К книге
День поперек неделиОтстой
33%
Отстой
13

К двум офис пустел, мониторы гасли. Мы с коллегами переглянулись, тоже встали. Стенки лифта были стеклянные, он поднимался, а казалось, фойе уходит под землю. В столовой мы выстроились гусеницей, поползли с подносами вдоль лотков. Редко бывает, чтобы к обеду я без аппетита разглядывал жаркое и салаты, но сегодня ленивым псом во мне разлеглась задумчивость – полдня водил мышкой, а дел лишь прибавилось, две чашки американо сработали вхолостую, есть не хотелось. Наши уже заняли стол в углу зала, я ждал карбонару, поглядывал на незнакомых женщин, на чужие подносы. За окнами валил снег – и это только конец октября. На полу у кассы валялся смятый чек.

Когда-то судьбе служили зайцы и черные коты. Сейчас раздается звонок. Странно, всегда держу мобильный на беззвучном – не сразу понял, что это мой.

Пару минут я топтался на месте, угукал в трубку, катал носком ботинка комок чека, потом искал, куда пристроить поднос… с нетронутой карбонарой я оставлю его на выходе из столовой. В офисе я зачем-то буду врать, что разболелась голова и решил не обедать. Буду рыться в аптечке, искать ненужные таблетки, тереть виски. Почему не сказать как есть: позвонил друг и сообщил о смерти другого друга – старого, общего, уже и не друга, так давно это было. Почему?

На похороны я приехал раньше Витька. Сколько помню, он опаздывал – неважно, встречались ли мы на другом конце Москвы или у его подъезда.

Я ожидал зал побольше, в мраморе, с чистым белым светом от окон, а получил желтоватую штукатурку, два семьдесят до потолка и бра в форме свечек. Все в жизни Пети до последнего было через муки экономии. И он всегда был голоден. Петя не разделил бы моего вчерашнего жеста – оставить карбонару несъеденной. Он умял бы ее, даже если бы Витек сообщил ему, что я умер.

Народу в похоронный зал прибывало, но лица все незнакомые. Я поглядывал на них, вспоминал, что время от времени на меня выходили Петины подруги, звонили с неизвестных номеров, писали в «Одноклассники»: «Петя в тяжелой ситуации… ему нужна помощь… вы же дружили…» И сам он писал. Я отмалчивался.

Сдружились мы к концу школы, а разругались к концу института. Последним поводом стал задорный, упругий, вроде звериного рыка, пердеж, который Петя пустил мне в лицо со словами «Нюхни газку, Мегавольт!». На Черном Плаще он остановил поиск своего героя. Неделей раньше Петя исполнил тот же трюк со своей тогдашней подружкой – тот же выстрел в лицо… умел подкрасться. Она с размаху двинула ему в булку и попала, я – промазал. Петя увернулся, а его задница могла бы стать хорошим громоотводом. Может, потому подружка простила Петю, а я уже нет.

Сейчас, оглядев собравшихся, я отметил, что столпились они вокруг сутулой девушки с высоким лбом и с черной лентой на руке. Не она ли мне писала в «Одноклассники»?

А еще я не находил в зале родителей Пети.

Откуда-то с окраин России они, классические Смирновы, перебрались в Москву, немолодые уже – последний большой рывок. Помню голую спину Петиного отца и семейные трусы – дома он ходил только в них, босиком и молча. Мать – другое дело, всегда со своим мнением поперек Петиного, ей нравилось, когда искрило. От этих утренних перепалок Петя на глазах розовел.

Моя мама относилась к нему с сомнением: «Не понимаю, на чем вы сдружились…» Она же устроила его сборщиком мебели. Иных перспектив после девяти классов и ПТУ ни Петя себе, ни родители ему не организовали.

Витек уверял, что он подражает мне, пытается увлечься моей любимой музыкой и даже пишет стихи, такие же фиговые, как мои. Странно, ведь он жил куда более взрослой жизнью: работал, имел оклад, перекуры и бригаду дружков – плечистых развеселых любителей бухнуть после смены и всласть натрахаться. Все они вели счет победам над женским телом, а я даже среди школьников был тихоней. И мы с Петей дружили, в мироздании – масса ошибок.

До церемонии оставались минуты, Витька не было, трубку не брал – я мялся, думал, к кому бы приткнуться. Пару раз из соседнего зала выходили местные работники в узких пиджаках, шептали на ухо девушке с высоким лбом, показывали на часы, она кивала. Уходя, пиджаки отворяли двери главного зала, и оттуда летело прохладное эхо: «…для нас она навсегда останется…»

Осмотревшись, я вдруг приметил служебный ход. Держась за ручку, из-за двери свесилась девочка, казашка, судя по лицу, смуглая, раскосая, – лет пяти, вся в белом и в блестящих зеленых ботиночках. Она разглядывала нас, даже рот открыла, но тут показалась ее мать, уборщица, и поспешила затолкать дочь назад в каморку.

Явился наконец. Витек потопал, стряхнул снег, заозирался.

