К книге
АртисткаЧасть третья. IX
53%
Часть третья. IX
46

Первые, по возвращении в Москву, три спектакля прошли для Ольги благополучно. Публика еще не вся знала о ее переходе, а которые слыхали о том, не верили вполне и ее принимали с той же горячностью, с которой принимали всегда по возвращении откуда-нибудь. Но на двух следующих спектаклях стало вдруг ощущаться что-то новое и как будто недоброжелательное к ней.

Ольга чувствовала, что между ею и публикой что-то словно порывается; точно они уже меньше понимают и любят друг друга.

Даже самые аплодисменты казались ей холодными и принужденными, и чуткое ухо ее, привыкшее еще с детства в гуле их различать степень восторга толпы, невольно чувствовало теперь эту новую, страшную и непривычную ей холодность. И ничто: ни слезы и упреки матери, ни предостережения друзей, ни собственный инстинктивный страх пред задуманным ею шагом не действовали на нее так сильно, как подействовало то первое шиканье, которое впервые еще за всю свою сценическую карьеру она услышала незадолго до того дня, когда должна была в последний раз играть в Москве.

В первую минуту она почти не поверила себе, своему слуху, но в райке ей положительно шикали, там не желали скрывать свое негодование, и хотя остальная часть публики, не желавшая оскорблять артистку в память прежних ее заслуг, а может быть, и не знавшая или не верившая еще ее уходу, нарочно усиленно аплодировала ей, стараясь гулом аплодисментов заглушить это недостойное и неприличное шиканье, но оно все-таки прорывалось и поражало Ольгу в самое сердце болью и испугом.

– Боже мой, Боже мой! Что я делаю! – с ужасом сказала она себе и вдруг впервые почувствовала вполне ясно и сознательно, что своим поступком она может отнять от самой себя ту любовь публики, к которой так привыкла и без которой уже не могла бы существовать.

Ярославцев, игравший вместе с нею и вместе выходивший на вызовы, так же, как и она, слышал это заглушенное аплодисментами шиканье и даже свистки и тоже был поражен ими.

– Ой, Ольга, опомнись лучше вовремя! – сказал он ей, когда занавес упал пред ними и она вынула из его руки свою похолодевшую руку. Она ничего не ответила и молча, опустив руки с каким-то бессознательным выражением на лице, пошла к своей уборной; она шла машинально, но видела, как расступались пред ней разные артисты, рабочие и даже прислуга, видела, как они смотрели на нее кто с почтительным сожалением, кто с нескрываемой насмешкой; и она чувствовала, как большинство из них торжествует и злорадствует теперь в душе.

Она слишком долго и упорно пользовалась исключительным успехом и любовью публики, чтобы не возбуждать к себе невольной зависти, даже в лучших своих товарищах, и наказание, постигшее ее сейчас, было им почти приятно.

Ольга пришла в свою уборную и все так же машинально опустилась на стул.

– Вот до чего дожили! – сказала Настасья со слезами на глазах. Она жалела свою барыню и чуть не плакала сама от постигшего ее «срама», но в то же время была почти довольна, что так случилось и что Ольга получила-таки то, чего по-настоящему и заслуживала своими глупостями.

Но Ольга вдруг вспыхнула и бросила на нее раздраженный, гневный взгляд.

– Уйди! – сказала она таким странным, глухим, точно полным ненависти голосом, что Настасья хоть и не ушла, но замолчала и, отойдя в сторону, стала собирать вещи.

Ольге было стыдно, мучительно стыдно почти физическим каким-то ощущением; ей были жалки и противны все эти люди с их лживыми советами и соболезнованиями, с их злорадствующими лицами, и хотелось бежать от всего этого и хоть несколько минут остаться одной, чтобы не видеть и не слышать никого и ничего. Она нервно накинула на себя шубу и шарф, поверх того самого бального платья, в котором играла последний акт и которое не хотела снимать, чтобы только не оставаться с Настасьей, и поспешно вышла на улицу.

