С утра Генри звонил дважды, все уже говорено-переговорено. К тому же два-три часа беспокойства пойдут Генри на пользу — податливее станет.

Уильям расхаживал по гостиной. Всю неделю он ничем не занимался, только читал да смотрел телевизор — от телевизора уже тошнило. Он чувствовал себя не настолько скверно, чтобы валяться в постели, но и начать жизнь заново сил не хватало. Нет, сейчас Уильям даже не ощущал себя больным, скорее — истончившимся, полым, косточки хрупкие. Он самому себе казался призраком.

Подойдя к окну, Уильям, вопреки строжайшему запрету врача, закурил. Ему показывали рентгеновские снимки его легких, сплошь в шрамах, но плевать. И так уже от многого пришлось отказаться.

За окном мужчины — поодиночке и парами — шли в сторону его любимого бара. В приглушенном вечернем свете их тела лучились жизнью, казалось, даже их тени весело и упруго скачут впереди. За последние десять лет он тысячу раз прошел этой дорогой, каждый дюйм асфальта ему здесь памятен, каждый дом и дверная рама, каждое искривленное дерево, размашистые граффити, сломанные телефонные будки, где гнездились крысы, брошенные автомобили; он знал в лицо всех наркодилеров в районе — от дома и до самой реки. Ради близости к бару Уильям и поселился здесь, хотя никогда бы не признался в этом. И вместе с тем ему нравилось, что по пути в бар приходится пересекать довольно подозрительный квартал, совсем непохожий на улицу, где он жил. Словно каждый раз повторялось его юношеское бегство, и за спиной оставалась другая жизнь.

Год за годом по пятницам и субботам, проведя вечер с друзьями, Уильям переодевался и отправлялся в бар. Он тщательно обдумывал свой наряд, не меньше часа уходило на то, чтобы выбрать футболку и джинсы. Но едва часы начинали бить двенадцать, он покидал квартиру и нетерпеливо устремлялся навстречу любви или надежде на любовь. Вместе с давним другом Аланом занимал столик у бокового входа. Попивали пиво, обменивались сплетнями, присматриваясь к посетителям. Высокий, седеющий Алан любил кожу. Он жил в городе давно и успел изучить сексуальные склонности всех завсегдатаев.

Имен этих посетителей Уильям не знал, зато от Алана ему были известны их секреты. Даже на улице Алан порой шептал ему, исподтишка указывая на прохожего: «Он занимается сексом только с теми, кто носит кеды», или «Он балуется ножиком», или «Связывать любит», или «Он выиграл в лотерею», или «Он повесил у себя над кроватью портрет матери и приспособил зеркало под таким углом, что как ни ляжешь, все равно ее видно».

Кроме рассказов Алана, Уильям ничего не знал об этих людях, но, годами наблюдая за ними, привык к ним, словно к своим. Теперь он занимал в баре место у задней стены — ему нравилось, как освещает его лицо приглушенный синий свет. Тянется ночь. Уильям оглядывает прокуренное помещение, высматривая знакомые лица. Кеды, ножи, мамочка, лотерея, — ведет он про себя учет.

Из-за окна доносились раскаты смеха. Этот беззаботный звук невыносимой тоской пронзал сердце. Заглянуть бы в бар хоть на часок, убедиться, сможет ли он снова стать тем, кем был. Как зябко ему было в последний раз, как он дрожал, кутаясь в пальто, и не знал, погода ли донимает его или озноб.

Едва войдя в бар, Уильям вынужден был прислониться к стене. Ноги подгибались. И все-таки он не сдавался, продержался до четырех утра, пока не начали гасить свет, и лишь тогда ушел с последними упившимися посетителями. На обратном пути он хватался за фонари, чтобы не упасть, и старался не думать о том, как в баре вокруг него образовалось пустое пространство — все соблюдали дистанцию, словно почуяли болезнь. В постели, зарывшись под одеяло, он плакал от ужаса и одиночества. Но даже тогда он не верил, что этот поход в бар окажется последним.

Отойдя от окна, Уильям достал из шкафа чистые джинсы. Снял рубашку и пошел в ванную осмотреть себя при электрическом освещении. К новому телу он еще не привык, перемены были ужасны.

Еще в те годы, когда Уильям делал гимнастику ежедневно, его пугало, что даже после недельного перерыва мускулы съеживаются, теряют форму. Но теперь грудь ввалилась — такого никогда не было, — живот слегка выпятился вперед. Он провел пальцем по маленькому красному фурункулу на груди — точь-в-точь третий сосок. Повернуться боком к зеркалу, чтобы изучить болячки, усеявшие спину, духу не хватило. Он торопливо натянул футболку и заметил, что рукава уже не растягиваются на бицепсах, как прежде, послушно облегая широкие плечи, а свободно свисают почти до локтя. Чтобы вернуть румянец, Уильям провел по щекам кубиком льда и пошлепал себя по лицу.

В сумрачной спальне он остановился перед большим зеркалом, еще раз всмотрелся в свое отражение. В приглушенном свете не столь заметно, как он исхудал, острые контуры лица смягчились. В баре тоже темно, там он еще вполне сойдет за здорового.

Прежние силы вернулись на время, когда Уильям накинул кожаную куртку и выбежал из дома, пристроился позади двух мужчин. Словно шпион в стане врага, словно самозванец, он следовал за ними, радуясь знакомым приметам на пути от дома до реки. Ночной воздух был не по сезону прохладным и благоуханным. Прежде в такие ночи Уильям говорил, что города коснулось дуновение райского ветра.

По привычке он помедлил у входа в бар, провел рукой по волосам, расправил рубашку. Внутри его оглушила громкая музыка, неистовый ритм. Люди толпились вокруг. Море незнакомцев. Алан умер прошлой осенью, и на миг Уильяму подумалось, что умерли все, кого он знал. Наконец он заметил возле сигаретного автомата «человека, выигравшего в лотерею», а «любитель кед» общался с вышибалой. Уильям вздохнул с облегчением — будто родственников встретил.

Он не знал, как себя вести. В прежние времена он мог простоять до утра, подпирая стену и оставляя свой пост лишь затем, чтобы взять еще пива. Теперь он переходил с места на место, отыскивая уголок потемнее. Мужчины смотрели сквозь него с тем отсутствующим выражением, какое он и сам мастерски умел изобразить на лице при виде кого-то непривлекательного. Уильям огляделся по сторонам — не найдется ли здесь бедолаги вроде него, человека, в глазах которого застыла смерть, — но, похоже, ни у кого не было тяжких забот. Слева от Уильяма слились в объятиях двое мужчин, одетых только в кроссовки и джинсы, обнаженные торсы сияли здоровьем. Справа двое других подались друг к другу, поцеловались и, пританцовывая, покинули заведение.

Из репродуктора текла мелодия полузабытой, некогда любимой песни. Тело по привычке начало раскачиваться в такт музыке. Толпа становилась все гуще, взметались приветственно руки, сверкали горлышки пивных бутылок, бармен подбросил в воздух полотенце и ловко поймал его за спиной. Музыка заглушалась смехом. Нестройная гармония веселья. В прокуренном воздухе каждый выглядел загадочнее, притягательнее, словно на размытой фотографии.

Уильям отступил еще глубже в тень, только кончик сигареты да носки ботинок оставались на свету. Влажные волосы прилипли к голове. Рубашка пропиталась по́том, потемнела под мышками. Он омерзителен, ужасен, изувечен неизлечимой болезнью и отвергнут всеми. В этом мире, за который он так упорно цепляется, он никому больше не нужен. А он бы все отдал, лишь бы снова стать частью этого мира.

Острая боль — словно сердце рвется пополам. Сейчас он мечтал о тех радостях, от которых добровольно и с легкостью отказывался до болезни — о надежной любви, о постоянном партнере. Или вовсе не о любви он тосковал, а только об уверенности, игравшей прежде в его теле, об азарте, с каким набирал очки новых связей.

Больше всего в городе Уильяму нравились бары. Он бы и остаток жизни провел здесь, в полумраке, под грохот музыки, среди людей, различавшихся лишь внешне. Он часами, как очарованный, торчал в подобных заведениях, чаще всего возвращаясь домой один, но порой приводил с собой мужчину, привлекательного своей анонимностью. О некоторых сторонах жизни Уильям умалчивал — не из стыда, не из запоздалого раскаяния, но желая постоянно контролировать ситуацию: кому и сколько открыть о себе. Друзьям он предпочитал не рассказывать о похождениях, которые они могли не одобрить. Воздерживаться он в любом случае не собирался, но не хотел выслушивать советы и упреки.

Желание преображало его. Выйдя в большой мир, Уильям обнаружил среди мужчин странную и таинственную породу — они легко меняли свою личность, входили в новый образ и выходили из него, словно меняли костюм. Ему понравилось возвращаться домой под утро одному, получив свою дозу наркотиков и секса, — а город пустынен, и уходящие в бесконечность улицы спиралью окружают его тайный мир. Бывали ночи, когда безотчетное желание обретало форму конкретного мужского тела, но чаще Уильям признавался себе, что мечтает о недостижимом, о вечной юности, беззаботности, свободе. В погоне за ними он растратил свою жизнь.

Он упустил миллион шансов, каждый раз уверяя себя, что будет еще один, и еще, а потом еще. А ведь ему так рано открылась уязвимость человеческого тела! Надо было лучше заботиться о своей плоти, а он играл с огнем. Он лишил свое тело последнего шанса. Изматывал его, чтобы посмотреть, как быстро оно оправится, как своей выносливостью опровергнет саму мысль о смерти. И в голову не приходило, пока не стало чересчур поздно, что тело следует укреплять, тогда его хватит еще на несколько десятилетий. Он промотал свои дни, как вертопрах — наследство, но если б чудесным образом приговор был отсрочен, он устремился бы обратно в свою жизнь, чтобы снова растратить ее впустую.

Подтянув к горлу замок «молнии», Уильям начал протискиваться сквозь толпу. Он пробивался к дверям, то и дело ощущая ладонью ткань чужих брюк, теплое прикосновение кожаной одежды. От шума разыгралась мигрень. Он побрел домой по знакомым улицам, голова кружилась от света фонарей и шелеста листьев. Успокоительно, словно река, текли по шоссе машины, рука об руку проходили парочки. Он помнил, как светится этот дом, и тот, и соседний… Весь город полыхает, безумствует, живет.

