Аркадий Петрович был прав, утверждая, что лучший акт в «Марии Стюарт» у Леонтьевой все-таки третий.
Действительно, когда занавес снова поднялся, Леонтьева выбежала так легко и радостно, что в ее нервно оживившейся и точно помолодевшей фигуре многие не сразу даже узнали ту самую женщину, которая в первом действии явилась пред ними печальной, усталой и удрученной страданием и горем. Теперь все лицо ее сияло восторгом и счастьем, глаза блестели, и голос звучал звонко и радостно.
Точно все дремавшие силы ее подавленной молодости разом прорвались и забили в ней горячим, неудержимым ключом.
Дай насладиться мне новой свободой!
Буду дитятей, – будь ты дитя!
Пышный ковер здесь разостлан природой —
Дай нарезвлюся, набегаюсь я! —
говорила она с восторгом и действительно как бы возвратясь вновь к тем прекрасным семнадцати годам, когда все радует и восхищает, она смеялась, радуясь каждому цветку, попадавшемуся ей на глаза, и каждому облачку на небе.
Даже холодное благоразумие недоверчивой и все еще грустной Кенеди, безжалостно напоминавшей ей, что свобода эта только минутная и темница ее недалеко, – не разрушало ее иллюзии и не смущало восторга.
Она сама знала это, – и знала, что тюрьма ее отделена от нее только чащей деревьев, но она радовалась даже и тому, благодарила даже и эти ветви, скрывавшие от нее страшный призрак, и, не видя его, с беспечностью своей увлекающейся натуры обманывала самое себя и с новой воскресшей надеждой мечтала уже не только об улучшении своей участи, но и о полной свободе.
И надежда ее была так искренна, горяча и доверчива, что в публике многие, более впечатлительные, уже страдали за нее, хотя сама Мария еще смеялась, верила и радовалась.
Но когда пришедший Паулет доложил ей, что сейчас сюда прибудет королева, Мария – прежде сама так добивавшаяся и желавшая этого свидания – вдруг испугалась, как бы мучимая инстинктивным недобрым предчувствием… И та минута, когда появившаяся во всем блеске могущественной королевы Елизавета гордо прошла мимо своей несчастной соперницы, была, казалось, той страшной минутой, которые бывают только пред самыми ужасными грозами, когда все замирает и умолкает в ожидании того первого страшного удара, от которого все дрогнет, затрепещет и застонет.
Отодвинутая в сторону пышным шествием, Мария безмолвно лежала на груди Кенеди, спрятав на ней свое лицо и закрыв даже глаза, точно боясь взглянуть на эту страшную ей женщину, в руках которой была ее участь, пред которой она была жалкой, беспомощной игрушкой.
Когда же она подняла наконец свое испуганное, бледное лицо, то взгляд ее, робкий и умоляющий, напоминал взгляд загнанной охотником газели, которая видит его, неумолимого и беспощадного, уже в двух шагах пред собой и знает, что он сейчас убьет ее… Елизавета, с холодным, насмешливым презрением, молча смотрела на нее. И Мария робко, все с тем же жалким, молящим взглядом, тихо, нерешительно двинулась к ней. Но в ту минуту, когда она уже пошла, в ней вдруг проснулось другое чувство – уже не страха, а стыда, мучительного стыда пред сознанием того унижения, которое предстояло ей, и она невольно отшатнулась и остановилась на полдороге… И видно было, как в ней боролась теперь королева, гордая и равная той, которая так высокомерно ждала ее, с женщиной, страстно жаждущей свободы, и женщина пересилила королеву, и королева унизилась и покорно и робко приблизилась к своей властной сопернице.
Даже в ту минуту, когда Елизавета, наслаждаясь своей властью и торжеством, холодно насмехалась над Марией, она с мучительною болью только прижимала к губам своим большой черный крест, висевший у нее на груди, как бы моля Бога послать ей кротость и терпение.
Но когда та, с язвительным издевательством, на которое способны только женщины, всегда предпочитающие мелкую месть крупной, спросила:
Так это-то те прелести, лорд Лестер,
Которые без наказанья видеть
Никто не мог? Которым нет подобных?
Поистине, недорогой ценой
Приобрести такую славу можно!
Чтобы прослыть всеобщей красотой,
Лишь стоит общей быть – для всех! —
боль такого оскорбления разом пересилила, казалось, в Марии все другие чувства и желания.
Она быстро поднялась с колен, как бы не желая больше ни одной минуты унижаться пред этой женщиной, и взгляд, который она кинула на нее, был полон такого глубокого благородства и царственного величия, что казалось, не она, Мария, только что лежала в мольбах у ног Елизаветы, а эта самая Елизавета унижалась у ног ее, Марии, и она, Мария, гордо и презрительно одним движением руки оттолкнула ее прочь.
Своим взглядом она отомстила Елизавете и унизила ее более, чем та всеми своими злыми словами.
– Да, – заговорила она спокойным горделивым голосом, смело глядя ей в глаза.
Да, как женщина, в проступки часто я впадала
В младых летах! Могуществом была
Ослеплена, но не таила их!
И с гордостью монархини свободной
Я ложную наружность презирала!
Все худшее о мне известно миру,
И смело я могу сказать, что лучше я
Молвы, повсюду обо мне гремящей.
Она вся выпрямилась, говоря это, и точно разом выросла над всей этой жалкой толпой, в раболепном ужасе трепетавшей пред Елизаветой. Лицо ее, ярко горевшее, было теперь так гордо и прекрасно, что можно было подумать, что она признается так открыто в своих лучших добродетелях, а не пороках.
Но она не стыдилась своих пороков, и как не скрывала их пред целым миром, так не желала скрывать и пред этой ненавистной ей женщиной. Вся ненависть и злоба, накапливавшаяся в ней в продолжение стольких лет, наконец прорвалась, и смелые, беспощадные обвинения горячим потоком полились из уст ее…
В эти минуты она не боялась ничего в мире – ни заключений, ни пыток, ни даже самой смерти. Теперь она только презирала эту женщину и не желала от нее уже никаких благодеяний, ни даже той желанной свободы, ради которой еще час тому назад она готова была идти на все унижения…
Когда Елизавета удалилась и Кенеди в ужасе и отчаянии спрашивала свою любимую питомицу, зачем она погубила себя, – Мария, не слушая ее, воскликнула, с глубокой радостью, как бы все еще наслаждаясь только что пережитым, нежданным счастьем:
О, как легко мне, Анна! Наконец,
Чрез столько лет страданий, унижений,
Мгновеньем мести насладилась я вполне!
И видно было, как все существо ее действительно наслаждалось и торжествовало.
Да, она была счастлива, страшно, безумно счастлива, хотя вместо прощения и свободы ей предстояла теперь плаха!
Зато она отомстила.