Чемезов вернулся в Петербург совсем не в том настроении, с каким уезжал. Он отдохнул и запасся новыми силами и энергией, а главное, не ощущал больше того удручающего чувства одиночества, которое угнетало его все время перед отъездом.
Хотя расстаться с Ольгой ему было жаль, но, с другой стороны, он был почти рад, что вернулся домой. Нервная и суетливая, совсем непривычная ему жизнь Леонтьевых успела уже утомить его.
Ольга провожала его на вокзал. В последние два дня перед своим отъездом он еще яснее увидел, как привыкли они друг к другу. Они решили, что он будет ездить в Москву каждые две-три недели. Ольга обещала провести в Петербурге весну и лето и похлопотать о переводе ее из Москвы в Петербург.
С приятным чувством какого-то облегчения подъезжал Чемезов к своему дому и с удовольствием увидел широко улыбавшуюся ему физиономию швейцара Степана, который стремительно бросился принимать с извозчика его вещи.
– Ну что, как у вас, все ли благополучно? – спросил его Чемезов.
– Все-с, слава Богу! – радостно отвечал Степан. – у Натальи Кирилловны только зубы очень сильно болели, да на прошлой неделе Семен Архипыч палец немножко ожгли, а то все, слава Богу, благополучно обстоит.
– Ну, это еще не велика беда, – сказал Чемезов, входя на свою лестницу. Он только что хотел сказать Степану, чтобы тот не звонил, желая сюрпризом обрадовать стариков, но тот уже успел дать несколько таких энергичных звонков, что и няня, и Архипыч сразу догадались, в чем дело, и выбежали навстречу.
Няня заплакала от радости, тут же на лестнице дрожащими руками обнимая его.
Архипыч не выражал своего восторга так стремительно, но тоже, видимо, был очень доволен возвращением своего барина, и, ревнуя, по обыкновению, не только его, но даже и его вещи, отнял их от Степана, желавшего внести их наверх.
– Подай сюда, подай! – сердито говорил он, вырывая их у него из рук. – Сам донесу, сам…
И, с трудом взвалив себе на спину чемодан и плед с подушкой, он поплелся наверх, никому не позволяя подсобить себе и всех отстраняя с дороги.
В квартире все было чисто-начисто прибрано, и Чемезову, с радостным чувством вошедшему в нее, казалось, что каждая вещь точно ждала его и радовалась теперь его возвращению.
– Ну, прежде всего давайте мыться, няня, а потом и чай будем пить!
– Ах, красавец ты мой, пополнел ведь, слава Богу! – говорила няня, с умилением глядя на своего питомца и радуясь, что он опять возвратился к ней цел и невредим.
За умываньем она рассказала ему все новости, происшедшие без него: и о том, как у нее зубы болели, и о том, что у маленькой Леночки была краснуха, а Елена Николаевна было думала, не скарлатина ли, и очень боялась за дочку, и о том, как Зиночка на балу очень одному полковнику понравилась и что он даже не один раз уж у Олениных после того был.
– Ну что ж, – продолжала няня с удовольствием, – может, и посватается, тогда на Красной горке и свадьбу сыграем; мужчина еще бравый, бакенбарды такие красивые, большие, да и сказывают – у него в Курской губернии очень большое именье есть.
Но Чемезову было неприятно, что какой-то неизвестный ему полковник, совсем чужой им человек, уже имеет виды на Зину, а няня по наивности даже и радуется этому.
– Ну, рано ей еще замуж, – сказал он сухо.
– Да ведь я так только; конечно, рано, – согласилась няня, чувствуя, что ее сообщение почему-то не очень понравилось Юрию Николаевичу, и, чтобы загладить дурное впечатление, стала рассказывать другие новости, уже не семейные, а соседские. Няня, живя в этом доме пятый год, не только знала всех его жильцов, но имела сведения даже о жильцах других, ближайших соседних домов, и, интересуясь ими, думала, что и воспитанник ее также всех знает и всеми интересуется. И она рассказала ему, как в соседнем доме умер ударом генерал Теплицев, и в каком гробу его хоронили, и из какой церкви певчих брали.