9

К этому врачу записываться было необязательно. Его пациентам то и дело требовалась неотложная помощь, и он уже несколько лет назад отказался от четкого графика. Выйдя из больницы, Уильям получил назначение на каждый второй четверг. Сперва он приезжал по утрам, чтобы не высиживать длинную очередь, но и с утра набивалось столько народу, что ждать приходилось чуть ли не до конца дня.

Переступив порог приемной, Уильям первым делом всматривался в лица больных, ища признаки упадка и разложения. Пятеро или шестеро пациентов являлись в один день с ним вот уже более года. Задолго до того, как Уильяма положили в больницу, он привык к ним, словно к части обстановки. Друзьями они не стали, но вежливо здоровались при встрече и на миг впивались друг в друга глазами, отмечая потерю веса, только что проступившие фурункулы, новые морщины, а затем отворачивались. Каждый из них, должно быть, видел в другом отражение собственного недуга, словно человеческие лица превратились в зеркала.

Иногда медсестра приглашала тяжелого пациента вне очереди. Никто не протестовал. Такой вежливости и предупредительности Уильям никогда раньше не встречал. Очередь обсуждала вопросы, которые болезнь сделала насущными: реакцию на лекарства, варианты диеты, технику медитации, похороны, визиты родителей; и какие ткани не раздражают покрытую болячками кожу, каким гелем пользоваться в душе. Вспоминали старинные народные средства. О здоровье никто не спрашивал, разве что человек выглядел на редкость хорошо.

Сегодня все в приемной казались такими бледными, словно над ними уже нависла тень смерти. Народу собралось столько, что Уильяму пришлось протиснуться на последнее свободное место позади стойки с журналами. Вокруг все кашляли, отхаркивались, должно быть, помещение кишит микробами. Уильям старался дышать носом, не втягивать отравленный воздух в легкие, но он прямо-таки чувствовал, как раскрывается каждая пора тела. В нем так много отверстий! Где-то он читал, что микробы садятся на кожу ладоней, а как только коснешься грязным пальцем глаза или губ, проникают в кровеносную систему. Он поглубже засунул руки в карманы кардигана. С трудом выдавил из себя улыбку и кивком приветствовал двоих знакомых. Дома, в одиночестве, он чуть ли не до слез радовался при мысли, что принадлежит к некоему братству пациентов, но, оказавшись среди них, избегал малейшего соприкосновения, словно чужие кашель и спазмы грозили ему новыми инфекциями.

Какой-то человек вышел из кабинета врача и остановился у стойки медсестры, чтобы выписать чек. Хорошо одет, загорелый — не то что бледные привидения вокруг. Когда он расписывался на чеке, разноцветные браслеты соскользнули вверх по руке и открылись созвездия язвочек темно-клубничного цвета, все почти идеальной округлой формы, по четыре-пять в каждой группе. Эти ранки покрывали кожу, словно живые существа, блохи или вши.

И он из наших, — подумал Уильям, пересчитывая собравшихся. Более тридцати человек, и никого он ни разу не встречал за пределами этой приемной. Выйдя от врача, они будто растворялись в воздухе. Лишь изредка Уильям замечал призрачную фигуру, быстро, украдкой пробиравшуюся сквозь толпу, словно ускользающая от назойливого внимания знаменитость. Характерный наклон головы, согбенная спина, не по сезону теплая одежда, темные очки даже в пасмурный день — вот приметы, по которым Уильям догадывался, что «знаменитость» — еще одна пропащая душа, которая спешит укрыться за дверью своей квартиры.

Если Уильям выходил на улицу при свете дня, симптомы его болезни казались клеймом прокаженного. Чем дальше он отходил от дома, тем сильнее обострялась паранойя: он единственный — призрак среди живых — мечен роковыми знаками. Поднималась ненависть к собственному позору и одиночеству. Он начинал ненавидеть людей вокруг, и уже не на шутку опасался их: вот сейчас присмотрятся повнимательнее, угадают в нем чумного — и вспыхнет паника, толпа сделается неуправляемой. Да, надо сохранять чувство собственного достоинства, но и на чужих лицах, и в глазах друзей он читал страх и отвращение. Изредка Уильям заглядывал на работу, и коллеги шарахались от него так, словно даже лицо его было покрыто лишаями.

Теперь он выходил только по вечерам, все дневные дела перепоручая Генри и Сьюзен. Улица остается здоровым; но порой он представлял, как все больные — изжелта-бледные, кто на костылях, кто на инвалидных колясках — разом хлынут из приемных врачей и больниц, их число вдвое превысит число здоровых, и разразится ад, словно город захвачен выходцами из могил.

— Уильям! Уильям! — настойчиво звал чей-то голос. Человек, сидевший рядом, легонько похлопал его по плечу. Доктор вышел в коридор, в руках какие-то папки. Подобрав сумку, Уильям прошел в кабинет, сел в привычное зачехленное кресло. Кабинету и приемной постарались придать домашний вид: паркетный пол покрыт коврами; диванчики, обитые пестрым сатином; живые цветы. На стене появилась новая фотография — доктор в футболке и джинсах. Какая беззаботная, легкомысленная поза — совсем другой человек. На работу он неизменно надевал строгий костюм.

— Как дела? — спросил врач.

— Хорошо, да, ничего! — забормотал Уильям, поспешно натягивая рукав на запястье. Под тканью скрывался новый участок пораженной кожи, с ярко-красным центром и белым гнойным кольцом вокруг. Не стоит обращать внимание на это. У доктора хватает тяжелых пациентов, ему надо рассказывать только о самых тревожных симптомах. По мере того как болезнь обострялась, Уильям усвоил: об отдельной болячке, кашле или лихорадке доктор и говорить не станет. Это пустяки; больным нужно собраться с духом, им еще столько мучений предстоит впереди и необходимо научиться терпению.

Врач потер глаза, обведенные кругами, темными, как чернильные пятна. Этот человек, не жалуясь, работал день и ночь. Каждый день с утра навещал пациентов двух больниц в разных концах города; потом до позднего вечера вел амбулаторный прием. А еще множество телефонных звонков: организовать прием анализов, выбить место в больнице, заказать лекарства. Он успевал даже посылать каждому пациенту открытку на день рождения — от руки, с пожеланиями счастья. Другой жизни у доктора не было. Даже в лучшие свои дни он смотрел на мир с любовью, но отрешенно, как человек, побывавший на войне. На стене висели дипломы — судя по датам, он был моложе Уильяма, но выглядел более зрелым и мудрым человеком. Впрочем, люди, обладавшие какой-то властью над ним, всегда казались Уильяму старшими, даже только что закончивший школу полисмен.

Доктор разложил бумаги на столе. Результаты последних анализов, цифры, отражающие развитие болезни.

— Небольшое ухудшение, ничего особенного, — прокомментировал он. — Как вы себя чувствуете?

— Слабость, — признался Уильям. — Хуже не стало, но все кажется каким-то ненастоящим.

Врач передал папку Уильяму, чтобы тот мог сам прочесть данные анализов, но цифры ничего ему не говорили. Месяцами он следил, как падают жизненно важные факторы, от трехзначных чисел до двухзначных. Еще немного — и ничего не останется, последние уцелевшие клетки крови будут плавать в плазме, похожие на еле различимые в тумане фонарики. Раз в неделю он ложился на койку и ему вводили какое-то экспериментальное лекарство, но весь эффект сводился к легкому жжению, с которым раствор струился в вену. Другого лечения не было, а потому Уильям цеплялся за визиты к этому врачу, как за единственную поддержку — так, давно наладив свою жизнь, он продолжал посещать психотерапевта, потому что боялся вовсе отказаться от них: а вдруг что-то не сложится, и специалист понадобится снова.

Перед осмотром доктор расспрашивал Уильяма, как идет жизнь. Если Уильяму нечего было ответить, доктор сам рассказывал ему о других пациентах — то о случаях чудесного исцеления, то о самоубийствах, обставленных, словно свадьба: свечи, цветы, музыка, близкие друзья. Иногда врач вспоминал свои сны. Он говорил, что ему грезятся воскресшие пациенты, их ауры, ослепительно яркий свет — эти сны граничили с религиозными видениями. Или снился кошмар: он падает в пропасть, тщетно цепляясь за веревку…

Когда доктор заговаривал о себе, Уильям невольно ежился. Ему не хотелось знать о сомнениях и страхах этого человека и тем более — о его снах. Чем более человечным представал перед ним врач, тем меньшей властью наделял его Уильям, а больному требовалась вера в магические силы, способные исцелять. И сколько бы доктор ни просил, Уильям отказывался обращаться к нему по имени.

— Так, посмотрим, — произнес врач, жестом указывая на кушетку. Уильям разделся догола и лег на живот. Повернув голову, он различал за окном неровный ряд жилых домов и уголок чистого синего неба.

— Славный денек, — сказал он. Легкий ветер раздувал занавески.

Доктор что-то буркнул, стараясь не отвлекаться от своего дела. Уильям расслабил мускулы, пока врач обследовал железы: его руки ощупывали уплотнения и двигались дальше, прежде чем Уильям успевал спросить, что там такое. Опытные пальцы прошлись по язвам на спине, очертили их края; ногти поскребли присохшую корочку кожи. Уильям с редкой для него покорностью подчинялся этим прикосновениям. Повернувшись на спину, он широко раскрыл глаза и не сморгнул, когда фонарик приблизился почти вплотную к его зрачкам. Потом доктор проверил уши, нос и под детское «а-а-а» заглянул в горло. Спазм стиснул грудь в тот самый момент, когда врач прислушивался к сипу и свисту в легких.

— Никаких сигарет! — решительно произнес он, вонзая иглу, чтобы взять кровь. Уильям отвел глаза, пьянея от наслаждения, мечтая, чтобы процедуры длились как можно дольше. Заученный распорядок обследования образовывал волшебный круг — пока он в руках врача, с его телом не случится ничего дурного.

