— Назад! — послышался снизу окрик Потапова.
Ванька так же по-пластунски пополз обратно. Зыков же сначала замешкался, потом бросил только что собранное оружие и поспешил следом, в горячке поднимаясь чуть выше, чем Ванька, и все равно отставал.
А с немецких позиций застрочил пулемёт. Пули прошли совсем рядом с Морячком, прочертив грунт штрихами с дымкой пыли.
— Бросай винтовки! — кричал Потапов. — Бросай!
Но Ванька упорно тащил за собой оружие, не желая отдавать с таким трудом добытые трофеи. И только когда одна из очередей прошлась совсем близко, лупанув по трофеям, он выпустил из рук ремни и юркнул в воронку. Тут же по кромке воронки прошлась очередь, взбив фонтанчики земли. Оттуда Ваньку им, конечно, не достать, но ведь и наружу не выпустят. Пулемёт здорово пристрелялся, и место, куда нырнул Иван, было хорошо видно в свете звезд и без ракеты.
Сам же пулемет расположен значительно левее моей позиции. Пулеметного расчёта я в темноте не видел, только вспышку на срезе ствола. Прикинул примерно, где должны сидеть пулемётчики, и повёл туда стволом.
Бах!
Пулемёт вроде бы смолк. Но нет — скоро мы поняли, что он просто сделал короткую паузу и перенёс огонь на Зыкова.
Егор не выдержал, перепугавшись, вскочил и кинулся к дому. До стен рукой подать, и бежал он быстро, петляя между обломками, перепрыгивая через рытвины. Поначалу даже получалось, и мы подумали: всё… еще чуток и… Вот-вот он прыгнет в рытвину перед самым домом, а оттуда уж как-нибудь доползёт.
Но пулемёт резко ожил и перечеркнул ему спину очередью, по самой пояснице. Зыков ткнулся лицом в землю и больше не шевелился.
Наш фланговый пулемёт дал ответ, да только до немца дотянуться не смог. Много в темноте не навоюешь, когда гнездо за бруствером и ни черта не видно. Наш бил короткими, экономил патроны, а потом и вовсе смолк, видимо, Потапов приказал не тратить боезапас зря.
Ванька вжался в дно ямы и не высовывался. Ночное небо бросало вниз слабый звёздный отсвет, и над кромкой воронки, попробуй Морячок выбраться, его силуэт пулемётчик разглядел бы сразу.
— Жив? — крикнул Потапов.
— Пока да, — отозвался Ванька.
— Сиди там, не высовывайся.
— Братцы, вытащите меня! Помирать мне рановато!
Вроде и недалеко до Ваньки, рукой подать, да только пулемёт уж больно зорко его караулит. А ночью снять расчёт снайперу непросто. Позиция у них такая, что только один ствол из амбразуры торчит, и тот в темноте не углядишь. Будь у меня в маузеровском арсенале бронебойная пуля, можно было бы попробовать садануть по самому пулемёту. Но, во-первых, такого боезапаса у меня не водилось, а во-вторых, опять же таки, в темноте попасть в одну торчащую черную железку почти невозможно.
Тянулись минуты. Немец стерёг воронку, и Ванька не смел высунуть голову.
— Братцы, — снова донеслось из воронки. — Сделайте что-нибудь.
— Сиди, Семибородов, не вякай. Не накличь беду, — рявкнул Потапов.
Но я видел по лицу лейтенанта: он расклад понимал не хуже меня. Ваньку нужно вытаскивать, и поскорее, любым способом. Как только рассветёт, на него начнут охоту все, даже обычные стрелки. А то и лёгким миномётом-пятидесяткой накроют воронку, и тогда от морячка вообще мокрого места не останется.
Я спустился вниз.
— Ну что же ты, Сотников, — качал головой Коровин. — Попасть-то не можешь.
Я ничего не ответил, лишь пожал плечами. За меня вступился Потапов:
— Старшина, ты ослеп, что ли? Как в такой темноте попадёшь? В кого? В чёрта лысого?