– Здарова. Давно приехал? – Тем же виноватым шепотом он поведал про какой-то съезд с МКАД, какую-то фуру и летнюю резину. – Ненавижу осень, теперь до мая это говнище… и ни одной рожи знакомой… – Витек шарил взглядом. – Родители? Нет, умерли. Отец, через год мать. Помнишь, она кашляла – думали, что-то серьезное, а батя опередил… три года Петя без родаков вывез… с этой кодлой… – Витек кивнул на собравшихся, отвернулся к окну и подвел итог: – Охуеть, в несколько лет семьи не стало.

«Смирновых, – додумал я. – Самая русская из всех фамилий».

Мы стояли, пялились в пол, с ботинок натекли грязные лужи.

– Это Лена, последняя его… тоже по этой части… – Витек сощурился на девушку с высоким лбом. – Нашли там у него коробочку при обыске, серебристую… ее и прятать негде было, он хату убил за три года, продал все, кухню вынес, люстры поснимал, ни телика, ничего. Родительская комната вообще пустая.

Витек зажмурился, сжал перчатки в руке – казалось, с них потечет перчаточный сок. На шарфе таяли снежинки.

«Коробочка…» – помню ее, серебристую.

– Короче, менты обыскали квартиру. Ну и там все, в этой коробке. Шприцы в том числе. И на дне монета – десять рублей, старые, с девяностых еще.

И монету я помнил – мои десять рублей. Удивительно, что Петя сберег их.

– …На кухне его нашли… уже по запаху… затылком приложился, когда падал… – не жалея меня, докладывал Витек. – Это он только поставился… жгут еще не снял и решил сверху водочкой… и повело… об угол тумбы… и, как назло, один был – посрались с этой Леной накануне…

Снова я хотел приглядеться к ней, но явились пиджаки – обступили девушку с высоким лбом и подали голос: «Пожалуйста… в соседний зал…» Все двинулись в распахнутые двери, один за другим – так же, как мы вчера в столовой с подносами.

Гроб показался маленьким. А когда-то Петя был здоровяком, лет пять ходил в качалку, шел на разряд по тяжелой атлетике, знал, что такое штанга. Моя спина рядом с его была как мачта на фоне паруса. И вот этот гробик, узенький, и по нему каймой искусственные розы. И вот в нем Петя – восковой горбоносый ребеночек.

Кто-то плакал, я не смотрел в их сторону. Если б можно было, я бы убрал все звуки, включая Витька, которого как заело у моего плеча: «Пиздец, Саня, пиздец». Я обернулся к нему и опять увидел девочку в белом, в блестящих зеленых ботиночках. Теперь она тайком выглядывала из парадных дверей, смотрела на нас, на меня, на Витька и улыбалась – мы заслонили ей гроб.

В салоне у Витька пахло хвоей, под зеркалом качался ароматизатор, ниже теснились иконки святых. Шоссе лежало грязной рекой. Три полосы тянулись в обе стороны, вдали, как скалы в дымке, серели башни делового центра.

– Помнишь, Петя в этом багажнике ездил в обнимку с запаской? – Витек указал назад. – Это ж тот еще «сааб», батя не продаст никак.

Когда я рассказал ему, что в последние годы Петя просил меня выйти на связь, Витек приуныл, замолчал сочувственно. Следом я признался, что мне писали все Петины подружки, просили о помощи, вероятно, и эта Лена тоже. Ее шприц наверняка был в компании с Петиным в серебристой коробочке. Тут Витек не выдержал и со скорбью в лице заявил:

– Как же тебе, наверно, сейчас фигово.

Очевидно, Витьку не писали. Фигово мне не было, во всяком случае, не фиговее обычного. Но Витек уверился, что я виню себя, а слов разубедить его – доходчивых и емких – я не нашел. Задумались каждый о своем.

При съезде наша полоса замерла. Мимо ползли «жигули» со здоровенными стенными часами на крыше. Я пригляделся к циферблату, секундная стрелка шагала. «Живые», – мелькнуло в мыслях.

– С дачи везут. Продали дачу. – Витек надул полные щеки, выдохнул, и с этой минуты разговоры о Пете прекратились.

Как я ни пытался вернуться к ним, Витек менял тему, и мы обсудили все – от дачного септика до кредитных брокеров. Впереди уже виднелось алое «М».

У метро он остановился выкурить сигарету, и я стрельнул у него сразу две. Давно бросил, но тут особый случай. И это не та история, которая начинается с затяжки, чтобы просто расслабиться. Эти сигареты играли роль – именно две. До офиса я пройдусь пешком, благо отпросился, вспомню ту ночную прогулку, у нас как раз было по паре сигарет на каждого. Это был Петин день рождения, пятнадцатое июля – экватор лета, – тридцать градусов жары, которую камень города копил весь день и всю ночь отдавал. Последние школьные каникулы.

– Нарики эти звали помянуть у них на районе… упаси боже. – Витек затянулся, покачал головой и отправил бычок под колеса. Уголек потух в дорожной слякоти. – Ладно, поеду.