Врача Уильям не стеснялся. Он не раздевался перед друзьями, боясь увидеть на их лицах страх и отвращение. Но доктор видел такие язвы, каких Уильям и вообразить себе не мог; он наблюдал страдания и смерть сотен пациентов. Не дрогнув, он изучал тело Уильяма, каждой болячке давая определение — опухоль, сыпь, микробы, вирусы — и таким образом болезнь отделялась от его плоти, с названным по имени недугом можно было совладать. Только дома Уильям краснел при воспоминании о том, что врач притрагивался к нему деловито и равнодушно, точно так же, как проводил рукой по рентгеновским снимкам. Можно подумать, кожа — лишь внешняя поверхность, скрывающая глубоко спрятанные изъяны, и его тело никогда не было привлекательным.

Уильям поднялся с кушетки. Доктор, повернувшись к нему спиной, мыл руки над раковиной. Он всегда отворачивался, когда Уильям начинал одеваться, словно в этот момент Уильям вновь становился хозяином своего тела.

— Через две недели? — полувопросительно произнес доктор.

— Да, — ответил Уильям, натягивая джинсы. Со шнурками пришлось повозиться, чтобы затянуть потуже. На языке вертелся вопрос, но можно ли его задать? В кабинете врача Уильям приучал себя к дисциплине, он не вскрикнул, не заплакал, выслушав смертный приговор, не жаловался на бесконечные анализы и неизвестные перспективы, не выказывал тревоги — разве что дрожь рук, внезапная сухость в горле, быстрое движение зрачков могли его выдать. Уильям сам установил себе такие правила. Из-за двери часто доносились вопли и рыдания пациентов, истерические голоса. Порой доктор выскакивал в приемную, трясясь от ярости и бессилия. Уильям с самого начала старался понравиться доктору, очаровать его почтительностью и сдержанностью. Чем лучше он себя ведет, тем больше участия заслуживает.

Но один вопрос мучил его постоянно. Уильям не решился задать его медикам в больнице, не выдавил его из себя за все недели, пока посещал этого врача. Он хотел знать, сколько ему осталось. В кино пациентам то и дело говорят, что им осталось жить полгода, год. Эти даты медики произносят с такой уверенностью, словно судят по безошибочным приметам. А его симптомы тоже что-то подсказывают доктору, о чем тот умалчивает? Алан погиб за несколько недель. Едва появились первые признаки болезни, его тело буквально растаяло, словно провалилось внутрь. А некоторые пациенты, ждущие в приемной, протянули несколько лет и не так уж плохи. Нужно знать наверняка.

Уильям аккуратно завязывал шнурки, не поднимая глаз.

— На что можно рассчитывать в такой ситуации? — спросил он, и даже этот расплывчатый вопрос показался ему бестактным.

Заскрипели колесики. Раскачиваясь в кресле, доктор медлил с ответом. Уильям выпрямился, но так и не сумел поглядеть врачу в глаза.

— Я буду работать, пока мы не подберем лечение. Уверен, лекарство в конце концов найдут, когда — не берусь предсказывать. Нужно ждать и вести наблюдение. Надежда есть, — голос его звучал искренне, бодро, но пальцы вцепились в карандаш, словно в рукоять кинжала.

— Но я имел в виду — для меня, — уточнил Уильям, избавившись наконец от застенчивости. На столике для анализов стояло пять склянок с кровью, которую врач только что взял у него, в каждой склянке резиновая пробка своего цвета. Кровь стала темнее, чем прежде, почти черная, густая, она не текла, а ползла по трубке, как слизь.

— Я не знаю, от чего это зависит, — признался доктор. — К несчастью, в большинстве случаев это игра генов.

— Значит, ничего не поделаешь, — вздохнул Уильям.

Доктор аж вспыхнул, глаза загорелись:

— Я никогда не сдамся. У вас есть шанс. У меня сотни таких пациентов, как вы.

— Я благодарен за вашу заботу, — вежливо произнес Уильям, словно благодарил за ужин. В дверях врач крепко пожал ему руку — это входило в обряд, — а потом вдруг притянул к себе, почти обнял:

— Всего хорошего, — пожелал он.

— Всего доброго, — откликнулся Уильям. Это прикосновение было ему неприятно: от врача — он впервые заметил — несло дешевым одеколоном.

В приемной уже осталось не так много пациентов. Кто читал газету, кто уставился в пространство. Один в ожидании барабанил пальцами по серебряной рукояти трости: тук-тук-тук. Стопы в вязаных тапочках, по краям проступили кровавые пятна. Из штанин джинсов торчат ссохшиеся, деревянные на вид конечности, похожие на кукольные.

— Привет! — окликнул Уильям кукольного человечка, желая хоть малость его подбодрить, но в тишине голос прозвучал чересчур резко. Человечек дернулся и даже не попытался улыбнуться в ответ. Несколько голов обернулось к Уильяму, но никто не отреагировал. Казалось, он движется в замедленной съемке, приемная зависла вне времени, или иначе: он вошел в музей восковых фигур. Вокруг манекены — неподвижные, ненастоящие. Единственный живой человек — медбрат, трубка телефона прижата к уху, что-то записывает в тетрадь.

— Через две недели, — сказал Уильям медбрату, и тот, пролистав календарь — 22 марта, 23, 24, — добрался до 6 апреля. Каждый листок календаря был испещрен именами.

— До встречи, — сказал медбрат, добавляя имя Уильяма к списку, занимавшему уже полстраницы. Телефон звонил непрерывно. Очередной пациент вошел с улицы и устремился к стойке регистратора, оттолкнув Уильяма. Доктор выглянул из кабинета, пригласил зайти лысую женщину. На Уильяма он покосился так, словно спрашивал, почему тот еще здесь.

Уильям направился к двери, в ушах звенели слова доктора: «У меня сотни таких пациентов, как вы». Хотелось бы воображать свое несчастье катаклизмом, подобным атомному взрыву, избиению младенцев, столкновению планет и гибели галактики, но здесь, в приемной, Уильям, наконец, осознал, какие это пустяки. От этой мысли ему сделалось хуже. Он — никто, одно из множества имен в календаре, еще один пациент, дожидающийся приема, еще один обреченный больной.

10

Узнав о болезни Уильяма, Генри первым делом заказал себе татуировку — бледно-голубого дракона на правом плече. Часами он сидел в студии, изучая каталоги, разнообразные сюжеты и формы. Многие фотографии шокировали: не только руки и ноги покрываются узорами, но и все тело, грудь обвивают змеи, в член впивается колючая черная проволока, на ягодицах скалятся волки, даже на бритом скальпе — стрелы или знаки-обереги. Лодыжки, бедра, щиколотки, запястья, пальцы, ладони — в каждый дюйм кожи втыкаются иглы, втираются чернила. Наконец, он выбрал дракона, как у кельтских воинов. Контур рисунка был нерезким, размытым, чешуя больше походила на мягкие облачка. Раздвоенный, ярко-алый язык, высунувшийся из шишковатой башки, лизал костлявое плечо Генри. Он собирался со временем разрисовать себя с ног до головы — змеями, львиными головами, еще драконами, разукрасить себя целой стаей хищных и злобных животных — пусть охраняют от сглаза.

Его тело тоже менялось.

Всю жизнь Генри оставался тощим. Он принимал свои объемы как данность, зарядку не делал, предпочитая тратить время на подготовку к занятиям, чтение и общение с друзьями. Но когда Уильям заболел, Генри с ужасом ощутил собственную незащищенность. На его глазах пациенты больницы превращались в кожу и кости в памперсах для взрослых. Меняя простыни, медсестры перекладывали своих подопечных с места на место легко, как девочка — куклу. Эти съежившиеся тела напомнили Генри, как мал его запас на случай болезни. Уильям был крупным высоким мужчиной, но его плоть таяла слой за слоем. Генри не питал надежды сделаться неуязвимым, но хотел, по крайней мере, набраться сил для сражения с тем, что готовит ему будущее. Уильям еще не выписался из больницы, а Генри уже сходил первый раз в спортзал.

Сперва он стеснялся других посетителей, которые с такой уверенностью переходили от штанги к сложным тренажерам. Генри надевал мешковатые штаны и широкую рубашку, прятал руки до самого запястья, но уже через два месяца результаты его удивили. Никогда в жизни, чем бы он ни занимался, он не добивался столь очевидного успеха. Появились мускулы, руки сделались толще, из-под мягких складок плоти проступил торс, о каком он и не мечтал — бесформенная глина превращалась в статую.

Работая со штангой, он освобождал разум от посторонних мыслей — только прохладное прикосновение металла, ритмичное дыхание в такт движениям. Дома он теперь думал только о спортклубе, скучал о нем, как в юности тосковал в ожидании телефонного звонка от очередного бездельника. Спортивные занятия уместились между семинарами и посещениями больного. Генри ни с кем не делился своим секретом. Но даже походка изменилась, он слегка покачивался — не из кокетства, а от головокружительного ощущения самоконтроля, как будто заново творил себя. Внешнему миру Генри еще не научился предъявлять обретенное могущество, но при первых же признаках неуверенности достаточно было сунуть ладонь под рубашку, коснуться гладкой, натянутой кожи и убедиться в собственной значимости — грудь колесом, крепкие мускулы. А раньше-то и воздух не колебался, когда он шел.

Генри слез со скамейки, голова слегка кружилась от усталости. Вернул штангу на место, промокнул лоб. Пора уже на обед с Уильямом, придется обойтись без душа. Он поспешно натянул джинсы, перебросил мешок со спортивной формой через плечо и двинулся к метро, оберегая сумку с подарком.

С недавних пор у Генри появилась идея: подарить Уильяму какое-нибудь животное. Уильям теперь почти не выходил, даже в кафе. Дважды в неделю по утрам он заглядывал на работу, хотя полностью утратил к ней интерес. Он жаловался на головокружение и на темное пятно в левом глазу, от чтения у него болела голова. Страшная усталость. Может, Уильям малость преувеличивал, добиваясь сочувствия, но ходил он теперь намного осторожнее, порой спотыкаясь, как пьяный. По мнению Генри, долгие часы одиночества усугубляли состояние больного. О недостатке общения он говорил постоянно, как обжора о еде.

Генри вырос в доме, где животных было больше, чем детей. Каждую ночь, засыпая, он обнимал своего любимого пса, они вместе клали головы на подушку, их сердца бились в унисон. Он испытывал к собаке особую нежность, непохожую на любовь к родным — хотелось защищать ее, оберегать. Уильям терпеть не мог сюрпризов, но Генри подумал: если вот так, врасплох, принести ему щенка, и Уильям согласится принять собаку, это отвлечет его от болезни. Придется заботиться о малыше, а не только копаться в своих симптомах, придется каждый день выходить на прогулку.

