Когда из средины погребальной процессии выносили тебя, впадшую в обморок, народ перешептывался между собою: «не правду ли мы говаривали? Мать жалеет о дочери, доведенной до смерти постами, жалеет о том, что не имела внуков по крайней мере от второго ее брака. Доколе этих противных монахов не выгонят из города, не побьют камнями, не потопят в реках? Они обманули несчастную matrona (матрону). Что она не хочет быть монахиней, видно из того, что ни одна язычница не оплакивала так детей своих»1.
Такие слова написал выдающийся библеист в утешение вдове-аристократке в связи со смертью ее двадцатилетней дочери от того, что сегодня можно было бы назвать обострением симптомов анорексии. И это письмо стало прелюдией к позору и отъезду из Рима одного из самых блестящих мужей, которых знала латинская церковь. Осенью 384‑го Иероним, автор этого письма, переживал расцвет сил. Он только что вернулся в Рим после продолжительного отсутствия и удостоился беспрецедентных похвал при папском дворе и среди аристократических мирян за свои рвение и ученость. Несколькими месяцами ранее он приступил к поразительно амбициозному проекту – пересмотру и переводу почти все существующей латинской Библии, – результат которого лежит в основе известной нам версии Вульгаты. Смерть Блезиллы, дочери Павлы, его социальной и литературной патронессы и самой близкой подруги, должна бы показаться настоящей семейной трагедией, не меньше. Правда, и не больше. Однако, оглядываясь назад, можно сказать, что именно она становится поворотным моментом, ибо примерно через месяц, 11 декабря 384 года, Дамасий, епископ Рима, также встретил свою смерть.
Дамасий, автор ученых поэм о раннехристианских мучениках, текстов, высеченных в камне или выложенных в мозаике многих римских катакомб и базилик, был литературным ментором Иеронима и его заступником. Смерть Дамасия оставила Иеронима уязвимым для стрел тех, кто завидовал его способностям или презирал его смелые устремления, которыми тот добился расположения папского двора. Смерть Блезиллы была повсеместно воспринята как результат неумеренного самоистязания, которую Иероним навязал девушке несмотря на ее слабое здоровье, – ответственность за ее смерть была всецело возложена на него. Для тех, кто считал, что ничего хорошего из Иеронима как фигуры арбитра аскетической строгости среди сенаторских дам (знакомство с которыми по праву должно было быть признано недопустимым для его положения) не выйдет, трагический исход вовсе не был неожиданностью.
И года не прошло, как Иероним бежал из Рима в Палестину. К тому времени обвинения в смерти Блезиллы были наименьшей из его проблем. Тень позора легла и на его отношения с Павлой, скорбящей матерью. То, что его близость с вдовой стала поводом для скандала, подтверждается письмом, отправленным из морского порта Остии накануне его отъезда в августе 385 года, к его другу – и другу Павлы – аскетке Азелле2. Судя по всему, против Иеронима было выдвинуто официальное обвинение в соблазнении, и, хотя впоследствии оно было снято, Иероним был лишен всяких перспектив в римской церкви.
И хотя подробности опалы Иеронима, безусловно, будоражили возмущенных матрон, отвлекая их от римского августовского оцепенения, нас они беспокоить не должны. Что нам интересно, так это условия, которые позволили Иерониму упрекнуть скорбящую Павлу, ибо именно они определяют зазор, образовавшийся между Иеронимом и предыдущими поколениями. Его слова вызовут в IV веке резонанс, который мы и должны постараться отследить, если хотим понять перемены в культурном распределении сил, вызванные обращением сенаторского сословия в христианство.
Когда Иероним описывает порицателей, крайне противоречивой предстает и его подруга и покровительница Павла. Сатира эта во многом черпает свою риторическую силу из христианской традиции высмеивания желания родителей выдать своих дочерей замуж в юном возрасте и за богатого жениха, и такая аналогия, даже если изначально она направлена сугубо на порицателей, компрометирует и Павлу. Иероним, безусловно, знал эту традицию, более того, в другом месте он уверяет другую дочь Павлы, Евстохию, что, если она будет следовать его наставлениям о том, как достичь идеала девственности, в день Страшного суда Фёкла из Иконии, героиня «Деяний Павла и Фёклы», примет ее в свои объятия3.