Он сунул мне теплую руку и посмотрел напоследок так, словно мы вместе завалили контрольную по химии. Сев в машину, Витек спустил пассажирское стекло и кивнул напоследок, что следовало понять как «Держись, брат». Я ответил тем же и спрятался в капюшон, достал сигарету, стал водить ею под носом. Пахла… как вкусно она пахла. Сунул за ухо.

Из нас троих деньги всегда водились только у Витька. Мы с Петей развлекались прогулками – летними, ночными. С осени по весну мы вспоминали их на моем балконе у пепельницы, кутаясь в пуховики, созерцали московскую слякоть сквозь сигаретный дым.

Я купил зажигалку, прикурил – дало в голову. Телега не умолкала: мама слала философские мемы, спрашивала, как прошли похороны. Вечером наберу. В обед. Обязательно. А сейчас провожу Петю. Будем считать – он пока жив, пару часов до обеда.

За метро белело футбольное поле, в снегу натоптали тропу. Ржавые пустые ворота смотрели друг на друга, точно не смогли уснуть на зиму. Дальше лежала полоса застройки, дымили трубы, стелился парк.

Пойдем, Петя, провожу…

* * *

– У тебя вариантов нет… он меня проводит. – Мой дружок ухмыльнулся и был прав, мы оба знали это.

Я мог поехать к папе, но не хотелось нагретым после клуба, после танцев и рева колонок, лезть в метро, а потом остывать под папины разговоры на кухне. Приятной альтернативой было топать до нашего района пешком – готовая программа на ночь. Ее я и выбрал.

У дома Пети стальной гладью лежала река, единственная на весь район – наш местный Стикс, как мы звали ее за то, что пьяным больше негде было тонуть, кроме как под окнами Пети. Сейчас, к началу ночи, там плотно – до утра возня и гогот, вся нечисть вылезла, и затишье только с рассветом, как в сказках. И в эти лучшие утренние часы мы выйдем к Стиксу – к руинам, к следам пиршества и оргий, и Петя совершит свой ежегодный ритуал – в день рождения он непременно плавает голышом. Славная традиция семьи Смирновых.

В клубе мы вымокли, оглохли, осипли, были насквозь прокурены. Хотелось выпить, но у меня остались копейки, а у Пети и того не было. Билет на вечеринку стал моим подарком ему – действие подарка кончилось, четыре часа плясок мы отработали честно. Витька забрал отец на их роскошном новеньком «саабе». Теперь у Витька светская программа – театр, окультуривание выходного дня, и он покинул нас. Петя фыркал, не скрывал ни зависти, ни злобы. Я прятал свое социальное негодование куда-то под ребра, в эпигастральную область.

Вдвоем мы спустились по лестнице клуба, встали на первой ступеньке – полноправные короли ночи с четырнадцатого на пятнадцатое июля. Петя дул под майку, выгонял жар.

Пешком, значит. На часах перевалило за полночь.

– Поздравляю с днюхой. – Я кивнул Пете.

Он приложил руку к груди, позер.

Обычно к этим числам в городе что-то праздновали, на выходные перекрывали часть улиц. Сегодня вместе с авто пропали и двуногие. Фонари, витрины, вся иллюминация горела зря. Дороги лежали пустые, вымершие.

– Сюда на посадку можно заходить. – Петя оглядел шоссе из конца в конец. Фонари наметили взлетно-посадочные огни.

За домами зеленела полоса парка. Посреди нее грудью великана легла площадь, из которой торчала стела с красным огоньком вверху, словно этот великан лежал с сигаретой в зубах.

У одной из витрин Петя остановился, со вздохом почесал подбородок:

– Я бы их украл, но ссыкотно.

На пьедестале из обувных коробок первое место занимали черные «найки».

– В идеале – разбить стекло, дернуть их и заныкаться в каком-то подъезде. Ни фига не найдут. – Он поглядел на меня с надеждой.

Я представил остаток ночи в КПЗ с ленивыми безучастными ментами по ту сторону решетки. Моя бедная мама – этот звонок из отделения глубокой ночью ей вовсе не нужен.

– Ходи в своих и не ной. – Я покосился на Петины кеды, шитые, клееные. Меня-то мама по весне обула в новые – теперь они смотрелись как доказательство Петиной правды: камнем надо в витрину, камнем – и бежать, ныкаться.

– Чё он там делает, на этом заводе занюханном? Ни бабла, ни удовольствия, – тихо, словно отец мог услышать, ворчал Петя.

Я, если и тащил что-то, то номера троллейбусов – такая кража романтического генеза приятно грела мою кровь. А Петя уже получал заказы на дворники и пару раз выходил охотиться. Как-то взял меня, но толком не объяснил, как этот дворник отстегивать. Все время, пока выла сигнализация, я мучил несчастную железку и так и оставил торчать покалеченной лапкой. Представляю чувства владельца: бессмысленное истязание – вся глупость мира. А просто выгуляли книжного червя, расширили мою палитру впечатлений.

– Витек сейчас окошечко в «саабе» спустил, руку выставил, ловит ветер. Ништяк. – Петя не мог примириться.

Четыре сигареты – все, чем мы располагали, по две на каждого, и оба оттягивали момент прикурить первую.

