Каждое утро будильник начинает каркать по-вороньи в четверть восьмого. Каждое утро он первым делом думает, что нужно изменить сигнал, но потом забывает. В последнее время ему все труднее выбраться из царства сна, он ложится все позже.
Каждое утро он просыпается на неоправданно огромной двуспальной кровати. Первое, что возникает у него перед глазами, – это концентрированная цветопляска трех репродукций Ротко: согласно концепции художника выставлять только одно его полотно кощунственно.
В последнее время по утрам, едва придя в себя, он испытывает неясное беспокойство. Тогда он быстро встает, игнорируя ванную, включает недовольный своим пробуждением ворчливый чайник и под его кряхтение собирает осколки происходящего, глядя на улицу из окна. Он живет в старинном белом доме на высоком втором этаже, прямо над цветочным магазином. В такое время тот еще бывает закрыт, как и турецкий ресторанчик напротив. Ресторанчик называется Royal, но по сути это обычная столовая с самообслуживанием. Он ходит туда время от времени, когда хочется разнообразить свою пресную жизнь чем-то неожиданным вроде острого риса, гироса или фалафеля, а готовить не хочется. Он хорошо готовит, но ленится для себя одного.
Улица Кирай не просыпается раньше десяти утра, особенно по выходным. Он обожает эту улицу, может просто стоять и таращиться в окно – каждое утро, как впервые. У него долгосрочная аренда, но иногда ему снятся кошмары: срок подходит к концу, и хозяин отказывается ее продлевать. Укол в сердце он испытывает даже наяву, ведь эта улица – то, что он выбрал за свое постоянное: как жизнь, как смерть. Он бежит, мечется от заведения к заведению – их здесь десятки: возле турецкого – китайский ресторанчик – бар «Рутс» – ресторан «Монархия» – KFC – бар «Ватсон» – бургерная и так далее – по обеим сторонам от его дома, во сне они иногда меняются местами, он спрашивает у обслуживающего персонала, у случайных посетителей, тщательно подбирая несклоняемые слова: не сдается ли где-нибудь поблизости квартира? Но именно на этой улице. Он не может потерять эту улицу. Кто бы мог подумать, что его сердце врастет в этот старый еврейский квартал, ведь его звали и в Барселону, и в Берлин.
Иногда сон развивается иначе и агрессивнее, он, не раздумывая, бьет хозяина по лицу, трясясь от негодования, и кричит, не владея собой. Нельзя сказать, что это оправданная реакция на отказ, это он понимает даже во сне. Но терять всегда больно. Иногда во сне он просто придвигает кресло к входной двери и уходит в комнату, пока девушка-агент, с которой он заключал договор, пытается достучаться до него, вразумить, объяснить, что он должен съехать. Время от времени наяву он задумывается о том, чтобы поискать здесь квартиру, которую можно было бы купить. Загорается и так же быстро остывает. Подсчеты и оценки, как долго придется откладывать и копить, охлаждают его пыл. Если бы у него был кто-то, ради кого стоило бы так напрягаться…
Он оглядывает белоснежную кухню, которой давно не помешала бы уборка. На шкафчике у ручки блестящие отпечатки его пальцев. Он трет их губкой, не очень удачно. Эта кухня слишком белая. Слишком большая для него одного. Сегодня у него первый полноценный выходной за долгое время, нет, он не потратит его на такую чепуху, как уборка.
Он заливает кипятком черный чай из пакетика, хотя обычно заваривает крупнолистовой зеленый в специальном чайнике с ситечком. Пакетик тут же предательски лопается – не хотелось возиться, теперь еще больше хлопот. Черное крошево расползается по всей кружке и поднимается вверх. Чертыхаясь, он выливает все в унитаз, а потом заливает кипятком новый пакетик.
Пока чай заваривается, он принимает душ. Вода мягко заключает его в свои объятия, смывая остатки сна. Потом он долго и с сомнением примеряется к своему отражению, решает не бриться, не сегодня, вспоминает, что брат отпустил смешную бороду, которая ему не к лицу. И ему тоже не к лицу – слишком мягкие черты? Чересчур непривычный образ?
Он выходит из ванной в халате, который ему подарила Томочка еще в прошлой жизни, потому что именно халат отличает богемного человека от обычного. Делает несколько бутербродов с мягким сыром, огурцом и ветчиной – удачное сочетание, добавляет одну ложку сахара в чай. Только зеленый хорош несладким.
