Антракт кончился, и все заторопились к своим местам. Когда Оленины и Чемезов вошли в ложу, занавес был уже поднят и то рассеянное снисхождение, с которым слушали водевиль, сменилось теперь сосредоточенным вниманием.
Чувствовалось, что все приготовились и ждут теперь того «настоящего», ради которого все они сюда явились и которое наконец сейчас должно было начаться. Самой Леонтьевой еще не было на сцене, но чрез несколько минут почувствовалось какое-то легкое движение в толпе и взгляды всех устремились на одну из боковых кулис, из которой она, очевидно, должна была выйти. Прошло еще несколько секунд, казавшихся страшно долгими в этом общем напряженном ожидании, и наконец Леонтьева вышла!
Вся зала разом дрогнула от взрыва рукоплесканий. Все приветствовало редкую, желанную гостью, и звуки аплодисментов сливались в один общий продолжительный гул.
Прошло несколько минут, прежде чем рукоплескания начали затихать; артистка, видимо, тронутая горячим приемом, подошла ближе к рампе, чтобы принять протягиваемый ей из оркестра лавровый венок, перевязанный белыми и пунцовыми лентами, и великолепный букет живых роз.
Но когда, взяв их, она снова с благодарной улыбкой обвела публику одним общим поклоном, крики и аплодисменты возобновились с удвоенною силой и прекратились только тогда, когда раздались первые звуки ее голоса.
Тогда разом все затихло и опять настала та напряженная тишина, которая предшествовала ее выходу.
И Чемезов, невольно подпавший под всеобщее настроение, тоже слушал Леонтьеву с каким-то странным, волнующимся чувством.
Когда вся зала так напряженно, нетерпеливо ждала ее, он вдруг почувствовал, что и он так же страстно и нетерпеливо ждет ее вместе со всеми, и когда она наконец вышла, то сердце его невольно дрогнуло и забилось точно так же, как в эту минуту оно забилось и у тысячи других людей, охваченных одним общим, стадным чувством.
Он так же, как и все, взволнованно аплодировал ей, бессознательно отрешившись от всего другого, что еще за минуту назад могло волновать и интересовать его. Но когда наконец все успокоилось и затихло, он вспомнил, что почти не рассмотрел ее, хотя все время смотрел на нее одну. Он даже не мог припомнить ее лица, а теперь она стояла в таком повороте к нему, что он мог видеть только ее высокую фигуру, облеченную во что-то длинное, черное и строгое по своей простоте; длинная, но черная вуаль, падавшая с ее затылка на шлейф, закрывала в эту минуту профиль ее.
И Чемезову это было досадно: хотелось скорее рассмотреть ее.
Ему как-то странно было думать, что эта величественно стоявшая пред ним женщина, которую только что так горячо приветствовал весь театр и каждому слову которой толпа внимала теперь чуть не с благоговением, – была та самая милая, простенькая Оленька Леонтьева, которую он помнил еще совсем молоденькой гимназисткой, в черном передничке и коричневом платьице, с детски-ясными, ласковыми глазами, поминутно, бывало, красневшую и сердившуюся то на него, то на брата, который все дразнил ее, и в довершение всего даже немного влюбленную в него тогда! Каждый жест ее теперь был пластичен и изящен, каждое движение осмысленно и законченно. Но лицо ее, когда она повернулась к Чемезову так, что он наконец рассмотрел его, – нравилось ему прежде больше. Теперь оно стало гораздо красивее и выразительнее; зато в нем исчезло то детски-милое, доверчивое выражение, которое так шло к ней и делало ее такой симпатичной, славной девочкой. Если бы он увидал ее не тут, в театре, а где-нибудь на улице, в толпе, он, вероятно, не узнал бы ее.
Он с любопытством вглядывался в артистку, ища в ней хоть каких-нибудь следов прошлого, и, почти не находя их, чувствовал почему-то досаду и разочарование. Но зато как образ Марии Стюарт она была безупречна, поражая верностью портрета. Все в ней было, по-видимому, строго обдумано и верно, начиная с самого лица, еще прекрасного, но на которое горе и страдания как бы наложили уже свою тяжелую руку. Фигура ее была стройна и красива, но плечи казались слегка точно согнувшимися под гнетом тяжелых страданий, преследовавших ее.
Но, несмотря на это, она была так величественна и изящна, что в каждом ее слове, взгляде и движении невольно чувствовалась королева – королева, хотя и развенчанная и унижаемая на каждом шагу, но все еще гордая сознанием своих прав, все еще не умеющая и не желающая отказаться от них, этих прав, дарованных ей самим рождением!
