— Ну что ж ты молчишь, Лёшка? — девушка отстранилась и заглянула мне в глаза. И взгляд именно такой, как описывал Морячок, — затягивающий, после которого забываешь, что хотел сказать.
— Да он и вообще мало разговаривает, — встрял Ванька и поскорей подвинулся ближе. — Уж больно тихий стал. Ночью на марше стреляли, вот он до сих пор в себя не пришёл.
— Он всегда такой был, — улыбнулась девчонка и махнула на Ваньку рукой, будто на муху. — Зато как играет, как играет… Заслушаешься. Ну что ты смотришь, Алексей? Будто Нюру не узнал.
Нюра. Имя стукнуло, и чужая память, наконец, ожила обрывками, будто кто-то листал старый альбом и показывал прошлое через пожелтевшие фото. Нюрка, Анна Ласточкина — одноклассница, точно.
— Узнал, конечно, — улыбнулся я. — Нюрка, ты как здесь сама-то очутилась?
— Как, как… — пожала она плечами. — После школы я ж на медсестру отучилась, забыл, что ли? И вот теперь здесь санинструктор. А ты-то как? Столько лет с тобой за одной партой просидели, и не думала, что вот так увижу, на фронте… в форме и с винтовкой.
— А у меня автомат, — снова встрял морячок, выпятив грудь.
Но Нюрка на него внимания не обращала, будто не было его рядом. И Морячка это явно задевало.
А у меня в голове тем временем всплывали картинки. Чужие воспоминания, хотя нет, теперь уже — получается, мои. Школьный вечер самодеятельности, а после танцы в школьной столовой, и мы с Нюркой кружимся в вальсе. Она в платье, перешитом из маминого, с лентой в волосах, а я в отцовском пиджаке, висевшем на мне мешком. И ребята стоят вдоль стеночки, смотрят, и кто-то завидует. Мы с ней были просто друзья — я давал ей списывать, а она улыбалась. В кино водил её другой, но и тому целоваться она не позволяла, говорила, что только по любви поцелуйчики можно чинить, а если нет её, то за ручку по набережной погуляем и хватит. Нюрка была девчонкой видной, первой красавицей в школе, и как-то заявила при всех, что замуж выйдет только за военного, высокого и умного, а не за таких нескладных шалопаев, как её однокашники.
Мы ещё немного поболтали, вернее, болтала, в основном, Нюрка, а я слушал и запоминал — она, сама того не зная, рассказывала мне мою новую биографию. Кто я и чем жил до войны. Память чужого тела выдавала лишь крохи, а Нюрка щедро заполняла пробелы, не подозревая, какую услугу мне оказывает.
— Ну ладно, мне работать пора, — сказала она, наконец, и поправила белую косынку. — Мы же ещё увидимся, Лёша.
И в избытке чувств и от радости, что встретила старого друга из довоенной жизни, где были школа и набережная, танцы и оценки, снова поцеловала в щёку. Потом отстранилась, оглядела меня с головы до ног и покачала головой.
— Хмурый ты какой-то стал, Сотников. Колючий весь, — улыбнулась она. — На мужика стал похож.
Развернулась и убежала обратно к палаткам медсанчасти. Я смотрел ей вслед и думал, что вот ведь как, всё перемешивает война, а появится из прошлой жизни человек, и от одной улыбки становится теплее. Хотя я эту девушку и вовсе видел впервые, что-то в душе всё же тронуло.
Ванька молчал. И это было необычно, моряк без слов жить не может, как рыба без воды. Наконец, он повернулся ко мне и проговорил негромко, без своего обычного балагурства:
— Слушай, Скрипач. Ты это… Извиняй, конечно, но мне поперёк дороги не стой. Моя она. Понял? Ты же с ней просто за партой сидел, а я — всей душой. По-морскому. Понимаешь?
Я покачал головой.
— Ваня, Ваня. Нас скоро в пекло закинут. А ты деваху делишь. Вот кто выживет — тот с ней будет. Идёт?
Ванька насупился, подумал, почесал затылок. Потом лицо его просветлело.
— Добро! — воскликнул он. — Ладно, по рукам. Кто жив останется, тот и будет ухаживать. Идёт? Только сразу говорю: я заговорённый. Меня ни пуля, ни штык не берут.
