К книге
АртисткаЧасть четвертая. I
66%
Часть четвертая. I
57

Весна была ранняя, и еще с первых же дней апреля снег повсюду стаял. Нева прошла; на деревьях и кустах, в которых целыми стаями чирикали воробьи, вздулись сочные смолистые почки.

Воспользовавшись теплыми днями, Оленины переехали на свою дачу в самом начале мая; сотни желтых одуванчиков уже усеивали свежую, молодую траву, а березы, еще прозрачные и легкие, как кружево, только что стали распускаться ярко-зелеными, липкими листочками.

Елену Николаевну весной всегда тянуло в ее милые Сосновки, которые, в силу привычки, она предпочитала даже роскошному поместью мужа; но Аркадий Петрович только в три года раз мог пользоваться продолжительным отпуском, и, чтобы не разлучаться с ним, Елена Николаевна проводила лето большей частью на собственной даче, по Финляндской железной дороге, откуда Аркадию Петровичу было удобнее ездить на службу.

Дача эта была невелика, но очень удобна и красива. Она раскинулась на горе, крутым обрывом сбегавшей прямо к большому круглому озеру, и тонула в темной зелени вековых сосен, со всех сторон окружавших ее.

Аркадий Петрович очень любил эту дачу. Он сам присмотрел для нее место, сам чертил ее план, и в душе решительно предпочитал ее всякой деревне, но почему-то скрывал это, притворяясь, что живет на ней только уж так, поневоле, а душой рвется будто бы к себе в имение.

Он не то чтобы вовсе не любил деревни, но жизнь в ней скоро надоедала ему и утомляла его. Аркадий Петрович еще признавал возможность несколько более продолжительного житья там, но при условии очень большой семьи или даже нескольких семей вместе, и непременно притом – приятного, многочисленного соседства вокруг.

На даче же было совсем иное дело. Тут и соседство всегда находилось, а с соседями иногда вечерком можно было с удовольствием повинтить на чистом воздухе; тут и музыка, и прочие развлечения вроде «Аркадий» и «Ливадий», посещать которые время от времени Аркадий Петрович очень любил, – все это было недалеко.

Нынешний раз ему и партнер достался очень приятный. Илья Егорович с семейством нанял дачу рядом с Олениными, палисадник в палисадник, и оба семейства были этим чрезвычайно довольны.

Дамы и девицы очень дружили между собой, а мужья при подобных условиях чувствовали себя гораздо удобнее и свободнее.

Илья Егорович отчасти даже именно в видах такого соображения и подговорил жену взять эту дачу, хотя она и не была для них вполне удобна.

Илья Егорович был очень хороший муж и очень любил свою Раису Константиновну, но лето он всегда предпочитал проводить без нее. Только это ему редко удавалось, потому что, на беду, Раиса Константиновна совсем не любила деревни, и «устраивать себе каникулы» Илье Егоровичу удавалось только в случае отъезда жены куда-нибудь на воды, за границу, от чего Раиса Константиновна была всегда не прочь, но что немножечко кусалось, благодаря ее барским замашкам.

Илья Егорович перевозил семью на дачу, а сам начинал усердно заниматься. Занятий этих летом почему-то всегда прибавлялось чуть не втрое, так что иногда бедному Илье Егоровичу даже и по вечерам не удавалось попасть из города на дачу, и волей-неволей приходилось довольствоваться «Аркадией» или «Ливадией», куда его постоянно тянуло.

У Ильи Егоровича была маленькая любовь к француженкам, особенно из оперетки. Раиса Константиновна сначала очень сердилась на это, и между супругами прежде происходили даже не совсем приятные объяснения, а раз как-то, несколько лет тому назад, Раиса Константиновна чуть и совсем было не переехала обратно к мамаше. Но с годами она успокоилась и не только примирилась с этой маленькой слабостью своего добродушного супруга, но, убедившись, что привязанность его к ней и к семье совсем от этого не страдает и даже дает ей значительный перевес и власть над ним во всем остальном, – махнула рукой и заботилась только о том, чтобы это обходилось не слишком дорого. Впрочем, средства у них были хорошие, а Илья Егорович, как бы из благодарности за то, что жена смотрит сквозь пальцы на его маленькие похождения, вел себя всегда очень благоразумно и не шел дальше небольшого ужина в веселой компании товарищей и «этих дам» да изредка – букета на бенефис которой-нибудь из своих «слабостей».