И в то же время невольно казалось, что в душе она остается главным образом не столько королевой, сколько все той же женщиной, увлекающейся и бесхарактерной, вспыльчивой и великодушной, какой была и в лучшие дни своего блеска и царствования. Ее движения и голос казались уже несколько утомленными и даже как будто апатичными, как то бывает у людей, уставших от непрерывного страдания и почти уже потерявших энергию для надежды и борьбы. Но когда оскорбления Борлейфа или Паулета уже слишком сильно задевали ее гордость, эта борьба и энергия опять воспламенялись в ней на мгновение, стан ее выпрямлялся, глаза гневно вспыхивали и голос звучал опять властно и повелительно, как бы напоминая дерзким, что они стоят пред королевой.
А Чемезову, при взгляде на нее, вдруг живо и ясно припомнились годы его первой молодости, университет, экзамены, товарищи, вся семья Леонтьевых и сам старик Леонтьев, которого обожала тогда вся Москва и особенно они, студенты.
Припомнилось, как они, бывало, человек по десяти – по пятнадцати, брали вскладчину ложу где-то под «раем» и забирались туда «всей оравой», как говорил Сергей Леонтьев, и как дурачились там и в то же время благоговели, страстно следя за каждым движением на сцене своих любимцев, а потом выбивались из сил, вызывая их и увлекаясь, как можно увлекаться только в благословенные двадцать лет.
На него точно пахнуло этим далеким молодым временем, и целый рой воспоминаний ожил и поднялся в душе его, будя в ней что-то заснувшее, но милое и грустное вместе с тем. Впервые с тех пор ему стало жаль и этих невозвратных, счастливых годов юности, и той жизни молодой, беспечной, ко всему отзывчивой, всем волновавшейся – не тем волнением, как теперь: тяжелым, подозрительным, почти болезненным, а всегда живым, горячим, увлекающимся. Жаль стало и тех увлечений, которые еще сегодня утром, не пробужденные еще в душе его, показались бы, быть может, ему самому смешными и наивными, но которые уже никогда не могли бы вернуться вновь.
Задумчиво, почти не следя за ходом действия и только машинально слушая знакомый голос, напоминавший ему былое, смотрел он на Леонтьеву, поражаясь, как она сильно изменилась за эти двенадцать-тринадцать лет, и невольно жалея ту милую, близкую его воспоминаниям девочку, которая пропала, затерявшись где-то в глубине годов. Ему было почти тяжело думать, что столько жизни уже прожито с тех пор. Он не заметил, как кончилось действие, и очнулся только тогда, когда гром рукоплесканий снова потряс весь театр.
Леонтьева несколько раз выходила нервной, торопливой походкой и, раскланиваясь направо и налево глубокими поклонами, то поднимала свое прекрасное, улыбающееся уже теперь и разом вдруг помолодевшее лицо высоко кверху, кланяясь туда как-то особенно приветливо, то снова опускала глаза и обводила ряды лож и партера счастливой, благодарной улыбкой.
У нее была своеобразная, милая манера кланяться, совсем простая и неаффектированная, но такая симпатичная, что невольно чувствовалось, как она сама счастлива и наслаждается этими минутами своего торжества. И это еще сильнее привлекало к ней всеобщее сочувствие, и каждый раз, что она выходила, взрыв рукоплесканий раздавался с новой силой и долго не мог смолкнуть.
Всегда, когда Леонтьева приезжала в Петербург – что случалось, впрочем, очень редко, – петербуржцы, которым она очень нравилась и которым давно уже хотелось отбить ее у Москвы, устраивали ей самые горячие приемы и овации.
– Да, – сказал внушительно Аркадий Петрович, ни к кому собственно не обращаясь, – да, вот это так артистка! Ни одной фальшивой ноты, ни одного фальшивого жеста, и при этом сколько грации и огня! В каждом слове душа и правда! – И он принялся разбирать игру и мимику ее с тем компетентным видом тонкого знатока и ценителя, какой любил принимать на себя по самым разнообразным вопросам. Но его слушали рассеянно, еще не отрешившись от сильного, захватывающего впечатления.
– Однако знаешь что, – сказал Аркадий Петрович Чемезову, видя, что его никто не слушает, – пойдем-ка к Обуховым! Все-таки надо же поздравить с успехом сестры! – прибавил он с насмешливой улыбкой по их адресу.