– А Витек даже не курит! – Петя пнул случайную пивную банку, та полетела в радуге брызг, и теперь он шел, заляпанный этим пивом. – Гадство! Сука! Даже не курит!

Он заревел. Давай, мудила, не стесняйся… КПЗ, ваш паспорт, хулиганство… алло, мам – это все будет нелишним вспомнить в старости.

– Какая старость? Я до нее не доживу, – отмахнулся Петя. – Меня не возьмут в старики. – Он вскинул руку, вдохнул из-под мышки. – От меня воняет. Я отстой.

Позер. Он, конечно, любил себя. Удивительно другое – не он один.

Петя был лопоухий, короткостриженый блондин с крошечными пухлыми губами… маленькая голова на широченных плечах, маленькие пальчики на ручищах – это быстрые штрихи, запоздалые, к середине рассказа. Я был куда симпатичнее. Если бы мы оба посмотрели в зеркало на великом суде по определению среднестатистической мужской привлекательности, с Петиной стороны оно бы треснуло. Но я видел голое женское тело в мечтах и в порнухе, а Петя уже лечился от каких-то гонококков. Раз, не дождавшись, пока барышня расслабится, он порвал уздечку и провел ночь в отделении урологии. Неделю ходил, широко расставляя ноги, проклинал свою пассию с ее «пустыней».

И сегодня в клубе он без труда нашел себе куколку-брюнетку с подведенными стрелками, в шотландской юбке и черных чулках – восхитительный экземпляр. Мы с Витей глотали слюну.

– Вот, подарила мне на днюху. – И Петя достал серебристую коробочку. – Хотел сунуть этой шотландке сегодня. Но подождем второго раунда.

– Дрочи в коробку.

– Думаешь, она для этого?

Коробочка блестела под фонарями – пустая, почти невесомая. Внутри, с тыльной стороны крышки, спрятался номер телефона – он и был подарком. На втором, на третьем свидании – Петя добьется своего, юбка в клетку сползет до колен.

– Чё будешь с коробкой делать? – Я вернул ее.

– Ты же объяснил. У тебя же опыт.

Бил по больному.

– А может, все-таки камнем и подберем нужный размер? У меня сорок четвертый. Кажись, он. – Петя присел на корточки, вжался лбом в стекло витрины. – Точно тебе говорю – мой размер.

Если б мог, он съел бы эти «найки». Распаленный, с румянцем, Петя глядел на свое отражение – и вдруг отскочил, обернулся, уставился на другую сторону улицы.

– Все нормально? – Я посмотрел туда же.

– Прикинь, себя там увидел… в черном костюме.

Он указал рукой, волоски на ней вздыбились. Минуту Петя таращился туда, созерцал пустой взлетно-посадочный спуск шоссе, даже вышел на середину разметки. Молча, подозревая, что это спектакль, я встал рядом, сунул руки в карманы. Внизу улицы прокатился троллейбус, долетел тяжелый звон.

– Пустой? – Я прищурился. – Вроде же перекрыли дороги?

* * *

Где вы, горожане, в эту дивную самую теплую ночь в году? Ленивые, вы спите по своим койкам – в лучшем случае после вечернего секса. И даже под простыней вам душно.

Без людей на улицах царила невесомость. Так и виделось: отпадет листик, повиснет рядом с веткой, как на стоп-кадре. Тишина стояла лесная, какую испускают ночные дубы. С крыши на крышу перелетали стаи воробьев – бесшумно, прозрачными облачками.

– Как я хочу бухнуть, Санёк. У меня же днюха… Днюха! А мы нищеброды, – заладил Петя.

Вышли на мост – маленькой, пологой аркой. Петя пристроился у перил, расстегнул ширинку и дал струю в реку. Я тоже хотел, но не мог расслабиться. Даже этот кабан, которого столько лет знаю и видел во всех видах, смущал меня. Зато Петя налил столько, что, казалось, река из берегов выйдет, а заправляясь, наказал мне:

– Харе фитилек мучить.

Я плюнул с моста, застегнул ширинку. Придется искать темный угол, персональный. Кого я там, наверху, прогневал?

Ночные дома, освещенные, отмытые и забытые, спали. И каждая арка будто зевала – проходя под ними, мы задирали головы, словно эти тонны камня вот-вот обрушатся.

– Если пройти под аркой и не посмотреть наверх – скоро сдохнешь, – поведал Петя.

– В гороскопе прочитал?

– Нет, на пивной бутылке.

Завернули за угол. Длиннющее здание с ребрами колонн уходило вглубь проспекта. Напротив, также в ряд, замерли обрубки тополей, дальше теснились дома попроще, в унылом блеклом кирпиче.

– Дома смотрят как родители, – буркнул Петя.

Я поглядел на этих «родителей» и в самом деле вспомнил Петиных – уставших на две жизни вперед, с плоскими лицами.

И снова арка. За ней посреди детской площадки крутилась карусель, пустая. Мы сбавили шаг, оба на всякий случай глянули вверх, на свод арки. Так же синхронно, я уверен, мы вспомнили, как год назад нашли на помойке манекен и сгнившее кресло – оттащили на детскую площадку, Витек слил немного бензина. Первые утренние бабки вызвали пожарных, но дети налюбовались «покойником», прежде чем его опять увезли на помойку.