Утром Генри зашел в местный зоомагазин. Долго стоял перед клеткой со щенками, не в силах решиться. Собаки скулили, взлаивали, грызли прутья клетки, носились по кругу. Энтузиазм Генри заметно сник. Нельзя экспериментировать с беззащитным существом, пытаясь как-то повлиять на Уильяма. Да и справится ли тот со щенком? А после его смерти пес осиротеет. Генри заранее знал, что не захочет взять собаку. Не нужно больше никаких привязок. Когда Уильяма не станет, он, быть может, переедет в другой город, сменит работу. Пока Генри только фантазировал о своей будущей жизни, но сознавал, что никакие планы не осуществятся, если прошлое камнем повиснет у него на шее.

Нехотя он рассадил щенков по клеткам. Жаль вовсе отказываться от задуманного. В задней части магазина стояла целая стена аквариумов с рыбками всех мыслимых размеров и окрасок. Внимание привлекли миниатюрные акулы и проворные пираньи, хищно устремившиеся к опущенным в воду пальцам, но начинать следовало с чего-то поскромнее. Генри выбрал четырех серебристых тетр, их яркие тельца переливались всеми цветами радуги. Купил небольшой прямоугольный аквариум с бледно-лиловой подсветкой. И квадратного фута в доме не займет. По крайней мере, рядом с Уильямом будут находиться живые существа, напоминать ему, что он еще не покинул этот мир.

Генри пристроил пакет на полу в вагоне метро, сквозь прозрачные стенки присмотрелся к рыбкам. Вагон слегка покачивало, в пакете поднималась небольшая волна. В жизни не делал подобной глупости, — подумал Генри, следя, как рыбки мечутся взад-вперед в крошечном переносном море. Только сейчас, когда покупка уже сделана, он задумался, как вручить подарок Уильяму. Без комментариев протянуть ему, словно букет цветов? Если Уильяму рыбки не понравятся, их можно забрать себе. Рыбки — вроде насекомых, они долго не живут.

На каждой станции в вагон набивалось все больше людей. Генри расставил ноги по обе стороны от пакета, чтобы рыбок невзначай не раздавили. Он не привык к метро в часы пик. Занятия в школе начинались в половине восьмого, а в три заканчивались — в это время дня в вагоне ехали только ребята с родителями или нянями. Хорошо одетые мужчины и женщины, возвращавшиеся домой после рабочего дня, вызывали у него легкую зависть. От застенчивости Генри принялся тянуть себя за подол свитера, потом наклонился расправить отвороты джинсов. Среди своих подтянутых сверстников он выглядел нелепым подростком.

Почему так сложилась жизнь? Закончив университет, Генри сразу же устроился преподавателем в частную школу для мальчиков. Работа учителя его вполне устраивала, он и не думал о другой карьере. В классе Генри чувствовал себя в безопасности, ему нравилось углубляться в интересную тему, а потом делиться своими открытиями с учениками. Еще одно преимущество этой профессии составляли продолжительные каникулы.

С детства Генри считал библиотеки основным источником знаний — в первую очередь о том, что его пугало. И после стольких лет учебы казалось просто чудом получать деньги за привычное, можно сказать, естественное занятие. Но с годами Генри стал замечать, что сверстники, выбравшие бизнес, медицину, юриспруденцию, ведут жизнь, о какой ему оставалось только мечтать. Он сидел в своей школе, а они покупали дома, путешествовали, женились, обзаводились детьми, разводились и вступали в новый брак. Хуже того: ребята из его первого выпуска на встречах с учителями рассказывали об успехах, которые пробуждали в Генри бессильную зависть. У него хватало способностей и возможностей, чтобы выбрать любую дорогу в жизни, а он предпочел путь наименьшего сопротивления.

Среди своих друзей Генри был самым бедным. Жить в большом городе на учительское жалованье — значит сводить концы с концами от зарплаты до зарплаты. Если бы Уильям не угощал его порой обедами, к концу месяца денег и на метро не хватало бы.

Когда их дружба только завязалась, Генри после каждого обеда медленно лез в карман, нащупывая воображаемую пачку купюр и молясь про себя, чтобы Уильям и в этот раз расплатился за обоих. Со временем они перестали притворяться. Генри сидел спокойно, пока Уильям доставал кредитную карточку и подписывал чек. Уильям никогда не давал понять, что Генри злоупотребляет его щедростью. Генри, в конце концов, делал все, что в его силах. Давал чаевые, покупал Уильяму к Рождеству и ко дню рождения дорогие, не по средствам, подарки, охотно выполнял самые неприятные поручения — бегал за покупками, мыл машину, увольнял садовников, обслуживавших загородный дом, и женщин, убиравших городскую квартиру Уильяма. Он делал все это не задумываясь, с той же естественностью, с какой Уильям платил за совместный обед или поездку.

Теперь появилась новая приманка: заболев, Уильям пообещал или почти пообещал оставить ему дом. Впервые за десять лет Генри задал себе вопрос: какими мотивами он руководствуется в отношениях с Уильямом? Например, почему не дает себе воли, когда сердится — от природы застенчив или боится, как бы Уильям не переписал завещание? Вслух он то и дело заявлял, что не претендует на такой подарок, но в глубине души надеялся, что Уильям не примет эти слова всерьез. Для Генри дом — единственная надежда на новую жизнь, другого чуда не будет. На полке у него в квартире стояла большая фотография дома в красивой рамке. Он смотрел на фотографию и грезил наяву, внутренне обмирая: Однажды он станет моим.

Собственная алчность смущала его. Генри мечтал о доме, как о выигрыше в лотерею или в карты, но еще важнее было сохранить бескорыстие и уважение к себе. Он не против получить награду, но не сразу, а в самом конце, как бы неожиданно. А так выходит, что Уильям то ли делает материальный взнос, чтобы не остаться в долгу, то ли вообще все между ними строилось на купле-продаже. Наверное, в любых отношениях есть перекос, который можно свести к тому или иному финансовому выражению, но до сих пор Генри не приходило в голову, что между ним и Уильямом существуют иные связи, кроме товарищества и любви.

Оглядываясь на прожитые годы, Генри изумлялся тому, что ключевые события, как правило, вытекали из случайных встреч. Как бы повернулась жизнь, если б в тот день, когда они познакомились с Уильямом, Генри предпочел не выходить из дому? Уильям остался бы для него одним из десятков чужаков, прислонившихся к дальней стене бара. Задумывался Генри и над тем, какие возможности он упустил, слишком быстро отдавшись на милость Уильяма. С тех пор у него уже не хватало времени для новых встреч. Не было своих друзей, кроме приятелей Уильяма. Самые ценные вещи в его квартире были подарены Уильямом, даже обстановка — дешевые, с блошиного рынка, копии антикварной мебели.

Пока Уильям не заболел, Генри не тревожило отсутствие честолюбия. Теперь же, пролистывая стоявшие дома на полках мемуары и биографии, Генри чувствовал себя ущемленным по сравнению с людьми, жившими полной жизнью. Как много всего — романы, банкротства, болезни, распавшиеся браки, неудачные дети, трагические смерти, годы самоотверженного труда или служения, открытия, религиозные прозрения, безумие, алкоголизм, наркомания… Генри ничего не испробовал. Годами он ютился в своей тесной квартирке, работал в одной, ничем не примечательной должности. Редко путешествовал. Романы его занимали не дольше двух недель, хоть он и притворялся, будто поддерживает длительные связи. Стыдно признаться, но для него болезнь Уильяма стала потрясающим приключением. Генри был востребован, почти счастлив. Проблемы Уильяма действовали на него, как наркотик. Он так радовался, помогая Уильяму, что забывал о его болезни и порой с трудом возвращался к реальности, напоминая себе, что друг обречен.

Первым делом Генри перечитал все книги о смерти, какие только попали ему в руки: философские трактаты, брошюры для тяжело больных пациентов, руководства по самоисцелению, историю религии и погребальных обрядов. Он изучал автобиографии людей, видевших смерть лицом к лицу. Таким образом Генри пытался понять, что испытывает человек, зная, как мало ему отпущено. Он прочел дневник больного, отмечавшего каждый этап разложения своего тела. Но сколько бы он ни читал, эти повести оставались столь же нереальными, как газетные статьи о людях, погибших на пожаре или зарезанных в собственной постели. Не то чтобы Генри не верил в подобные ужасы — примеров хватало, — но вопреки всему он не в состоянии был вообразить конец своего бытия.

Прикрыв глаза, Генри покачивался в такт вагону, крепко держась за поручень. Колеса скрипели на металлических рельсах, негромко переговаривались пассажиры, похлюпывала вода в пакете. Генри мог бы вообразить крушение поезда: во все стороны разлетаются куски металла, вдребезги бьется стекло, люди с воплями валятся друг на друга. Несчастный случай в замедленной съемке, жестокие, кровавые кадры. Но потом наступала тишина, и Генри оставался единственным уцелевшим свидетелем катастрофы. Может, он что-то себе сломал, взывает о помощи, корчится в муках, но не удавалось представить себе последний миг, когда он перестанет двигаться, думать, дышать. Он не мог ощутить реальности смерти, когда все вокруг полно жизни.

Студентом Генри подрабатывал секретарем в отделе безопасности университетской больницы. Его кабинет располагался в подвале, вдали от повседневных драм, разыгрывавшихся в больничных коридорах. Он знал, что наверху чуть ли не каждый день умирают больные, но ему никогда не попадались на глаза каталки с телами, даже с пациентами он не встречался. Точно так же он сидел бы на кабинетной работе в любом другом учреждении. Но однажды Генри подкупил охранника, чтобы тот пустил его ночью в морг. Тесное помещение, похожее на большой холодильник. На металлических койках, вделанных в стену как полки спального вагона, шесть трупов. Все упакованы в желтые пластиковые пакеты, кое-какие очертания проступают там, где мертвое тело натягивает пакет — узловатая пятка, согнутое колено, свод груди, сжатая в кулак рука. К голове пакеты прилегали так плотно, что черты лица смазывались, искажались, словно у воров, напяливших на голову тонкие колготки. Рот приоткрыт, губы округлены — можно подумать, люди пели в тот момент, когда их застигла смерть.