Вот тут он ждал ее тогда! Бросить его и остаться по-прежнему, ничего не переменяя, здесь? Но мысль эта была ей так же мучительна, как и мысль об охлаждении к ней публики. Она даже не знала, что ужаснее. До сих пор она была только артистка. Чувства к людям не превышали в ней любви к сцене и не мешали ей, – и вдруг женщина, страстно любящая и страстно жаждущая любви, проснулась в ней с неожиданной для нее самой силой и боролась в ней теперь с артисткой, и она сама еще не знала, кто из них победит ее.

Когда она задумала этот ужасающий ее теперь переворот, он представлялся ей простым и легким, потому что жить далеко от него, лишь изредка видя его, казалось ей невыносимым. Но когда эта жертва, теперь уже почти принесенная, начинала давать свое возмездие, она поняла, что скорее обойдется без него и убьет в себе всякую любовь к нему, чем останется без того успеха и без той любви влюбленной в нее толпы, которые составляли всю суть и прелесть ее существования.

Ей вспомнилось, как отец, бывало, не раз говаривал ей, что публика ревнива и тем ревнивее и требовательнее к своим любимцам, чем больше любит их.

И вот она изменила им, и ее уже спешат наказать, и бог весть, простят ли когда-нибудь и примут ли снова с прежней любовью, если она когда-нибудь захочет опять вернуться сюда? Что, если, потеряв любовь Москвы, она не встретит такой же в Петербурге? Что, если?!

– О! Боже мой, Боже мой! – почти вскрикнула она. – Но этого не может быть! Не должно быть! А иначе… иначе… – Она не знала еще, что будет иначе, но чувствовала только, что это будет что-то ужасное и роковое для нее! Но она не верила, не хотела, не могла верить этому, – она верила в свой талант, в свои силы и счастье. – Вздор! – сказала она себе с новой энергией, – все будет хорошо! – Ее постоянные успехи невольно развили в ней уверенность в свою счастливую звезду, которая всегда поддерживала ее и позволяла смело, почти беспечно глядеть в будущее, ожидая от него, уже по привычке, только новых удач и счастья.

Воспоминание о том, что ей шикали, еще жгло стыдом ее лицо, но уже не подавляло больше тем отчаянием, каким поразило в первые минуты; она понимала теперь, что это была просто месть оскорбленной толпы, порицание ее измене, но не порицание ее таланту и игре – та месть, которая ревнующего влюбленного заставляет с ненавистью поносить изменившую ему возлюбленную, любовь к которой мучает его в это время сильнее, чем когда-либо.

Но никакая месть и злоба не могли отнять у нее таланта, которым она всех покоряла, и если москвичи ей шикали за то, что она уходила от них, то петербуржцы станут рукоплескать за то, что она перешла к ним!

Самое мучительное и тяжелое для нее в этом деле было то, что она сама слишком любила Москву и не так хотелось бы ей проститься с нею! Теперь это имело вид какого-то тайного бегства и неблагодарной измены, и она раскаивалась, зачем не сделала этого открыто и смелее! Тогда прощание их вышло бы совсем иное! Но она испугалась разных мелких неприятностей и наказала саму себя. Да, они вправе наказывать ее, вправе освистывать ее! Эти шикавшие ей теперь москвичи – когда-то толпою в несколько тысяч проводили ее отца до могилы как родного, дорогого им человека. Среди них развился и ее собственный талант; они были ее первыми учителями и судьями, и они же столько лет так баловали и любили ее, и всю семью ее… И всех их она променивает на одного человека! Оценит ли он когда-нибудь ее жертву так, как она того стоила для нее? Поймет ли, как сильно она должна была любить его, чтобы принести ее ему! Ей казалось, что Чемезов, видя в этом лишь простую необходимость, не придает ей и большого значения. А между тем ей она могла стоить целой жизни!

Предыдущая главаГлава 46 из 86Следующая глава