Она сказала: мне постоянно снится, что я ее уже написала.
Я ерничал: и дальше что? Получила Нобелевскую премию?
Она вскинула голову, как всегда, когда ей задавали неприятный вопрос, и, прищурившись, посмотрела на фонтан, потому что никогда не смотрела мне в глаза. Никому не смотрела. Мальчик с лебедем привычно взирали в небо, а сам фонтан привычно не работал, хотя его недавно отреставрировали. Нам просто не повезло, и сегодня его почему-то не включили, уже четверть часа мы просто сидели в Александровском сквере и время от времени пялились на скульптуру. Я пялился на фиговый листочек между ног мальчика, что именно разглядывала Гражина, было непонятно. Впрочем, это скоро выяснилось. В воздухе плавало зыбкое солнечное марево. Гражина спросила, вижу ли я воздушные светопятна или у нее начинается катаракта.
– У меня еще сильнее упало зрение и подросло ощущение, что меня никто не понимает, – сказала она.
Ее своеобразное чувство юмора не всегда оставляет шансы для искрометных маневров, поэтому я промолчал.
Страшно хотелось курить, но я решил не изменять себе, потому что никогда не делаю этого в парках и общественных местах, оттого внутри клокотали раздражение и неуместный сарказм.
В свою очередь, Гражина проигнорировала мой выпад про Нобеля. Такие шуточки были в ходу в моей юности, когда мы собирали серии книг, пытаясь разгадать тайны премиального письма. Сейчас книжки пишут просто для того, чтобы писать. Да и Гражина не из тех, кто объясняет очевидное и проговаривает без слов понятное. Человек вынужден подстраиваться под ее вербальные конструкции, иначе диалог не состоится. Не всем удается. Еще она делает огромные паузы во время разговора и перескакивает с пятого на десятое, начиная заметно нервничать, если ей задают уточняющие вопросы. Я неожиданно подумал, что жизнь с ней под одной крышей была бы, пожалуй, невыносима. Мы так давно не виделись, что я отвык. Воображаемая Гражина, какой я маниакально привык представлять ее рядом с собой каждую минуту: дома, на работе, в командировках, на улице и в гостях, не имела ничего общего с Гражиной реальной. Кажется, она возомнила себя писательницей. Во всяком случае, это была уже не та растерянная женщина-подросток, которая не понимала, что дальше делать со своей жизнью. Это я не понимал. Собираясь с ней встретиться, я прокручивал варианты нашего совместного будущего. Но так и не придумал, на каком блюдечке и с какой каемочкой ей его предложить. Не может быть, чтобы она была влюблена в этого героя не своего романа. Поэтому медлить больше нельзя. Мучило подозрение, что мое просиживание штанов в редакции Гражина решительно осуждает. Но я больше ничего не умел делать. Не представлял себе другую работу. По правде сказать, ничего не хотел менять. Каюсь, наблюдая за ней со стороны, я начал подумывать о том, чтобы снова начать писать самому. Хоть жить на это все равно невозможно.
Когда мы вдоволь намолчались, Гражина сказала, что в этом своем повторяющемся сне испытывает облегчение, словно с нее груз свалился (и добавила: словно грусть свалилась. К тому, что она постоянно что-то добавляет, в рифму или просто играет словами, я давно привык и даже заразился, перенял эту странность, нет-нет да и начинаю наедине с собой вслушиваться в мешанину слов и подбирать им созвучные, но у меня скверно выходит, искусственно, нарочито или вычурно). Она говорила, что чувствовала себя в этом сне так, словно сделала нечто важное. Сказала:
– Видишь ли, я не могу постичь ни цифр, ни физических явлений, мне это не дано. И только буквы и слова клокочут внутри, просятся наружу, и когда я их выпускаю, то чувствую себя удовлетворенной. И немножко колдуньей. Но я не всегда ими довольна, не всегда.
Граня замолчала, потому что к нам сомнамбулической походкой приближался Валерик, уже издали заторможенно, автоматически, как робот, махая рукой, точно приветствуя дружков-собутыльников, которые, поджидая его, расположились в сквере. Он был пьян и, по обыкновению, лохмат и бородат, в вечном парусиновом плаще и нелепых брюках, не скрывающих бледных тонких щиколоток.
– Друзья мои! Прекрасен ваш союз! – провозгласил он своим мягким голосом с отчетливой – в любом состоянии – дикцией. – Ответьте, поженились ль вы, господа журналисты?
Поддерживать беседу с Валериком – последнее дело. Граня вымученно улыбнулась.
