Ольге пришлось вступить в борьбу очень скоро. Взамен тех пьес, которые она предлагала, ей прислали две главные роли в двух новых предназначавшихся к постановке пьесах, совершенно ничтожных, но авторы которых были излюблены и дирекцией, и актерами. Одна – переделка какой-то немецкой мелодрамы, другая – фарс с французского. Ольге мелодрама показалась глупо раздирающей, фарс – пошлым, и обе пьесы были к тому же обезображены нелепой переделкой на русские, совсем неподходящие нравы.
Она страшно рассердилась, прочтя эти роли, и особенно одну из них, где, к ее изумлению, ей, драматической, почти трагической актрисе, предлагали бегать по сцене чуть не в одном корсете, выскакивать в окошко и говорить все время такие пошлости, которые ей противно было даже читать.
– Да что они, с ума сошли или издеваются надо мной! – воскликнула она, гневно бросая тетрадки. – Что я, к ним на водевили да на балаганные фарсы разве поступала!
И с резкой запиской она отослала назад эти роли, прося вперед не присылать ей такого балаганного, пошлого вздора.
На ее резкую записку снисходительно промолчали; но зато, решив вежливо наказать ее за дерзость и своеволие, делали вид, что вовсе о ней забыли и в продолжение двух недель не присылали больше никаких ролей.
Репетиции шли своим чередом без нее и именно тех самых пьес, от которых она отказалась и которыми так возмутилась. Ей, видимо, желали показать, что на ее капризы не намерены обращать внимания и что отлично могут обойтись и без нее; а если она будет капризничать, то тем хуже для нее же, потому что в таком случае она насидится без ролей. Самолюбие Ольги, избалованное всеобщим, постоянным поклонением, мучительно страдало, но, не желая доставить случая торжествовать над собой, она притворялась пока, что ничуть этим не огорчается и только смеется над ними. В душе же она совсем не смеялась. Неужели ее действительно будут затирать и не дадут сыграть ни одной из тех лучших ролей ее, в которых петербуржцы еще не видели ее и в которых ей так хотелось показаться им?
Она понимала, что испортит себе все отношения, так нужные в театре, и не только не добьется поднятия репертуара, но только окончательно повредит себе, если с самого же начала поднимет резкую борьбу и станет решительно отказываться от их пьес и требовать постановки своих. Не уступить ли и ей немного, чтобы потом с большим правом требовать того же и от них? Не взять ли уж какую-нибудь из навязываемых ей ролей? Но одна мысль об этом была ей так противна, что вся гордость артистки, настоящей серьезной артистки, возмущалась в ней при этом; ей казалось прямо недобросовестным и постыдным идти на подобные унизительные уступки не только в отношении лично себя, но и по отношению самого искусства, которому до сих пор она служила честно и строго и которое так любила. Ей ли пугаться всех этих ссор, интриг и препятствий! Мало разве она их видела и прежде! Волка бояться – в лес не ходить, а она до сих пор шла смело, пойдет так же и теперь; раз она уже победила все интриги, когда была и моложе, и неопытнее, и бесправнее, – победит, значит, и теперь. Не надо только отступать – все равно без нее не обойдутся! Ведь не могут же они действительно затереть ее, не давая ей играть, как затерли уже многих, не желавших подчиняться их рутине! Она сознавала, что, несмотря ни на какие интриги, затереть ее окончательно все-таки будет невозможно – для этого у нее слишком упроченное имя и значение в русском театре. Как бы там ни было, но с ней нельзя было обращаться так, как обращались с другими, менее крупными актрисами, которым, несмотря на видимую талантливость, нередко могшую бы при благоприятных условиях развиться в настоящее дарование, почему-то, в угоду кому-то и по каким-то необъяснимым соображениям, не давали все-таки ходу. Да и наконец, какой же смысл будет для них самих стараться затирать ее? Одни ее гастроли показали им, как петербургская публика оценила и полюбила ее и как рвалась на ее представления. К чему же дирекции добровольно лишать себя тех сборов, какие Ольга всегда давала им? И к чему ей уменьшать (а не только уже вполне затирать) значение такой артистки, которая могла быть гордостью и украшением любого театра! Обыкновенно стараются о том, чтобы приобретать таких артисток, и скорее раздувают, чем затирают, их популярность. Ольга прекрасно знала себе цену; в ней не было раздутого самомнения, так часто свойственного артистам, но не было и ложного, ненужного унижения своих сил и таланта; она не любила ни преувеличивать, ни уменьшать их. Но как ни сознавала она свои права и талант, как ни успокаивала себя всеми этими рассуждениями, а в душе все-таки не могла не тревожиться и не волноваться, ожидая, чем-то все это кончится и как пойдет здесь ее дело и успех, без которого ей ужасно было представить свою жизнь. Так как ролей ей не давали и репетиций вследствие этого пока у нее еще не было, то она редко показывалась в театре и, к Милочкиному огорчению, все еще проживала на даче, хотя был уже сентябрь. Но зато, когда она являлась в театр, она невольно чувствовала вокруг себя какую-то глухую, сдержанную неприязнь, не только в начальстве, с которым ее контры были понятны, но даже в товарищах, что особенно изумляло ее.