– А у аптекаря сынишка родился, – заявила она не без торжества.
– Какого аптекаря? – удивился Чемезов, не помнивший в числе своих знакомых никакого аптекаря.
– А напротив-то, – пояснила няня, удивляясь, в свою очередь, как это он не понимает, про кого она говорит, – у которого мы лекарства-то берем; такой славный, говорят, мальчишка, большой страсть какой; сам-то, рассказывают, как родился, так прежде всего свесил его, так – что вы думаете? – все даже удивились, сколько в нем весу оказалось. Но только, говорят, мало он на отца-то похож; сам-то плюгавый, белобрысый такой, а мальчишка-то совсем чернявый вышел; тут больше на его помощника думают; положим, сама-то тоже чернобровая такая, глаза навыкате, краснощекая, здоровая немка; да вы разве ее никогда не видали?
– Кого, няня?
– Да аптекаршу-то; она тут, почитай, каждый день мимо окон проходит, все на Невский гулять ходит! Еще пальто бархатное с бобрами все носит; на нее ведь взглянешь и не скажешь, что аптекарша, подумаешь – генеральша…
Чемезов давно привык слушать машинально нянины рассказы, которые сначала коробили и раздражали его, как раздражают большинство мужчин мелкие женские сплетни, но старуха обижалась, когда он обрывал ее, и никак не могла понять, что тут дурного. К тому же подобные праздники редко ей доставались; она выбирала для этого такие минуты, когда Чемезов был наиболее в духе и, не желая огорчать ее, позволял ей болтать о разных лицах, которых никогда даже не видал, думая в это время совсем о другом и почти не слушая ее.
Няня потихоньку от него послала дворника к Елене Николаевне сказать, что Юрий Николаевич, мол, приехали, но на извозчика дать пожалела, и потому, когда Чемезов, уже умывшись и переодевшись, пришел в столовую пить чай, сестер еще не было.
В столовой место няни, оставшейся прибирать спальню, занял Архипыч.
– Ну что, Архипыч! – сказал ему Чемезов, желая и старику доставить удовольствие, еще более даже редкое, чем для няни, поболтать с ним.
Чемезов знал, что, несмотря на видимую неразговорчивость, Архипыч подчас очень любил поговорить и особенно с ним, так как одного его, кажется, считал за вполне серьезного человека, с которым стоит разговаривать.
– Как вы тут без меня поживали? Рассказывай, что новенького есть.
– Да что же новенького-то! – хмуро, стараясь скрыть внутреннее удовольствие, сказал Архипыч, закладывая по своей привычке руки за спину. – Новенькое-то вам, поди, ведь Наталья Кирилловна все уж рассказать успела?
– Да ведь я не знаю, – заметил Чемезов, угадывая и тут обычную ревность стариков, – может быть, она чего-нибудь и не рассказала.
– Ну, уж это очень даже удивительно будет, – сказал старик с ядовитою усмешкой, – они своего не упустят! – И, помолчав минутку, он спросил, как бы больше для проверки только: – Что ж, они вам про барышнину краснуху рассказывали?
– Про краснуху рассказывала.
Архипыч опять немного помолчал.
– И про полковника г-на Озерова рассказывали?
– И про полковника рассказывали, – сказал Чемезов, невольно улыбаясь этой конкуренции новостей.
– Ну, вон видите! Уж после них разве что останется! Уж я доподлинно их, можно сказать, знаю. А вот про мой палец, поди, не рассказывала? – спросил он вдруг с укоризной.
– Нет, про палец ничего не говорила.
– Ну, вот то-то же и есть! Я вот ихних болезней никогда не скрываю, а уж они мои… тут хоть помри, так и то не скажут!
– Да она, вероятно, забыла; сразу ведь всего не припомнишь, – сказал Чемезов, не зная, как выгородить провинившуюся няню.