— Не мели ерунды, — сказал я. — Нет никаких заговорённых. Ты же комсомолец, сам понимать должен, что в колдовство поверить можно лишь от темноты и неграмотности.
— Тише ты, — Ванька оглянулся и сбавил голос. — Я супротив комсомола не иду. Только бабка у меня заговоры знает. Молчи уж. Не по-комсомольски это, сам понимаю. Да только она ещё в Гражданскую батю моего уберегла. Он у Будённого в коннице воевал, в самое пекло ходил — и хоть бы царапина. Правда отец мой все одно помер, но от тифа и через много годков. А в Гражданскую людей только так косило. Бабка-то потом и сказала: заговор у нас до третьего колена держится. Выходит, и на меня хватит.
— Складно брешешь, — хмыкнул я.
— Не веришь, и не надо, — Ванька надулся, нахлобучил пилотку чуть не на самые брови. — Только потом не ахай, когда я живой вернусь, а ты нет. И Нюрка всё равно моя будет.
Я посмотрел на него. Вихрастый чуб из-под пилотки и гимнастёрка пузырём, мальчишеские глаза. И через несколько дней такой вот парень полезет в Сталинград, где сейчас жизнь пехотинца измеряется не месяцами, а сутками. И верит он в бабкин заговор, потому что больше верить не во что.
— Ладно, Морячок, — сказал я. — Договорились. Кто выживет — тот и ухаживает. А пока давай оба выживем. Идёт?
— Идёт, — Ванька повеселел, хлопнул меня по плечу. — Пойду обмотки перемотаю. А то позор один, а не боец. Старшина увидит, наряд мне влепит.
Три дня мы пробыли в пункте временной дислокации. Тренировались, проходили инструктажи, осваивали то, что старшина вколачивал в пополнение с утра до темноты — удары лопаткой, перебежки и окапывание. Тактика боев сейчас ощутимо отличалась от той, к которой я привык, и мне некоторые вещи оказались весьма полезны. К вечеру третьего дня руки гудели, ноги не держали, но рефлексы молодого тела подтянулись, а это сейчас было самое важное.
Морячок однажды после обеда умудрился собрать букетик из полевых цветов и всучить Нюрке. Та приняла, понюхала и поставила в крынку с водой у входа в палатку медсанчасти. Ванька же воспринял это как зеленый свет, ходил потом гоголем до вечера и поглядывал на меня победителем.
А когда за нами приехали угловатые грузовики ЗИС-5 и прозвучала команда загружаться машины, которые в народе звали Захарками, Нюрка пришла попрощаться.
Стояла у борта машины, мяла да крутила пуговицу на гимнастёрке и смотрела на меня с тоской.
— Ну ты береги себя, Лёшка, — зарумянившись, проговорила она.
— Конечно. После победы в кино с тобой сходим, а ты и теперь жди да не кисни, — подмигнул я и обнял её.
Она не выдержала и намочила мне плечо слезинкой. Тут же утёрла глаза тыльной стороной ладони.
— Пыльно сегодня, — сказала она и шмыгнула носом. — От этих машин страсть как напылили. А в кино — это хорошо, — она вдруг посмотрела мне в глаза и чуть прищурилась. — А то ты меня так в Саратове ни разу и не пригласил.
— А я думал, ты не пойдёшь.
— Ну вот ещё. Индюк тоже думал.
Она улыбнулась, и от этой улыбки, румяного лица с покрасневшим чуть вздёрнутым носиком у меня внутри что-то сжалось.
Это же теперь моя война…
— Эй, вы что там, голубки? — прикрикнул старшина-инструктор.
Он тоже пришёл проводить своих «питомцев». Стоял поодаль, широко расставив ноги, заложив руки за спину, и кончики его гусарских усов сегодня были опущены. За внешней суровостью поблескивала холодной сталью солдатская боль. Он-то знал, куда нас отправляют, и понимал, что, скорее всего, никто не вернется.
— Время не ждёт. Грузись давай, боец.
Под его хмурым взглядом я запрыгнул на борт.
Ванька уже сидел в кузове, привалившись спиной к деревянному борту. Лицо у него было кислое.
— А мне Нюра даже слова доброго на прощание не сказала, — процедил он. — А я намедни шоколадку ей трофейную раздобыл. У мужиков выменял на часы.
