К книге
АртисткаЧасть четвертая. III
69%
Часть четвертая. III
59

И Чемезов, и Ольга – оба прекрасно знали про эту вечную войну своих людей и подтрунивали над этим. Ольга относилась к ненависти Архипыча со свойственным ей добродушным юмором, и Чемезов, которого сначала это сильно огорчало и раздражало, мало-помалу тоже начал глядеть больше с точки зрения самой Ольги и подсмеивался вместе с ней, что Архипыча особенно оскорбляло. Как всегда это случается между очень близкими и любящими друг друга людьми, Чемезов с Ольгой, все больше сживаясь, невольно заимствовали от взглядов, вкусов и привычек друг друга. Но Чемезов, как натура более твердая и устойчивая, заметнее подчинял своему влиянию Ольгу, чем подчинялся ей сам. Относительно себя он даже не сознавал и не замечал этого, зато он замечал другое: замечал, как менялась в руках его Ольга, хотя, несмотря на ее страстную любовь к нему и видимую мягкость характера, граничившую почти с бесхарактерностью, он должен был сознаться себе, что эта перемена в ней происходила все-таки гораздо медленнее и труднее, чем того можно было бы ожидать. Все родовые качества леонтьевской семьи, со всеми их достоинствами и недостатками, так привились к ней, что проникли до самой глубины ее натуры, и бороться с ними было очень трудно даже и Чемезову, горячо желавшему совсем перевоспитать свою Ольгу. В огромном большинстве взглядов, привычек и убеждений они расходились так сильно, что то, что казалось белым ей, представлялось ему почти черным, – и наоборот.

Из-за этого у них часто выходили споры, в которых Ольга всегда горячилась, споря пристрастно, нелогично и несправедливо, невольно раздражая и возмущая его своими слишком смелыми мнениями, и дело доходило нередко даже до ссор.

Ольга, добродушная и терпеливая, когда дело касалось самой ее, была страшно щепетильна, едва заходила речь о ком-нибудь из ее родных. Она оскорблялась не только когда Чемезов задевал Милочку или Бориса, но даже Донец-Гонского или Барсукова и вообще кого-нибудь из ее друзей и знакомых, не нравившихся ему. Она любила весь этот мир, в котором родилась и выросла, и всеми силами отстаивала его от нападок.

– Боже мой, до чего мы с тобой разные люди! – невольно восклицала она иногда после подобных споров. – Мы с тобой точно антиподы, выросшие на двух разных полушариях!

– Да так и должно быть! – сказал ей раз на это Чемезов. – Если бы мы с тобой были одинаковые натуры, то, по всей вероятности, никогда бы и не полюбили друг друга. Знаешь пословицу: les extrémités se touchent[14]! Французы это очень верно подметили! Но то, что хорошо для начала, чтобы заинтересовать один другого, совсем уже не годится для дальнейших близких отношений. Чем ближе мы подойдем впоследствии друг к другу во всех взглядах, привычках и вкусах, тем дружнее и лучше сложится наша жизнь и отношения.

– Да, – согласилась Ольга, – я понимаю это для мужа с женой, потому что то, что хорошо для любовников, большей частью плохо для супругов; но зачем это нам с тобой?

– Потому что я гляжу на тебя не как на любовницу, – сказал Чемезов серьезно, – только поэтому, Ольга!

Она вспыхнула и замолчала на минуту, но по лицу ее было видно, что это замечание его почему-то задело ее.

– Ты, я вижу, понимаешь это слово, – заговорила она со вспыхнувшим вдруг огоньком в глазах, – только в оскорбительном и пошлом смысле для женщины! Ты, в сущности, один из тех, которые могут уважать вполне только жену, а к любовнице, какого бы та уважения в действительности ни заслуживала, у них всегда остается доля хоть крохотного презрения!.. Нет, нет, не возражай! – горячо воскликнула она, видя, что он хочет перебить ее. – Если не презрения, то, во всяком случае, неуважения! Поэтому-то ты и стараешься приподнять меня в своих же собственных глазах и уверяешь самого себя, что я для тебя не только любовница, а что-то такое еще другое! Но что же? Ведь не жена же, во всяком случае? – спросила она его, прямо смотря ему в глаза.