– Ну нет, они не забудут! – сказал Архипыч, язвительно усмехаясь и покачивая головой. – Они всякую безделицу запоминают, не то что это… помнить-то они, можно сказать, очень даже хорошо помнят, а это они просто от умысла умолчали!
– Да какой же тут может быть умысел? Просто так.
– Нет, уж вы мне не говорите, я их очень хорошо понимаю; это они для того, чтобы такой вид, значит, придать, что, мол, сущие пустяки, не стоящие даже и упоминания, а я от пальца-то, может быть, помереть бы мог!
– Ну, вот уж и помереть! Бог даст, Архипыч, еще поживем.
– Да вы-то, Господь помилуй, поживете, ну а я-то уж не очень… в наши-то годы долго ли помереть! Ведь мне, слава Тебе Господи, шестьдесят девятый год пошел, самый, можно сказать, опасный возраст наступил – тут уж не больно разживешь-то! – заключил Архипыч с сердцем, точно сердясь на Чемезова за то, что тот так моложе его.
Чемезов знал, что когда старик попадал на этого любимого конька своего, то философствования его будут бесконечны, и он стал поспешно доканчивать завтрак, торопясь в департамент, куда его нетерпеливо тянуло все время с тех пор, как он еще подъезжал утром к Петербургу.
Но не успел он кончить, как раздался звонок и приехали Аркадий Петрович и Зина.
Елена Николаевна не могла: она все еще не выходила, ухаживая за своей дочуркой.
Начались шумные приветствия и объятия; Зина от восторга чуть не задушила брата поцелуями; Аркадий Петрович нашел, что Чемезов очень поправился и пополнел, и с удовольствием похлопывал его по плечу, рассматривая так, точно не видел три года.
– Вот! – воскликнул он с торжеством, в увлечении приписывая идею чемезовской поездки исключительно себе. – Я знал, что это принесет тебе пользу! Только жаль, что ты все время просидел в Москве; и чего ты там киснул! Следовало все-таки проехать в Сосновки да хоть недельку прожить на деревенском воздухе; это бы еще больше поправило тебя.
– Да не пришлось, – сказал Чемезов, слегка краснея.
– Ну а тут, батюшка, – воскликнул Аркадий Петрович с удовольствием, потирая руки, – без тебя у нас такие дела, я тебе скажу, натворились! Римваль-то полетел, слышал?
– Слышал-слышал, в Москве еще слышал.
– Да помилуй, его давно пора было сместить: ведь он стар, как Вечный жид; из него на заседаниях, бывало, вместо речей один песок сыпался.
– Ах, это, кажется, Леонтьева? – воскликнула Зина, схватывая со стола большой кабинетный портрет, принесенный няней из чемодана вместе с другими вещами. – Ах, Юрий, миленький, подари мне его! Ну на что он тебе!..
Чемезов быстро, с неожиданным для себя смущением, вырвал у сестры Ольгин портрет и быстро спрятал его к себе в стол.
– Не шарить! – сказал он, слегка ударяя Зину по рукам. – Знаешь, я этого не люблю. А вот какого вы там полковника ей нашли? – спросил он шутя, но пытливо взглядывая на сестру.
– А как же, как же, полковник! – засмеялся Аркадий Петрович. – Несомненный полковник, с орденами и густыми эполетами! Как же, претендент.
– Ну, это все Аркадьины да нянины выдумки! – сказала Зина, вспыхивая и сердито блестя глазами на Аркадия Петровича. – Нашли какого-то противного старикашку, даже плешивый уже и зубы вставленные, и воображают, что жених! Вот уж лучше бы умерла, чем пошла бы за такого!
Негодующий, обиженный тон Зины, которым всегда говорят молоденькие девочки о не нравящихся им поклонниках, когда их дразнят ими другие, был почему-то приятен Чемезову; он засмеялся, с удовольствием целуя сестренку, и сразу успокоился насчет ее замужества.