— Да я ж так… ляпнул не подумавши, — вздохнул Степаныч. — Шалабола страсть как жалко.
И то верно, думать сейчас надо было не о Егоре, хотя и понятно, что всех охватила тоска от того, что досталось на долю этого парнишки. Думать надо было о Морячке.
— Товарищи, есть у меня мыслишка, — задумчиво проговорил я. — Как вытащить Семибородова.
— Ну? — оживились бойцы.
Признаться, за это время они крепко привязались к Ваньке. Хоть и считали шалопаем, хоть и понукали всякий раз, когда он травил очередную байку и нахваливал себя, все понимали: Ванька, какой бы ни был, смел и отчаян, и фрица будет бить до последнего вздоха. Как раз такого настроя в нашем взводе и не хватало некоторым. Его балагурство разбавляло общую серьёзность и давало бойцам поглядеть на смертельную опасность с другого, что ли, более лёгкого боку. И уже на так страшиться костлявой, даже если она и ходит совсем рядом.
И теперь все смотрели на меня, ждали. За это время у меня во взводе сложился авторитет человека думающего, дельного. Бойцы давно перестали дивиться моей сообразительности да сноровке. Коровин как-то даже сказал: а чего вы хотели, не все люди одинаковы, бывают и гении, а среди музыкантов их вообще пруд пруди, и ежели такой гений на войну попал, он гением и остаётся.
В гении я не набивался, но и спорить вслух не стал. Пусть думают так — меньше вопросов, откуда у простого музыканта военная выучка, опыт да меткий глаз. Пускай считают самородком.
— Нужен ватник, — сказал теперь я. — И сырая солома.
— Это ещё зачем? — удивились бойцы.
Муха — коренастый, коротконогий мужик из Абакана — первым попробовал угадать:
— Опять чучело мастерить будешь? Только кто его на позицию выставит? И в толк ли будет?
— Чучело тут не поможет, — сказал я. — Будем делать кое-что поинтереснее.
Солома у нас имелась — фрицы, когда обживали дом, выстелили ею лежанки, основательно подготовились. Я набрал охапку, мы пропитали её водой из бочки, набирая в каску и поливая.
А с ватником вышла заминка. Ватник в наших условиях — вещь почти что драгоценная, гораздо поудобнее вроде бы такой же теплой шинели. С убитых бойцов ватники и сапоги снимали, если оставались целы, и переходили они, что называется, по наследству.
— А может, шинель? — предложил Кузьма. — Вон сколько немецких шинелей у нас, заместо одеял идут.
— Нет, шинель не подойдёт, — упорствовал я и тут же выдал: — Свой ватник пожертвую.
Я уже стал снимать одёжу, когда широкую ладонь выставил Кузьма.
— Э нет, Скрипач, постой, — возразил он. — Лучше я отдам, тебе он нужнее. Мало ли, придётся по немецким позициям ползать, гада выслеживать. А я тут, в доме как-нибудь перекантуюсь. Держи. А если что, шинелька меня и согреет.
Наконец, сырую солому мы замотали в ватник, обвязали телефонным кабелем. Получился изрядный свёрток. Сверху ватник обильно пропитали оружейным маслом, которое имелось в ящиках с принадлежностями к немецким пулемётам.
— Ну вот, — вздохнул Коровин. — Готова дочь попова. А кто ж эту болванку Ваньке передаст? Как мы её ему в воронку закинем?
Для этой цели к концу длинного куска телефонного кабеля примотали обломок кирпича. Стали кидать, чтобы Ванька поймал и притянул к себе промасленный сверток. Кузьма, как самый крепкий из нас, размахивался обломком кирпича с примотанным к нему кабелем и швырял в сторону воронки, но тут здорово мешало то, что высунуться толком было нельзя — сразу под пули подставишься. Вот и кидали из-за укрытия, почти вслепую. Кирпич улетал то вправо, то с недолётом. Вдобавок кабель — это не верёвка: в полёте он сбивал бросок, тянул кирпич вниз. Раз за разом недолёт. В конце концов кирпич от ударов раскололся. Мы вытягивали пустой кабель обратно, привязывали новый обломок, снова кидали — и опять мимо. Так и не вышло докинуть до Ванькиной воронки, чтоб он подтянул болванку к себе.