– Нет, – спокойно ответил Чемезов, – не жена!

– Ага! Вот видишь! Значит, опять-таки же только любовница! Так какое же ты имеешь право говорить мне, что не смотришь на меня как на любовницу, то есть как раз на то именно, что я и есть для тебя в действительности! Пожалуйста, не говори мне больше этого никогда, – я отнюдь это не принимаю как комплимент и удовольствие, – а лучше научись больше уважать меня именно как свою любовницу и помни, что женщина не всегда делается ею для любимого человека только потому, что недостойна стать его женой! Я, например, всегда останусь любовницей, потому что не желаю делаться ничьей женой! – докончила она, вставая и окидывая его гордым, вызывающим взглядом. – И потом, – продолжала она, но уже смеясь, – пожалуйста, помни, что слово «любовница» произошло от слова «любовь», а вовсе не от слова «презрение». Почти вся поэзия мира посвящена любовникам, а не добродетельным супругам, и почти всех великих поэтов и художников вдохновляли опять-таки же любовницы, а совсем не жены, которые или благополучно варили в это время суп на кухне, или же их вовсе не имелось, – разве уж за самым малым исключением! Но исключения ведь еще не правило, и я, например, вовсе не стыжусь и не чувствую себя униженной и опозоренной только оттого, что, не выходя еще ни разу замуж, любила уже нескольких людей! Разве я этим кого-нибудь обманывала, обворовывала, бесчестила? Жена не имеет права – если хочет оставаться честной, достойной уважения женщиной и пред самой собой, и пред своим мужем – делаться в то же время любовницей другого человека и обманывать с ним своего мужа, потому что она носит имя своего мужа, живет в его доме, его трудом, быть может, и каждый ее поступок падает позором и на этого мужа ее, который имеет полное право опеки и отчета над ней! Но мы, свободные женщины, ни от кого не зависящие, никого не обманывающие и никого не бесчестящие, отвечаем только пред собственною совестью! И я чиста и спокойна пред своей – несмотря на то, что всю жизнь была только любовницей: я любила, но не обманывала, бросала, но не изменяла подло и низко, – а потому и не хочу, чтобы мне говорили, что на меня смотрят не как на любовницу, раз что я именно любовница; но и любовница, мой друг, может быть честной и нравственной женщиной!

– Надеюсь, – согласился Чемезов, никак не ожидавший, что Ольга так оскорбится и взволнуется его словами, – и я ничего подобного и не предполагал, когда говорил тебе это…

– Ах нет, оставим это! – нетерпеливо, с болью в голосе прервала его Ольга. – Все равно мы никогда не сойдемся взглядами на этот счет! Только не старайся переделывать меня, Юрий! – сказала она вдруг, тоскливо припадая к нему. – Право, если я переделаюсь как-то на твой лад, как тебе этого хочется, ты, быть может, сам же разлюбишь меня, потому что тогда я буду уже не я, а что-то другое, новое, и бог весть еще – лучшее ли…

– Нет, – сказал он, нежно привлекая ее к себе и целуя, – не переделывать я тебя хочу, а только… только немножко пообчистить все то наносное, что, в сущности, совсем даже и не твое, а скорее только привитое к тебе всеми этими Милочками, Донец-Гонскими и tutti quanti!

– Вот, – сказала она с каким-то печальным упреком, – я в твоих руках точно какой-то несчастный махровый цветок, про которого тебе все кажется, что лепестки у него выросли беспорядочно и некрасиво, и для того, чтобы сделать его ровненьким и гладеньким, ты вырываешь ему лепесток за лепестком! А ведь ему это больно, и даже очень больно, а ты об этом не думаешь, и потому ты идешь против самой натуры…

– Нет, – сказал Чемезов, – очень думаю; но что же делать, если без маленькой боли нельзя обойтись!

