К книге
День поперек неделиПерейти на личное
25%
Перейти на личное
10

Обычно я заезжал к папе в субботу – квартира у них с дедом была большая, трехкомнатная. Программа оставалась неизменной: поесть плова в исполнении деда, втроем прогуляться по парку с фотоаппаратом и до ночи осваивать видеокассеты, которые я добыл за неделю. Как-то нашу мужскую компанию разбавила Элла Леонидовна, друг семьи, и она несла нам – как Прометей нес огонь людям – биорезонансную диагностику организма.

И дед, и мы с папой ждали эту процедуру, как дети вечерних мультиков, – молча, с напряженными улыбками. Расселись, будто в первом ряду. Элла Леонидовна источала врачебную строгость, долго, аккуратно выкладывала приборы на стол, соединяла проводами, пока не ожили все стрелки датчиков; последними достала наушники.

– Как – еще раз – это называется? – уточнил папа.

– Био-ре-зо-нанс, – по слогам выговорила Элла Леонидовна.

Через час у деда начинался футбол. Чтобы не опоздать, он надел наушники первым и уложил руки на специальные металлические пластины – Элла Леонидовна протерла их ваткой. Полчаса полагалось сидеть молча, слушать тишину в особых наушниках, расслабиться – и доктора, и те, кто играют в докторов, всегда просят расслабиться. Изредка дед сверялся с часами, а так глядел в окно на купола церкви – солнце жгло позолоту, крест сиял ярче неба.

Диагноз деда мы и так знали – почки. По ним судьба отмерит, сколько ему осталось. Фактически на деде мы проверяли, верить «био-ре-зо-нансу» или нет. Вдобавок пару месяцев назад деду удалили желчный, а неделю спустя от утренней зарядки, на которую дед всегда делал ставку, разошлись швы – опять больница. Ему – бывшему первому секретарю Чимкентского и Актюбинского обкомов – врачи полагались в полном объеме, но пиетета к пожилой номенклатуре уже не было. Провожая до лифта бригаду и носилки с дедом, папа вещал о поднятой целине, о работе с Брежневым, о звезде Героя Труда, трех орденах Ленина и пяти Трудового Красного Знамени – врачи кивали, а дед махал на папу и матерился сквозь зубы.

Отдельной графой диагностики были властность и вспыльчивость – и наушники с пластинами нашли это все у бывшего первого секретаря. И пиелонефрит тоже. Мы с папой отдали должное аппаратуре Эллы Леонидовны.

Мишенью дедова характера была бабушка – лет десять как умерла, а вместе они прожили шестьдесят один. Ее, украинскую еврейку Марусю Лившиц – низенькую, сутулую, рано поседевшую женщину, – съел диабет. На кухне все полномочия были за ней, исключая дни, когда дед готовил плов по своим казахским канонам. Но схлопотать от него бабушка могла где и когда угодно. Как-то дед при мне сбил с ее головы шапку – не любил каракуль. А когда к очередному торжеству не удалось достать копченого палтуса, мы до вечера слушали, что «страна летит в ебеня… не налажено… снимать надо и сажать…».

Меня поражала фамилия Эллы Леонидовны – Джафарова. Стоило произнести ее, и возникало чувство, что вдалеке запел минарет… тысяча и одна ночь.

Элла Леонидовна Джафарова была статной неулыбчивой дамой. Ее серый костюм украшала сиреневая гвоздика, Элла Леонидовна носила его легко и привычно – двадцать лет служила в канцелярии ЦК, и стопки дедовских бумаг рядом с ней смотрелись бы уместнее датчиков с осциллографами. Но канцелярию в девяностые сменил биорезонанс.

Муж Эллы Леонидовны служил в Академии наук, тоже рядом с кадрами, с бумажным оборотом – и тоже наверняка держал в шкафу серый костюм. Умер недавно – желудок, о чем папа со своей хронической язвой говорил мрачно и деликатно.

Сам папа, пока дед жертвовал себя биорезонансу, пошел в магазин за подсолнечным маслом.

– Нерафинированное, – напутствовала Элла Леонидовна.

Салат, по ее мнению, следовало заправлять только так. И папа, и дед заливали огурцы с помидорами сметаной и ели ложками, но сегодня придется соответствовать новым стандартам.