Чемезов охотно согласился. Ему и самому хотелось возобновить старое знакомство с Глафирой, чтобы чрез нее возобновить его и с прочими Леонтьевыми, а главное – с этой Оленькой, или, вернее, Ольгой Львовной; она сильнее прочих интересовала его теперь.
Но Елене Николаевне это совсем не нравилось; он был и тут нужен.
– По крайней мере, возвращайтесь скорей! – сказала она им вслед не совсем довольным тоном, и это замечание невольно покоробило Чемезова.
«Вот я потому и не люблю ездить с барынями, что чувствуешь себя связанным!» – подумал он с неудовольствием. Подобные приказания всегда вызывали в нем только раздражение и желание поступить как раз напротив. Он и теперь решил, что Аркадий Петрович может, если хочет, торопиться, как приказала ему жена, а он останется, сколько сам того захочет.
По дороге им попался Илья Егорович, уже шедший за ними.
– А, ну вот и прекрасно, – сказал он, узнав, куда они идут. – Ну что, батюшка, какова! – обратился он к ним таким тоном, как будто бы они всегда оспаривали талант Леонтьевой, а он стоял за него горой, и теперь мнение его восторжествовало.
– Да, хороша, – сказал Чемезов, думая не столько о ее таланте и игре, сколько о тех воспоминаниях, которые она подняла в нем.
– Вот-с вам, любезнейшая Глафира Львовна, и ваш старый знакомый! – сказал Илья Егорович своим громким благодушным голосом, входя в ложу Обуховых.
Глафира Львовна приняла их очень любезно. Пока мужчины здоровались с самим Обуховым, она очистила подле себя место Чемезову и познакомила его со своей падчерицей: некрасивой, какой-то точно серой девушкой.
– Я очень жалею, – сказала она Чемезову с приятной улыбкой, – что до сих пор нам не приходилось встречаться; зато надеюсь, что теперь наше знакомство возобновлено прочно!
Он поклонился ей и хотел ответить какой-нибудь любезностью, но Аркадий Петрович перебил его.
– А знаете, Глафира Львовна! – воскликнул он, не без задней мысли. – Мы с вами хоть и старые тоже знакомые, но сегодня положительно имеем право вторично познакомиться друг с другом. Вообразите, ведь я и не подозревал, что вы – дочь нашего знаменитого Льва Степановича!
Глафира Львовна слегка как будто покраснела, но тотчас же опять улыбнулась несколько натянуто и сказала, что это действительно очень странно, потому что о том весь мир, кажется, знает!
Глафира Львовна была крупная, несколько полная блондинка, совсем не похожая на младшую сестру. Трудно было сказать на вид, сколько ей лет; это был один из тех типов, которым с одинаковым успехом можно дать и двадцать пять, и тридцать пять. Но к ней шла ее солидность и некоторая чопорность, и с годами она скорее похорошела, чем подурнела. Черты лица ее были крупны и несколько мясисты, но довольно правильны, и смягчались прекрасным цветом лица.
По странной случайности, которая, впрочем, нередко встречается между супругами, она имела заметное сходство с мужем, не только в манерах, но и в лице, и в фигуре.
Муж был также высок ростом и представителен. Некоторая сутуловатость и даже дубоватость фигуры скрадывались полными собственного достоинства манерами, придававшими всей его особе нечто внушительное и солидное. Он также был блондин и такой светлый, что издали его можно было принять за седого; он тщательно брил усы и носил только длинные, жестковатые на вид бакенбарды.
Чемезову очень хотелось, чтобы Глафира пригласила его к себе и тем дала бы случай увидеть Ольгу вблизи, и он незаметно старался навести ее на эту мысль.
– Нет, – сказала Глафира Львовна, отвечая на его вопрос – не у них ли остановилась Ольга? – Она всегда в «Европейской» гостинице останавливается. От нас ей очень далеко в театр, – прибавила она, как бы слегка оправдываясь.
Поговорив еще немного, Аркадий Петрович и Илья Егорович вышли, а Чемезов нарочно остался дольше.
– Если вы желаете повидаться с Ольгой Львовной, – предложил со своей деревянной любезностью Петр Георгиевич, имевший на Чемезова кое-какие виды, – то завтра мы даем маленький семейный обед, на котором будет и она, и нам с женой будет очень приятно, если и вы доставите нам удовольствие пожаловать к нам завтра откушать.
Глафира Львовна любезно подтвердила, что это действительно будет им очень приятно, и Чемезов охотно обещал, и, очень довольный, он поспешил вернуться в ложу.