Ольга замолчала с утомлением и грустью и не стала больше возражать ему, но споры эти стали между ними почти обязательными и периодически поднимались чуть не ежедневно. Ольга каждый раз спорила горячо и упорно, а между тем в ней было так много искреннего желания угодить ему, что она невольно все больше поддавалась и уступала ему.

Но несмотря и на это видимое подпадение ее под его власть и влияние, Чемезов прекрасно сознавал, как мало она, в сущности, еще находится в этой власти. Она была одною из тех натур, которые работы многих месяцев и даже лет могли, в силу какого-нибудь толчка, разрушить вдруг, в один день. Даже в момент самого сильного ее подчинения нельзя было поручиться за то, что завтра же она все это не сбросит с себя и не вырвется опять на свободу.

В ней была какая-то удивительная смесь своеволия с рабством.

Она была раба для него, но раба свободная и гордая, которая могла доходить почти до идолопоклонства, но могла также не только уйти каждую минуту от этого добровольного рабства, но и разбить в прах того самого идола, пред которым только что так страстно молилась.

А между тем в ее натуре не было, в сущности, ничего изломанного, изнервничавшегося, – это была нормальная и здоровая душой и телом женщина, которой дано было только слишком много кипучей силы и огня, невольно доводивших ее порой до необузданных, страстных и экзальтированных порывов. Но если бы они исчезли в ней совсем, она, быть может, перестала бы уже быть той истинной и прекрасной артисткой, какою была теперь. Они были нужны ей для того подъема духа, который зовется вдохновением и создает артиста. Все, что она ни делала, она делала с увлечением и даже в самую любовь свою она невольно и бессознательно для себя вносила то же вдохновение, от которого та поднималась в ней порой до какого-то страстного экстаза обожания.

Тогда она готова была делать все, что он хотел, ловить его желания в намеках, угадывать их по глазам и с каким-то головокружительным чувством сладкого восторга исполнять их. Когда такие минуты находили на нее, она, рыдая, целовала его руки, пораженная сама этой силой охватывавшей ее любви, в которой восторг доходил почти уже до страдания и сливался с мукой – мукой болезненной, но сладкой для нее.

Чемезов почти не был виновен ни в том восторге, ни в тех муках, которые рождались в ней иногда.

В это время все ее чувства утончались до такой болезненной чуткости, что каждая мелочь, даже не сознаваемая им, какое-нибудь одно нечаянное слово, один поцелуй или улыбка – могли поднять в ней этот страстный восторг, точно так же, как одно же какое-нибудь слово или даже взгляд могли сбросить ее в пропасть и причинить болезненное, мучительное страдание.

Эти порывы и пугали Чемезова, и невольно трогали его, как доказательство ее огромной любви к нему. Но в то же время он прекрасно понимал, что не он собственно вызывает в ней это экзальтированное обожание, а просто сама натура ее, уже по природе склонная к тому, ищет в нем только случая излиться тем бушующим силам, которые кипели в ней. Точно такой же восторг и обожание могла бы испытывать она и в отношении какого-нибудь другого, совсем противоположного ему человека, который встретился бы ей в период потребности в ней сильной любви.

– Вот если бы тебе пришлось жить во времена первого христианства, – сказал он ей как-то, когда ее опять охватил подобный порыв и она с блистающими глазами, стоя на коленях у ног его, рыдая, целовала его руки, – из тебя, наверное, вышла бы одна из мучениц, и ты с радостью пошла бы на муки и дала бы сжечь себя или растерзать.