Он с тоской потёр запястье, где у него ещё недавно красовались наручные часы отца. Даже кругляшок на коже ещё остался.
Закрыли борт, машина загудела, дёрнулась и тронулась в составе колонны. Бойцы покачивались в кузове, зажав винтовки между коленей. Пыль поднялась столбом.
И тут Нюрка, будто услышав Ванькину обиду — хотя слышать его слова про часы она теперь не могла, — вдруг выбежала на дорогу и крикнула, приложив ладони ко рту:
— Ваня! Ваня, до свидания! Не лезь под пули! Выживи!
Ванька аж подскочил. Схватился за борт, высунулся и замахал пилоткой.
— Да я заговорённый! Конечно, выживу! — заорал он.
Лицо у морячка просияло, уши покраснели, и он уже открыл рот, чтобы крикнуть что-нибудь ещё, но Нюрка добавила:
— И за Лёшкой следи! Чтобы не лез куда не попадя! Ладно? Обещаешь?
Вся радость с Ванькиного лица слетела, будто ветром сдуло. Он медленно осел обратно, натянул пилотку по самые уши и процедил:
— Пригляжу… за малахольным.
Отвернулся к борту и замолчал. Я хлопнул его по плечу, он дёрнулся и ко мне не повернулся. Ладно. Переживёт.
Колонна из трёх грузовиков тронулась по просёлку, объезжая выбоины. Степь вокруг расстилалась рыжая, с редкими кустами в низинах. Место мне досталось самое незавидное, у заднего борта, где пыль стояла столбом. Набивалась в рот и в нос, скрипела на зубах. Кто-то из наших, почувствовав это, даже прикрыл лицо чистой портянкой.
Головная машина вдруг встала.
— В укрытие! Воздух!
Все попрыгали из кузовов, кинулись кто куда — в канаву, под колёса. С запада нарастал гул мотора, и через секунду мелькнул силуэт самолёта. По очертаниям я сразу узнал «Фокке-Вульф», FW-189, двухбалочный разведчик с застеклённой гондолой посередине. Характерный силуэт, ни с чем не спутаешь. Наши за сходство с окном называли его «рамой».
— Не маячить! Ложись! — крикнул я тем двоим или троим, кто всё ещё метался по открытому месту.
Но самолёт пролетел мимо. Снижаться не стал, ушёл на восток.
— Разведчик, — прокряхтел коренастый ефрейтор со шрамом на скуле, выбираясь из канавы и отряхивая колени. Глянул в небо и зло сплюнул. — Вот ведь сволочь глазастая. Как «рама» над башкой закружит, так сразу нутро стынет. Знаешь уже, что не к добру. Эта тварь ведь просто так не шлындает. Высмотрит, вынюхает, а после жди — либо минами начнут поливать, либо артиллерия навалится. Для нас «рама», что похоронка. Снять бы её к чёртовой матери, да не всегда дотянешься.
Снова погрузились, снова в путь. Ехали ещё с полчаса, и дорога становилась всё хуже — колея разбита, на обочинах стояли остовы телег, дважды мы всей колонной объезжали воронки от бомб. Потом головная машина опять остановилась, и из кабины выпрыгнул старший.
— Дальше пешком, — скомандовал он. — Машины назад. Разобрать имущество, построиться.
Колея кончилась, потянулись узкие змейки, протоптанные сотнями ног по низкорослой траве. Шли молча, растянувшись в цепочку, и с каждым шагом воздух становился тяжелее — тянуло гарью, и впереди виднелись столбы дыма. Волга была уже близко.
Да и сами мы тут были уже не одни. На тропе стали попадаться люди. Сначала по одному, потом группами. Шли навстречу, еле переставляя ноги. Измученные беженцы — женщины с детьми, старики. Одежда изорвана, лица серые от пыли. Некоторые перевязаны, но не как в госпитале — грязными бинтами, обрывками тряпок. Одна женщина несла на руках ребёнка лет трёх, завёрнутого в грязную пеленку. Ребёнок не плакал и не шевелился, и я не мог понять — спит он или уже нет. Женщина же шла, глядя перед собой пустыми глазами, и ноги её переступали по тропе будто сами.
Бойцы смотрели на них и молчали. Ванька, шагавший рядом, отвернулся и стиснул зубы.
— Это ж откуда они? — прошептал я.