Я вышел на балкон кухни, осмотрелся – пятый этаж против нашего с мамой пятнадцатого сильно проигрывал. Казалось, руку протяни – до всего дотянешься. Двор походил на лежанку гигантской собаки, только самой ее нигде не было. Посреди газона наметилась плешь, точно это собака промяла, песочница напоминала миску, пожелтевшая лавка – кость.

Внизу к подъезду шел папа: в жилетке и строгих брюках, в кроссовках и с многолетней полированной лысиной. Нога у папы была нетипично широкая. Если он находил подходящую обувь, покупал три пары – обычно кроссовки – и носил их с этими брюками, с костюмом, с пальто и дубленкой. И все равно, стоя у зеркала прихожей, папа спрашивал меня, как выглядит, – ему было не все равно.

Теперь они жили вдвоем с дедом. Женщины после развода с мамой папа не встретил и не искал – эту тему я обходил по самому большому радиусу. Обычно папа чеканил: «С женой должно повезти. Вот Юре повезло», – его брату. Жена слушала дядю Юру с чутким лицом студентки – поступала всегда по-своему, но исключительно внутри театра супружеского почтения. Лечить, кормить и собирать дядю Юру на поезд могла только она. Порой мне казалось, что она – биоробот, запрограммированный для него по трем законам робототехники, и на боку у нее провод со штепселем, а рядом с кроватью – розетка.

К ужину папа или брал книгу, или баловал меня рассказами – о Распутине, например, Григории Ефимовиче, как его убивали впятером. Мама в те же дни металась от Набокова к Булгакову, разом читала «Защиту Лужина» и «Великого канцлера». Последнего пересказывала – там, в этом несгораемом романе, правили черти, а на наших улицах один за другим отгремели два путча, и это тоже отдавало чертовщиной. Ясно помню вечер: прихожая, папа зашнуровывает ботинки, рядом дожидается его приятель, уже одетый, – едут к Белому дому с черным пятном. Мы с мамой остаемся у телевизора. Ночью возвращаются, рассказывают о танках, о свисте пуль – глаза у папы горят.

Теперь его глаза оживали, когда он пересказывал мемуары гениальных физиков. Даже на пенсии папа отвлекался от тучных формул термодинамики полупроводниковых соединений, только чтобы почитать, как теми же формулами полжизни занимались другие.

Вернувшись, папа тихо затворил дверь. Когда я вошел в прихожую, он уже стянул кроссовки, поманил меня и шепотом просил не оставлять его наедине с Эллой Леонидовной. В магазин он сбежал, чтобы не сидеть с ней, пока ее приборы сканируют деда. Меня не удивило, что в кухонном шкафу стояла наполовину полная бутыль такого же масла, нерафинированного.

Вслед за дедом на диагностику сел я. Полчаса тишины в наушниках, и биорезонанс отчитался насчет меня: задатки остеохондроза, дисбактериоза, бронхита и прочие перспективы.

Последним на пластины уложил руки папа. В наушниках и свитере он напоминал радиста, ожидающего радиограммы с Севера. К папе Элла Леонидовна была внимательна: еще раз протерла спиртом пластины, поправила на них папины руки, сама надела на него наушники и убедилась, что они сидят ровно.

– Расслабься, Валера.

Он пристально посмотрел на меня. Я кивнул и уставился в окно поверх домов – на те же церковные купола, которые часом раньше созерцал дед. Теперь они розовели, остывали в закате, кресты стояли с красным отливом, точно к сумеркам воспалились. Захотелось есть, и я вспомнил о бананах – тяжелые, сахарные, целая связка в холодильнике. Лет пять назад они были в дефиците – зеленые, терпкие, – мама выдавала на десерт строго один. Теперь ими завалили Москву, но по старой памяти я съедал за раз минимум два.

Через стену гремел футбольный матч деда, с годами телевизор становился громче, соседи жаловались, терпели.

Невыносимая скука. Наконец я одурел от нее, ноги сами подняли меня, увели на балкон. По пути я стащил из холодильника пару бананов, слопал их и кинул шкурки на козырек подъезда – это мой протест, – обе легли внизу, как морские звезды.