– О да, да! – воскликнула она глухо, с каким-то умилением. – Да, да, знаешь, порой мне кажется, что все это уже было со мной когда-то давно, страшно давно, но было!.. Ведь это то же вдохновение, тот же восторг, быть может! И даже теперь еще порой вдруг что-то словно поднимется в груди, какой-то такой мучительный сладкий восторг обхватит всю, что, кажется, действительно на всякие мучения пошел бы, на всякий подвиг и бичевание во имя чего-то и кого-то, всего себя отдать бы рад был, чтобы всю избичевали… И, кажется, бог знает, что готов бы был совершить, что мог бы сделать!.. А пройдет минута – и ничего не сделаешь… ничего не совершишь и даже не отдашь ничего! – сказала она со стыдом и болью, закрывая руками лицо.

– Это все избыток сил и воображения играет в тебе… – заметил он задумчиво, – но, в сущности, все подобные порывы – нечто вроде бенгальского огня, который ярко горит, но чрез минуту потухает!

– Да, да… и от которого, кроме гари и копоти, ничего не остается, – сказала она с тоской, – и даже темнее еще потом делается; но, господи, господи! – воскликнула она порывисто, вдруг вскакивая с каким-то страстным вдохновением в лице. – Столько силы в груди чувствую, столько силы! И куда, куда деть ее, на что направить!.. Вот буду любить тебя и на тебя растрачу ее! – сказала она чрез минуту и, взяв голову его в свои руки, с задумчивой нежной грустью взглянула в глаза его.

– Любить – люби, – сказал он, ласково прижимая ее к себе, – а силы на это, бог даст, и не растратишь; она тебе и на другое еще пригодится…

Ольга молчала, не отнимая рук своих от его лица, и все с той же задумчивой, строгой нежностью, глубоким, пытливым, точно читающим в душе его взглядом всматривалась в глаза его.

– Весь мир в одном человеке!.. – сказала она вдруг тихо, с какой-то радостью и страхом в голосе, и невольно содрогнулась, но Чемезов засмеялся и, взяв ее руки, крепко поцеловал их.

– Это так тебе только в эту минуту кажется, – сказал он, спокойно улыбаясь ей, – а я уверен, что если бы мы с тобой разошлись, то мир этот только на самое первое время потерял бы для тебя свою прелесть и радость, а чрез полгода, если только не раньше еще, и даже, наверное, гораздо раньше, он снова начал бы тебе казаться таким же широким и прекрасным, как и прежде, и даже, быть может, еще лучше, после минутного охлаждения к нему! Ты не можешь жить без того, чтобы не чувствовать его красоты и радости, и если утратишь их в чем-нибудь одном, то непременно, хотя бы бессознательно для себя, отыщешь их в другом.

– А вот в тебе, – сказала она, слегка отстраняясь от него, – слишком много анализа и благоразумия! И знаешь, как ты отравляешь ими все! Порой мне кажется, что ты никогда и ни в чем не создавал себе иллюзий, никогда не требовал ни от жизни, ни от людей более того, что они могут дать! А ведь это же, право, скучно – вечно жить в строго, раз навсегда разграниченных рамках «действительности». Ведь захочется же, ну хоть когда-нибудь, хоть изредка, хоть мечтой только перелететь чрез них! По-моему, это даже необходимо для человека; пускай он знает, что обманывает себя, что ничего подобного не будет, но пускай все-таки мечтает! Ах, это все твоя служба сделала! – оборвала она вдруг саму себя с недовольным и нетерпеливым выражением. – Потому что все эти твои бумаги, доклады, министры, обсуждения, комиссии и комитеты разные – какой простор, в сущности, могут дать они фантазии! В конце концов они непременно должны высушивать и суживать всякое воображение и порывы к нему!

– Ну, на этот счет мы с тобой уже не раз говорили, – сказал Чемезов тоже вдруг холодно и неприязненно, – и очевидно, тоже не пришли еще к общему взгляду!

– И никогда, никогда не придем! – воскликнула Ольга горячо. – Я не понимаю, – заговорила она, волнуясь и едва сдерживая внутреннее, видимо, давно уже накопившееся в ней раздражение, – как можно убивать на дела все время, все силы и видеть в них чуть не единственный смысл и интерес жизни! Даже я, даже любовь ко мне становится ради них на второстепенное место! Все, все в жертву ей, этой дурацкой службе!