А небо на востоке уже заметно посерело. Коровин озабоченно потёр щетину.
— Скоро солнышко встанет. И всё, амба. Будут фрицы Ваньку, как в тире, отстреливать.
Тишина повисла тревожная. Никто, конечно, не хотел оставлять это дело так, но что предпринять? Никто не знал.
— Придумал, — наконец, через ещё минуту-другую сказал я. — Отправим Рудольфа. По нему стрелять не должны. Хотя, конечно, могут… Но придется рискнуть немчиком.
— Так должны или не должны? — хмыкнул Муха. — В темноте свои его за диверсанта признают.
— Дадим ему белую тряпицу, пусть машет издали и орёт по-своему, чтоб не палили. Болванку поднесёт к воронке и скинет Ваньке.
— А если не скинет? — нахмурился Потапов.
В чём-то он был прав: зачем пленному нам помогать?
— Немчик-то наш послушный, — проговорил с сомнением Муха. — Да только веры ему никакой. Враг — он и есть враг, того и гляди, нож в спину всадит.
— Скинет, — сказал я. — Донесёт. А иначе я его шлёпну. Танюш, переведи ему, проинструктируй. Пусть идёт к своим, мы его отпускаем. Но взамен он должен донести болванку до воронки и скинуть ее Ваньке.
— Как — отпускаем? — выдохнул Потапов. — С ума сошёл.
— А иначе он не пойдёт, — сказал я. — Какой ему резон под пулю лезть, вы совершенно правы, товарищ лейтенант.
Потапов помолчал, что-то взвешивая.
— Ладно, Сотников. Хорошо. Переведём ему так. Но ты его потом всё одно шлёпнешь. Обещай. Нельзя его отпускать.
— Нельзя так нельзя, — хмыкнул я. — Главное — Ваньку спасти, а с этим разберусь.
— Получается, вы его сейчас обманете, — проговорила Таня, поджимая губы.
— Ну, дочка, — хмыкнул Коровин. — То ж не обман, а военная хитрость, куда ж без неё. Не обманем, а перехитрим злого и коварного врага.
— Да какой же он злой? — Таня кивнула на Рудольфа. — Он вон, как телок.
— А ты ещё его пожалей, — грозно проговорил Потапов. — Чего ты его постоянно защищаешь? Переводи давай.
— Да не его я защищаю, — фыркнула Таня. — Просто врать нехорошо, товарищи.
— Тебе Ваньку нашего жалко, Татьяна?
Таня потупила взгляд.
— Вот то-то и оно. Давай, Танюш. Будем Морячка вызволять.
Рудольфа, которого на ночь всегда оставляли связанным, теперь развязали. Немец, потирая затёкшие запястья, таращился на нас, чуя неладное — раз ночью куда-то посылают, добра не жди. Но когда Таня растолковала ему суть, что мы его отпускаем, он вдруг повеселел, обрадовался. Всего-то и надо — донести кусок промасленной фуфайки, набитой мокрой соломой, до той воронки, где засел боец.
Нашли ему палку, привязали чью-то портянку. Не совсем белую, скорее грязно-серую — белее тряпки ни у кого не нашлось.
— Ну всё, Рудик, давай, — я подтолкнул его, и он пошел.
— Я иду к вам, не стреляйте! — крикнул он, высунувшись в проем, по-немецки в сторону своих.
Пулемёт молчал. Тишина.
Рудольф перелез через оконный проём и спрыгнул вниз. Этаж был первый, но дом основательный, до земли от подоконника далеко. Немец охнул, но поднялся, поддёрнув палку с портянкой повыше.