Все его увлечения по этой части были большей частью самого платонического и невинного характера, и теперь, уже успокоившись совсем, Раиса Константиновна любила иногда подтрунить над своим супругом и даже интересовалась отчасти его похождениями.

– Ну, что твоя Сюзанна? – спрашивала она его иногда полушутя-полупрезрительно, но не без некоторого любопытства.

Добродушное лицо Ильи Егоровича расплывалось в приятную улыбку, и глаза начинали сладко щуриться.

– Ничего, – говорил он, вздыхая от полноты удовольствия при одном воспоминании о прелестной Сюзанне. – Все так же божественна!

Раиса Константиновна презрительно усмехалась и пожимала плечами:

– Воображаю! Худа как щепка, говорят? Что же ты, – познакомился?

– Нет, – говорил с сокрушением Илья Егорович, – не познакомился… кусается…

– Значит, все таешь?

– Все таю!

– Господи, – говорила, опять презрительно пожимая плечами, Раиса Константиновна, – и когда тебе это наконец надоест!

Но и она, и сам Илья Егорович чувствовали, что это уж так до самой смерти, верно, не надоест ему.

Аркадию же Петровичу всякие «француженки» были строго воспрещены. Елена Николаевна даже и представить себе не могла бы, чтобы ее Аркадий вдруг стал бы «таять», как говорила Раиса Константиновна о своем супруге, по какой-нибудь из этих дам, или вздумал бы подносить им букеты и устраивать с ними приятные ужины. Если же бы что-нибудь подобное случилось, то Елена Николаевна приняла бы это так серьезно, что Аркадий Петрович и сам, вероятно, отказался бы после того на всю жизнь от всяких ужинов и букетов, а Елена Николаевна еще долго бы и горько страдала.

Аркадий Петрович это прекрасно знал и поэтому не мечтал ни о чем подобном; он только любил время от времени с удовольствием провести вечерок с кем-нибудь из приятелей в одном из загородных театров и хоть издали полюбоваться на этих строго воспрещенных ему интересных дам.

Илья Егорович для таких случаев был самый подходящий товарищ. Он всех и все знал, сам всем интересовался, а главное, был на этот счет очень скрытен и никогда не проговаривался, если бы даже и случился какой-нибудь ужин или букет.

Таким образом, все сложилось к общему удовольствию, и лето обещало выйти очень приятным. Главное, молодежь была довольна. У Ильи Егоровича были две дочери и сын, лихой, красивый малый, воспитывавшийся в школе гвардейских подпрапорщиков. Все его дети были замечательно красивая, хорошо сложенная, рослая молодежь; в детях они с женой души не чаяли. Раиса Константиновна смолоду была очень хороша собой и не только передала свою красоту детям, но и сама, несмотря на свои сорок лет, удержала ее до сих пор и все еще была очень интересная и изящная женщина. В доме их последнее время стало особенно весело и оживленно, во-первых, потому, что старшая дочь их Рая выходила замуж за молодого артиллерийского полковника Генерального штаба, и это событие, конечно, вносило то приятное, радостное возбуждение, какое всегда бывает в доме, где есть невеста; а во-вторых, у них еще с зимы поселился их двоюродный брат Алеша, сын родного брата Ильи Егоровича, поступивший в Петербургский университет. Илья Егорович и слышать не хотел, чтобы племянник поселился где-нибудь помимо его семьи; он с детства был его любимец и вдобавок еще крестник, а Раиса Константиновна шутя уверяла даже, что он племянника любит больше, чем сына, чего, конечно, вовсе не было, потому что оба они души не чаяли в своем красавце Николае.

Алеша был еще совсем юный студент, застенчивый и легко конфузившийся с посторонними, но веселый и забавный с домашними. Ему едва минуло двадцать лет, и он смотрелся почти мальчиком со своим розовым, симпатичным личиком, со светлыми вьющимися волосами и веселым выражением ясных, добрых глаз. Алеша еще поминутно смеялся, дурачился и бегал, как и шесть лет тому назад, и, пожалуй, даже больше, потому что сбросил теперь ту важную солидность, которую часто напускают на себя четырнадцатилетние мальчики.

