К книге
АртисткаЧасть вторая. XIX
43%
Часть вторая. XIX
37

Стол, накрытый во всю длину залы, представлял из себя довольно любопытное зрелище; он щедро был уставлен всевозможными закусками и винами, но сервирован такой разнокалиберной – то очень дорогой и красивой, то совсем простой и грубой – посудой, что это невольно бросалось в глаза. Своей, видимо, не хватило, и собирали наскоро по соседям, откуда попало, и потому серебряные ножи и вилки перемешивались с растрескавшимися деревянными черенками и рядом с тонкой граненой рюмкой стоял вдруг толстый, зеленоватого стекла стакан; но зато середину стола украшала огромная великолепная японская ваза с живыми цветами, присланная кем-то поутру в подарок Ольге.

Пелагея Семеновна сама за стол не садилась и толь-ко прохаживалась вокруг него, угощая своих гостей и присаживаясь на минутку то там, то здесь.

На одном конце царила Милочка, усадившая подле себя всех своих поклонников, в том числе и бухарцев, с которыми не желала расставаться. К ним присоединились Добров с Анфисой и степняк-помещик, отчего на их конце было очень шумно и весело; на другом конце сидели Ольга, Марья Дементьевна, Алексей Петрович, Чемезов, Ярославцев и знаменитый доктор.

– Ах, я тоже поближе к вам подсяду! У вас тут, кажется, уж очень хорошо, – сказала интересная вдовушка, пробираясь между стульями и садясь между Чемезовым и Ардальоном Михайловичем, который сегодня повсюду следовал за ее шлейфом.

Она ему очень нравилась, и, предоставив Милочке кокетничать с ее поклонниками, сам он весь вечер сильно приударял за красивой вдовушкой. У Леонтьевых никогда никого не усаживали, а все садились, где сами хотели; так выходило гораздо проще и веселее.

– Нет, нет, садитесь лучше рядом со мной! – сказала Марья Дементьевна вдовушке, раздвигая ей свободное место между собой и Ярославцевым, потому что ей хотелось, чтобы Ольга сидела рядом с Чемезовым; но Чемезов был не совсем в духе, не хотел этого и быстро отодвинул для вдовушки стул возле себя.

Он уже не раз замечал, что, когда ему случалось видеть Ольгу в большом обществе, его всегда в ней что-то коробило и точно раздражало. Она сидела между знаменитым доктором и каким-то очень красивым брюнетом, о котором Марья Дементьевна уже успела шепнуть Чемезову, что это Рогозин, известный художник. Обоим им она, видимо, сильно нравилась, и Чемезов не то чтобы ревновал их к ней, но ему было неприятно, что эти люди сидят к ней слишком близко, смотрят на нее нехорошими глазами, целуют ее руки и говорят ей разный вздор – тот вздор, который возможен только на подобных ужинах или обедах, когда все уже немножко en bon courage[8], а она с своим разгоревшимся лицом, с влажными, полуоткрытыми губами, с которых почти не сбегала улыбка, и с красными маками в растрепавшихся волосах, не только не оскорблялась и не смущалась этим, но ей точно даже нравилось все это, и она сама весело смеялась, шутила и дурачилась с ними.

За большим столом прислуживали лакеи, специально взятые на этот вечер, и Настасья, а у молодежи в столовой – какая-то домашняя прислуга.

Настасья, впрочем, не столько прислуживала, сколько угощала и распоряжалась всем, добровольно приняв на себя роль метрдотеля. Она имела озабоченный, но довольный вид, и, обнося соус или салат, останавливалась сзади чьих-нибудь стульев и начинала разговоры с теми из гостей, которых наиболее почитала. И точно так же, как и тогда в Петербурге, ее все знали, все с ней заговаривали и шутили.

Вдруг совсем неожиданно раздался хор нескольких голосов. Оказалось, что это на Милочкином конце вздумали чествовать хозяев и, встав с мест и подняв стаканы, грянули «славу» под дирижерством Доброва и Анфисы, которые были зачинщиками этой мысли.

Многие сейчас же с удовольствием подхватили, и почти все гости запели хозяевам:

Слава хозяюшкам

Свет ли Семеновне,

С Ольгой ли дочерью

Свет нашей Львовной и т. д.

Пелагея Семеновна, поднявшись с того места, на котором было присела, встала и, поклонясь в пояс по-старинному, во все стороны, пошла опять обходить гостей, чокаясь и целуясь с некоторыми из них.

Ольга тоже встала и, пока ее величали, тоже обошла всех с бокалом в руке и тоже перецеловалась со многими не только женщинами, но и с товарищами-мужчинами.