— Ich komme zu Ihnen! Nicht schießen! (Я иду к вам! Не стреляйте!) — снова крикнул он и двинулся вперёд.
Шаг, другой, третий. Тихо. Только где-то далеко, у Мамаева кургана глухо бухали артиллерийские разрывы, а на севере, у Тракторного, перекатывался грохот ожесточённого боя.
С немецких позиций чиркнул луч фонарика, выхватил из темноты Рудольфа. Я держал фонарщика на прицеле, устроившись в оконном проёме. Снять бы того, кто с фонариком, — да только всё дело испорчу.
С той стороны раздался немецкий лающий возглас.
— Танюш, что говорят? — спросил я.
— Спрашивают, что у тебя в руках. Приказывают бросить.
— Nichts besonderes! (Ничего особенного!) — отозвался Рудольф, но болванку не бросал.
Оно и понятно, ему ясно растолковали: бросит — моя пуля вмиг догонит. Даже в темноте я видел, как его потряхивает, как подрагивает силуэт с каждым шагом. Он понимал: свои-то тоже, если примут его за диверсанта-подрывника, вмиг срежут, а подчинится, бросит ношу — пристрелю я.
— Halt! — раздалось оттуда.
Рудольф застыл, не зная, как быть.
— Ну что встал, осёл баварский? — прошипел Коровин. — Шагай!
Рудольф его, понятно, не слышал — старшина просто выпустил пар в пустоту. Мы все напряглись, ожидая развязки. Всё теперь висело на волоске и зависело от немца.
— Laß das! (Брось).
— Ja, ja, ich werfe es weg! (Да, да, я бросаю!) — крикнул Рудольф своим, а сам сделал ещё несколько шагов к воронке. Шаг, другой, третий.
— Halt! — рявкнуло с той стороны.
Но Рудольф не стоял. Он шёл прямо к воронке. Оттуда послышался голос Ваньки:
— Прыгай, немчура, давай ко мне! Швыряй сюда!
И немец не выдержал — рванул к воронке. Застрекотал пулемёт, но с опозданием: очередь ударила туда, где Рудольф только что стоял. А он уже сиганул прямо в воронку, к Ваньке. Очередь прошла поверху, веером, срезая кромку.
— Аж сердце в портянку ухнуло, — пробурчал Коровин. — Успел, шельмец.
— Ну, теперь к своим он не пойдёт, — хмыкнул Муха. — Теперь им вдвоём выбираться.
— С божьей помощью, — выдохнул Коровин. — Надеюсь, план Скрипача сработает.
И все замерли в ожидании.
Вскоре над воронкой показалась горящая болванка. Огонёк лизнул ватник, и тот занялся, пустил дым. Я загодя исполосовал ватник ножом, чтоб воздух проходил к соломе, а дым свободно выходил наружу. Сырая солома дымит пуще специальной шашки — так и тут вышло. В пулемётных ящиках нашлись ещё куски промасленной ветоши, их мы тоже примотали к свёртку, и теперь пламя жадно лизало их, ватник тлел, давая густой, грязно-серый дым.
Погода стояла безветренная, дым стелился низко. Ванька взял ту самую палку с портянкой и регулировал болванку, подтягивая её так, чтоб дым перекрывал кромку воронки. Получилась добрая дымовая завеса, что легла между пулемётным гнездом и воронкой.
Пулемётчик не выдержал, застрочил — да впустую, бил-то вслепую. Прошил болванку, отчего та задымила ещё пуще, будто назло ему. Одна очередь, вторая, третья — и пулемёт смолк.
— Лента у него не бесконечная, — сказал я негромко, хоть Ванька меня и не слышал. — На замену время нужно. Но рано вылезать, пускай успокоится.
Пулемёт дал ещё одну очередь, наугад.
— Главное — не пересидеть, — проговорил Коровин. — А то всё потухнет. Тут подгадать надо. Ну чего же ждет? Ну пора уже, ну!..