— Из города, эвакуированные, — ответил шагавший рядом боец с землистым лицом. — Я ж не пехота, земляк. Зенитчик я, под Саратовом мост прикрывал. А в Сталинграде у меня мать жила, сестра и Полинка, племяшка. Мать ещё летом писала, что уехать хочет. Я ответил: собирайся, уходи к нам. А потом и письма пропали. После уже один сталинградский из госпиталя мне растолковал: не выпустили. На переправах документы смотрели, без бумаг заворачивали. Город имени Сталина, нельзя, чтоб раньше времени пустел, тогда бойцы пуще стоять за него будут. А двадцать третьего августа немцы как поперли, город с землей смешали. Мать в Ерманском районе жила. Деревянный дом. После налёта там ни дома, ни улицы. И мои где-то там же. Полинке пять лет было. Потом, знашь, эти-то, — он ткнул пальцем вперёд и вверх, явно обозначая кого-то из генералитета, — спохватились, стали вывозить людей. Да что, поздно уже. Волга под огнём, переправы разбомблены, суда тонут. Я три рапорта подал, — добавил он без паузы, — чтоб меня перевели сюда. У меня к немцу свой счёт… за Полинку.
Мимо нас прошёл боец с забинтованной головой и пустым рукавом, подвязанным к гимнастёрке. Шёл, качаясь, будто ноги сами его несли, а глаза стеклянные, и под ноги он, кажется, вовсе не смотрел. Я окликнул его:
— Эй, браток, как там?
Раненый остановился, медленно повернул голову. Лицо у него было в ожогах, бинт на голове потемнел от засохшей крови.
— Как в аду, — сказал он глухо. — Но держимся.
Помолчал и добавил:
— Главное, не кучкуйтесь, хлопцы. Только собьётесь вместе, сразу мина прилетит. И воду берегите, там с этим беда. Волга хоть рядом, а воды нет.
— Ждем темноты! — ротный остановил колонну в зарослях кустов, за которой начинался берег. Бойцы сели в траву, достали кисеты. Курили в горсть, пряча огоньки. С той стороны Волги теперь уже доносился непрерывный грохот. Небо над Сталинградом стояло черное, и в этом зареве мелькали силуэты немецких самолётов, заходивших один за другим на бомбёжку.
— Скрипач, — позвал Ванька.
— Чего?
— Как думаешь, вернёмся мы оттуда?
Я посмотрел на зарево за рекой. На рыжее небо, распоротое дымом, на чёрные столбы, поднимавшиеся над городом.
— Вернёмся, — сказал я как мог твёрдо.
Я знал: Сталинград выстоит. Другой вопрос — какой ценой. И кто из нас её заплатит. Вот этого, конечно, не знал никто — ни я, ни они. А моя задача была сделать так, чтобы цена для наших оказалась как можно ниже. Бить фашистов из-за угла, из развалин, из любой щели. Давить их, выбивать, и в первую очередь офицеров.
По темноте мы подошли к переправе. А здесь ночи будто не было. Над Волгой непрерывно взлетали мертвенными вспышками осветительные ракеты, зависая в воздухе на две-три минуты. На том берегу, за чёрной полосой обрыва, то и дело громыхало и вспыхивало, и всё это сливалось в немолчный рёв. Разрушенный Сталинград светился сотнями пожаров, и красное зарево стояло над городом, съедая остатки ночи. Быстро и тихо погрузились.
Наш старый пароходик, посеченный осколками, как оспой, двигался невыносимо медленно. Тянул за собой на буксире деревянную баржу, набитую бойцами. В трюме вода стояла по щиколотку, там на ходу заделывали пробоины. Молчали все — и я, и Потапов у борта с биноклем на шее, и даже Ванька, тот впервые за такое долгое время не произнёс ни слова.
С правого берега ударили немецкие орудия.
Первый снаряд с тяжёлым шелестом лёг метрах в двадцати от борта. Фонтан воды поднялся на десять метров и обрушился на палубу тёплым грязным дождём. Второй снаряд рванул дальше на отмели, выбросив столб огня и песка. Третий ударил ближе.
— Пригнись! — рявкнул Потапов.
На песчаной мели догорал пароход — почти такой же, как наш. По палубе метались чёрные фигурки, и немец, видно, держал его как на ладони: ракеты висели над рекой и заливали его мертвенным светом. Ещё немного — и судно разнесут к чёртовой матери.