Чемезов ничего не ответил и не стал больше возражать Ольге; он ушел в себя, как всегда это бывало с ним, когда между ними поднимался подобный разговор. Он не любил этих бесконечных и бесцельных, ничему не помогающих споров все на одну и ту же тему, в которой они никак не могли поладить между собой и на которой всегда только напрасно раздражались и портили свое счастье.

И он замолчал с выражением хмурого и холодного утомления на лице, в то время как Ольга, раз коснувшись больного места, уже не могла скоро успокоиться и говорила, все больше и больше горячась, – и горячась тем больше и раздраженнее, чем он упорнее молчал.

Чемезова удивляло и огорчало, что Ольга не только не сочувствует и не интересуется его любимым делом, но и упрямо, с какой-то странной, ревнивой враждебностью отказывается понимать, что оно может быть дорого ему.

Когда они сошлись, Чемезов думал, что женщина, у которой самой было любимое дорогое ей дело, скорее поймет его и станет для него отчасти товарищем в этом отношении. Но Ольга не только не стала его товарищем, но просто порой точно нарочно мешала ему работать, и особенно это выяснилось для него теперь, летом, когда сама она была свободна и желала проводить с ним как можно больше времени вместе, говоря, что она для этого, собственно, и в Петербург перешла. Ее раздражало, когда ему приходилось (а приходилось это часто) заниматься особенно усиленно по целому дню, а иногда даже и по нескольким дням подряд какой-нибудь спешной работой. В такие дни он весь уходил в эту работу и, увлекаясь ею, действительно почти не интересовался в то время уже ничем другим, и временно как бы охладевал даже и к самой Ольге, которая мешала ему вполне сосредоточиться.

В такие дни он даже старался реже видеться с ней, просил ее не приходить лучше совсем, думая, что она поймет его и не рассердится за это. А она между тем не понимала или, вернее, не хотела понять и оскорблялась в душе, хотя, по врожденной деликатности, не решалась прямо высказывать ему этого, но зато ее раздражение, так непривычно затаиваемое ею внутри себя, росло и накипало в ней все больше. Иногда, в какой-нибудь прелестный, яркий солнечный день, любовь к нему с особенно радостною силой обхватывала ее, и она спешила к нему вся радостная и оживленная, мечтая уйти с ним куда-нибудь далеко в лес или поле, куда они оба любили уходить гулять, – но, придя, заставала его озабоченным, холодным, среди его спешных бумаг, встречающим ее почти с неудовольствием, и вся радость жизнью и любовью, которые только что так ликовали в душе ее, невольно блекла под его озабоченным, холодным взглядом, и вместо них являлась обида на него и враждебность к его делу, отнимавшему его у нее. В такие минуты все это его дело и служба казались ей еще суше и неприятнее, – они только портили и мешали их счастью.

– А знаешь, Ольга, – с улыбкой заметила раз скептическая Милочка, – мне кажется, что ты и любишь-то его так сильно только потому, что он не балует тебя своей любовью. Право, если бы он только и делал, что целыми днями сидел бы у ног твоих и смотрел бы тебе в глаза, ты очень скоро охладела бы к нему! А у него на тебя всегда есть узда и хлыст, и этим он и держит тебя так крепко!

Ольга сначала вспыхнула и рассердилась, но после нескольких горячих опровержений замолчала и задумалась.

– А впрочем, может быть, ты и права! – сказала она сумрачно. – Может быть, я и действительно одна из тех женщин, которых надо бить для того, чтобы они крепче любили!

– Вот я оттого, верно, никогда и никого не любила, что меня еще никто не бил! – сказала Милочка смеясь. – Право, это счастливая идея! Надо дать ее кому-нибудь из моих поклонников, поинтереснее других! Право, пускай поколотят; авось хоть тогда по крайней мере узнаю и я все эти разные «восторги любви», а то они у меня все только на шляпки да на платья выходят!

Предыдущая главаГлава 59 из 86Следующая глава