Меж тополями стояла лавка. Над ней парой глаз зависли лампы фонарей. В прозрачных конусах света суетилась мошкара, пока не сгорала. Сели, Петя на спинку, расставив ноги по сиденью. Светофор на перекрестке менял цвета, поток невидимых машин бесшумно рвал с места, призраки пешеходов ждали зеленого. Вверху чернели провода, ближний узел искрил.

Я полез за сигаретой, первой из двух моих, – дальше тянуть было некуда.

– Дай! – И Петя созрел, я выдал нам обоим по счастливому билету от Филипа Морриса.

– Какая же она вкусная. – Минуту он водил сигаретой под носом. – Хочется праздника, Санёк. Злого, ночного… Не прощу себе, если мы тупо вернемся домой. А мы можем – мы скучные. Ради днюхи надо исполнить, Санёк.

– Кури, сигарету пропустишь.

Ночь легла на проспект одеялом: ни ветерка, ни эха, только шипел комок проводов, роняя искры. Минуту мы сидели молча, потом Петя достал из носа козявку, долго разглядывал и так же долго скатывал в шарик.

– Есть люди, которые их едят. – Он вытянул палец на свет. – У бати дружок такой. Достанет и в рот, типа, никто не видел.

– Зачем?

– Вроде иммунитет так информацию получает.

– Иммунитет заставляет его жрать козявки?

На секунду с проводов хлынул целый ручей искр, и Петя добавил еще одну, метнув бычок в их сторону. Я свою сигарету смачивал слюной и курил вдвое дольше. Когда и мой бычок полетел вслед Петиному и я откинулся на лавку, Петя уже прикурил вторую.

– Куда? Это ж твоя последняя.

– Хочу праздника.

«Хоти». Я вздохнул. Денег у меня было от силы на бутылку «Клинского», но ларьки давно закрылись.

– Витек сейчас бутерброд кушает, – цедил Петя. – Батя в театр его повез, да? Там в буфетах офигенно вкусные бутерброды.

– И офигенно дорогие. За такие бабки можно купить батон белого и двести грамм докторской.

– Если ты на «саабе» – на бутерброд хватит. А батя коньячок возьмет, и назад на такси… Когда? Когда я последний раз пил коньяк и кушал семгу?

– Ел, а не кушал.

– Чё?

– Нищеброд ты. Какая семга?

– В новогодние. – Петя поднял палец. – Семга была в новогодние, а коньяк в батин юбилей. Довольно, кстати, противный.

– Юбилей?

– Вот ты гнида. – Петя пустил мне в лицо струю дыма. – Гадкое ты насекомое, буду тебя выкуривать.

Я замотал рукой, чуть не вышиб у него сигарету и бросил со злобой:

– Дома поешь макарон, подрочишь в коробку – будет тебе программа на днюху.

– Второе мне обеспечит группа поддержки с мягкими жопами, но это вечером. А макарошки да… макарошек надо. Сыр, интересно, есть дома или мать сожрала? – Петя задумался, закусил губу. – У Витька сейчас программка, бутерброды, а мы, два обсоса, шатаемся в пустоте. И курить нечего. Какая романтика без сигарет?! Ночью!

Он топнул по лавке, чуть пачку не раздавил. Пока я прятал ее в карман, Петя следил за облаком воробьев. Оно упало с угла дома, разбилось о землю, но у следующей крыши осколки собрались вместе.

Вторая сигарета кончилась быстрее первой, Петя стрельнул бычком вверх – тот набрал высоту до мига невесомости и полетел вниз. Я подумал, что свою вторую, как бы тяжело это ни было, оттяну до утра, а Петя сунул руку в трусы, почесал там, после вдохнул от пальцев и заявил:

– Я журнал читал… оказалось, все мужики в паху чешут, а потом нюхают. Чё-то мы на запах определяем. Опять иммунитет. Я думал, только я урод, а там статья на два разворота. Вот ты нюхаешь?

Я отвернулся.

– Не ломайся. Нюхаешь, да?

– Да.

Я зажмурился и чуть погодя услышал в правом ухе шепот:

– Санёк, давай, почеши и понюхай. Будь мужиком.

– Иди в жопу.

– Никто не видит! Слышь, никого на весь город. Все сдохли! Это город мертвецов!

– Чё ты несешь?

– Встань на лавку! Встань и почеши в мудях посреди мертвого города! Давай вместе. Покажем смерти нашу доблесть. Почесать и понюхать! Давай, Санёк! У меня днюха!

– Я уже сделал тебе подарок.

– Мало!

– Ну ты ушлепок.

С проводов брызнули искры.

Прекрасно помню Петиного папашу. В одних семейниках он заходил на кухню, где мы сидели, споласкивал чашку, ставил чайник и ждал – не видя меня, не ощущая, спокойно почесывая в трусах… стоя в метре от меня… глядя на календарь, на рекламу по телику, на закат в окне.

