По-прежнему остается неразрешенным вопрос о связи античного романа и исторического контекста. Если не декаданс, то чем же объяснить его появление? Дэвид Констан считает, что «сексуальная симметрия» античного романа, его акцент на взаимной страсти молодых героя и героини, отражает упадок полиса, «города-государства как отдельной социальной и политической величины». Вместе с тем, как независимый город-государство постепенно уступает эллинистической и Римской империям, утверждает Констан, литературная репрезентация брака сигнализирует об эрозии прежнего уклада жизни. Брак из основного средства передачи и сохранения династических преданности и собственности превращается в конечную цель индивидуального поиска как для героев, так и для героинь. Немаловажно и то, что само приключение в основном понимается как нечто происходящее за пределами городских стен и представляет собой путевой очерк о встречах с мириадами мест и культур самой империи33.
При таком прочтении роман является документом социальной деволюции, артикулирует перемену места индивидуума в мире, где тесные сообщества классического и эллинистического периодов уступают более обезличенной социальной матрице империи. Это объясняет и настойчивый интерес к вопросам репрезентации и идентичности. Мы снова и снова наблюдаем, как герои романа попадают в непривычные ситуации, требующие переоценки или сокрытия прошлого. Так же и сами герои оказываются объектами повествования, данного от первого лица кем-то другим, кто столкнулся в своем путешествии с неожиданностью. Персонажи встречаются с незнакомцами, обмениваются историями и отправляются навстречу новым приключениям. Следуя за Констаном, элемент встречи здесь является литературным выражением возросшей социальной отчужденности, познанием «цены империи», будь она эллинистической или римской (неопределенность, вызванная неопределенной датировкой жанра).
Такое предположение ценно, ибо поясняет социальную подоплеку романа. Идея о том, что человек может быть отделен от определяющей его позиции в обществе и рассмотрен в целом ряде изменяющихся контекстов, безусловно могла заинтересовать население, столкнувшееся с переменами. Но не стоит отвергать возможность того, что импульс к написанию текстов был глубоко консервативен. В хорошо регулируемом традиционном городе-государстве, где браки между семьей невесты и ее женихами заключались с целью содействия стратегиям по передаче собственности, идеал брака, основанный на романтической любви, не обязательно считался подрывным. Напротив, он мог восприниматься как попытка стабилизировать основополагающий институт социального порядка, привлекая внимание к его прелестям. И тогда, вероятно, роман стал не столько результатом ослабления социальной морали вследствие упадка полиса, сколько попыткой предотвратить этот упадок путем защиты брака. Разумно полагать, что такая защита имела место, когда городская концепция общественного порядка, зависящая от института семьи как символически, так и практически, находилась под угрозой, но мы должны помнить, что в сознании тех, кто отвечал за ее поддержание, город всегда находился под угрозой.
Это означает, что мы не должны проецировать анахроничный пуританский подход на взгляды отцов классического полиса. Добродетель, присущая состоянию супружества, sōphrosynē, подразумевала умеренное наслаждение, а вовсе не строгое воздержание. Романтическое прославление желания во всех его формах может быть не чем иным, как попыткой напомнить гражданам Римской империи, что, хотя брак и деторождение – общественный долг, выполнение этого долга не всегда неприятно.
Если путешествие символизирует отрыв индивидуума от полиса, то роман символизирует окончательное воссоединение индивидуума с общей целью, ибо потенциально антисоциальная сила желания примиряется с насущной гражданской необходимостью биологического и социального обновления.
Препятствия, с которыми сталкиваются герои на пути к брачному союзу, – кораблекрушение, захват пиратами и временное рабство – сигнализируют об ослабевании власти города над миром вокруг. Целомудренные герой и героиня олицетворяют возрождение социального порядка, поскольку подразумевается, что их триумф над препятствиями и их отказ от смены сексуального партнера найдут свой естественный финал в браке и последующем создании домохозяйства и рождении потомства.
Здесь мы имеем дело с отточенной версией нарратива, который встречается на протяжении всей Античности в таких разнообразных контекстах, как мифы, культ плодородия, эпос34. Подобно тому как философские (и псевдофилософские) тексты, как мы наблюдали, предлагали переосмысление диалога «Пир», так и любой античный роман мог быть прочитан как пересказ «Одиссеи», где восстановление социального порядка зависело от вновь установленного единодушия (homophrosynē) между Пенелопой и Одиссеем после его возвращения на Итаку и триумфа над женихами Пенелопы35.