Пока пьет чай, включает ноутбук, проверяет соцсети. Сегодня в новостях умирали меньше, а бомбили чаще. Надо бы делать выходной и от соцсетей тоже. Но сегодня он, по крайней мере, проигнорирует рабочую почту.
Покончив с завтраком, он тщательно моет кружку от чайных разводов. Пусть хоть единственная кружка хорошо выглядит. Он вытирает ее бумажным полотенцем, пытаясь отогнать от себя навязчивые мысли об утренней сигарете. Никто в его семье не курил. А он попробовал за компанию с однокурсниками в академии десять лет назад и никак не может бросить. Каждое утро он зарекается, что с сегодняшнего дня – ни-ни.
Он откладывает пачку, смотрит на часы, привычно прибавляет разницу – дома уже начало одиннадцатого. Значит, можно позвонить Томочке.
Напоминалка надсадно пиликает, уведомляя о творческом занятии в музее. М-да, он чуть было не забыл, что это именно сегодня. А еще он обещал зайти к Дэну.
– Привет, Томочка! Как дела?
Маленькая, как птенчик, Томочка проявляется из своего прекрасного далека на фоне полок, вечно забитых листками и книгами.
– Здравствуй, мой хороший! А я тут у вас гощу, с Серафимом изучали новую энциклопедию.
Он видит сидящего спиной к экрану Серафима, который ожидаемо не оборачивается. Его русые волосы уже достигли лопаток. Серафим не желает стричься.
– Как твое здоровье, Томочка?
– Скриплю потихоньку. – Томочка смеется, и ее знакомый с детства смех тепло отзывается в нем.
Он вглядывается в ее новые морщинки вокруг губ и на щеках с вниманием художника. Эта женщина – просто мастер перевоплощения: в одну минуту может быть очень юной и тут же очень старенькой, женщиной средних лет и маленькой девочкой, такая она, его Томочка, – никому не досаждающая, за всех переживающая, назло всему выживающая. Томочкой она стала сразу после их с братом рождения, потому что устала быть Тамарой Игнатьевной на работе. Она находилась где-то поблизости, где-то неподалеку больше двадцати лет, и теперь он очень скучал.
– Мама вышла в магазин, закончились яйца! – отчитывалась Томочка. – Она как раз задумала что-то испечь, то ли яблочный пирог, то ли что… А у вашего отца сегодня два кариеса и периодонтит… Это я его слова передаю. Все-таки ваш отец никогда не отличался высокой культурой.
Он смеется. Только наедине с ним Томочка позволяет себе такие критические выпады в адрес папы, и уж тем более никогда бы не смогла заявить подобное ему в глаза. Стоматология – слишком приземленная профессия, и лишь рассуждения о ее бесспорной необходимости примиряют Томочку с зятем. И с Дэном, к сожалению, тоже приходится примиряться: он пошел по стопам отца и стал не слишком одухотворенной личностью.
Зато с ним Томочка как будто одно целое. Насколько это возможно.
– Я смотрю, ты похудел, Кирюша, – говорит Томочка. – Ты слишком много работаешь, не бережешь себя, детка!
– Не похудел, не похудел, это я просто не побрился. А ты, как всегда, на высоте!
– Я постоянно забываю, как называется твоя работа, аут-с… серфинг?
– Да, почти…
– Меня соседка спрашивает постоянно, как внуки, а я не помню, что и говорить о тебе. Ну, говорю по старинке: программист.
– Созвездие Лисички, – отчетливо произносит Серафим.
– Он целыми днями, – Томочка направляет экран на Серафима, – сходит с ума с этой лисичкой. Новую звезду открыли, какую-то Лисичку…
– Nova Vulpeculae, – уточняет Серафим.
– Вот-вот, вульпекулю эту, и он ни о чем другом и не говорит.
Серафим – нейроотличный. Он отсутствует в реальности, предпочитая мир космоса и звезд. Никогда нельзя узнать, о чем он думает и думает ли вообще. Его не интересуют люди, сон, еда и окружающая действительность, он нуждается только в справочниках по астрономии и картах звездного неба. Недавно ему исполнился двадцать один год, что в масштабах его Вселенной не значит ничего. Во Вселенной Серафима люди вообще и человечество в частности – неотъемлемая, но не слишком нужная часть системы мира.
– Все-таки мне жаль, что ты изменяешь своему призванию с этим серфингом… Такие вы теперь шустрые, так быстро обучаетесь… Это хорошо, конечно, – ни один разговор с Томочкой не может свернуть с этой тропы, – но я думаю, ты бы все-таки мог стать неплохим художником, Кирюша!