– Она уже пережила рассвет,
Она вступила в полдень женских лет,
Зато владела прелестью двойною —
И зрелой и девичьей красотою, —
процитировал Валерик.
Поговаривали, что некогда он был то ли преподавателем литературы, то ли и вовсе директором школы, эрудированным интеллектуалом и остроумным философом. А потом его бросила жена. Он так скоро скатился на дно, что теперь никто не знал подробностей его прежней жизни, никто не помнил его тем, другим, в человеческом обличье, а не в этой личине лешего. Последние лет двадцать всем казалось, что он родился с бутылкой плодово-ягодного в широком кармане плаща, что ему не меньше ста и он будет жить вечно, поскольку его не могли одолеть ни алкоголь, ни вечно сбивающие на нерегулируемых переходах машины, ни страшные болезни вроде тяжелых штаммов гриппа или туберкулеза. Он был насквозь проспиртован изнутри аптечными настойками боярышника и элеутерококка – своими аперитивами и дижестивами, – и только свекольные пятна на физиономии выдавали недовольство систолы его образом жизни. Похоже, уже с трудом можно было отыскать хоть кого-то в центре столицы, кто не знал бы этого человека с определенным местом жительства, но без определенного рода занятий, цели и смысла жизни. И Валерик знал многих и, главное, помнил в лицо. Он служил мессу по каждому встречному, животрепещущими чужими рифмами и ровной дикцией вторгаясь в мысли прохожих. Он отрекся от себя во плоти и проповедовал свои иллюзии, смердя дешевым вином и азбучными истинами. Прошел уже почти год, как Граня ушла из редакции, и снова был май, и он откуда-то знал нас, хоть при каких обстоятельствах встретился с нами впервые, уже не помнили ни мы, ни, думаю, он.
Я достал портмоне, размышляя о том, сколько ему дать, чтобы он поскорее отвязался.
Но он широким, демонстративным жестом вытянутой вперед пятерни, точно гипнотизер, стремящийся ввести в транс, дал понять, что в подачках не нуждается.
– Я богат, как Алена Иванна!.. Жертва Раскольника… Раскольникова… убиенная… У меня сегодня пенсия… Совет вам да любовь!
Валерик махнул рукой и пошел в сторону Октябрьской площади, заглядывая в каждую урну и позвякивая стеклотарой в пакете.
Я неожиданно подумал, что можно было бы написать романтичный роман о скамейках. Каждая глава – литературная лавочка, на которой герои так или иначе сидят: в скверах, парках, у подъезда, в аэропорту, на вокзалах или в магазинах.
Гражина проводила Валерика взглядом и пожаловалась, что без конца переписывает самый первый абзац своей будущей книги. Он кажется мне громоздким, как силком запиханный в узкий чулан шкаф. По непонятной причине я зацепился за это сравнение. Точнее, оно сработало как дежавю.
– Герой считает, что я должна больше времени посвящать письму. Но я же не умею по заказу, – пожаловалась она.
Упоминание о Герое в очередной раз уязвило мое самолюбие. В груди разлилась соляная кислота разочарования. Она никак не успокоится. Зачем он ей? Он ей не подходит.
– И о чем будет эта новая книга? О прошлом, опять?
– Ты так удивлен, будто это что-то плохое.
Я сказал, что это инфантилизм – пытаться написать серьезную работу без определенного бэкграунда. Она не историк. Эскапизм – искать где-то там, позади, свою зону комфорта. Там – все прошло, отжило и умерло, там – отболело, причем у кого-то другого. Я не видел никакой связи между ней и ее заигрываниями с Историей и допытывался, откуда у нее тоска по времени, которое она выдумала, исходя из собственных представлений. Никого своим образом и подобием она бы там заменить не смогла. И никогда бы туда не вписалась – ни в одну из эпох.
– Тебя просто тянет порефлексировать, – сказал я, – ты пытаешься создать иллюзию, что, разбираясь в чужом прошлом, поймешь, как оказалась в этом своем настоящем, такие самоутешения – не литература. Такое самоутверждение – пошлость.
Я снова в нее не верил. При этом мне искренне казалось, что я оберегаю ее.
– Ты решил привнести в мою жизнь токсичности? Благодарю, справляются и без тебя. Но не все так считают. Прошлое – безгранично, – сказала она, глядя перед собой и почти равнодушно игнорируя мой выпад. – По крайней мере, для меня. Это, конечно, не может быть у всех одинаково. Но, по-моему, прошлое никогда не исчезает, оно связывает людей незримыми нитями, определяет память и предлагает выбор, который кто-то уже до тебя делал, но который у тебя по-прежнему есть. Человек каждую минуту что-то выбирает. И если тебе кажется, что все предопределено, то мне – нет.