И по сей день эти шесть фигур из темного склепа навещали Генри во сне. Обычно они лежали, завернутые в пластиковые пакеты, но иногда сидели или даже расхаживали по комнате, волоча пакеты за собой. Другого образа смерти Генри не знал, но и этот, даже в кошмарных видениях, оставался настолько нереальным, словно покойники никогда и не жили. Сломанные, предназначенные на выброс манекены.

Хотя Генри насмотрелся на болезни и смерть за последние месяцы, все-таки не верилось, что и до него доберется в свой час костлявая. Новое тело казалось таким крепким, кровь быстро бежала по сосудам, мозг работал, дыхание было глубоким и ровным. Он где-то читал: за всю жизнь человеческое сердце успевает сократиться три миллиарда раз. Так много — это почти вечность, неприкосновенный запас.

Толпа вынесла Генри наверх по эскалатору. Он прижал пакет к груди, уберегая рыб от прохладного весеннего воздуха. Вышел на тротуар, в глаза ударил свет — в домах загорались окна, одно за другим, словно яркий огонь на фоне темнеющего неба, салют, приветствующий его на пути к Уильяму. В магазинах полно покупателей. Рестораны забиты до отказа. В кинотеатр за углом стоит очередь. Люди выходят из такси, машут друзьям, обнимаются, обмениваются новостями.

Генри ускорил шаги. Свернув на полукруглую подъездную дорожку возле дома Уильяма, он переложил пакет в левую руку и высоко поднял его, чтобы ощутить, как напрягается бицепс. В холле какой-то мужчина встретился с ним взглядом и не отводил глаз, рассчитывая, что Генри заглотит наживку. На миг он был готов поддаться — выйти с незнакомцем, позвонить Уильяму из таксофона на углу, сказать, что опаздывает. Он уже улыбнулся в ответ, но тут ему представилось видение: его друг лежит наверху, закутанный в одеяла, окна закрыты наглухо, чтобы не впускать уличный шум. Сколько бы Генри ни сожалел о своих промахах и упущенных возможностях, он знал, что будет время подбить баланс и начать сначала. Что такое болезнь Уильяма, он еще понимал не вполне, но сейчас, когда сквозь высокие сводчатые окна холла он выглянул наружу, на шумный проспект, суть смерти представилась яснее. Невыразимая печаль утраты, печаль расставания со всем, что составляет жизнь.

11

— У тебя болят ноги? — голос Сьюзен доносился нечетко и слабо, как будто она звонила издалека.

— Алло? — Уильям крепче прижал трубку к уху. Грохот океанского прибоя разносился по гостиной. Лучи заходящего солнца били сквозь окно прямо в аквариум, на противоположную стену ложились огромные тени рыб.

— Что там за шум? — переспросила Сьюзен.

— Все в порядке, — ответил Уильям и, пройдя по комнате, приглушил звук. Не мог же он признаться, что последний час сидел тут и слушал кассету — рокот океанских волн, разбивающихся о берег. Врач снабдил его целой фонотекой записей, помогающих избавиться от стресса. Он слушал любовные песни кузнечиков и сверчков, повизгивание резвящихся дельфинов, шелест крыльев, шорох ветра, снега и волн, а порой включал рокочущую реку, водопад или проливной дождь, и тогда казалось, будто его комнату сотрясает ураган.

Врач полагал, что одними лекарствами не обойтись, и посоветовал Уильяму медитировать под эти записи четыре раза в день, высвобождая целительные способности организма. Какие силы помогут ему в борьбе, Уильям не знал, но готов был попробовать. Последние две недели он с почти религиозной сосредоточенностью слушал кассеты, наполняя природными звуками все часы бодрствования, даже когда ехал в метро или шел по улице. Дома Уильям воображал, что кровать превратилась в лодку и плывет по согретому карибским солнцем морю. Вдох-выдох, токсины выходят из тела в атмосферу, растворяются в черных облаках выхлопных газов автобусов и заводов. Потоки воды размывают слипшиеся комки мертвых клеток — Уильяму они представлялись похожими на песок. Изо всех сил он старался погрузиться в гипнотический ритм, в изобилие звуков, вливавшихся в его слух, но лучше себя не чувствовал. С каждым днем Уильям все яснее понимал: что-то внутри дает сбой.

— Я же тебе в квартиру звоню, верно? — в растерянности переспросила Сьюзен. — Можно подумать, ты в доме на берегу.

— Нет, — ответил Уильям, — я здесь.

— Хорошо. Как день прошел? — Голос ее звучал возбужденно, нечетко. Неужели напилась?

— Отлично, — сказал он. — А у тебя?

— Я уж думала, ты так и не спросишь, — захихикала она. — Можешь смеяться, я сходила к медиуму, которого мне посоветовала подруга, и это было просто невероятно. Он сразу назвал твое имя, едва я вошла к нему. И Генри тоже назвал. Упомянул про ту мою болезнь, в детстве, и что родители умерли, что я живу одна. О моей работе тоже сказал. Но что меня прямо-таки напугало — он знает и такие вещи, о которых я никогда никому не говорила. Ни одному человеку, даже тебе.

— Какие вещи? — фыркнул Уильям, повторив ее выражение словно непристойность. Он старался подавить в себе ревность, но был возмущен открытием, что у Сьюзен имеются от него секреты. Что она натворила такого, о чем я не знаю? — гадал он. Подумать только, как легко ближайшие друзья продолжают свою жизнь без него…

— Ну, например… — пробормотала Сьюзен. Даже по телефону чувствовалось, что ее энтузиазм угас. После паузы она продолжала жестче, обороняясь: — Если б ты надо мной не смеялся, я бы назвала это аспектами души. Впрочем, забудь. Главное, он точно попал в цель. Представляешь, угадал, какого цвета стены у меня в гостиной.

И мое зеркало, пари держу, в самой середке, — мелькнуло в голове, но вслух Уильям сказал:

— Не буду я смеяться.

— Не стоит рисковать. Главное, не слова, а его способности. Не знаю, как это назвать. Дар, наверное. Он знал все, словно читал мои мысли. Передать не могу, просто потрясающе, мороз по коже. Ведь обычный человек так не может, верно? Прямо страшно, но теперь, дома, я ломаю себе голову: что же это такое?

Уильям прилег на диван. Музыкальный центр возле стены еще пульсировал красными и зелеными огоньками в такт звукам. Сьюзен говорила еще что-то, а Уильям представлял себе проливной дождь под конец записи, свист ветра, шорох мокрых листьев. Он так старался пробудить дремлющие где-то в подсознании магические способности, что рад был бы поверить и словам Сьюзен. Ведь это возможно, существуют доказательства: один пациент или два добились чудесного исцеления таким же точно методом. Удача очень ободрила врача, но Уильям не мог отогнать от себя мысль о том, как много в этом мире обманщиков и шарлатанов.

— Не фокус ли? — спросил он. Кассета щелкнула, выключаясь, огоньки погасли. Хотя звук был и раньше приглушен почти до нуля, сейчас Уильяму показалось, будто из комнаты мгновенно испарилась энергия.

— Нет, не может быть. Столько деталей! К тому же он не общался ни с кем из моих знакомых. У него дар.

— Я подумывал сходить к кому-нибудь в этом роде, но не знаю, как отличить мошенника от настоящего. Если настоящие бывают… — откликнулся Уильям. Бродя по городу, он видел множество вывесок гадателей на картах таро и предсказателей судьбы. Его так и тянуло купить пророчество — всего за десять долларов, сулил выставленный на тротуаре щит с рекламой — но Уильям боялся, что в этот момент по улице пройдет кто-то из знакомых.

— Само собой, раньше я с такими людьми не сталкивалась, но, присягнуть могу, он — настоящий, — ответила Сьюзен. — Весь мой опыт сводится к тому Рождеству, когда я раскинула карты таро перед тем, как ехать в отпуск. Я вытянула карту смерти. Отец запретил мне ехать, но я не послушалась. Через час после отъезда я угодила в снежный занос. Наверное, все дело в нервах, они меня подвели.

На миг в мозгу вспыхнула картина: машина скользит по заснеженному шоссе, врезается в сугроб, взлетает, переворачиваясь кверху брюхом, в воздух. Уильям пониже опустился в кресле, перекинул ноги через подлокотник.

— Что-нибудь плохое он тебе предсказал?

— Кое-что. — Сьюзен помедлила. — Сказал, меня со всех сторон окружает смерть. Горящие свечи, гробы, все такое прочее, ничего конкретного. Чего и ждать по нынешним временам?

Это обо мне, — с ужасом подумал Уильям. — Он говорил обо мне. Он вслушивался в голос Сьюзен, в ее интонации, ловя намек: медиум назвал его, пометил смертью, наверное, остались считаные недели… Но Сьюзен говорила спокойно, отрешенно, словно по писаному. Если она угадает, какой страх гложет Уильяма, она скажет неправду, чтобы его успокоить.

— Я бы задаром тебе предсказал все это, — сказал он, притворяясь, будто пророчество так же мало затрагивает его, как и Сьюзен. — Деньги бы сэкономила.

— Главное — как все это было, — возразила Сьюзен. Ее словно прорвало, слова потекли сплошным потоком. — Я только протянула руку поздороваться с ним, а он сразу спросил: «Кто такой Уильям?» Потом прикрыл глаза, словно в трансе, и начал сжато описывать каждого из вас. Сказал, что Генри милый, добрая душа, только слишком хлопочет. Ничего нового, но я что хочу сказать: как он мог угадать про Генри, если он с ним незнаком, или…

— А как он описал меня? — перебил Уильям.

— «С ним трудно иметь дело, но он того стоит», — без запинки ответила Сьюзен.

— Похоже на правду, — признал Уильям и потянулся за сигаретами. Он так и не научился сосредотачиваться без помощи курева, но ограничил себя одной сигаретой в час. Выставил таймер и не смел закурить, пока не прозвучит очередной сигнал.

Щелкнув зажигалкой, Уильям глубоко затянулся. Что-то Сьюзен утаивает. Разумеется, медиум поведал ей что-то еще, кроме его имени и общей характеристики. Он собирался с духом. Все мышцы напряглись, словно в ту минуту, когда врач раскрывал папку, чтобы зачитать результаты последних анализов.