Вся молодежь высыпала из столовой и присоединилась к хору, после чего с хохотом и шумом набросилась на Ольгу и зацеловала ее. Все эти молоденькие, розовенькие консерваторочки и гимназисточки питали к ней чуть не институтское обожание и пользовались каждым случаем, чтобы выражать ей свой восторг. Потом спели «славу» Милочке, потом гостям, потом, разохотившись петь, даже и Настасье, причем так усердно заставляли ее чокаться и целоваться со всеми, что она, чрезвычайно довольная оказанным ей вниманием, даже раскраснелась и растрепалась вся. После «славы» начали было другую, тоже русскую и старинную песню, но поддерживали ее уже не так охотно, и она скоро оборвалась, заглушенная говором, смехом и спорами, поднявшимися почти в каждом отдельном кружке.

Спорили обо всем – кто о Бисмарке и Андраши, кто о переселенческом вопросе, кто о театрах и литературе, кто о винах: какие лучше – крымские, заграничные или кавказские, – и все почти спорили в той бестолковой русской манере, в которой два спорящих чуть что не всегда толкуют о двух совершенно разных мыслях и, не слушая и перебивая один другого, спешат только как можно громче и скорей выкрикивать свое собственное мнение.

Но Добров, не кончив ужина, выскочил вдруг из-за стола, подбежал к роялю и, сам себе аккомпанируя, запел с тем мастерством, ради которого ему платились в оперетке бешеные деньги, какие-то новые, очень остроумные и смешные куплеты.

Многие, не кончив мороженое, тоже вышли из-за стола и окружили его; но большинство еще оставалось на месте, доканчивая вино и споры.

Добров был в ударе и пел почти художественно, невольно всех смеша и «расшевеливая», как он сам о себе говорил. Он пропел совершенно добровольно чуть не десяток различных куплетов, тогда как в театре, заупрямившись иной раз, не желал повторить и второго, несмотря на неистовые вызовы публики.

Но своим желанием петь он заразил и других, и едва он кончил, как его место занял уже другой молодой человек, с тонким, красивым, несколько женоподобным лицом. Он посадил аккомпанировать себе какого-то толстяка, славившегося как замечательный аккомпаниатор, и запел прелестную арию Радамеса из первого действия «Аиды».

Переход от комических куплетов к подобной арии был, в сущности, очень резок; но уже с нескольких же первых нот певец овладел всеобщим вниманием, и Марья Дементьевна шепнула Чемезову, что это тоже одно из будущих светил – дивный голос и большой талант, которого дирекция на свой счет отправляет в Италию для окончательного музыкального образования.

И действительно, это был хотя и не очень сильный, но мягкий и гибкий, прекрасный голос, в котором было что-то, что невольно захватывало и вливалось в душу.

Споры оборвались; все затихли и слушали певца с взволнованными лицами.

Чемезов обернулся, ища глазами Ольгу; она стояла недалеко от рояля, с побледневшим вдруг лицом, и глаза ее, страстные и влажные, задумчиво, как очарованные, глядели на певца.

И Чемезову невольно припомнился ее рассказ об Италии и о том, как Орлин по одному лицу ее угадал, что она влюбилась в этого Лео… Что-то болезненное сжалось в сердце его, и он с каким-то странным, жестким чувством следил за каждым изменением ее побледневшего, очарованного лица. Но она точно почувствовала на себе его пристальный взгляд и, обернувшись, улыбнулась ему и, отойдя от рояля, тихонько пробралась к нему.

– Нет, – прошептала она, опускаясь на стул подле него и крепко, незаметно для других, сжимая его руку своей похолодевшей рукой, – нет, это совсем не то, – сказала она с той чуткостью, которая не раз уже поражала его в ней, – я просто люблю музыку… и она всегда волнует меня, особенно пение… но это совсем, совсем не то…

В эту минуту певец кончил, и раздался целый гром рукоплесканий.

Все аплодировали и благодарили; дамы жали певцу руки и восхищались им; мужчины целовали и обнимали его, а Добров, особенно тронутый его пением, даже ругался от избытка чувств с какой-то растроганной нежностью и непременно хотел с ним выпить по этому случаю.

– Вот, – говорил он, подходя к знаменитому доктору и стряхивая слезинки со своих заплывших глазок, – вот на Шекспира мне наплевать! Ну вот ничуточки не забирает, а насчет пения… того… слаб! Сейчас как баба разревусь!..