С учетом всего этого мы возвращаемся к обрамляющей истории «Дафниса и Хлои». В конце повествования читатель узнает, что именно Дафнис и Хлоя «пещеру украсили, картины поставили там и воздвигли алтарь в честь Эрота Пастыря, а для Пана устроили жилище не под сосной, а в храме»36. Вымышленный охотник у Лонга устанавливает важную связь между своими бесхитростными героями и здравомыслящими, добродетельными мужчиной и женщиной, чьи благодеяния поддерживают экономическую и культурную ткань античного города.
Таким образом, деревенское святилище, с образа которого и начинается текст, занимает собственное место среди памятных даров, через которые провинциальная знать рассказывала о себе потомкам. Именно этот класс мужчин и женщин, чьи пожертвования в виде мрамора и кирпича украшали каждый городской центр римского Средиземноморья, мы должны иметь в виду, представляя себе процветающих Дафниса и Хлою, предающихся воспоминаниям о прежних своих ухаживаниях и посвятивших памятник богам, ответственным за их счастье.
Метаболизм, благодаря которому провинциальный город сохранял свою традиционную независимость от имперского центра, всегда был хрупок. И независимость города от Рима, и его общее благополучие были обусловлены благосостоянием сословия, которое было главным городским меценатом. За последние десятилетия многое было написано о социоэкономической судьбе curiales, региональной аристократии Римской империи, которая, невзирая на общее благополучие периода, уже находилась на первой стадии вымирания к моменту написания Лонгом романа37. Лично финансируемые общественные благотворительные мероприятия, которыми должны были заниматься такие же знатные люди, как зрелые Дафнис и Хлоя, всегда считались и привилегией, и бременем. На протяжении III и IV веков постоянное обновление города, починка прежнего или новое строительство муниципальных зданий, общественных бань, акведуков, театров, святынь и фонтанов все чаще воспринимались как обязанность, непосильная для старых провинциальных семей, особенно с появлением новых путей обретения статуса и власти через централизованные механизмы имперской бюрократии. Со временем функции по обновлению городов были переданы центральному правительству – состоящему зачастую все из тех же представителей куриального сословия – или христианскому епископу, который и сам все чаще представлял международную иерархию, а не автономный орган местного управления.
Все это может объяснить кажущуюся нелепость образа Дафниса и Хлои, самых известных молодых любовников античного романа, если рассматривать пару в свете их позднейшей благодетельной жизни покровителей искусств среднего возраста. Дело в том, что такая литература не посягала на звание высокой, зато внятно подсвечивала проблемы провинциальных семей. Если основание городов и поддержание гражданского согласия могли быть представлены через основание и восстановление одного домохозяйства и единодушия его управляющей пары, тогда вполне понятно, почему эти нарративы вызывали такой интерес во времена, когда города начали уступать империи как основной единице социального порядка. Социальный же порядок, по определению шаткий, оказался тем более таковым, что на смену давно принятым правилам приходили новые, чуждые и все еще нестабильные. И хотя античный роман, заинтересованный проблемами подростков, может поначалу показаться неподходящим для отображения политических и экономических проблем, но, быть может, именно любовные проблемы молодых людей символизировали реальные тревоги – финансовые, а никакие не сексуальные – старых семей.
И если такой способ анализа верен, то азбучная истина, что античный роман отражает ситуацию, в которой «мир стал больше и, следовательно, человек в нем – меньше, все глубже погружаясь в себя и свою личную жизнь»38, почти целиком неверна. Роман – не о внутренней погруженности, но о выстраивании прочных связей. А еще – о призыве куриальных семейств, которые и представляют собой эти связи, к тому, чтобы те вспоминали об интересах города скорее, чем о династической амбиции или просто о самосохранении.
Этот дополнительный метафорический слой, пожалуй, и наиболее важный. Как взаимное желание молодой пары оказывается направлено на служение общему благу через брак, так и интересы отдельных семейств уступают место нуждам города. В простейшем виде такой ход присутствует в «Повести о любви Херея и Каллирои», где чувства героев объединяют интересы величайших политических соперников Сиракуз. Однако прямо на поверхности обнаруживается и скрытая критика системной конкуренции между семьями посредством влияния на детей.