– Стать неплохим, но бедным художником, Томочка, больше решительно не входит в мои планы, а выдающимся я уже не буду. – Он с удовольствием разглядывает, как она поджимает свои напомаженные губы. Томочка всегда на высоте. Обыкновенным, заурядным осенним утром она все равно пришла к дочери при полном параде: легкий макияж и тщательно уложенные опаловые волосы.
Он рассказывает, что собирается пойти сегодня на мастер-класс в музей, она – что написала какой-то из будапештских мостов по одной фотографии из интернета, и спрашивает, удалось ли устранить последствия наводнения, случившегося неделю назад.
Все это время Серафим что-то невнятно бормочет себе под нос, а он, пока Томочка делится своими нехитрыми новостями, думает о том, как несправедливо, что она не может увидеть будапештский мост наяву. В первые годы после переезда бывали дни, когда он заземлялся, замедлялся, отрывался от экрана и цифровых решений и шел, не разбирая дороги и улиц города, пытаясь настроить Томочкину оптику у себя внутри, чтобы смотреть на мир ее глазами. В такие минуты ему снова хотелось взяться за краски. Хотя бы за карандаш. Он даже запрещал себе фотографировать особо интересные места, чтобы был соблазн вернуться туда. Вернуться к себе. Он, конечно, предлагал Томочке приехать. Но она только смеялась, что слишком стара для перелетов. После пандемии и тяжело перенесенной болезни они окончательно перестали об этом говорить.
Выйдя из дому, Кирилл пожалел, что не прихватил с собой ветровку. Осень еще не дышала в загривок, но воздух уже начал остывать.
Он зашел в цветочный магазин внизу и, не раздумывая, выбрал желтые и оранжевые бархатцы в прямоугольной плетеной корзинке.
Дэн и Юля жили неподалеку от медицинского университета, на улице Бержени, в типовой многоквартирной трехэтажке. На нулевом этаже располагалась терраса с садом, где Юля любила высаживать цветы. В конце сентября, он решил, такие живые бархатцы лучше, чем срезанный букет. Прийти без цветов никак не получалось, потому что Дэн проболтался, по какому случаю зовет его.
Они были совсем не похожи с братом. Настолько, насколько могут быть не похожи двойняшки. Дэна все принимали за старшего, что соответствовало действительности, правда, старше он был едва ли на пять минут, а не на пять лет, как казалось многим. При этом Дэн был ниже ростом и сильно походил на отца, не только внешне. Он без раздумий стал стоматологом и совершенно не витал в облаках. У него не было таланта к рисованию и изучению высоких технологий. Кирилл, в свою очередь, пошел в маму и Томочку, с детства не выносил вида крови и не представлял, как можно по доброй воле ковыряться в чужих испорченных зубах.
В другой день он, возможно, предпочел бы прогуляться пешком, но все-таки для прогулки с бархатцами в руках путь был не близкий, и он выбрал метро. Женщины в вагоне одобрительно улыбались, поглядывая на его корзину.
Юля открыла дверь, встала на цыпочки, коснулась его щеки локоном вместо поцелуя. Эта ее привычка… Как будто обязательно целоваться при встрече. Тем более имитировать поцелуй. Она оценила, что он надел футболку, которую она когда-то собственноручно покрасила, и немного посмеялась над выбором цветов, но было видно, что ей приятно. Он безотчетно смотрел на ее загорелые руки и спину с тонкими бретельками сарафана крест-накрест, идя за ней.
Квартира-студия с белыми стенами всегда казалась ему слишком холодной и аскетизмом напоминала поликлинику. Странно, что Юля до сих пор не озадачилась уютом. Судя по всему, когда она не пропадала на работе, ей было интереснее копаться в садике внутреннего двора. Тот зеленел за стеклянной дверью, разбавляя белизну гостиной, точно прямоугольная картина в большой вертикальной раме.
Дэн сидел на диване и пялился в телефон, пробубнил: что новенького? – и даже не поднялся навстречу.
– Томочка передавала привет, ты звонишь ей?
Дэн недовольно поморщился.
– Я звоню домо́й, – подчеркнул он.
Кирилл сел рядом с братом с неприятным ощущением, что зря сюда притащился. Можно было и по телефону обсудить.
Юля виляла сарафанным задом, колдуя над сковородой и умудряясь не свернуть кастрюлю с узкой варочной панели. Кирилл смотрел ее с дивана, как кино на широкоформатном экране. Квартиры-студии никогда не вдохновляли его агорафобию.