Прежде чем ехать в свой департамент, Чемезов все-таки заехал к Hélène, посмотрел девочек. Елена Николаевна чрезвычайно обрадовалась брату; она тоже нашла, что он очень поправился, но зато сама она за это время похудела и побледнела, как это всегда случалось с ней, когда заболевал кто-нибудь из ее детей.
– Ну, смотри же, непременно приходи обедать! – сказала она, когда он, перецеловав всех девочек, радостно визжавших и бросавшихся к нему на шею, спешил уходить.
После разлуки и Hélène, и Зина, и дети, и старики, и даже Аркадий Петрович – все казалось Чемезову еще ближе и милее прежнего: он радостно сознавал, что вернулся домой, к своим, в свой угол, где у него все на месте, все свое, не то что там, в Москве, в бивуачной, трактирной обстановке, которую он терпеть не мог.
Даже самый вид петербургских улиц, так надоевший ему перед отъездом, теперь был ему приятен, и, идя в департамент, он с удовольствием смотрел на знакомые дома, улицы и людей, которые теперь его окрепшим нервам казались точно тоже какими-то обновленными и посвежевшими.
В департаменте удивились его неожиданному приходу; ждали, что он предварительно даст телеграмму, а он нагрянул как снег на голову.
Но его тронуло, как все обрадовались ему. К тому же почти все, за самым малым исключением, были на своих местах за работой, и это тоже было ему очень, очень приятно.
После первых минут приветствий он прошел к себе, позвав в свой кабинет нескольких наиболее близких ему сослуживцев, чтобы расспросить их, как шли без него дела. Дела, поставленные в правильную, раз заведенную им колею, шли недурно; работали все тоже хорошо, но все-таки более важные и значительные дела откладывались до его возвращения, – не столько по невозможности решить их без него, сколько в силу того авторитета, которым он пользовался среди своих служащих, привыкших во всех наиболее важных вопросах поступать по его указаниям.
Поэтому за его отсутствие накопилось уже достаточно работы, и он довольным беглым взглядом проглядывал приготовленные для него бумаги.
– Ну, теперь за работу! – весело сказал себе он, чувствуя, как много в душе его бодрости, свежести и усиленного, почти страстного желания работать.
Настроение его невольно передалось и всем другим. Чувствовалось, что вернулся хозяин – душа дела, и присутствие его точно всех одушевляло.
Он любил свое дело – и любовь эта невольно передавалась от него и другим служащим. Он любил работать – и работать вместе с ним было приятно и легко, хотя сама работа была трудная. Но трудность как бы исчезала перед той энергией, с которой он брался за дело и которая в большей или меньшей степени передавалась от него и другим работавшим вместе с ним. Много значило то, что в него верили, что в нем действительно чувствовали главу и хозяина дела, хотя он никогда не только не злоупотреблял своей властью, но избегал даже прибегать к ней. Он был скорее товарищем, чем начальником, но власть его чувствовалась помимо его желания не вследствие его действий, а вследствие той нравственной силы, которая была в нем, которую невольно сознавали другие и которой так же невольно подчинялись.
Но главная его сила и заслуга были в том, что, требуя работы от других, он сам работал еще вдвое и втрое более их. И это все прекрасно знали и потому охотнее следовали его примеру. Оттого и теперь, когда он вернулся отдохнувший, бодрый, со свежим запасом энергии, это невольно отразилось сейчас же на всех, и работа закипела.
Даже посетители и просители, каждый день по различным делам являвшиеся в департамент, радовались его возвращению.
– Ну, слава богу! – говорили они, предчувствуя, что теперь все их личные просьбы, адресованные в департамент, разрешатся гораздо скорее.
Чемезов и сам сознавал это, и в глубине души сознание это было главной его гордостью и радостью. Но в этот раз он чувствовал это еще сильнее, и в нем поднимался усиленный прилив какой-то благодарной нежности и к жизни, и к делу, которые вдруг осветились для него глубоким смыслом и счастьем.