К концу IV века обращение к образу Фёклы для оправдания аскетизма дочерей было общепринятым приемом. Так, в биографии старшей сестры Григория Нисского – им же и написанном «Житии Макрины» – сообщается о видениях их матери Эмилии во время родов:
Когда нашей матери настало время рожать первый раз, то во сне она увидала, что держит в руках младенца-дочь. Тут же явился величественного вида муж, назвавший младенца Фёклой – именем той, которая имела великую славу среди дев. Назвав это имя трижды, Небесный гость стал невидим, одновременно облегчив нашей матери роды. Таким образом, как только она проснулась, то сразу же родила сестру. Итак, у нашей сестры было тайное имя Фёкла. Я думаю, что Ангел Господень, явившийся матери, не хотел навязать родителям имя Фёкла, но, назвав ее так, заранее указал на сходство ее произволения с жизнью девы Фёклы4.
Родитель, осознавший ценность аскетического призвания ребенка, получал провидческое подтверждение. Родитель, не осознавший этого, считался духовно негодным.
В анонимной греческой «Гомилии о девстве», адресованной родителям, эта проблема сформулирована следующим образом:
Итак, часто, когда дочь жаждет устремляться к лучшему, мать, беспокоясь о детях, смущаясь быстротечной красотой, которую она представляет [в них], тая от ревности, тотчас спешит сделать дочь чадом века сего, вместо того, чтобы обручить ее Богу. Все воображаемые беды устраивают [ей] засаду, однако не бойся, дитя! Подними глаза ввысь, где [живет твой] Возлюбленный! Иди по стопам той Фёклы, которая шла перед [тобой] и о которой ты слышала <…> даже если Феоклия тревожится, даже если Фамирид рыдает, даже если Александр приходит вслед за ним, даже если судья угрожает – да не угаснет любовь5.
Хотя проповедь явно обращена к родителям будущих аскетов, в этом фрагменте автор адресуется непосредственно к девушке, отводя ее несговорчивой матери роль Феоклии, родительницы Фёклы.
Точно так же видим мы и в «Житии Мелании Младшей», написанном между 440 и 453 годами, хроники из жизни героини, которая неоднократно пытается освободиться из-под ответственности замужества и рождения наследника для обширных владений своей семьи. И хотя ее семья – христиане, условия, при которых проявляется ее сопротивление привычным требованиям о продолжении рода, совпадают с теми, что мы видели в апокрифических деяниях6. Пусть мы знаем совсем не много об авторах или читателях христианских романов II и III веков, к концу IV века мы можем, по крайней мере, предварительно определить и тех и других. В случае «Жития Макрины», «Жития Мелании» или письма Иеронима можно идентифицировать авторов, читателей и даже относительно точные даты создания. Как только литература аскетизма обрела аудиторию из аристократии, стало возможным отследить и напряженность, которую вызывает фигура аскетической героини-аристократки.
Таким образом, не случайно именно в тот момент, когда аскетические повествования переживают сдвиг своего социального положения, мы начинаем находить существенные свидетельства о составе их читательской аудитории. Мы не можем быть уверены, что мужчины и женщины II и III веков проецировали на эти тексты одни и те же вопросы и проблемы, однако полезно понаблюдать за процессом, посредством которого читатели и писатели IV века договаривались об их значении.
Обратимся на мгновение к отрывку из «Деяний Павла и Фёклы», на который ссылается анонимная «Гомилия о девстве» и который наиболее точно соответствует ситуации, описанной в письме Иеронима к Павле. Там мы тоже наблюдали мало сочувствия к матери, потерявшей дочь. Насмешки Иеронима в адрес тех, кто считал его ответственным за смерть Блезиллы, можно понять, лишь учитывая враждебное отношение к брачному давлению, обрисованному в христианском романе. Допущение, что на похоронах Блезиллы враги Иеронима были обеспокоены лишь тем, что город потерял потенциальную мать наследников, выставляло этих порицателей в намеренно невыгодном свете.
Сопоставляя Блезиллу и Фёклу, особенно в письме, где Иероним призывает Павлу отринуть скорбь, он балансирует на грани сравнения Павлы, не только матери аскетичной дочери, но и самой имеющей репутацию аскетки, с Феоклией, матерью Фёклы, известной лишь своей неспособностью признать важность проповеди святого Павла. Такая инсинуация, каким бы неосязаемым ни был ее подтекст, была рассчитана на то, чтобы поразить сердце горюющей женщины.