Такая ситуация в романе аналогична той, что описал Кит Хопкинс в связи с аристократическими фамилиями поздней Римской республики. Династические интересы одной знатной семьи соблюдались за счет ограничения рождаемости – и, следовательно, распределением ее богатства между наследниками, – в то время как община в целом была заинтересована в повышении рождаемости как для восполнения численности, так и для предотвращения непропорционального накопления богатства некоторыми семьями. Хопкинс цитирует философа-стоика Музония Руфа, говоря о таком методе финансового планирования:
Меня ужасает, как некоторые люди, не имея даже оправдания в бедности, будучи состоятельными (euporoi chēmatōn) и даже богатыми, все же избирают не вскармливать собственных детей, чтобы дети, рожденные ранее, могли жить лучше. Они с нечестием обустраивают благополучие своих детей, убивая их братьев и сестер, чтобы первым детям досталась большая доля наследства39.
Чем сильнее идеология брака и плодовитости, тем сильнее социальное давление против таких стратегий управления наследством, как инфантицид, аборты или воспрепятствование другим потенциальным наследникам вступать в брак, пока жив приоритетный наследник.
А теперь рассмотрим финальные сцены «Дафниса и Хлои». Вот речь Дионисофана из Митилены, вернувшего себе сына, которого он бросил в младенчестве:
Очень рано женился я, дети, и вскоре стал я, как думал, счастливым отцом. Первым сын родился у меня, затем дочь, и третьим Астил. И подумал я, что довольно уже детей у меня, и ребенка вот этого, последним на свет появившегося, я решился покинуть, положивши с ним эти вот вещи, – не как приметные знаки, а скорей как дары погребальные. Но судьба решила иначе. Старший сын мой и дочь в один день погибли от одной и той же болезни; тебя же мне промысл богов сохранил, чтоб была у нас не одна в старости опора. Не суди меня строго за то, что тебя я покинул; не с легким я сердцем решился на это; а ты, Астил, не печалься, что лишь половину получишь, не все мое состоянье. Для людей благоразумных нет приобретенья лучше, чем брат; любите друг друга, а что касается богатства, то с царями поспорить вы можете40.
Действия, которые разворачиваются вслед за этим признанием, заслуживают отдельного внимания. Узнав о том, что их новообретенный сын Дафнис отдал сердце Хлое, которая тоже была оставлена в детстве, а сейчас достигла брачного возраста и, судя по ее красоте, имела аристократические корни, Дионисофан и его жена возвращаются в Митилену для поиска родителей девушки. Там они устраивают пир для митиленской знати – то есть семей, с которыми готовы укрепить связи посредством брака их сына, – и во время пира выкладывают на серебряный поднос памятные вещи, оставленные с брошенной Хлоей, чтобы гости могли их рассмотреть.
На почетном месте восседает престарелый Мегакл. Узнав вещи, он произносит речь еще более выразительную, чем речь Дионисофана, передающую бедственное положение куриального класса:
Беден я был в прежнее время; все, что имел, я истратил тогда на устройство празднеств народу, на постройку военных судов. Так было дело, когда дочка у меня родилась. Боясь воспитать ее в бедности, я покинул ее, украсив этими знаками приметными: ведь знал я, что многие хотя бы и так стать отцами желают. И вот я покинул ребенка в пещере нимф, богиням его поручив. Ко мне с той поры что ни день, то богатство плыло, а наследника у меня уже не было. Не пришлось мне стать снова отцом хотя бы дочки другой41.
Так Хлоя воссоединяется с отцом и матерью, а на следующий день пирующие отправляются в деревню, к пещере нимф, у которой была оставлена маленькая Хлоя, чтобы отпраздновать там свадьбу.
Брачное торжество прерывается видением будущего, в котором пара становится настоящим символом плодородия:
И так они проводили время не только в тот день, – большую часть своей жизни они прожили по-пастушески: чтили богов – нимф, Пана и Эрота; приобрели большие стада овец и коз и самой вкусной пищей считали плоды с молоком. Когда сын родился у них, они дали его вскормить козе, а когда второй ребенок, дочь родилась, они подложили ее к сосцам овцы. И сына они назвали Филопеменом, а дочку Агелой. Так они и прожили по-пастушески до старости, пещеру украсили, картины поставили там и воздвигли алтарь в честь Эрота Пастыря, а для Пана устроили жилище не под сосной, а в храме и назвали тот храм храмом Пана Воителя42.
Акцент на деревенской жизни не следует воспринимать как отказ от новых привязанностей пары в Митилене, скорее как символический перевертыш их первоначальной брошенности. Потребности города противопоставляются деревенскому очарованию предместий: сын и дочь разделят примитивные радости детства своих родителей, и никакой другой ребенок не будет брошен ради экономического благополучия семьи. Дафнис и Хлоя представляют ценности, наилучшим образом обслуживающие интересы города, как раз за счет того, что отказываются покидать свои сельские владения. Получается вариация на тему отиума, столь распространенную в литературе Римской империи.