В отца и мать, когда те докучали, Петя кидал самые обидные слова. Отец у него был «недопездышем», мать – «уебищем». Первое отсылало к исконно-американскому «лузер», второе было скорее внешней характеристикой. Раньше за острый язык Петя терпел побои, теперь отец опасался поднимать руку и просто крыл матом.

– Шире! – командовал Петя, расставив ноги и сверяя мой размах со своим. Когда поза его устроила, он торжественно сунул руку себе в трусы.

Запах был хорошо знаком. Я даже коснулся пальцами носа. Может, долетит до иммунитета какой-то важный феромон, даст знать, что все у меня функционирует по плану – в наличии и прыщи на роже, и бесполезный стояк по утрам.

– Красиво! – Петя сиял от радости, так же – с рукой у носа.

Лавки как раз хватило нам обоим, чтобы расставить ноги. Искры сыпали, шипели, как зажарка на сковородке. Светофор переменился с красного на зеленый, толпа призраков хлынула по зебре.

Мы уже слезли с лавки и прилично отошли, когда снова повеяло табаком.

– Ты откуда ее взял? – Не дожидаясь ответа, я полез в пачку – пустую.

Петя выпустил колечко – умел, годы практики. Последняя наша – моя сигарета. Говнюк. Завитки дыма повисли в воздухе прописным текстом.

– Так теперь можно? – Удивления и злобы во мне было поровну.

– Санёк, ты все время забываешь, что у меня днюха.

Он стряхнул пепел, протянул мне остаток сигареты. Я отвернулся, затаил дух, напомнил себе без слов, что обижаются одни недопездыши. Сказал как можно тверже:

– Ты будешь гореть в аду.

* * *

Кончилась колоннада, кончились тополя, проспект растекся на улицы. Повеяло лесной свежестью, Петя учуял ее, сказал, что неподалеку есть сквер, и я вспомнил его – розарий и скамейки по кругу. Сквер сообщался с лесополосой – большая, довольно дикая, она как раз выходила к нашему району.

– Там даже лоси есть, – поведал Петя, и мне показалось, что он облизнулся.

Я шел, не глядя на него. Курить хотелось нестерпимо. За эту последнюю сигарету дьявол мог бы поторговаться со мной. А Петя вертел в руках свою коробочку, заглядывал тайком под серебристую крышку, словно там его ждала махонькая развратная дюймовочка.

Обогнули дом. Вдоль стены наросли ларьки – спали, укрывшись на ночь решетками. Один, самый зачуханный, стоял с краю без спасительного железа. Зайдя за него, я пристроился в углу, расслабился наконец, стал поливать стену. Судя по запаху, туалет тут устроили задолго до меня. Ручеек бежал по асфальту. Пропустив его между ног, я обернулся поглядеть, дотечет ли он до бордюра, и в этот момент раздался дребезг стекла. Пару секунд Петина тень суетилась, и вот он понесся, крича на ходу:

– Ты поссал уже?

В руках его были пачка «Лаки Страйк», плоская бутылка коньяка вроде фляжки и литровая «Фанты». Последнюю он на бегу сунул мне, когда я нагнал его.

Мимо летели мусорные баки, лужи и фонари, горящие в лужах, а я видел маму с телефонной трубкой в руке… Алло, где ты? В милиции? Ларек?.. Как бы так начать, чтобы не устроить ей посреди ночи сердечный приступ. Нехотя она встанет с кровати на звон телефона, не найдет тапок, спросонья заденет бедром угол тумбы, будет синяк… Мам, ты только не волнуйся, тут такое дело…

Ненавижу тебя, мудак! Чтоб ты ебнулся и разбил рожу!

Через сквер мы пронеслись без оглядки, газоны, клумбы, розарий – все летело мимо. Наконец овраг – сырость, вонища и говнище, – спасительная слепая зона, черное пятно на карте города, никто сюда за нами не полезет из-за пачки сигарет и коньяка. В овраг спустились уже сипя, на горячих чугунных ногах. Встали отдышаться у гнилой шины – в каждом овраге непременно гниет шина. Кололо в боку. Петя полез за зажигалкой и обнаружил, что потерял крышку от своей серебряной коробки – крышку с номером телефона.

– Ага, наполняй ее, – бросил я, задыхаясь.

Секунду Петя хотел смять свое серебро в руке – я знал это бычье выражение лица, когда в Пете просыпалось что-то свирепое, первобытное. Непостижимым образом он совладал с собой, полюбовался серебром, сунул в карман.

Двинулись вглубь, ниже, дальше от огней города. Опять я молчал – дулся и ненавидел себя за это, своего мелкого, щуплого неискоренимого недопездыша. Одну за другой я жадно выкурил две сигареты – не вдыхая дым, а заглатывая. Погони не было, сердце успокоилось, иголка в боку притупилась. Вскоре повеяло сыростью, после – гнилью, и мы вышли к болоту – в таких умирают пуховики, всюду целлофан, а из грязи непременно торчит руль велосипеда.

– Нас тут бомжи убьют… – буркнул мой недопездыш.

– Бомжи сидят по подъездам.