В нем шла изнурительная борьба: Уильям хотел знать правду, даже самую страшную, и не хотел ее знать. До сих пор день изо дня он шел по канату, ухитряясь не свалиться в бездну отчаяния, но страх караулил рядом. Если она зайдет чересчур далеко, я просто повешу трубку, — подбадривал он себя. Прикрыл глаза, дрожа, и выдавил вопрос:

— Так он знает, что я болен?

— Он очень конкретно сказал: у тебя плохо с ногами, и ты думаешь, что дело в кровообращении, но это не так. Проблема неврологическая, нужно пройти обследование. Я никак не могла решить, надо ли говорить тебе об этом, но если я не скажу и случится беда, я себе не прощу. Извини, что я спрашиваю: с ногами и правда плохо?

Уильям резко втянул в себя воздух и закашлялся, чтобы скрыть от Сьюзен реакцию. Он сидел, подвернув под себя ноги, с подушкой на коленях. В последние дни пальцы немели даже в толстых шерстяных носках, словно он босиком ходил по снегу. Первый тревожный симптом за последнее время, но с врачом он еще не советовался. Пока что Уильям делал вид, что ноги просто мерзнут. Он подолгу держал их в горячей воде или мерил шагами комнату, считая, что ноги слабеют от бездействия.

Слушая кассеты, Уильям представлял себе, как кровь водопадом струится по его телу, от плеч до стоп, щедрыми красными лужицами собираясь у ног. Хотелось верить, что онемение в стопах пройдет само собой. Он не хотел ничего говорить Сьюзен, боясь, что признание подорвет его волю, которая мешала онемению распространиться по всему телу. Лучше все отрицать, пусть даже неискренне — это замедлит развитие болезни.

Загасив окурок, Уильям переставил таймер на следующий час.

— Мне об этом ничего не известно, — солгал он. Укрытые мягкой подушкой стопы пронзала острая боль. Как будто в ампутированных конечностях, подумал он.

— Вот и хорошо, — с облегчением вздохнула Сьюзен. — Он и еще кое в чем ошибся, по правде сказать. Кстати, он предупреждал, что у Генри мочевой пузырь не в порядке. Позвоню-ка я ему.

— Нашла себе занятие… Будешь сообщать людям приятные новости.

Сьюзен рассмеялась.

— Может, поужинаем вместе?

— Не сегодня. Как-нибудь на неделе.

— У тебя на вечер другие планы? — с надеждой спросила она.

— Устал немного, — зевнул Уильям и потянулся, закинув руки за голову, словно Сьюзен могла его видеть. — И еще рыбок кормить надо.

— Ага, я слышала про твоих рыбок.

— С ними много возни.

— Тебе повезло. Генри подумывал насчет собаки.

— В самом деле? — разочарованно переспросил Уильям. — Собак я люблю. У меня в детстве была отличная псина — большая, черная, глупая. Я любил ее больше всех родичей.

— Не то, чтобы их ты сильно любил, — намекнула Сьюзен.

— Верно, да я вообще никого из людей не любил так, как ту собаку. Я много лет горевал, когда она умерла. — Замелькали разрозненные кадры, словно он просматривал фотографии: настороженные уши, вываленный язык, немного изогнутый кончик хвоста, единственное белое пятнышко на шее, будто кисточкой нарисованное.

В трубке послышались легкие шаги по линолеуму, из крана потекла вода, зазвенела в стакане. Сьюзен бродит по кухне. Конечно, это несправедливо, но он рассердился на подругу: она пробила защитную броню, разволновала его. Хоть бы повесила наконец трубку… Однако Сьюзен давно привыкла к Уильяму, ее не смущали затянувшиеся паузы в разговоре. Бывало, по воскресеньям они решали кроссворд, сидя у телефона и подолгу не обмениваясь репликами, или вечером, улегшись каждый в свою постель, включали один и тот же канал и смотрели фильм, соединенные лишь телефонным проводом.

Нынче эта близость тяготила Уильяма. Скоро позвонит Генри, может, еще кто-нибудь из друзей справится о нем. Уильяму требовалось время, чтобы прийти в себя, иначе печальные воспоминания отравят сон.

— Мне пора! — сказал он.

На том конце провода Сьюзен поставила стакан, хлопнула дверцей холодильника.

— Заведи себе другую собаку, — посоветовала она, не считаясь с его чувствами.

— Нет.

— Я буду ее выгуливать. Мне нетрудно… — Она едва сдерживала слезы.

Уильям обернулся посмотреть на рыбок. Они плавали в аквариуме — вправо, влево, вверх, вниз, вправо, влево, вверх, вниз. Такие механические движения, словно они не живые. Как можно любить рыбок? Их можно только кормить, и больше ничего. Не дотронешься, не погладишь.

— Не в том дело, — резко оборвал он Сьюзен. Не хватало еще объяснять: каждый раз, когда он уходил из дому, черная собака смотрела на него с такой тоской, что сердце кровью обливалось. Нет другого способа совладать с недугом — лишь постепенно обрывать все связи, одну за другой. Собака лишит его душевного равновесия, которое далось с немалым трудом. Если он впустит в свою жизнь пса, прощание будет еще болезненнее.

— Давай я заведу собаку, и мы будем к тебе в гости ходить, — предложила Сьюзен. — Станешь ей дядей или вроде того.

— Ты же собак терпеть не можешь, — напомнил Уильям.

— Ничего подобного. Я говорила: не хочу, чтобы собака пачкала у меня в квартире, но что за беда? Кто мою квартиру видит, кроме уборщицы? Я с прошлого Хэллоуина ни с кем не встречалась.

— Неужели?

— Печально, но факт.

— Я бы женился на тебе, кабы не…

— Только и делаешь, что обещаешь, — рассмеялась она. — Пора ловить тебя на слове, пока я не вступила в средний возраст.

Уильям невольно ощетинился. Противно слушать, как она жалеет себя.

— Выходит, у меня средний возраст наступил в девятнадцать лет.

— Уильям! — вздохнула она с упреком.

— Это так.

— Может, и так, но ведь наверняка ты не знаешь.

— Знаю, — упорствовал он. Не хотелось проявлять излишнюю. жестокость, но никому из близких не позволено забывать, что в газетах название его недуга неизменно сопровождается эпитетами, подчеркивающими угрозу, трубящими о ней: неизлечимый, роковой, летальный, смертоносный, безнадежный — и так в каждой статье, изо дня в день. Даже повторяя эти слова про себя, Уильям относил их к кому-то другому. Или иначе: он раздвоился, разделился на живого, дышащего человека, каким был всегда, и на почти бессознательного, неоформленного, спешащего расти. Этому пока еще маленькому оборотню безраздельно принадлежало будущее.

— На сегодня хватит, — сказала Сьюзен. — У меня был тяжелый день.

Даже сквозь электрический шорох он различал в ее голосе раздражение и скуку.

— Завтра буду вести себя лучше, — извинился Уильям.

— Не разбрасывайся обещаниями, — сказала она уже мягче.

Распрямив ноги, Уильям коснулся стопами пола. Помассировал пятки в надежде, что прилив крови вернет подошвам чувствительность. Загадка все-таки: как медиум угадал то, что никому не было известно?

— Ты не говорила, как его зовут, — сказал он.

— Кого? С кем у меня было свидание?

— Нет, того парня. Медиума.

— А… Ты меня так затравил, я и забыла, какой сегодня чудесный день. Джим Бентон, вот как его зовут. Заурядное имя, но, по правде сказать, есть в нем что-то необыкновенное.

Уильям опустил трубку на рычаг, пристроил ноги на журнальный столик, пошевелил пальцами. Нервные окончания «искрили», и Уильям испугался: он боялся «короткого замыкания», паралича. Левый глаз уже видел хуже, должно быть, надвигается слепота. Иногда Уильям отмечал угрожающие перебои сердца, жжение в легких, боль в ухе — такую острую, словно тонкое лезвие пронзало барабанную перепонку.

То ли еще будет… Ужасные, невыносимые страдания, гораздо страшнее тех, что он испытал до сих пор. Некоторые умирали в одночасье, внезапная смерть похищала их среди ночи; у других болезнь тянулась бесконечно — тела, не желавшие умирать, разлагались заживо. Уильям не мог представить себе, какой род смерти ожидает его, и не знал, что предпочесть.

Остается только ждать и наблюдать, как тело предает его, изменяет один орган за другим. Пока еще ему удавалось хранить тайну, скрывать большинство симптомов под одеждой. Интересно, сумел бы медиум что-нибудь напророчить ему, предсказать дальнейшее течение жизни? Врач ничего не мог сказать. Этот человек с таинственным даром мог бы предупредить о надвигающейся опасности, составить карту неизвестной страны, в которую вступал Уильям. Подготовься он к путешествию, ему было бы не так страшно. И в каком-то уголке души он все еще надеялся услышать, что смертельный диагноз — ошибка, все это ему приснилось, приснилось…

Он заглянул в телефонный справочник. Обнаружив, что в многомиллионном городе проживает лишь один Джеймс Бентон, Уильям понял: это судьба. Набирая номер, он впервые за много недель ощутил дрожь нетерпения.

Ему так много нужно узнать.

12

— Входите! — Джим Бентон провел Уильяма в комнату. Всю дальнюю стену занимала черная карта звездного неба, усыпанная белыми сверкающими точками. К стене был придвинут стол — деревянная дверь на двух высоких черных тумбах. На маленькой полке возле стола Уильям разглядел горку разноцветных камней с белой коркой — необработанные драгоценности. По углам стояли четыре кристаллические пирамиды — голубая, белая, розовая и зеленая. Из каждой пирамиды торчала курящаяся палочка благовоний, ароматные свечи горели на подоконнике и на столе. Уильям начал задыхаться в спертом воздухе.

— Я смотрю, вы никого не упустили, — съязвил он, указывая на большое голографическое изображение Христа, из ладоней которого исходил сноп света. На столике перед иконой сидел Будда из отполированного жадеита, окруженный эвкалиптовым венком.

Медиум расхохотался и жестом указал Уильяму на низкий черный стул. Он оказался моложе, чем ожидал Уильям, лицо бледное, веснушчатое. На блеклом свитере висело ожерелье из прозрачных кристаллических бусин; и кожа просвечивала, как эти бусины. Руки гладкие, безволосые, чистая детская кожа. Время не оставило следа на этом человеке, а ведь ему, по крайней мере, за тридцать.