Замыкая круг повествования, Лонг дает и необходимую подсказку для понимания социального контекста романа. Подобно тому как невинные герой и героиня возвращаются к месту своей свадьбы после ее завершения, чтобы посвятить дары богам священной рощи, так и сам Лонг в прологе посвящает четыре свои книги «Эроту, нимфам и Пану». Важным общим моментом между романом, написанным образованным охотником (под которым Лонг подразумевает собственное повествование), и благодеяниями Дафниса и Хлои является то, что каждое произведение искусства – подношение одним и тем же богам.
Сравнивая свою книгу с дарами Дафниса и Хлои, Лонг и сам процесс написания помещает в контекст куриальных жертвований (leitourgia). И здесь нам стоит уделить особенное внимание аналогии между общественным покровительством и написанием художественной литературы. Можно предположить, что жертвование Лонга Эроту является частью его собственного долга перед богом и городом. В этом случае восстановление святилища и написание романа связаны своим посвящением Эроту и оба знаменуют успешное завершение очередных брачных переговоров знатной митиленской молодежи.
И хотя такая история и была призвана развлекать, служила она и более серьезной социальной цели. В самой основе сюжета лежит превращение: из изгнанников в домовладельцев, из молодых любовников в законных супругов и прародителей будущих поколений. И античный роман, с его радушным принятием силы удовольствия, которая позволяет молодым преодолеть препятствия на пути к законному союзу, был подходящим средством для выражения этой мысли. И то, что описанная трансформация произошла посредством удовольствия, будь то удовольствие героя, героини или читателя, не должно умалить серьезности ее назначения. Удовольствие, умеренное и направленное на служение общему благу, понималось в Античности не противоречащим действиям уважаемых мужчин и женщин, но подкрепляющим эти действия.
Возможно, именно этого не хватало все 20 лет с тех пор, как Вен и Фуко вновь подняли вопрос о супружеской любви в римский период. Социальное измерение удовольствия в античном мире было вопросом баланса, и, хотя чрезмерное потакание удовольствиям воспринималось как угроза общему благу, не менее опасным был и отказ от него. Попросту говоря, город нуждался в постоянном и обильном притоке новых граждан, а это невозможно было обеспечить при полном отсутствии удовольствий. Тем лучше, если удовольствие можно было предложить в качестве приманки для исполнения жизненно важной задачи.
Таким образом, прославление сексуальной страсти в романе следует понимать как поощрение к деторождению, аналогичное по своей цели августовскому брачному законодательству, которое наделяло привилегиями плодовитых родителей, а разведенных и овдовевших вынуждало как можно скорее вступать в новый брак43. Здесь целомудренное желание законных супругов имеет приоритет перед другими формами сексуального контакта, но суть в том, что одно не может благополучно существовать без доброжелательного отношения к другому. Итак, нарратив о юношеской любви служит как символом тревог, что испытывают города и семьи, пытаясь справиться с издержками империи, так и буквальным напоминанием куриальным семействам о том, что империя зависит от их плодовитости.
Когда мы дойдем до литературных наследников античного романа, то увидим, что они выделят для себя именно этот аспект – воспевание плодородия и социального соглашения, символом которых был законный союз сексуальных партнеров. То, что он будет искажен почти до неузнаваемости, объяснит, почему апокрифическим Деяниям апостолов как своеобразному проявлению феномена античного романа уделялось так мало внимания. И все же уже само наличие этого общего аспекта подтверждает социальную функцию того упорства, с которым роман обращался к вопросу индивидуального желания. Так или иначе, христианские адаптации романа, переворачивая условия повествования, представят собой инстинктивное и глубокое прочтение того, что определяло жанр.
Когда христианские писатели II–IV веков стали подвергать сомнению добропорядочность правящих классов, идеология брака как союза двух единомышленников, соединенных в желании, стала ахиллесовой пятой, на которую они направили свои нападки. Именно этим писателям, а не патриархам античного города мы обязаны идеалом отказа – антитезы умеренного удовольствия и прославления желания. Риторическая традиция sōphrosynē и женского влияния, наряду с ироническим и все же позитивным отношением к желанию, продолжала действовать среди большинства христиан. Только в христианском литературном языке античный роман уже не укреплял социальный порядок, но бросал ему вызов. Желание осталось, но объектом этого желания было теперь воссоединение с божественным и возвращение в рай, землю святых. Роман поздней Античности принимает форму жизни святого, в которой целомудренное желание женатых героя и героини преображается в потустороннюю страсть, посредством которой христианский святой принимает бездетную смерть.