– …и наши тела найдут через год, случайно. Кто-то будет выкидывать старый диван и увидит в куче говна твои говенные кеды, потому что мои бомжи снимут.

– Чё, вернемся за теми «найками»? – Петя подмигнул и с хрустом отвинтил крышку коньяка.

Ну и пойло он выбрал. Мы жмурились, глотая отраву, «Фанта» не спасала.

Как шар для боулинга, по ложбине оврага прокатился ветер, подминая листву. Деревья закачались, заворчали, будто от бессонницы.

– Чё обиделся? – Петя боднул меня локтем.

Я не ответил, не придумал, что соврать, а простое «нет» не имело силы.

– Ничё, Санёк, пропердится.

Только теперь я понял, что он заранее все продумал. Мы и раньше шли мимо ларьков, и там тоже были не закрытые решетками, но не было парка поблизости – с вонючим оврагом.

– Ты уже делал такие заходы? – спросил я сквозь зубы.

– Не-а. Пиздатая будет традиция.

Берега у болота петляли, пару раз мы оступались и с чавканьем выдергивали из грязи ноги. С низких веток на лицо налипала паутина. Я снимал ее, тер щеки, лоб и всю голову, но мерзкое чувство налипало где-то внутри. Хуже всего были комары – голодные, тупые, целые орды. Сколько я их раздавил на своей шее – не счесть, а Петю не кусали. Какое-то волшебство.

* * *

Час мы брели, меняясь коньяком и «Фантой». От курева в голове звенело. Болото тянулось кривенько. Посреди него, как ирокез, стояла косматая трава, давно высохшая, – особая болотная порода, которая помирает в первый месяц городской жары и дальше лишь устрашает.

– Звезды только отсюда видны, сквозь эту природу вонючую. – Петя морщился, гнилью тянуло сильнее прежнего.

Вскоре болото усохло до лужи, ирокез поредел. В месте, где он сошел на нет, лежал диван, поверженный, на спинке, ножками вперед, довольно свежий для мебели, сосланной на кладбище.

– Похож на то кресло, что мы спалили с манекеном. Одна коллекция. – Петя улыбнулся, перевернул беднягу. С хрустом в облаке пыли диван встал на ноги.

– Еще бы торшер. – Я полез за сигаретой.

– Еще бы клопов в нем не было. – Петя пнул обивку, оглядел диван пристально, сел с краю и кивнул на другой: – Располагайтесь, граф.

Выкинули эту роскошь совсем недавно и не тащили сюда, а скатили по склону оврага.

– Надо было поджечь и скатить. – Петя закинул ногу на ногу, уставился на огни нашего района – они уже виднелись за деревьями. Закурил, колечко летело рваное.

Когда он снова достал свою коробочку, я предложил ему сделать из нее пепельницу. Петя пожал плечами, ему хотелось чего-то масштабнее, он мечтательно любовался своим серебром, а я убивал комаров десятками.

Оба мы опьянели, хоть бутылка опустела на треть. Петя уверял, что это с непривычки к коньяку. Обычно мы пили водку и уплетали макароны. Выдержать пол-литра на двоих, а то и ноль семь было доблестью. Я в такой день прогуливал школу, дожидались, пока мама уйдет на работу, и шли ко мне. Петина мать то ли не работала по инвалидности, то ли дежурила такими сменами, что всегда сидела на кухне.

– Как я не хочу домой, – сказал он не своим голосом, ласковым, тихим, – не хочу, не хочу… сидел бы тут до конца дней.

Дважды из социальных закромов мать выбивала ему путевку в спортлагерь. Оттуда Петя возвращался другим человеком, и главное – «добрым». Вся его рысь сходила на нет, все молекулы зла вымывало из Пети, но через пару недель характер брал свое.

Сейчас я услышал это «не хочу» голосом Пети, когда он возвращался из спортлагеря.

– Не хочу… не хочу… – сочилось по убывающей.

А у Пети была отдельная комната, это мы с мамой жили в одной, и если я возвращался под утро – раскладывал диван на кухне. Петя запирался у себя. Больше всего он ненавидел стук в дверь, обычно мамин: «Иди ешь», «Сделай тише», – Петя открывал дверь и закрывал, тише не делал, есть не шел. С недавних пор его мать мучил кашель, диагноз толком не ставили. Ночами она изводила Петю, не давала спать – он бесился, ненавидел ее, себя, всех.

Отец был крепкий – кровь с молоком, каленое деревенское здоровье. И спал крепко.

– Не хочу… не хочу…

Ветер потрепал макушки сосен, к нам не спустился – мы сидели как на дне реки: незримая, невесомая толща воды ходила взад-вперед, качая стаи комаров.

– Торшера не хватает. – Мне хотелось отвлечь Петю, хотелось придумать этот торшер, поставить у дивана одноногой цаплей.

Я пригубил коньяк, допил остатки «Фанты». Хлопнул себя по шее – на ладони краснели сразу два пятна с размятыми комарами. Пока тер ее о подлокотник, ясно увидел, как новенький, пьяный от голода комар обогнул Петю и спикировал на меня.

– Не хочу… не хочу…

– Еще немного, и ты протрешь дырку.