Конечно, она понимала, что для «дам русского мольеровского дома», как она в насмешку прозвала их, переход ее был вовсе не желателен, и потому их недоброжелательство было понятно; но мужчины и удивляли, и огорчали ее своей какой-то холодной, иронической сдержанностью тона, явившегося почему-то по отношению ее у большинства из них, взамен прежних хороших, а со многими даже и дружеских отношений. Сами же они всегда уговаривали ее перейти сюда, сами мечтали, бывало, играть с ней постоянно – и вдруг такая внезапная перемена! Она даже не могла выяснить себе, когда началась эта перемена: теперь ли, за последнее время, или еще тогда, весной, когда выяснилось, что она переходит в Петербург. Летом она довольно редко видалась с ними и потому не замечала этого. Барсуков, который, кажется, один относился к ней по-прежнему тепло и искренно, первый раскрыл ей причину.
– Эх, Оленька! – сказал он ей с укором. – Да ты сама, милая, наполовину виновата! Припомни-ка, какой у тебя разговор был по поводу здешнего репертуара и наших артистов.
– Ну что же, – сказала она Барсукову, вспоминая этот разговор и сознавая, что многие ее замечания были действительно, быть может, резче, чем того требовала осторожность, – ну что же! Я говорила только то, что готова повторить опять им самим, если придет случай!
– Ну, вот, милуша, и напрасно! За это-то на тебя и окрысились! Правды, милая, никто не любит! Разговор этот, конечно, на другой же день все узнали, и ты многих восстановила тем против себя, потому что все теперь задеты и обижены тобою! А дамам нашим это и на руку; они сейчас же постарались все это раздуть и начали кричать, что ты издеваешься над репертуаром и над артистами; хочешь, чтобы все заплясали по твоей дудке, и собираешься все порядки перевернуть по-своему, что, конечно, большинству не очень-то понравилось! Сама знаешь, артисты – народ самолюбивый и обидчивый, а ты их самолюбие неосторожно задела – ну, конечно, сразу и нажила себе немало врагов!
– Не знаю, – сказала Ольга гневно и гордо, с сознанием своей правоты и пред товарищами, и пред своей совестью, – я не говорила ничего такого, чего не решилась бы повторить опять им всем в глаза! Да, я действительно нахожу, что все они здесь зарывают в землю свои таланты и не хотят ни работать, ни идти дальше, довольствуясь дешевым успехом в райке! И я нахожу, что постыдно и недобросовестно относиться так к делу людям умным и талантливым; они только унижают себя этим и роняют искусство, которому служат! И если они воображают, что я только тихонько, из-за спины других решаюсь говорить о них подобные вещи, то я сейчас же пойду к ним туда и громко выскажу им всем это в глаза!..
– Нет, Оленька, не делай этого! – сказал Барсуков, удерживая ее за похолодевшие от волнения руки. – Все равно, кроме всеобщей ссоры да твоей истерики, пожалуй, никакого другого толка не выйдет! Тут нельзя прийти, увидеть и победить; здесь каждый себя превыше всякого Цезаря считает, и сразу их ни в чем не убедишь, уж хотя бы все из-за той же проклятой актерской гордости и упорства! Лучше всего исподволь, мало-помалу, начать переделывать, постепенно да полегонечку, так, чтобы каждый из них воображал, что это именно ему первому пришла подобная идея и что это именно его инициатива! А при уме да сноровке, особливо вашей, бабьей, совсем это не трудно будет устроить. Ты ведь нашу братию знаешь; актеры, милая, горды, как черти, и доверчивы, как дети; их провести ничего не стоит – надо только понять, как за это приняться да на какой струнке с ними играть, – и тогда они не только противодействовать и интриговать против тебя не будут, а сами же все эти твои нововведения подхватят и даже станут с азартом их пропагандировать! Только не задевай их самолюбия; актеру, милая, льстить надо, и тогда он рабом твоим станет, и ты из него хоть веревки тогда вей!
– Ну, я этому не обучалась! – сказала запальчиво Ольга. – Для этого, милый друг, в дипломатическом корпусе служат, а не на сцене! Там их специально этому обучают, а ведь я пока еще не дипломатка, а только актриса.
– А ты, милуша, и дипломатии не гнушайся! – сказал Барсуков, целуя ее, и нарочно, чтобы немного успокоить и посмешить Ольгу, перешел в свой любимый комический тон. – Наука тоже полезная и неглупая, особливо таким горячкам, как наша Оленька Леонтьева! Так-то, милая, полегонечку, не горячись…
– Ах, Бурсинька, Бурсинька! – воскликнула вдруг Ольга, припадая к нему на грудь. – Не выдержу я тут, погибну, чувствую, что погибну!
– Ну вот уж и погибнешь! – сказал Барсуков, нежно и бережно, точно больного ребенка, гладя ее по волосам своей большой мягкой рукой. – Погибнуть-то, бог даст, и не погибнешь, а только… только не след тебе, милая, было всю эту твою любовную канитель заводить! Уж что это за актриса, когда у нее крылья подрезаны! Артист вольным орлом должен быть: тогда только он и силу свою может чувствовать! Ведь вот, знай-ка они, что ничто тебя тут не держит, – совсем иначе бы обращались; ну а как понимают, что как скверно ни будет, а ты все-таки, пока влюблена, никуда отсюда не уйдешь, так и пользуются, и не церемонятся! Люди, милая, в общем, несомненно, самая прекрасная и благородная часть творений Создателя, ну а каждому-то в частности пальца в рот лучше не клади, потому, коли хоть и не совсем его откусит, так уж прикусит-то непременно!