Это был не чахлый, с детства уже разрушенный организм петербургской молодежи, а здоровый, сильный, нормальный, выросший на свежем деревенском воздухе, на просторе приволжских полей и лесов, где он родился.

Семья его всегда жила в своем поместье, Самарской губернии, на берегу Волги, к которой, вероятно, вследствие этого у него развилось положительно обожание и без которой он сильно скучал в Петербурге.

– Ну что ваша Нева! – говорил он часто кузинам, когда те уверяли его, что Нева ничуть не хуже его Волги. – Вся какая-то забинтованная, точно в корсете! Ни простора ей, ни раздолья, – ей даже и разбушеваться-то как следует негде! А как наша-то Волга разольется весной да разгуляется, так даже смотреть жутко станет!

Алеша не любил Петербурга и решился поступить в здешний университет только потому, что отец его хотел того, и он скрепя сердце уступил ему; зато он не скрывал, что тотчас же по окончании курса уедет обратно к себе.

– Разве это жизнь! – говорил он. – Жизнь-то настоящая у нас, там, а у вас – так себе что-то, вроде чего-то!..

Это был вечный спорный пунктик между ним и теткой с кузинами, которые не признавали жизни нигде помимо Петербурга и сердились, когда Алеша начинал бранить его.

Во всем остальном они очень скоро сошлись и полюбили своего родственника, находя только, что он немножечко дикарь и что его следует перевоспитать; в общем же он им очень нравился, и они были очень рады, что Алеша остался у них на лето.

Почему он остался – это казалось маленькой загадкой; при его любви к своей родине и семье все ожидали, что он чуть не с первыми же пароходами улетит к себе. Но Алеша съездил домой только весной, пробыл там всего месяц и опять вернулся к дяде, решив лето провести у него. Барышни уверяли, что тут виновата Зина, потому что оба они конфузятся и краснеют, когда встречаются или говорят друг о друге. Но серьезной веры этому, конечно, никто не придавал, и только любили подтрунивать на этот счет, чем действительно очень конфузили и даже сердили Алешу.

Зина, правда, очень часто, гораздо чаще, чем прежде, бывала теперь у них, но это потому, что с объявлением старшей дочери невестою и с водворением Алеши в доме Савельевых стало очень весело, всегда что-нибудь устраивалось и затевалось, и Зину невольно тянуло к ним.

Зато у Олениных было грустнее обыкновенного, – точно чего-то не хватало. И причина того заключалась не в одном том, что Чемезов стал реже бывать у них и что отношения его со старшей сестрой заметно охладели, – но и в настроении самой Елены Николаевны.

Прошло уже почти пять месяцев с тех пор, как она впервые узнала о связи своего брата с Леонтьевой, но до сих пор она все еще не могла примириться с этим фактом. Мысль ее при каждом случае снова возвращалась на это и невольно действовала на ее общее настроение.

Она слишком любила брата и слишком давно уже привыкла считать его самым близким и дорогим для себя другом, чтобы их охлаждение не угнетало ее, тем более что она не надеялась уже больше на то, чтобы когда-нибудь это могло опять перемениться. Она прекрасно видела, как эта женщина с каждым днем приобретает над ним все большую силу и власть, а она с каждым днем все больше и больше теряет их.

Никогда бы Елена Николаевна не поверила прежде, что можно ревновать родного брата, а между тем она сама сознавала, что ревнует его, потому что, кроме страха за его будущность, прибавилось еще и другое, более жгучее чувство. Она не могла теперь равнодушно слышать имени Ольги и при каждом случайном упоминании его к груди ее приливала страстная, озлобленная ненависть, которую она особенно сильно почувствовала раз, когда вдруг встретилась с Ольгой.