– …и этот кашель – как батя его терпит? И это моя днюха, Санёк! Не хочу… А в днюху надо хотеть! Новых традиций надо! Голову кому-то разбить, укусить кого-то за сиську, бабку через дорогу перевести. Что-то новое! Переплыву я эту лужу, чё изменится? А в днюху должно меняться, да?! Санёк, заебал молчать!

– Хочешь, ко мне пойдем. Сыр у нас точно есть. И макароны.

– Не хочу…

Как встали – не помню. Помню, как обернулись, будто по чьей-то воле, глянули в последний раз на диван с миражом торшера. Диван расплылся в улыбке. Мы благодарили его за то, что был без клопов, а он нас – за то, что поставили на ноги. В небе наметилась первая сухая заря, грелась, точно в основании земли Бог включил конфорку.

Мы уже вышли из оврага, усталые, квелые, и тут Петя поставил точку:

– Не хочу, как батя… в никуда.

Я хотел представить его родителей, увидел два больших соленых огурца с желтыми боками. Такие солила его мать в трехлитровых банках – еле достанешь, убить им можно; мы с мамой любили маленькие, в пупырышках.

* * *

Петина шестнадцатиэтажка – одинокая серая плита – стояла на пологом холме. Район застелила дымка, художник взял самые бледные краски. Деревья темнели бутафорскими глыбами, их тоже раскрасило бедно и тускло. Когда мы вышли к родным просторам, фонари погасли, не горело ни одно окно. Ветер проводил нас до выхода из парка, город встретил штилем, небо без облачка обещало пекло на весь день.

Далеко позади, на одном из пеньков, пустая бутылка коньяка осталась в память об этой прогулке. С тех пор мы лишь трезвели и потели.

– Не хочешь окунуться со мной? – спросил Петя, когда впереди заблестели воды нашего Стикса.

Галька лежала на удивление чистая, точно каждый камешек отмыли с мылом. Ни бумажки, ни окурка. Чудеса. Река казалась чужой – как в зазеркальном мире, и никого на весь берег – свежие, нетронутые декорации.

По другой стороне Стикса синими стогами громоздились ивы. Иногда, в хорошем настроении, Петя выходил на балкон и мочился на них сверху, разбрызгивая свое золото веером. Зеркало воды повторяло Петин дом вверх тормашками, но почему-то он был таким темным, что терялся на фоне неба, которое тоже гасло, вопреки рассвету. И отражение стелилось недвижно: казалось, бросишь в эту воду камень – и поползет трещина.

Но самым странным было найти у берега лодку. Черная, длинная, с острым, как игла, носом – она заплыла сюда из древнего мифа, на воде лежала тихо, будто вмерзла в реку, и мало походила на плоскодонки с соседних озер, куда мы ездили загорать и разглядывать загар девочек.

Пару лет назад Петя лишился на таком озере девственности, теперь и имени той барышни не помнил, а только татуировку на пояснице, что-то узорчатое. Я ждал его на песочке, отгоняя мух от арбуза и не зная, о чем говорить со второй подружкой, тоже и там же татуированной. Говорить-то не надо было, но я так не умел – все у меня через слова. Сколько Петя ни учил меня, дурака, – все мимо.

Мы встали у лодки, поежились, от воды тянуло холодом. Весло покоилось на корме в уключине.

– Заебись корабль, бог услышал меня. – Петя похрустел пальцами, размял плечи. – Точно не поплывешь со мной?

– Я не умею плавать.

– Она умеет.

И все же он колебался – не мог решить, в лодке плыть или по классике. Обряд считался засчитанным при двух условиях: заголиться и переплыть на другой берег. Как именно – тут возник неожиданный зазор, о котором прежде Петя не подозревал. Тогда я достал монету – десять рублей, блестящие, тепленькие. Увидев их, Петя не дождался – ударил снизу мою руку, монета подлетела и шлепнулась на его ладонь. Прежде чем посмотреть на нее, он условился:

– Орел – своим ходом, решка – в этом корыте.

Десять рублей он оставил себе, потер в пальцах, понюхал, опустил в серебристую коробочку, улыбнулся мне, точно его улыбка стоила десять рублей.

Спускаясь к лодке, Петя на ходу снял майку, расстегнул ремень, у воды стянул остальное. Его походы в качалку становились реже, но рельеф держался – Петя был добротной мускулистой машиной, загоревшей к середине лета без нелепого бледного следа от трусов. Уложив шмотки на корму, он основательно, обеими руками почесал в паху, понюхал и послал мне два воздушных поцелуя. Я ответил средним пальцем.

– Чао! Нормально прогулялись, – помахал мне, достал сигарету и сунул за ухо – думаю, он хотел заплыть на середину реки и покурить там. За ухом сигарета копила что-то, какое-то ожидание – становилась вкуснее.

В меня курево уже не лезло – я развернулся и зашагал в горку, не оборачиваясь. Небо от края до края покраснело, начало пропекаться, в окнах соседнего микрорайона уже горели солнечные блики. Да, нормально прогулялись, вспомним по осени.

Предыдущая главаГлава 13 из 40Следующая глава