И вот две фигуры выгребли из воронки и поползли к дому. За дымом пулемётчику их было не разглядеть, да и нам стало плохо видно.
— Давай, давай, — Таня стояла рядом и всё что-то шептала.
— В сторону ползите, в сторону! — крикнул Потапов. — Не по прямой! Обмани их!
Ванька дёрнул немца за руку, и они свернули. Вовремя забрали вбок. Пулемёт снова ударил вслепую на огонь, и вздыбилось облачками как раз там, где беглецы только что ползли. А они уже добрались до дома, слились с чернотой стен, и бойцы втащили обоих через оконный проём внутрь.
— Фух, — отдувался теперь Ванька. — Страху натерпелся, на всю жизнь хватит.
Он стоял бледный, чумазый, весь в саже и земле. Рядом, ещё не отойдя от ужаса, дрожал, едва переводил дух Рудольф.
— Молодец, фриц, — Ванька хлопнул немца по плечу так, что тот чуть пополам не сложился. — И как вы, братцы, его убедили жизнью за меня рисковать? Ума не приложу.
— Да он за свою шкуру трясся, — буркнул Коровин. — Обещали отпустить, вот и пошёл.
— А-а, а я-то уж думал… — Ванька осёкся, поглядел на Рудольфа другими глазами, покачал головой, плюнул, а потом перевел взгляд на товарищей. — Спасибо вам, братцы. Спасибо.
Он сжал руку каждому, а потом на радостях подхватил Таню, крутанул вокруг себя и чмокнул в щёку. Таня ойкнула:
— Ну-ка пусти!
А Ванька, отпустив её, зажмурился, будто ожидая пощёчины за вольность. Приоткрыл один глаз:
— Бить не будешь?
— За что?
— Ну, за поцелуй.
— В следующий раз, как такое выкинешь, — точно ударю, — сказала Таня. — А пока живи.
— Это всё Скрипач придумал, — сказал Муха.
— И почему я не удивленный! — Ванька повернулся ко мне. — Ну, я тебе, друг, по гроб жизни должен.
А бойцы загудели, обступили вернувшихся, хлопали Ваньку по спине, совали кисет, тормошили. Кто смеялся, кто крыл фрицев последними словами, а кто-то просто улыбался от облегчения. Кузьма облапил Морячка медвежьими ручищами, приподнял над землёй:
— Ты, флотская душа, мне новый ватник должен.
Даже вечно сегодня хмурый Коровин крякнул и впервые разулыбался в усы. После долгой смертельной ночи, после гибели Зыкова, после того как мы уже едва не простились мысленно и с Ванькой, эта нежданная удача будто прорвала плотину — и весь невеликий остаток взвода гомонил, радовался, что свой, родной балагур снова тут, живой и невредимый, снова шутит и просит закурить.
Этой же ночью к нам пробрался Цыганов, а с ним боец, что притащил мешок с продуктами. На этот раз нам отправили тушёнку и рыбные консервы.
— Вовремя, — воскликнул Ванька. — А то я после сегодняшнего приключения жрать страсть как хочу. У-у! Тушеночка! А в честь чего такой праздник?
— Разжились, наконец, — довольно крякнул Коровин, разглядывая провиант.
Среди прочего принесли осьмушки махорки-полукрупки. Бойцы оживились, радостно загремели котелками, стали делить добычу.
— Командир роты Иваненко, — пояснил посыльный, — велел всё это в качестве поощрения отдать сюда, в ваш взвод.
Это была помощь, что собирали в тылу. Люди сами недоедали, перебивались с воды на крупу, а на фронт слали посылки да писали письма. Отрывали от себя последнее, лишь бы поддержать тех, кто держит оборону и бьет врага.
— И вот ещё что, — Цыганов вытащил из-за пазухи пачку писем-треугольников и стал выкликать фамилии.