Всем своим видом она продемонстрировала, что не намерена терпеть мою язвительность, и попросила покончить с этим разговором, если мне не нравится то, как и о чем она пишет. Именно поэтому я, в свою очередь, попросил ее рассказать о новом тексте подробнее.
– Пока рано, – ушла она от ответа, – я суеверна в этом отношении. И потом, я еще не придумала верные слог и ритм, с которых меня не угораздило бы сойти и сбиться…
Неожиданно она сказала:
– Что, если я отважусь самоназваться писателем-формалистом?..
– Брось, ты серьезно? Это же ругательное клише. Даже клеймо.
У нее вспыхнули глаза, и руки, как обычно, взметнулись вверх, пальцы заперебирали невидимые струны невидимой арфы. Жестикулируя, Гражина словно выхватывает нужные для себя слова в воздухе.
– Именно поэтому и забавно. Забавно, когда вопреки. Ожиданиям или заискиванию. Я не хотела бы быть «уютным литератором». Ненавижу полумеры и паллиативы. Мне нравится быть такой… шероховатой, без гладкости письма и характера, понимаешь? Такой, как пемза, – не колючей, не острой, а абразивной. И это ужасно, но кажется, еще мне нравится всех бесить. Сначала я это выбрала, чтобы не быть серой мышкой, а быть розовой, а потом поняла, что в целом это часть меня – всех бесить. Ничего не поделаешь. И все мои любимые писатели и поэты – формалисты. Только вдумайся, какое это емкое слово: текст, заключенный в форму листа. А теперь значение этого слова, действительно, поганое.
Я не мог понять, шутит она или говорит всерьез. Поэтому осторожно добавил, что это слово никого не доводило до добра. За признание в чем-то подобном она получит столько же камней в свой огород, сколько получали предшественники.
– Значит, я сложу их в своей оранжерее! – легко сказала Гражина. – Кстати, камни лучше, чем ничего.
Я, конечно, давно понял, что писать просто ей было неинтересно. Ее даже можно было заподозрить в том, что она сначала строит предложения, а потом специально выворачивает их наизнанку. Вот только она и разговаривала так же, как писала, – наизнанку. Признаться, это у нее получалось органично.
– Не глупи, ты не справишься с ролью выскочки. Это очень тяжело. Лучше делать свое дело и держаться в тени. – Я осуждал своих критиков за то, что они – душные ретрограды, а теперь сам превратился в такого критика.
– Об этом мне твердят с детства. Что нельзя выделяться, но при этом нужно быть не такой, как все. Из-за этого я живу с раздвоением личности. И, знаешь, я, пожалуй, не нуждаюсь в заключениях, что мне по силам, а что нет. Получается, ты считаешь, что я кого-то изображаю? Мне казалось, я более одушевленная в твоих глазах, не картонная… А ты расцениваешь меня как актрису, которая вечно берется не за свою роль. Это довольно обидно. И потом, не ты ли пытался сотворить нечто подобное своей книгой? – Ее выспренные реплики часто заканчивались неожиданной кульминацией.
Я отбрехался давностью события. Моя книга вышла еще в прошлом веке.
Гражина возразила, что на самом деле я такой же, как она.
– Я ошибался, да. Я думал, у тебя ничего не выйдет. Думал, что ты соберешь гору штампов. Соорудишь из них кривую конструкцию, подражающую настоящим фигуркам лего. Выпустишь книжку за свой счет, выпустишь бога из машины, выпустишь черта из табакерки и успокоишься. А сейчас мы обсуждаем очередной твой роман! Уму непостижимо. Я думал, ты остановишься на одной книге…
«Как я» – не получилось выдавить из себя два этих слова. Вместо этого я безотчетно провел по ее коленке в узкой юбке из материала, похожего на плюш, пригладив разнонаправленные ворсинки в одну сторону и тем самым выровняв цвет, похожий на окружающую природу: непередаваемого оттенка листвы. Она накрыла ладонью мою руку. Ее прикосновение вдруг показалось мне таким интимным, будто никто никогда не брал просто так мою ладонь в свою. Бесцеремонно, как само собой разумеющееся. Даже Арина. Даже мама. Как школьник, который пришел на первое причастие, не очень сознавая свои грехи, я выпалил немного осипшим голосом:
– Потому что и эта роль, мне кажется, тебе не подходит… В общем, это не твоя роль. Ты создана для другого…
– Любопытно. Для чего?
Я подавил нервный смешок.
– Для любви.