– Уже определились с датой? – спросил он.
Юля подпрыгнула как ошпаренная, смешно тараща глаза, и они тут же устроили утомительную перепалку с выяснениями, зачем Дэн проболтался раньше времени. Дэн скучным тоном сообщил, что узаконить их отношения пора давно, поэтому он не стал наводить тень на плетень. Так и сказал. Где-то вычитал, наверное. К тому же, добавил он, ты ведь знаешь Кира, он вообще не пришел бы, если ему не сказать все как есть.
Юля знала. Хоть так обычно и не бывает, она была единственной девушкой, с которой встречались оба брата.
Кир – на последнем курсе Академии искусств, где они вместе с Юлей учились, Дэн – когда стало ясно, что Юле необходим крепко стоящий на земле, стабильный человек, который может уравновешивать ее и обуздывать. Она рано потеряла мать, и отношения с отцом трагически перестали складываться, когда на седьмом десятке он вздумал завести новую семью. Спускать на землю у Дэна получалось хорошо – без использования фразеологизмов и драм. В Будапешт они приехали уже вместе. Кир – отдельно. От них и от всего в принципе.
Когда Юля наконец великодушно простила Дэна и его длинный язык, она уселась к нему на колени и принялась оплетать его всей собой в своем легкомысленном сарафане и душить в объятиях. Дэну это заметно нравилось. Кир поздравил их, они немного обсудили, когда и как зарегистрируют отношения, – оказалось, совсем скоро, через две недели, хотели раньше, но была небольшая проволочка с документами, теперь все в порядке. Кир, разумеется, будет почетным свидетелем. Летом – свадьба дома: с платьем, кольцами, рестораном, со всем полагающимся антуражем, в кругу друзей и близких.
Торжественный обед по случаю помолвки состоял из гречки и котлет. Добывать гречневую крупу всеми правдами и неправдами, с передачами от знакомых и посылками из дома, чтобы готовить ее по особым случаям, стало милой Юлиной традицией. В Будапеште гречку продавали только в зоомагазинах.
После трапезы Кирилл извинился, что не сможет задержаться надолго. Он был даже рад, что не приходится врать, что у него действительно дела.
О художнике, который должен был провести мастер-класс, он раньше не знал: это таргетированная реклама в интернете предлагала всем желающим провести субботний день за уроком рисования прямо в пространстве Национального музея, и он заинтересовался. Поискал информацию о Пале Гербере и его персональных выставках, посмотрел доступные живопись, графику, инсталляции, впечатлился его достижениями и решил, что этот урок ему нужен. Немного смущало то, что он, вероятно, не все сможет понять. Венгерский Кирилл знал все еще на базовом уровне, хотя для получения постоянного места жительства выучил даже первый куплет Szozat.
Юля пошутила, что он мог бы записаться на мастер-класс и к ней. Она работала в детской художественной студии и очень гордилась своими маленькими учениками.
…В музей пришло семь человек, и парней, кроме Кирилла, больше не было.
Пал Гербер оказался лысым, игриво-серьезным, ироничным человеком с грустными глазами. Он рассказал, как отказался от цвета в своих картинах и почему его работы практически монохромны. Для начала Гербер предложил решить, что именно собравшиеся хотят запечатлеть. Может быть, вазу или кресло. Или мольберт на мольберте. Не важно. То, к чему лежит душа. Неофиты-художники казались растерянными, возможно, они ожидали, что Настоящий художник поможет им определиться – без права выбора. Многое из того, что говорил Гербер, Кирилл только домысливал. По жестам он понял, что художник призвал следовать за своим сердцем, останавливаться в процессе работы, отстраняться, и тогда изображение само подскажет, чем хочет стать. Но это совсем не значит, что именно этим оно и будет являться.
– A kép oldja, ne pedig én [картина сама решает, не я], – сказал Гербер.
О том, что он не любит никаких навязанных интерпретаций своего творчества, но обожает застигнуть врасплох зрителей и критиков, давая картинам через названия дополнительный, текстовый, план, Кирилл прочитал заранее. Последним наставлением Гербера было не бояться ошибаться – именно работа над ошибками помогает художнику разобраться с собой.
Почти сразу Кирилл определился, что не будет рисовать ни окно, ни кресло. Он пришел на мастер-класс, потому что ему был необходим плейсхолдер, что-то помогающее понять, что он не потерялся. После лекции Гербера ответ стал так очевиден, что он даже не успел удивиться.