Это случилось еще в городе весной; она заезжала на минуту к брату, чтобы позвать его обедать, и, уже спускаясь с лестницы, вдруг лицом к лицу столкнулась на одной площадке с Ольгой, которая поднималась наверх. Они обе сразу узнали друг друга, хотя до сих пор Ольга видела сестер Чемезова только на портретах, и это вышло так неожиданно и внезапно, что обе они невольно отшатнулись. Все это мелькнуло одним мгновением, но взгляд, который они успели бросить друг на друга, был полон такой враждебности и вместе с тем такого недоброго, вызывающего любопытства, что он надолго остался у них обеих в памяти, и они не могли забыть и простить его друг другу. И с тех пор при каждой встрече они невольно обе бледнели, и с каждым разом выражение ненависти и сдержанного озлобления усиливалось в них.

Встречи эти были ужасны для Елены Николаевны, а между тем избегнуть их было невозможно. Леонтьевы также переехали в Озерки, и Елена Николаевна не могла простить этого брату. Она находила, что он из уважения к семье своей не должен бы был допускать этого.

А между тем Чемезов, как всегда, поселился на той самой даче, на которой жил уж несколько лет сряду, а Леонтьевы наняли дачу недалеко от него. Елену Николаевну поражало, как такой чуткий и деликатный человек, каким всегда был ее брат, мог на этот раз не чувствовать и не понимать такой вещи!

Брату она, конечно, ничего не говорила и даже не намекала. У нее было особенное свойство замыкаться в себе и никогда не говорить о том, о чем, в сущности, ей хотелось бы говорить, но о чем говорить было неприятно.

На поверхностный взгляд, их отношения почти не изменились. Чемезов по-прежнему являлся к ним обедать по два раза в неделю, по-прежнему возился с детьми и дразнил Зину, даже по-прежнему был ласков и внимателен к самой Елене Николаевне, – словом, казалось, все было как всегда, но Елена Николаевна, быть может, одна сознавала, что это уже совсем не то. Она чувствовала, что брат, или, вернее, она для него стала как бы совсем чужою. Чемезов избегал оставаться с ней вдвоем, а если уж поневоле приходилось так, то он вдруг как-то замыкался в себе, и в выражении лица его появлялось что-то сдержанное и холодное, не допускавшее никаких объяснений и интимности; все это невольно оскорбляло и раздражало Hélène.

Раз, незадолго уже до переезда их на дачу, они остались как-то вдвоем, и Елене Николаевне показалось вдруг в глазах брата что-то прежнее, нежное, что когда-то так крепко и сильно сближало их, и свойственная ей сдержанность невольно покинула ее; ей страстно захотелось заговорить с ним о том, что так давно наболело у нее на сердце, страстно захотелось помириться с ним и добиться наконец того, чтобы их отношения стали опять совсем, совсем такими же, как были прежде. Но они оба так долго и упорно молчали до сих пор, что теперь ей уже трудно было заговорить о том, и она предчувствовала, что не сумеет высказаться так, как того ей страстно и мучительно хотелось в душе… Но все же она сделала попытку.

– Послушай, Юрий!.. – заговорила она, вдруг бледнея от волнения и нерешительно кладя свою руку на его руку; но он понял уже по одному ее лицу, о чем она хочет говорить, и глаза его, еще за минуту смотревшие на нее ласково и мягко, сразу стали холодны и сумрачны, и он сухо освободил свою руку из-под ее руки.

– Нет, пожалуйста, – прервал он, нетерпеливо нахмуриваясь, – не будем объясняться… довольно уж объяснялись!

Елена Николаевна вспыхнула и тоже рассердилась.

– Я совсем не о том хотела объясниться… о чем ты думаешь, – сказала она, еще сдерживая обиду, но уже утратив тот порыв глубокой нежности к нему, который так сильно за минуту пред тем вспыхнул в душе ее. – Я хотела говорить только лично о наших с тобой отношениях! – договорила она уже холодно, снова уходя в себя, и при этом нарочно подчеркнула слова: «только лично о наших с тобой».

– И лично о наших – совсем излишнее, – сказал Чемезов все так же сухо и, чтобы не дать ей продолжать, поднялся и вышел.

С тех пор уже сама Елена Николаевна никогда больше не хотела говорить об этом. Она не могла забыть и простить брату того резкого движения, с которым он сбросил ее руку со своей, и его сумрачно-холодного взгляда, – едва она тогда заговорила. Помириться вполне им теперь было уже гораздо труднее, потому что теперь оскорблены были уже оба, и Елена Николаевна невольно еще сильнее возненавидела ту женщину, которая отняла у нее любимого брата.