В этот миг ударило по нашей барже.
Грохот от этого был такой, что я чуть не оглох. Меня всем телом, будто куль, швырнуло на борт, в лицо хлестнула щепа. Люди посыпались в воду Баржу повело, корма тяжело осела, и в пробоину с сиплым напором теперь прорывалась вода. Настил под ногами накренился, бойцы поползли по нему, срываясь, давя сапогами чьи-то пальцы.
Только что мы смотрели на зарево и гадали, как-то там будет, в Сталинграде. А теперь я был уверен, что живым на тот берег не выберусь.
Пароход всё-таки дотянул полузатопленную баржу. Капитан, чумазый мужик в тельняшке под распахнутым бушлатом, провел нас, выворачивая между водяными столбами от разрывов. Когда днище заскребло по песку, бойцы посыпались через борт в воду. Кому по колено, кому по пояс, все, спотыкаясь, как могли быстрее рванули к берегу.
А там прибывших торопливо разбирали по группам. Какой-то командир с охрипшим голосом считал головы, тыча пальцем.
— Первый, второй, десятый, двадцатый… Хватит. Ященко, веди их в третий батальон. Этих — отдайте Иваненко.
Потапов перехватил нашу группу, построил, пересчитал. Пятерых не хватало — остались в Волге.
— Вперед! — скомандовал Потапов.
Правый берег был обрывистый. Я карабкался по глиняной круче, хватаясь руками за траву, чтобы не съехать обратно. Вещмешок тянул назад, ремень винтовки врезался в плечо, глина съезжала, комками ссыпалась под ногами. Наверху нас поскорее рассовали по окопам.
Немецкие пулемёты лупили с расстояния метров в полтораста. Трассеры чертили в темноте красные пунктиры, пули щёлкали по насыпному брустверу, выбивая фонтанчики земли. Выходило, что в этом месте город уже почти взят — за спиной всего-то земли шагов двести, потом обрыв и Волга. Отступать нам уже некуда.
С нашей стороны строчили «Максимы». Непрерывно хлопали винтовочные выстрелы.
— Стреляй, чего сидишь? — толкнул меня в плечо кто-то незнакомый, явно из тех, кто нас встречал.
Видимости нет, но я добросовестно выпустил по вспышкам две обоймы и спросил неизвестного соседа:
— Что, всю ночь так стрелять будем?
— Нет, — улыбнулся тот в темноте. — Это они пополнение так встречают. Слишком вы нашумели на переправе. Сейчас успокоятся.
И правда, через полчаса стрельба поутихла. Сразу потянуло в животе, как-то засквозило, и я понял, как же сильно хочу есть. Достал из вещмешка банку тушёнки и хлеб. Ванька придвинулся ближе, вытащил свою банку и четвертушку чёрного. На запах еды из темноты выбрался тот самый боец — чумазый с ног до головы, а в общем такой же парень, может, всего на пару лет старше нас. Мы молча подвинулись, принимая его в компанию. Ел он неторопливо, ложкой вперёд не лез, и негромко рассказывал, что угодили мы в самое пекло.
— Немец прёт, — делился он, поддевая тушёнку. — Особенно с утра сильный огонь открывает. Днём головы не поднять. А ночью они ракетами светят, сволочи, и из пулемётов чешут. Так что спать только по очереди и вполглаза.
— А сколько тут наших? — спросил Ванька.
— В роте вчера было полста человек. К вечеру посчитали, осталось двадцать три. Вот прислали пополнение — то есть вас. Теперь жить можно.
Ванька посмотрел на меня. Я посмотрел на Ваньку. Из полусотни — двадцать три. И это один день.
— Кучей только лучше не сбиваться, — продолжал боец. — В третьем взводе одной миной сразу шестерых накрыло. Сидели ребята рядком, махру крутили. Прилетело — и нет отделения.
Подошёл Потапов с незнакомым старшим лейтенантом — это оказался Иваненко, ротный, к нему нас и определили. Невысокий жилистый мужик с красными от недосыпа глазами и коркой засохшей крови на виске — то ли осколком задело, то ли о камень ударился, он и сам уже не помнил.
— Днём выспитесь, — пообещал Иваненко, оглядев нас. — И не робейте. Сталинград мы им не отдадим.