Она не засмеялась. Вместо этого порывисто прижалась ко мне на мгновение, что должно было означать объятия, но обнимающая кого-то Гражина?.. Утопия. Я изо всех сил попытался скрыть растерянность под маской равнодушия.
Но она так же быстро отпрянула и перевела тему. Оказывается, пока я надеялся, что история с Героем сойдет на нет, они собирались сплотиться еще сильнее. Потому что Гражина сказала: «Мы уезжаем ко мне на неделю… максимум дней на десять, хотим попробовать пожить там с тем, чтобы, возможно, вернуться насовсем, поэтому у меня к тебе огромная, огромная-преогромная просьба…»
Зеленые парики парковых деревьев перестали фокусироваться, смазанно заплясали у меня перед глазами, и мир потерял четкость. Катаракта начиналась у меня самого. Еще, возможно, паническая атака, приступы удушья и стенокардии. Четыре слова: «Хотим попробовать пожить там…» – выбили почву из-под ног. Хорошо, что я сидел.
– Зачем? – невпопад спросил я.
Она уговорила меня (впрочем, долго уговаривать не пришлось) съездить к ней в тихую и унылую Курасовщину в ее отсутствие. В их с Героем отсутствие. Ради спасения четырех аморфных гурами, которых они черт знает зачем завели. Рыбки нуждались в корме, хотя бы один раз в неделю.
Надо сказать, мне захотелось поехать тотчас же, как только я получил ключи от квартиры, я думал об этом ночами и промаялся весь следующий день после их отъезда, понимая, что гурами должны проголодаться и хотя бы из чувства собственного достоинства мне не следует мчаться туда впустую. Ведь Гражина сказала, что я такой же, как она. Мне нужно было убедиться в этом и что-то понять про нее. Про себя. Про нас. У меня случилось озарение. Если Гражина уедет… Прошло двадцать лет со времени написания «Сонного царства». У меня не случилось второй книги. И вот появилась причина ее.
Не так уж часто я бывал у них в квартире на улице Казинца в гостях, обычно Гражина приезжала ко мне сама, а с ее Героем я предпочитал лишний раз не пересекаться. Несколько раз я добирался до нее из центра на маршрутке, но на сей раз тщательно проштудировал расписание и узнал, что до площади Казинца от меня идет 19-й троллейбус. И проехать нужно девятнадцать остановок. Милое совпадение. На маршрутке путь оказался бы в два раза быстрее, но не это было целью.
Они уехали в пятницу, а в воскресенье, плотно позавтракав, я, как ребенок в предвкушении счастливого выходного, с легким сердцем дошел до Партизанского проспекта, пропустил все троллейбусы, следующие на вокзал, дождался 19-го, вошел сразу в середину салона, что было моей доброй приметой, машинально просканировал проездной валидатором и группу молодежи возле «гармошки» – глазами, сел на удобное место в центре, по ходу движения, возле юноши в наушниках, притворяющегося, что он дремлет, или дремавшего на самом деле.
Я смотрел вперед, на дорогу, предвкушая путь длиной около часа, а может, и меньше, но никак не больше, – время покажет, на «Мотовелозаводе» никто не вышел и не вошел, на остановке «Кинотеатр» молодежь, теревшаяся возле «гармошки», заржала, как возбужденные лошади, звонкий девичий голос громко утверждал:
– Я люблю тебя. Я люблю тебя… Ты красивая! Я люблю тебя!
– Ок, я тоже ее люблю, – ответил ломающийся тенор, остальные подростки притихли, тот же девичий голос монотонно заверял:
– Я люблю тебя. Я люблю тебя… Ты красивая! Я люблю тебя!
Кто-то хихикнул, уже не так уверенно, как минуту назад.
– Наступны прыпынак: «Фабрыка “Камунарка”», – объявил троллейбус, закрыл двери и, сильно виляя задом, продолжил свой путь.
– Я люблю тебя… Я люблю тебя. Ты красивая! Я люблю тебя!
Я невольно обернулся и быстро осмотрел группу. Юная крупная девушка в джинсовке – таких Стас величал: недохлая – с черными как смоль волосами и черным платком в красные розы на талии, точно почувствовав мою заинтересованность, ответила пристальным, буравящим взглядом, при этом продолжая обращаться к девушке, которую обнимал высокий длинноволосый парень:
– Ты красивая! Я люблю тебя! Ты красивая!
В груди неприязненно заметалась бешеная белка – сердце, я поспешно отвернулся.
– Я люблю тебя. Я люблю тебя. Ты красивая!
– Пластинку смени! – сказал один из ребят, самый отчаянный.
– Кассету смени, диск смени, флешку смени, сними меня! Ты красивая.