С риторической точки зрения эта инсинуация должна была напомнить Павле, что ее социальное положение и материальное благосостояние могут быть представлены в столь же нелестном свете, если она откажется следовать совету Иеронима относительно богатства, которые так мешали духовному прогрессу самой Павлы и ее оставшихся детей. При этом их отношениям это никак явно не навредило, и Павла с радостью последовала за ним в изгнание и финансово поддерживала его до конца своей жизни. Однако же обращение Иеронима к христианской традиции с тем, чтобы высмеять надежды аристократических семей, которые те возлагали на своих наследников, особенно когда он обращается к знатной госпоже и к тому же христианке по поводу ее умершего дитяти, выдает его склонность к риску. И все же это был тщательно продуманный риск: выражая свое презрение к тем мирским преимуществам, которыми обладали другие, но не он, Иероним мог выровнять собственное положение, будь то его соперники или союзники. С другой стороны, если бы эта стратегия провалилась, он рисковал быть отвергнутым как лицемерный выскочка.
Для Иеронима и для тех, кто его окружал, ставки были высоки. Его кратковременное пребывание в Риме совпало с периодом, когда христианское население претерпевало радикальные демографические перемены. Покидая Рим, Иероним оставлял позади аудиторию, в которую теперь входили люди, равные по своей социальной позиции проконсулам, чьи тревоги высмеивала ранняя христианская литература. Среди самых пылких последователей христианства стали появляться дочери респектабельных римских семей. И вот, с приходом моды на аскетизм среди знати, христианские рассказы о высокородной героине и ее борьбе за освобождение от уз брака приобрели новое социальное значение. Риторика аскетизма – и ее обращение к образу воздержанной героини – была рассчитана на аудиторию, в которую явно не входила элита, находившаяся в центре имперской власти.
Когда мы рассматриваем влияние аскетического романа учитывая эти обстоятельства, мы вынуждены очертить именно эту изменяющуюся динамику между вымышленными персонажами и реальными читателями. Г. Д. Гордини напоминает нам, что прославление Иеронимом Марцеллы, покровительствовавшей ему в начале его пребывания в Риме, как первой римской аристократки, принявшей монашеский образ жизни, не означало, что Марцелла была первой женищиной-аскеткой в Риме, скорее – первой среди знати7. На деле такое прославление вполне могло оказаться стереотипным, судя по фигуре Евстохии в 22‑м письме Иеронима, которую он описывал как первую девственницу, несмотря на то что в ее собственном кругу уже была Азелла, принявшая постриг еще до рождения Евстохии. (В случае с Евстохией прилагательное prima могло означать не хронологию, а предпочтение.) В любом случае Гордини предполагает, что к этому времени орден девственниц был достаточно укоренен на Западе, но в середине – конце IV века наблюдался все больший приток аристократок*. Именно это возросшее значение аскетизма среди аристократии, а вовсе не его появление в целом стало причиной перемен в Риме.
Осмысление презрительного отношения Иеронима к браку и продолжению рода не входит в рамки данного исследования. Однако его критика затрагивает важные вопросы о социальном положении аскетического движения в Риме и о социальной напряженности, которую успех движения мог вызвать среди влиятельных людей.
Нам еще предстоит рассмотреть участие женщин в аскетическом движении. Почему их участие было желательно с точки зрения мужчин, вполне очевидно: оно отражало добродетель последних, – но почему женщины и сами были заинтересованы в этом? В следующем разделе мы обратимся к мнению тех осмотрительных персон, что не поддались новой моде женского аскетизма. Здесь же наша задача – понять энтузиастов.
За последние два десятилетия появилась литература, принципиально важная для понимания того, что женщины находили привлекательным в символической системе, подчеркивающей их смирение и чистоту. Наиболее плодотворное объяснение укоренено в контексте власти: отказываясь от открытых посягательств на мирскую власть, женщины взамен обретали личную автономию и к тому же укрепляли свой социальный авторитет8. Такая модель получила широкое признание и почти наверняка верна в своем основном посыле.
Однако принятие данной интерпретации требует дополнительных пояснений. Есть опасность скатиться к одному из двух полюсов – романтизму или редукционизму, каждый из которых исключает дальнейшее обсуждение. Редукционистская точка зрения – и более или менее ницшеанская позиция – считает отречение для обретения власти циничным и манипулятивным. Романтическая точка зрения, напротив, предполагает, что с приходом аскетизма власть не была доступна женщинам. Такой подход основан на концепции лишения женщин власти в языческом или традиционном христианском контексте, так что их положение в аскетическом движении может показаться меньшим из зол (подход, который был оспорен применительно к древнему иудазиму9). Обе эти точки зрения неудовлетворительны. Все, что нам остается, так это разработать язык для обсуждения подъема аскетизма, который учитывал бы отношения власти, не рассматривая их в строго романтических или редукционистских терминах.