— Интересная картинка, — пробормотал медиум, вынимая из папки какие-то бумаги.

За неделю до встречи Уильям наговорил на автоответчик дату, место и точное время своего рождения: 3 марта 1956 года, 07.03 утра, Гринфилд, Калифорния. Разум отказывался верить, будто дате или месту присущи некие особенности, способные повлиять на ход человеческой жизни, однако на всякий случай Уильям добавил, что появился на свет за месяц до срока. Может, движение звезд, мощное притяжение знака Рыб вытянуло его из утробы, вынесло, словно приливной волной на сушу?

Мать рассказывала о палате со стеклянными стенами и множеством кроваток, в которых пищали новорожденные. Среди десятков младенцев были, конечно, родившиеся в один с ним час. Если б он встретил такого двойника, какие отличия обнаружились бы между ними? В старшей школе с ним училась девочка, Кэрол Свейч, она тоже родилась третьего марта. Ничего общего между ними не было, но теперь Уильям гадал — что сталось с Кэрол, неужели и на нее звезды наслали такие же муки?

Медиум разложил бумаги поближе к себе. Здоровым глазом Уильям разглядел две распечатанные на принтере страницы. С такого расстояния они походили на присланные из лаборатории результаты анализов. На первой странице было нарисовано два больших, идеально ровных круга, центр каждого заполняли какие-то слова. На второй странице выстроились колонками астрологические знаки и цифры. В каждой строке стояла пометка — «позитивный» или «негативный». Даже читая вверх ногами Уильям заметил, что «негативных» результатов вдвое больше, чем «позитивных».

Прикрыв глаза, Джим медленно поводил ладонями над бумагой, потом заморгал, просиял и заговорил:

— Рыбы с Луной в Водолее. Вы, должно быть, очень приятный человек.

— Вовсе нет! — фыркнул Уильям. Комплименты ему ни к чему. Он хотел убедиться, что на этих листах расписана вся его жизнь — большая жизнь впереди.

— Пора вам бросить курить, — строго глянул на него Джим. — Легкие в ужасном состоянии.

Уильям оцепенел. Перед выходом из дому он принял душ, хорошенько намылился, чтобы избавиться от запаха дыма, надел свежую, только что из прачечной, одежду.

— Я бросил, — солгал он.

Медиум покосился недоверчиво, точно под слоями одежды и кожи различал слипшиеся от табачных смол легкие.

— Будьте осторожнее.

— Хорошо, — вежливо кивнул Уильям. Язвы на спине горели, словно ожоги от раскаленных кружков металла.

— Фью! — присвистнул Джим, изучив гороскоп. — В вашей жизни происходят важные перемены. — Он провел пальцем по большей окружности. — Плутон в доме смерти. Особенно сильно здесь, — палец задержался, указывая место. — Вижу, вы разрываете старые дружеские связи. Последнее время вы из чувства самосохранения почти не выходите из дому. Это был решающий год, год больших перемен. — Голос его звучал, ровно и бодро, но во взгляде появилась озабоченность. — Я прав? Действительно произошли важные перемены?

— Много всякого навалилось, — признал Уильям, пододвигаясь ближе к столу.

Джим ткнул пальцем в квадратик на дальнем конце схемы. Уильям не запомнил название «дома», но усвоил, что именно положение этой звезды указывало на катастрофические перемены. Легкими движениями рук ясновидец переходил от одной луны к другой. Так много лун восходило и заходило на схеме, что Уильям быстро сбился: одни в ущербе, другие на максимуме. Если б он не был так озабочен своей болезнью, то мог бы черпать утешение в мысли, что его жизнь регулируется заранее расписанным движением небесных знаков. Однако надежды почти не оставалось, а потому восходящие и нисходящие узлы казались опасными, обрекающими.

— Что это? Что такое? — то и дело порывался он спросить, с тревогой вглядываясь в обведенные кружками символы, но боялся задать вопрос, боялся узнать.

— Вижу, вы находитесь в движении, — возвестил Джим. — Большие планы? Переезд на новую квартиру?

— Нет, — с тревогой возразил Уильям. — Что вы тут видите? — Он понимал, что никаких переездов ему не предстоит, если не считать возвращения в больницу.

— Много свободного, светлого пространства. Гораздо просторнее. Вы избавляетесь от лишнего. Похоже, у вас много вещей.

— Да, — шепотом выдавил из себя Уильям. Резко отодвинувшись от стола с бумагами, он огляделся и впервые заметил — с неудовольствием, — что цветочные горшки, тут и там расставленные по комнате, раскрашены сусальным золотом, точно ребенок на уроке труда постарался.

— Вижу, вас окружают новые люди, — продолжал медиум. — В прошлом вы сами много заботились о друзьях, теперь настало их время ухаживать за вами. Это так?

— В каком-то смысле, — подтвердил Уильям, подумав о множестве врачей и медсестер, с которыми несколько месяцев назад он даже не был знаком. Представилось: вот он лежит в больнице, совсем один, друзья бросили, вокруг только чужие. С ужасом Уильям подумал, что медиум угадал правду о его нынешней жизни. Но, быть может, те же слова оказались бы истиной и применительно к другому клиенту, к Сьюзен, например, или Генри? Генри общался со всеми врачами и медсестрами, лечившими Уильяма. И если уж кому предстоит переезд, то в первую очередь Генри. В последнее время жизнь его друга могла существенно перемениться. Что известно об этом Уильяму?

— Еще я вижу новую любовь, — улыбнулся Джим.

— Нет, — возразил Уильям и вздохнул с облегчением. — Тут вы ошиблись.

— Но вы уже повстречались с ним. Майки, Мик… что-то в этом роде. Имя вполне отчетливо.

— Поверьте мне, вы ошибаетесь.

Пожав плечами, медиум указал на разрыв в графике:

— Несколько месяцев лихорадочной активности достигают пика в январе. С тех пор ваша жизнь относительно стабилизировалась. Верно?

Уильям заерзал на стуле. Как раз в январе он попал в больницу. В рассеянности он взял со стола розовый кристалл кварца, повертел его.

— Ничего особенного вроде не было. Что вы видите?

Джим отобрал у него кристалл и вернул на стол, подальше от беспокойных рук.

— Конкретно сказать не могу, но, похоже, год выдался необычный. В ближайшие месяцы вас ждут еще подъемы и падения. — Ясновидец провел пальцем по нижнему изгибу второго круга. — А вот здесь, примерно через год, я вижу огромные перемены. Не могу пока сказать, какие именно, но всплеск энергии просто невероятный. Не хотелось бы пугать, но будьте осторожнее: как бы вас не разнесло в клочья. — Произнося последние слова, медиум, словно из деликатности, отвел взгляд в сторону.

В открытое окно ворвался ветерок, струя благовоний ударила Уильяму прямо в нос. Разозлившись не на шутку, он отогнал дым рукой.

— Нельзя ли погасить? — рявкнул он, показав на подсвечник-пирамиду с тремя курящимися палочками.

Смочив пальцы слюной, Джим отщипнул раскаленно-красные кончики палочек, один за другим. Спокойствие не изменило ему.

— Пожалуйста, — благожелательно сказал он.

— Извините, мне от этого нехорошо, — пояснил Уильям. По его лбу струился пот. Казалось, губы тонкой пересохшей пленкой расползлись по зубам. Выходит, ему осталось жить всего лишь год?

Если поверю, мне конец, — подумал Уильям. Может, гадатель выудил какую-то информацию у Сьюзен, а теперь скармливает ему эти фактики, прикидываясь, будто проник в его тайну?

Все, кого Уильям знал, подвергались той или иной опасности. Жизнь в городе — каждодневный риск. К тому же предсказания порой сбываются именно потому, что они прозвучали: скажет Джим, что клиенту предстоит найти новую работу или новую любовь, заронит ему в душу идею, или человек сам начнет копаться в себе и вспомнит, о чем давно мечтал. В результате перемены действительно наступят, и получится, что пророчество сбылось.

— С вами все в порядке? — Джим с тревогой коснулся его руки.

— Да-да, — ответил Уильям, стараясь не поддаваться дурноте. Лицо медиума расплывалось перед его глазами, комната вращалась вокруг своей оси.

— Хорошо, тогда будьте добры, напишите имена людей, играющих наиболее важную роль в вашей жизни, — попросил Джим, протягивая ему блокнот.

Уильям разорвал страничку на несколько полос и быстро написал: «Генри», «Сьюзен». Чтобы список выглядел убедительнее, добавил имя консьержа и бывшего босса. Поколебавшись, написал «Эдмунд» и «Рейчел» — так звали его родителей. В нем нарастало волнение, словно он писал любовную записку.

Джим поводил ладонями над клочками бумаги, потом поднял руки выше, словно от бумаги шел сильный жар.

— Пусто, — пробормотал он, задержавшись над листком с именем бывшего начальника. Миновал и консьержа, покачав головой: — Коллега? — Нахмурился, когда ладонь остановилась над полосками с именами родителей. Двумя пальцами Джим приподнял бумажки, прикрыл глаза:

— Я чувствую здесь разрыв, давнее отчуждение или что-то похуже. Возможно, предательство?

Испугавшись, Уильям отшатнулся. Если он способен так далеко заглянуть в прошлое, настоящее и подавно — как на ладони, — подумал он, страшась новых откровений. Гораздо яснее, чем когда-либо прежде, Уильям представил белый каменный дом и ферму, а затем и родителей — поседевших, морщинистых. Обоим уже за семьдесят. Даже в моменты глубочайшего отчаяния Уильям не помышлял вернуться к ним, но с языка невольно сорвался вопрос:

— Они умерли?

— Нет, — ответил Джим. — Живы-здоровы. — Он резко вздрогнул, и бумажные обрывки полетели на пол. — Мне очень жаль. Все могло обернуться иначе.

— Уже поздно, — пожал плечами Уильям, но медиум смотрел сквозь него, в другое место или в другой момент времени.

— Вижу Брендана, — заявил он вдруг. — Кто это?

Уильям тщетно напрягал память и с облегчением пришел к выводу, что у него нет знакомых с таким именем. Даже одноклассника не было. Он просиял: если медиум полностью ошибся в одном случае, то все дурные вести тоже можно сбросить со счетов.