Но она затаивала все это в себе и даже с мужем избегала разговоров на эту тему, который, впрочем, после их первой ссоры из-за этого и сам уже предпочитал не заводить их, хотя по-прежнему не придавал этому роману серьезного значения; но в обществе о нем с каждым днем начинали говорить все больше.

– А наш-то Юрий Николаевич! А! Каков? – сказал как-то раз Илья Егорович Аркадию Петровичу, лукаво подмигивая глазом.

– А, да, да! А вы знаете? – воскликнул, оживляясь, Аркадий Петрович.

– Да чего же тут, батюшка, не знать, весь город знает; они оба – персоны заметные, ну, вот ими и занимаются от безделья!..

– Да, да, – сказал Аркадий Петрович, все с тем же оживленным удовольствием смотря на Илью Егоровича, и они оба вдруг чему-то весело рассмеялись.

– А Елена-то Николаевна, кажется, не того, не одобряет? – спросил Илья Егорович. – Я как-то вскользь упомянул ее фамилию, так ее даже передернуло всю, и она сейчас же о другом заговорила.

– Да вот подите же! – сказал с недоумением Аркадий Петрович, – ну, чего бы ей-то, кажется! Ведь нельзя же, в самом деле, требовать, чтобы у человека ни одной интриги в жизни не было.

– Женщина! – заметил, вздыхая, Илья Егорович. – У них на этот счет тов… свои взгляды…

У Аркадия Петровича на этот счет были тоже свои взгляды, которые он, впрочем, держал про себя, но в душе, с тех пор как этот роман завязался, он решительно стал чувствовать к Чемезову гораздо большее уважение. Как бы там ни было, думалось ему, а Леонтьевых на свете совсем уж не так много, и завести интригу с такой интересной женщиной тоже что-нибудь да значит. Что касается его, он ничуть не прочь был бы познакомиться с ней и даже готов был употребить для этого некоторое старание; но Чемезов, очевидно, вовсе не был к тому склонен и делал вид, что не понимает его прозрачных намеков. Аркадий Петрович всегда чувствовал к своему шурину не то чтобы легкий страх, но достаточное почтение. Отчасти это было следствием той быстрой, блестящей карьеры, которую сделал себе Чемезов, но главное – благодаря характеру Чемезова, который Аркадий Петрович находил мудреным и даже приятным, потому что не допускал излишней фамильярности и распущенной бесцеремонности отношений. Поэтому прямо высказать Чемезову свое интимное желание Аркадий Петрович не решался, хотя раз был совсем, совсем уже близок к тому.

Аркадий Петрович зашел как-то вечерком к Чемезову и по некоторым признакам почувствовал, что Леонтьева в эту минуту непременно находится тут.

На одном из кресел валялась какая-то тетрадка, очевидно ее роль, а дверь в столовую была плотно притворена, и за ней явно слышался какой-то легкий шорох, точно шелест шелковой юбки.

Любопытство Аркадия Петровича сильно разгорелось, и ему страстно захотелось увидеть эту женщину вблизи и именно тут, и посмотреть, как они с Юрием станут держать себя при этом. И, рассказывая что-то Чемезову, Аркадий Петрович ходил взад и вперед по комнате и, проходя мимо таинственной, притягивавшей его к себе двери, каждый раз нарочно замедлял шаги, ощущая страстное желание взять и отворить эту дверь как будто случайно.

Но лицо хозяина было так хмуро и неприветливо, что было более чем очевидно, что он тяготится своим гостем, и Аркадий Петрович так и ушел, не только не отворив таинственной двери и не увидев Ольги, но даже и не решившись намекнуть Чемезову на ее присутствие, как ему того очень хотелось.

– Отвратительный характер! – сказал себе, думая о замкнутости своего шурина, Аркадий Петрович с неудовольствием, выходя на улицу. – И чего они прячутся? Удивительный человек!

Аркадий Петрович был решительно недоволен, и неудовлетворенное любопытство его разгорелось еще больше.

Предыдущая главаГлава 57 из 86Следующая глава