Бойцы расхватали письма, обрадовались им, бесспорно, даже пуще тушёнки. Расселись в кружок, подсвечивая коптилкой, шевелили губами, читали — и губы их сами собой растягивались в улыбке. Нет на войне ничего дороже письма из дома.
— А это вам, — Цыганов протянул мне треугольник.
На нём значилось: «Храброму бойцу Сталинграда».
— Мне? — удивился я и глянул на Потапова.
— Ваш командир сказал, самый храбрый тут — вы, — пожал плечами посыльный. — Стало быть, вам.
Я взял конверт, не решаясь развернуть. Почерк на треугольнике был девичий, округлый и старательный — это я разглядел сразу. А что внутри, не знал.
Ванька рядом недовольно сопел, поглядывал на всех исподлобья. Потом вздохнул в сердцах:
— А я вот письма ни разу в жизни не получал. И не получу уже.
— Это почему ж? — обернулся Муха. — Ты, парень, в рубашке родился, чего раньше времени хоронишься? Получишь еще.
— Не получу… Некому мне писать, — глухо проговорил Ванька, и вся его обычная удаль куда-то делась. — Ни матери, ни отца. Никого. Только бабка была, да помёрла уж годков пять как.
Проговорил он это с такой тоской и грустью, что в доме на миг стало тихо, все будто бы отложили собственную радость в сторонку, чтобы прочувствовать эту горечь товарища, разделить её. Каждый знал: у него самого где-то есть дом, мать, жена, ребятишки. А у Ваньки — никого. Балагур, душа взвода, а письмеца ему ждать неоткуда.
И тут я протянул ему свой треугольник.
— Так тут же есть тебе письмецо, Вань.
Ванька недоверчиво глянул на меня.
— Мне?
— Тебе. Сказали ж передать самому храброму. А кто у нас сегодня из самого пекла вылез? Ты и есть самый храбрый.
— Да я шо, разве самый храбрый? — растерянно пробормотал он.
— Выходит, так. Раз письмо тебе пришло — значит, ты.
Ванька сглотнул, осторожно, будто боялся порвать, развернул треугольник. Руки у него подрагивали.
— Ну, читай вслух, чего там, — пробурчал Коровин, придвигаясь ближе.
И Ванька стал читать. Сперва запинаясь, потом ровнее.
«Здравствуй, незнакомый мне боец, храбрый защитник Сталинграда! Меня зовут Лиза, мне восемнадцать. Если ты годишься мне в отцы, то позволь звать тебя отцом. А если немногим старше, то будь мне братом. От нашего комсомольского звена мы собрали подарки для защитников Сталинграда. Знаем, как у вас тяжело и смертельно опасно, как отчаянно вы бьётесь за нашу Родину. Наши горячие комсомольские сердца каждый миг с вами. Мы работаем для Победы и живём только ради неё и ради вас. И хоть я далеко, в Красноярске, а будто вижу тебя, боец: как бьёшь ты врага, мстишь за слёзы матерей, за погибших сыновей нашей великой земли. Не жалей фашиста, бей его! Мы верим в ваше мужество и стойкость. Так было и так будет: кто на Русь с мечом придёт, тот от меча и погибнет. Крепко обнимаю тебя, боец. Возвращайся живым».
На последних строчках голос у Ваньки осёкся. Он умолк, постоял немного, глядя в листок, будто хотел разглядеть там что-то ещё. Потом торопливо свернул письмо и сунул в нагрудный карман, к самому сердцу. Зашмыгал носом, отвернулся к стене и провёл тыльной стороной ладони по глазам.
В доме стояла тишина. Никто не проронил ни слова. Даже Коровин, вечный ворчун, молчал и хмуро смотрел в пол.
— Ты что, Вань? — тихо спросила Таня и тронула его за плечо.
— Да всё нормально, — еле слышно отозвался он, не оборачиваясь. — Глаза что-то режет. Дыму в воронке наглотался.
Так Ванька получил свое первое в жизни письмо.