— Не знаю никакого Брендана, — отрезал он. — Никогда не знал.

— Блондин. Примерно вашего возраста, — настаивал Джим. С такой интонацией психотерапевт выспрашивала информацию, которую Уильям, по ее мнению, «подавлял».

— Нет, вы ошибаетесь.

— Странно, что я так сильно ощущаю это имя, оно ведь не слишком обычное, — сказал Джим. — Что ж, может, потом вспомните. — Взяв очередной клочок, он прочел вслух: «Генри». Чересчур напрягается, но это настоящий друг. Будьте к нему добрее. Он любит вас. — Уильям не успел ничего сказать, а Джим взял бумажку с именем Сьюзен, помял ее в кулаке и заговорил отрывисто: — Она вам как сестра. Вы были прежде более близки, но разошлись. Она хочет поговорить с вами, но боится. Помогите ей открыться.

Уильям с удивлением понял, что губы его затряслись. Он боялся расплакаться и признаться, что привело его сюда. Собравшись с духом, он напомнил медиуму:

— Вы встречались со Сьюзен две недели назад.

— Да?

— Вы не забыли?

— Нет.

— Она передала мне кое-что из вашего с ней разговора, я начал беспокоиться, ну и… отчасти поэтому я пришел к вам.

— Это она зря, — сказал Джим. — Невозможно воспроизвести сеанс для того, кто на нем не присутствовал. Акценты смещаются. — Он захрустел суставами пальцев — так громко, словно сучья ломал.

Уильям вернулся к гороскопу, наклонился и потрогал страницу, будто нащупывая шрифт Брайля.

— Вы всегда говорите откровенно о том, что видите?

— В смысле, сообщаю плохие вести? Разумеется. Если я вижу впереди опасность, я предостерегаю клиента, как предостерег вас. Но учтите: если мы верим в существование другого, скрытого уровня бытия, — а я в него верю, — вправе ли мы утверждать, что все духи добры? Они — как люди, среди них есть лжецы, негодяи, кто угодно. Вот почему не стоит считать пророчество чем-то окончательным. Тогда не останется места для случая, а тем более — для чуда.

— Я не верю в чудеса, — возразил Уильям. — И в случайности тоже не слишком верю.

— Чудо — часть жизни, — сказал Джим со столь искренней верой, что губы Уильяма, дрогнув, так и не сложились в усмешку. В эту секунду он и сам был бы рад обрести веру. — Так или иначе, — продолжал Джим, — моя работа сводится к истолкованию чего-то невнятного, едва ощутимого. Можете назвать это развитым инстинктом или даром. Читать заранее написанный сценарий — совсем другое.

— Но если бы вас ожидало вскоре нечто ужасное или даже смерть — неужели вы бы не разглядели этого в своем гороскопе?

Медиум, поколебавшись, отвечал все с той же дружеской откровенностью:

— Не знаю, я не составляю свой гороскоп — это все равно, что самому себе делать стрижку. Я могу разглядеть общую схему ближайших месяцев, максимум года, без подробностей. Но ведь может случиться и так, что вас застрелят на улице, как только вы покинете мой кабинет. Или придете домой и выброситесь из окна. Почем знать? Даже если вы погибнете, едва выйдя отсюда, ваш гороскоп необязательно оборвется. Я вижу движение огня в темноте, и это — движение вашей души. Гороскоп не прослеживает движение тела. Тело — это предмет, мясо.

Уильяму представилось, как душа его метеором пронзает галактику, в то время как безжизненное тело лежит на кровати. Стоит ли продолжать допрос? Джим — человек деликатный, о чем бы Уильям ни спросил, медиум никому не расскажет. Но если признаться, что привело его сюда, Джим снова займется гороскопом и скажет, что в некий конкретный момент — через считаные месяцы — его жизнь оборвется. Уильям не был готов услышать это. Быть может, он никогда не будет готов.

Уходи скорее, — шептал ему внутренний голос. Уильям извлек из кармана пачку купюр, отсчитал пять двадцаток и засунул их под гороскоп.

— Спасибо за помощь, — пробормотал он, вставая.

Джим подмигнул и пожал Уильяму руку.

— Всегда рад. Заходите.

Ладонь Уильяма ненадолго задержалась в руке медиума.

— Когда имеет смысл прийти снова? — спросил он смущенно. Вопреки всем сомнениям, с Джимом он чувствовал себя так хорошо, что ему хотелось вернуться и завтра, и послезавтра. Он мог бы «наблюдаться» у Джима, как у врача. В былые дни он бы попытался его соблазнить.

— В любой момент, но лучше месяцев через девять, через год. Не хотелось бы, чтобы кто-то из моих клиентов вообразил, будто дня не может прожить, не сверяясь с гороскопом.

— Через год? — Про себя Уильям посмеивался. К тому времени его наверняка и на свете не будет. Впрочем, медиум не стал бы откладывать встречу надолго, если бы предвидел его скорую кончину.

— В хрустальные шары я не верю, — солгал он.

— Вот и хорошо. От них никакого проку.

— Если бы я думал, что можно разглядеть каждый предстоящий момент моей жизни, я бы не на шутку испугался, — продолжал Уильям, — но в глубине души мне хотелось бы этого. Хотелось бы знать.

— Вы и так знаете, — ответил Джим. — Поверьте мне. В глубине души вы все знаете.

В холле Уильям споткнулся, зацепился ногой за небольшой коврик у порога. Взмахнул рукой, пытаясь удержаться на ногах, задел квадратное зеркало в раме. Осторожно поправляя зеркало, Уильям заглянул в него и испугался: как он бледен, даже сейчас, когда к щекам от возбуждения приливает кровь. Совсем старик.

Джим проводил его до лестничной площадки. Уильям с тревогой поглядел вниз — выдержат ли усталые ноги три лестничных пролета? Он почти час просидел неподвижно, стопы онемели, словно умерли. Уже не из скрытности, а из гордыни он поспешил попрощаться, чтобы медиум не видел, как он еле-еле бредет вниз.

— Всего доброго, — сказал он. — Встретимся через год. Наверное.

— Буду ждать, — откликнулся Джим. — Берегите себя.

Как только медиум повернулся к нему спиной, Уильям сделал первый шаг по ступенькам, затем второй, всем телом обвисая на перилах. Чей-то взгляд — сзади, сверху — сверлил ему затылок. Уильям остановился, поднял глаза и встретился взглядом с Джимом.

— Непременно скажите врачу, что ноги болят, — негромко, настойчиво посоветовал медиум, отступая в тень, и скрылся.

Уильям вышел наружу, в сгустившиеся сумерки. Повернул налево, к югу, заковылял сквозь толпу. Прохожие толкались, их злила его медлительность. Сойдя с тротуара, он начал пробираться вдоль обочины, мимо припаркованных машин. Он смотрел себе под ноги, боясь споткнуться о бугры и рытвины в асфальте. Ненавижу это место, — яростно бормотал он про себя, хотя и в другом месте не нашел бы спасения.

Медиум доконал его. Дело не в словах, а в чем-то более тонком, неуловимом: Уильям теперь сам не понимал, чего хочет. Уже не так важно было узнать, сколько ему осталось. Болезнь разорвала магический круг, он утратил неуязвимость. Как-то раз в больнице Генри рассказал Уильяму миф — прочел из выписок, заготовленных для вечернего семинара: когда Прометей похитил с Олимпа огонь, боги в отместку лишили людей дара пророчества. Раньше, мол, каждый точно знал дату своей смерти. Кража за кражу. Отобрав у людей это знание, боги посмеялись над ними, внушив им иллюзию бессмертия, ложную надежду уподобиться богам и жить вечно. Но разве это кара?

Каждый раз, влюбившись, Уильям убеждал себя, что, в отличие от прежних романов, эта связь — навсегда. Сама мысль о вечности пробуждала в нем надежду. И хотя очередная любовь длилась неделю, самое большее — две, когда вновь вспыхивало желание, вместе с ним возвращалась и надежда. Иллюзия вечности была необходима. Он жил так, словно будет жить всегда, и эта иллюзия — пусть ложная — придавала его жизни смысл. Если б ему с рождения был известен день и час смерти, он мог бы лишь беспомощно наблюдать за ходом времени, вычеркивая в календаре день за днем, как он и делал сейчас. Пока он был здоров, время двигалось, а теперь остановилось. Более всего Уильяма огорчало в болезни именно это — она лишила его наивности, из которой проистекают надежды. Пора неведения осталась позади, и к ней уже невозможно вернуться.

Грузовик злобно просигналил, напугав Уильяма, — он отскочил, наткнувшись на стоящую машину. Мимо пролетел автобус, порывом ветра подняло волосы на голове Уильяма. Он махнул рукой, подзывая такси, — скорей бы выбраться из этих мест. Тут же со скрежетом остановился желтый автомобиль, Уильям сел, назвал водителю адрес и обмяк на сиденье, оцепенел, лишь легкая дрожь пробегала по спине. Он старался не замечать знакомые места, пролетавшие мимо: опера, музей, приемная врача, любимый магазинчик, а дальше парк и узкий тоннель, выводящий в другую часть города.

В прежние времена Уильям предпочел бы вернуться домой пешком. Свежий воздух прочищает мозги. Но сейчас у него болела голова; ноги, спина, глаза горели и ныли от усталости. Он пытался стряхнуть с себя панику, но из радиоприемника доносились громкие ритмы сальсы, с ревом мчались мимо автомобили — не вырваться, не встать с промятого сиденья такси. С фотографий на приборной доске щерятся трое толстощеких подростков. С зеркальца свисает на цепочке громоздкое, отделанное серебром распятие. Уильям кипел расистской злобой на водителя-инородца, с издевкой повторяя про себя написанное на карточке имя. Чуть было не разразился обличительной речью, — мол, такие, как этот, загадили город, сделали жизнь в нем невыносимой.

Я хочу выйти! — рвался из груди вопль, но впереди простиралось шоссе, еще несколько миль идеально ровной и пустынной дороги. Безнадежность, какой он не знал прежде, сводила тело судорогой. Он смотрит на Землю с края необъятной Вселенной, потерпевший кораблекрушение, выброшенный на необитаемый остров… Дом недосягаемо далеко.

Предыдущая главаГлава 2 из 5Следующая глава