Есть звуки, близкие к приятным и все же больше-чем-приятные. Звуки, посредством которых или в качестве которых как будто изливается, мелодирует сама жизнь. Звуки чистого, ничему уже не служащего, самосущего бытия. Или звуки, сквозь которые такое бытие просачивается – прямиком внутрь своего слушателя.
Мы же их не просто слушаем – мы ими проникаемся и напитываемся, мы в них проваливаемся, мы им отдаемся.
Есть разные звуки. Например, звуки неприятные. Обратим внимание, что это, как правило, звуки-сигналы, звуки, о чем-то предупреждающие, заставляющие насторожиться. Также неприятными звуками являются звуки внешнего мира, а лучше сказать, звуки подчеркнуто наружного характера. Какие-нибудь лязги, бряцанья, грохоты, хлопки, шумы проезжающего транспорта, звуки сверления или других работ.
Еще есть звуки приятные, про которые говорят, что они ласкают слух. Здесь также важно зафиксировать одно существенное обстоятельство: ласкать слух – в этом тоже есть что-то служебное, рабочее. Приятное – то, что есть для нас, ради нас. Это нас обслуживающее и тем оправданное. Соответственно, приятное тоже размещается вовне, пусть и не так подчеркнуто, как какой-нибудь скрежет или грохот. С ним комфортно соседствовать, сожительствовать, но не более.
Наконец, есть звуки, близкие к приятным и все же больше-чем-приятные. Звуки, которые раздаются как будто бы ни для чего и ни для кого, без цели и задачи; просто, чтобы раздаться. Звуки, посредством которых или в качестве которых как будто изливается, мелодирует сама жизнь. Звуки чистого, ничему уже не служащего, самосущего бытия. Или звуки, сквозь которые такое бытие просачивается – прямиком внутрь своего слушателя.
Мы же их не просто слушаем – мы ими проникаемся и напитываемся; мы в них проваливаемся или погружаемся; мы им отдаемся, посвящаем им свое время, как будто у нас нет нужд и потребностей, как будто нам не надо хлопотать и заниматься делами. Мы соединяемся с такого рода звуками на правах их продолжения. Мы не слушатели, не субъекты таких звуков, ведь они слишком чисты и непосредственны, чтобы раздаваться где-то там – во внешнем, отделенном от нас пространстве. И это не одни звуки среди других, это не часть звуковой палитры. Все остальное, и не только аудиальное, ими как бы затмевается. Можно было бы сказать, что они концентрируют на себе как на единственном, что происходит, имеет место, но так создастся впечатление, будто на единственном, что происходит, кого-то можно концентрировать.
Чем звуки, о которых зашла речь, близки к приятным звукам? Лучше перевернем этот вопрос: чем приятные звуки близки к звукам, которые больше-чем-просто-приятные? Своей минимальной или незначительной сигнальностью. Сигнал обязан звучать специфически, побуждая нас встрепенуться, вспомнить о внешней действительности, прийти в состояние готовности к движению и действию. Поэтому он всегда более или менее неприятен, он обязан раздражать, тревожить и нервировать. Даже столь желанный звук, как, например, звонок, сигнализирующий о конце скучного или трудного урока, звучит довольно резко и противно – так, что вздрагиваешь. Сигнал есть сигнал, ничего не поделаешь.
В свою очередь, чем приятные звуки далеки от звуков, отсылающих к бытию в его полновесности и самодостаточности? Своей служебной ролью, существованием-для-нас. Своим наружным характером. Приятный звук остается звуком отчужденным, пусть это и менее подчеркнуто. Приятный звук может надоесть, быть не к месту. Мы, например, можем выключить даже вполне приятную музыку. Он подобен комфортной обстановке, находясь в которой, остаешься тем не менее в своих мыслях и заботах, чувствуешь тоску и одиночество.
Все три упомянутые акустические разновидности представлены, например, звуками, издаваемыми птицами. И хотя птицы издают их не для нас (по большей части), некоторые из птичьих вокалов походят на сигналы, требующие проявить настороженность, вспомнить про необходимость выживания, обеспечения личной безопасности: на сигналы, как и положено, не больно-то приятные. Скажем, сухое, грубое карканье вороны звучит как предостережение, в криках чаек чувствуется беспокойство и даже агрессия, а в ворковании голубей – мелкая суета и хлопотливость, как бы побуждающая не забывать и про собственные хлопоты.
Имеются и приятные птичьи треньканья и пересвисты. Какие-то мелкие пичужки устраивают в кустах негромкие переливчатые чириканья и короткие щебетания, что является довольно уютным фоном для нашей текущей активности. Эти звуки хороши, удобны как среда, обстановка, что, собственно, и делает их приятными.