С балкона были видны окна всех трех комнат папиной квартиры. Дальняя пустовала, в средней дед досматривал матч – стены позеленели от футбольного поля на экране, послышался гром трибун – забили что-то долгожданное, дикторы ликовали, но дед не реагировал, доводил завод на часах. Из соседнего окна на меня глядел папа – голова в скобе наушников, взгляд прожигает тюль. Элла Леонидовна вещала ему что-то проникновенно, а на лице папы застыла мука, и я вспомнил, как он просил меня не оставлять их наедине.

* * *

Лет пятнадцать спустя, в дни похорон деда, папа осунулся, развинтились какие-то гайки – ходил как заводной, со всем соглашался. Лицо его отравил страх – детский, будто папа оказался в новом, непривычном ему мире.

Почки… жизнь деду отмерило по его почкам, и это была жизнь сквозь боль. До последнего он держался непримиримо. До последнего махал руками по утрам, тянул эспандер, готовил на выходных свой казахский плов. Для облегчения туалета врачи просили его ходить по-маленькому сидя, но сколько я ни видел деда – а он исправно забывал прикрыть дверь, – свои мучительные капли он выжимал стоя.

Папа и сам болел – желудок подводил его со времен первого брака, в котором он нажил язву, алименты и сына. Проснулась болячка, набирала сил. Вдобавок папе разом поставили катаракту и глаукому: смыкались ставни, картинка гасла по бокам и собиралась в центре, как в туннеле. На операцию он не решался, увольнения боялся еще больше и ходил в институт по отработанным ориентирам: тут переход наземный, дальше подземный – держаться слева, у ларьков, потом лестница, и наверху, за углом магазина, – в арку…

Еще сильнее у него обострился нюх. Как-то потеряли кусок сыра – папа по запаху нашел его в кармане пальто. Меня по приходе в гости он неизменно отправлял в ванную мыть ноги и выдавал чистые носки.

Я навещал папу по четвергам и, покидая офис, не сомневался – через час меня накормят до отвала, а в прихожей на подлокотнике кресла уже лежит пара носков.

Так было и сегодня: обнялись – как на работе? как на улице? дуй в ванную, вот носки.

А после все пошло не по плану.

– Помнишь Эллу Леонидовну? – почти извиняясь, спросил папа. – Зайдет в гости. Узнала, что ты будешь, и настояла.

Какая-то чудная у Эллы Леонидовны была фамилия, как из сказки.

– Джафарова, – напомнил папа, и сразу послышалась песня минарета.

– Вы с ней дружите?

– Звонит иногда. Больше родители наши дружили.

– Она еще обследует этими наушниками?

– Нет. В ЖЭКе бумажки перекладывает. И Саня, пожалуйста, не оставляй меня с ней одного. Очень тебя прошу. Любит она перейти на личное. Договорились?

– Что значит – на личное?

– Неважно. Просто сиди рядом.

Ладно, посижу.

Элла Леонидовна мало изменилась – в зауженном пиджаке, в платье по щиколотку, с плотно уложенными волосами, иссиня-черными. Папа в фартуке и тапочках явно проигрывал и так же явно не замечал этого.

Мы с Эллой Леонидовной пожали друг другу руки, я удостоился улыбки и радости, что «наконец снова встретились». Духами пахло даже для меня сладко, а у папы, наверное, в носу свербело. Сев на банкетку, Элла Леонидовна сняла сапоги, достала из сумки тапочки. Прежде чем покинуть прихожую, она замерла у портрета деда.

– Валера, отцу сколько было?

– Девяносто.

Я подумал, что вряд ли протяну столько. Уверен, все мы втроем так подумали.

Не зная о нашей традиции четвергов, Элла Леонидовна принесла пирог с капустой, и свеженькое папино жаркое ушло в тень. Когда сели, королева строгих костюмов с укоризной посмотрела на соседний дом и попросила зашторить окно:

– Не люблю, когда на меня смотрят.

Первую половину ужина они выспрашивали меня, чем живет современный офис и чем кормят в столовых. Ненадолго коснулись папиных болячек, о которых Элла Леонидовна знала на удивление много. Пирог убывал, жаркое прело под крышкой. Несколько раз папа придавливал мою ногу, напоминая об уговоре.