В детстве Кирилл очень любил это деревце. Фрагмент нездешности посреди большого города. Оно зацветало всегда неожиданно и упрямо, несмотря на заморозки, еще до появления листьев, белым-белым облаком усаживались цветы на некрасивые, кривые сучья. Летом так же неожиданно на деревце появлялись мелкие желтые шарики. Их бывало полным-полно, как и цветов, они наливались соком и падали, и на дороге, по которой они ходили гулять с Томочкой, с каждым осенним днем их становилось все больше и больше, но у них с Дэном почему-то ни разу не возникло соблазна их попробовать, этим занималась соседка по подъезду, сверстница Томочки, которая, в отличие от нее, зачем-то ходила в платочке и была выразительно ближе к земле: она собирала эти шарики, не очень таясь, и продавала на маленьком местном рынке пол-литровыми баночками, рассказывая редким покупателям, что это сливки из ее сада. И потом, когда осы улетали, пресыщенные остатками сочной мякоти, найденными на асфальте, когда осенним дождям удавалось окончательно смыть следы былого богатства, всегда наступал момент Томочкиного смеха, Томочкиной улыбки, они шли мимо деревца, и она говорила: Смотрите, мальчики, притаи-и-ились… – указывая на газон, где, точно мокрые цыплята сложно-желтых оттенков, выглядывали из редеющей уже травы россыпи переспелых плодов.
Однажды соседка по подъезду умерла, и несколько лет подряд ультражелтые моря безысходно разливались по асфальту, источая запах, согласующийся с законами дикой природы, органической химии и ее сложных процессов брожения, гниения, ферментации, заставляющий всех обходить это место стороной до прихода дворника.
Это деревце осталось только в памяти Кирилла: когда в их районе прокладывали метро, их дом пошел под снос, и они переехали. Потом он переехал еще раз. Там не остались ни это деревце, ни он. Но где-то же они – там – остались…
Он начал писать сразу, без наброска, чем выдал свое образование. Сложнее всего было получить цвет из предоставленных музеем материалов, этот особенный белый с едва различимой дымкой желтого, который придавали цветам тычинки. Пал Гербер заинтересовался его рисунком, спросил: Сseresznyevirág? – нет, сказал Кирилл, это не сакура, это цветы сливы. Потом понял, что сливы-венгерки другие. Быстро сверился с интернетом, показал: Sárga szilva (желтая слива). В двух словах объяснился с художником через приложение на айфоне.
Гербер спросил, как он хочет назвать картину.
– Az én nő, – сказал Кирилл, не прибегая к помощи переводчика, и неожиданно покраснел, что было ему несвойственно. Вызывали сомнения и правильность произнесенной фразы, и то, что именно это он хотел сказать. Моя женщина. Что общего белые цветы сливы могут иметь с женщиной. Они скорее были Он сам. Но Кирилл сказал: моя женщина. Картина сама решила, не он.
Пал Гербер одобрительно улыбнулся, кивнул головой и перешел к мольберту красивой высокой шатенки. Она рисовала что-то неопределенное: вазу или окно. После окончания мастер-класса Кирилл был единственным, кто не забрал свой рисунок. Он не смог бы объяснить почему.
Выйдя из музея, он отметил, как сквозь посеревшие обрывки облаков сеялось подозрительно яркое солнце. Снаружи оказалось намного холоднее, чем можно было представить, глядя на мир из окна. Кирилл включил свой заезженный плейлист, который его успокаивал, остановился на ступеньке, будто забыл, куда собирался, в какую сторону ему податься в этот долгожданный, разрешенный себе выходной.
Первое, что привлекло его внимание, было чем-то розовым. Он пошел к этому чему-то нелепого цвета – его держала длинноволосая девушка, сидящая на скамейке. Не просто держала – она его ела, этот цвет, довольно обреченно. Мороженое на палочке. Близоруко щурясь, она разглядывала прохожих и казалась очень печальной. И очень знакомой. Где-то он уже видел ее. Кирилл направился прямо к ней, не раздумывая. Точно вспомнив, что это его она ждет. Что они условились встретиться здесь, сегодня.
Она не взглянула на него, когда он присел рядом. Наоборот, отвернулась, так, словно обижена этим своим ожиданием. Он пригляделся к ней, подсчитал в уме, насколько задержался. Она была уже не так молода, как показалось вначале, издали. Женщина средних лет. Трудно определить возраст, так часто бывает. Он решил, что не важно, откуда он ее знает. Важно, что знает. И что он успел.
– Are you okay? – спросил он. – Почему ты грустишь?