Наконец, порой в лесу, в парке или просто из скопления деревьев во дворе дома раздаются такие заливистые трели, какими или через какие актуализируется мир, не знающий разделения на «там» и «здесь». Эти трели звучат достаточно громко и настойчиво, почти как какое-то заявление, однако заявляют они единственно о том, что мир, где кому-то что-то заявляют, кончился, заместился. Они настолько девственно-первозданны, ненарочиты и беспредпосылочны, что звучат словно сами собой – вне связи с каким-либо контекстом. Как сами из себя рождающиеся и сами себя творящие. Они вклиниваются в наличную действительность как звуки не от мира сего, не от причинно-следственного мира и, вклинившись, разрастаются так, словно они и есть весь мир. Да, природный контекст у них, разумеется, имеется, но кто его учитывает? Разве что дотошный орнитолог.
В силу своей непринужденности и непосредственности упомянутые трели начисто лишены сигнального аспекта и абсолютно не нацелены на то, чтобы кому-то угодить. Если здесь и можно говорить о какой-то нацеленности, то они нацелены на то, чтобы прозвучать, излиться и только. Или на то, чтобы наполнить, заполнить собой все, что только можно заполнить – примерно так, как заполняет собой все, что можно, то, в чем есть полнота. Заполняет, правда, так, что у этого процесса вообще нет длительности, как нет и самое процесса – процесса заполнения.
Еще раз: да, птицы выводят сверхприятные рулады не просто так, но ведь свой природный смысл есть и у тех птичьих акустических проявлений, которые выступают для нас приятными или неприятными. Точно таким же образом природный смысл сверхприятных рулад не мешает им, попав в наше сознание, присутствовать там как безотносительное к кому/чему-либо, в том числе и к нам, не быть там явлением внешнего порядка, прирастать там своим слушателем, «распускаться» там безразрывным бытием, замещающим собой слушание кем-то чего-то.
Больше-чем-приятное птичье пение раздается, может, и настойчиво, но в гораздо большей степени ненавязчиво, то есть не столько привлекает внимание, сколько завладевает им. Оно раздается как бы ненароком и невзначай, словно бы не специально, без умысла. Оно раздалось бы, и не будь нас здесь, под деревьями. Получается, мы его как бы подслушали, нечаянно теперь уже и с нашей стороны. Еще оно ненавязчиво в том смысле, что мы сами, без какого-либо приглашения или понукания, с первой же ноты начинаем им преисполняться, спешим к нему причаститься.
(Кто-то скажет, что можно нечаянно подслушать и какой-нибудь неприятный треск, какое-нибудь неприятное лязганье, однако я с этим не соглашусь: в лязганье и треске присутствует предупреждающая или сигнальная составляющая, а сигнал – это то, что обращено к нам, что звучит с расчетом быть услышанным, даже если кто-то дернул затвором, тайно подкрадываясь к жертве, чтобы ее пристрелить.)
При всей своей выразительности и громкости сверхприятная трель, что называется, не давит на уши, потому как в ней нет примесей лязга, клацанья, громыхания, хруста и других шумов типично внешнего характера. Она состоит из звуков, невиннейших, как малое дитя, нежнейших, как поцелуй любимой, легчайших, как пушинка, и чистых, как горный родник (прошу прощения за ходульные метафоры). За ней не чувствуется никакого усилия и никакой заботы, включая заботу привлечь внимание, понравиться. Поэтому слух она не ласкает, да и как она могла бы ласкать слух слушателя, если последний как бы тоже вкладывается в трель, тратит, раздает себя на ее звучание, участвует в нем?
Почему приятный звук не может быть невиннейшим, как малое дитя, нежнейшим, как поцелуй любимой, легчайшим, как пушинка, и чистым, как горный родник? Потому что приятное, даже самое приятное, оставляет в стороне – в качестве его потребителя. Приятное таково, что нам важнее наши ощущения от него, нежели оно само. Оно не раскрывается обходящимся без внешнего обоснования и внешнего подтверждения в-себе-бытием. Не раскрывается, потому что в нем – в том числе – недостаточно той самой невинности, нежности, легкости, чистоты. Приятный звук фиксирует нас в положении слушателя, раздельного с тем, что он слушает. А если мы с чем-то раздельны, то, даже будь оно приятным, в нем есть примесь того, что от себя отталкивает – какая-то нарочитость или механистичность, отягощенность или грубость, что-то настораживающее или беспокоящее, пусть и слегка.
«Эти звуки ласкали мой слух» следует читать как «эти звуки были не самыми тревожными», «эти звуки не были совсем уж плоскими», «эти звуки не были подчеркнуто внешними». В свою очередь, совсем бестревожные, ненарочитые звуки, а также звуки, действительно объемные, обладающие внутренним измерением, равно как и звуки, беспрепятственно проникающие внутрь слушателя, не доставляют никому никаких ощущений – ни неприятных, ни приятных, поскольку не позволяют никому и ничему быть от них в отдельности.