Вдруг Элла Леонидовна покашляла – подытожила этим все сказанное, уложила руки на стол, будто на пластины своего давнишнего биорезонанса, и заговорила по-новому, открыто, как говорит человек, убежденный в своей правоте. Первыми прозвучали слова «разумное предложение». Мы перестали жевать. Элла Леонидовна ждала от нас способности «мыслить трезво» и «дальновидности» – слова подобрались самые серьезные, а суть сводилась к тому, что по возрасту, по положению, по взглядам на жизнь и, главное, учитывая давнюю дружбу семей, им – Элле Леонидовне с папой – будет уместно жить вместе. В браке. Учитывая их годы, речь, конечно, не о чувствах и прочих тонких материях.

Я глянул на папу и лишний раз уверился, что ему в его без малого семьдесят упрямо хочется именно этих материй.

Везде Элла Леонидовна наметила фронт работ и всюду была права. Квартира большая – с уборкой папа не справляется, любые коммунальные дрязги для него – пытка, а жареное мясо – не лучшая диета. Докторов надо искать, умасливать и за папой следить, чтобы вовремя пил, колол и капал, что назначают. И катаракта операции поддается, надо его убедить, или через пару лет туннель упрется в стену. Не было сомнений – все это пойдет папе на пользу, сам он ничего не переменит, а я – тот еще помощник раз в неделю по четвергам.

Я слушал как под гипнозом и понимал, что сегодня Элла Леонидовна говорит именно со мной, а папа сидит рядом, как ребенок, которого привели к врачу. И он молчал и опускал глаза, как все дети от неприятного разговора, который Элла Леонидовна, вероятно, заводила не в первый раз – вот что значило «перейти на личное», вот почему мне полагалось сидеть рядом.

И я сидел и видел в Элле Леонидовне жену дяди Юры, с которой ему так повезло, по убеждению папы. Три закона робототехники… провод в боку, розетка у кровати… Теперь наконец могло повезти папе.

Часом позже мы прощались в прихожей. Элла Леонидовна одевалась медленно, с достоинством, вжикнула молниями сапог, спрятала в сумку тапочки. От предложения проводить отказалась. Стряхивая с острого плеча пыль, она увидела меня в зеркале – обошлись без улыбок. Напоследок еще раз глянула на портрет деда со словами:

– Какой был человек.

Прозрачным, как полагается призракам, дед вышел из своей комнаты попрощаться с Эллой Леонидовной. Я сомневался, что дед одобрил бы ее предложение.

В том, что он годами ходил от бабушки налево, со страстными неугасающими переписками, тайны не было. Он был видный, хорош собой, да на такой должности, да в послевоенные годы, а бабушка растеряла красоту быстро, точно и не было, незаметной стала, неслышной. О разводе, впрочем, и речи не шло – ни деду, ни ей он был ни к чему, тут царило согласие.

Дед покивал Элле Леонидовне, постоял руки в боки и бесшумно отчалил к себе… на секунду я услышал рев трибун из телевизора – и все стихло.

Когда дверь за Эллой Леонидовной захлопнулась, мы разом выдохнули. Папа провел рукой по лбу и пошел в туалет, я – на кухонный балкон. По улице растекался фонарный свет. Двор по-прежнему напоминал лежанку собаки – огромной, приходящей сюда к ночи поесть из песочницы и выспаться. Машины вдоль дороги выстроились крошечные – собаки любят натаскать к себе хозяйских игрушек.

Вскоре двор пересекла Элла Леонидовна. Она о собаке ничего не знала… она во всем была права.

Вернулся папа, снял с жаркого крышку, достал нам обоим чистые тарелки. Готов поклясться, он ждал этого все время, пока мы поедали пирог его несостоявшейся невесты. И тут на улице разразился салют, прямо во дворе – может, кто-то сегодня все-таки договорился насчет совместной жизни. Окно осталось занавешенным. Папа кинулся к шторе: тянет – она не кончается, убрал наконец – за ней тюль, пока пробрался к окну, праздник стих. Плюнул, обматерил весь свет. Как я тогда смеялся.

Предыдущая главаГлава 10 из 40Следующая глава