– «Фабрыка “Камунарка”»! Наступны прыпынак: «Мiнскэнэрга»… – сказал троллейбус.
За клеткой ребер предательски заскреблось отчаянными коготками, вот-вот вывалится наружу. Не вывалится, неуверенно подумал я. Мне пятый десяток, но помирать все равно рано.
Как будто потеряв интерес к ребятам, странная девушка пошла вперед, сказала сидящей через проход от меня женщине:
– Ты красивая! Я люблю тебя! – и обернулась ко мне, инспектируя, достоин ли я признания.
Холодный пот побежал у меня по спине, и бешеная белка грохотала так, словно намеревалась проломить грудную клетку под ребрами. Я стыдился своих чувств и вместе с тем страшился происходящего. Захотелось выпрыгнуть из троллейбуса на ходу и услышать признание в любви одновременно. Так не бывает, подумал я. Даже чувств таких не бывает. Она посмотрела на меня, как в окно, – в меня, сквозь меня – спокойными, трезвыми, здравомыслящими глазами. Потом молча прошла вперед.
– Я люблю тебя! Ты красивая, – обратилась она к пожилой женщине в розовом берете.
– Я тоже тебя люблю! Ты тоже красивая, – устало ответила женщина тоном бабушки, утешающей строптивую внучку.
– Я люблю тебя. Ты красивая! Я люблю тебя… А глаз твой где? – Девушка резко протянула руку к лицу женщины, та уклонилась, повернулась вполоборота, и я увидел плотную белую марлевую повязку на ее правом глазу. – Глаз где твой, глазик где?! – повысила голос девушка.
Женщина молчала.
Салон молчал.
Немолодая супружеская пара, сидящая передо мной, смотрела в окно. Юноша в наушниках спал или притворялся, что спит. Одинокая женщина через проход от меня охраняла пустующее место и сосредоточенно смотрела в телефон. Мужчина, сидящий рядом с женщиной в розовом берете, смотрел в окно. Впереди сидели родители двух маленьких детей. Дети сидели у них на коленях. Вероятно, они смотрели вперед. На дорогу. В окно.
– «Мiкрарайён Чкалаўскi». Асцярожна, дзверы зачыняюцца. Наступны прыпынак: «Прыгожая», – сказал троллейбус.
Молодежь гурьбой высыпала на улицу. В переднюю дверь вошел парень и постучал водителю, обилетился и уставился в окно.
Повисла мхатовская пауза. Троллейбус собирал пассажиров в свою хвостовую часть.
– Какая ты страшная! – воскликнула девушка. – Какая же ты чудовищно страшная! Сними это! Жарко!
Она рывком сбросила с женщины розовый берет, обнажая полулысую голову с редкими пружинками седых волос.
– Не безобразничай, ну, ну! – Несчастная попыталась вернуть головной убор.
Салон молчал. Мужчины молчали. Женщины молчали. Дети молчали.
Я молчал.
– Какая ты некрасивая! Фу, зачем ты такая некрасивая есть! – возмущалась девушка в лицо женщине, которая натягивала свой берет на голову. – Что с глазиком? Что?!
– Не безобразничай! – повторила женщина.
Парень, стоящий впереди, задумчиво смотрел в окно. Все сидящие впереди задумчиво смотрели в окно. Я не мог оторвать глаз от этой сцены. Завтрак подступил к горлу. Еще немного, и меня хватит удар, подумал я.
– Какая ты страшная, господи… – безэмоционально утверждала девушка. – Какая ты некрасивая. Ты некрасивая.
Женщина увещевала ее тихими расхожими фразами.
– Ты мерзкая. Я не люблю тебя. Ты некрасивая.
– «Прыгожая!» – возразил троллейбус, разевая пасть.
– Непрыгожая! Страшная! Некрасивая!.. Ты – мерзкая! Не люблю тебя! – прокричала девушка и выбежала на остановку.
Я не сводил с нее глаз, опасаясь, что она может передумать и вскочить обратно. Но, притопывая и прохаживаясь туда-сюда, она осталась стоять на остановке, всматриваясь в даль, в ожидании другого транспорта.
Дышать стало так тяжело, будто мне ограничили доступ к кислороду. А предстояло проехать еще одиннадцать пусть и не самых длинных остановок, но я уже страшно жалел, что предпочел троллейбус маршрутке, меня била лихорадочная дрожь, а белка потихоньку укладывалась в клетке, утешительно метя хвостом. Завтрак возвращался в желудок. Но что-то навязчиво продолжало ныть, как зуб.
Пожилая женщина в розовом берете вышла на Короткевича. Я вышел следом. Вызвал такси и вернулся домой.