– Помилуйте! – кричал с восхищением Ардальон Михайлович. – Да такого голоса в русской опере никогда и не было! Вы увидите, что из него только выйдет: всех итальянцев затмит! А главное, что приятно, – что это уж наш собственный, русак настоящий! Даже не малоросс!

– Ну, это кто его там еще знает! – сказал насмешливо знаменитый доктор. – Все они русаки по псевдонимам-то!

Но Ардальон Михайлович и Марья Дементьевна уверяли, что хорошо знают его, и ручались чуть не головой, что он самый что ни на есть русский человек.

Марья Дементьевна знала даже тетку его крестной матери и сама состояла с ним в каком-то родстве, в таком, впрочем, отдаленном, которого, спутавшись на третьем колене, и сама объяснить не могла.

Но певца заставили спеть вместе с Варенькой дуэт из «Гугенотов», и споры о его происхождении поневоле прекратились. Голос Вареньки, замечательно чистого, несколько металлического звука, сливаясь с бархатным тенором певца, почти покрывал его своей силой; но она пела холодно, без воодушевления, и даже лицо ее оставалось все таким же равнодушным и спокойным, как всегда, и делалось вдруг более чем когда-либо похожим на Глафирино. Варенька не то чтобы портила, но как-то расхолаживала впечатление и, не увлекаясь сама, не увлекала и других.

Когда они кончили, им поаплодировали, но уже далеко не так горячо, как аплодировали, когда Павлишин пел один. Разговоры снова возобновились: кто вернулся к столу доканчивать вино и кофе, кто принялся опять за прервавшиеся было споры, а некоторые даже вздумали уезжать.

– Ой, тетка, тащи балалайку! Покажем им, как хохлы поют! – закричал вдруг Анфисе Ярославцев, раздобывший откуда-то из внутренних комнат гитару. Все обрадовались и приветствовали их шумными восклицаниями и аплодисментами, но «тетка» упиралась и не хотела петь после Павлишина.

– Что уж… куда уж!.. – нарочно жеманясь, говорила она словами одной из своих ролей. – Куда уж нам «с суконным… да в калашный ряд»!..

Но все смеялись и насильно тащили ее к Ярославцеву, который, не обращая никакого внимания на ее отговорки, поставил посреди залы два стула и уже настраивал гитару.

Наконец Анфису усадили, и она, притворяясь совсем оробевшей и сконфуженной, закрывала лицо своими толстыми руками и строила уморительные ужимки и гримасы, но под конец бросила ломаться и с живым, полным юмора, талантом пропела вдвоем с Ярославцевым еще очень свежим и недурным голосом комическую малороссийскую песенку так хорошо, как если бы оба они действительно были настоящие хохлы. Публика опять развеселилась, а степняк-помещик, у которого имение оказалось как раз в Полтавской губернии, так разошелся, услыхав звуки родного языка, что не вытерпел и сам стал им подтягивать.

Но еще лучше и смешнее спели они потом втроем с Добровым «Паулину», которою привели всех в восторг; все хохотали и упрашивали пропеть еще что-нибудь в этом роде, но Анфиса не хотела.

– Нет, пускай Оля теперь споет, – сказала она, кивая головой в сторону Ольги, – а уж мою душу отпустите на покаяние, дайте вздохнуть! Я вам потом за то «Куманька» лучше спою.

– Да, да, в самом деле; Оля! Ольга Львовна! Спойте, спойте! Нет, уж отказываться нельзя! Петь – так всем петь! – кричали все, обступив Ольгу, и тащили ее, как за минуту пред тем тащили Анфису, на средину зала.

Чемезов никогда не слышал ее пения и почти испугался за нее, думая, неужели она, после такого мастерского – каждое в своем роде – исполнения, решится тоже петь.

Но она решилась и, смеясь, с оживленным, разгоревшимся опять лицом села на место Анфисы. Ее мечтательно взволнованное настроение, навеянное прелестной арией из «Аиды», прошло, и ей самой, видимо, хотелось петь и дурачиться.

– Ну, грянем, Олечка! – сказал Добров. – «Ночи цыганские»!

– Нет, мы лучше с Колей «Морозец» споем! – сказала она, улыбаясь Ярославцеву.

– Да, да, «Морозец», «Морозец»! – закричали все, потому что знали, что она с Ярославцевым особенно хорошо поет его.

И они запели.

Ярославцев вдруг точно помолодел на добрых двадцать лет; глаза его, с любующимся выражением глядевшие на Ольгу, заблестели и заискрились; в голосе зазвучала бесшабашная русская удаль, и он пел с такой страстью и воодушевлением, что казался почти красавцем, несмотря на свои пятьдесят с лишком лет, и все невольно любовались им.

Чемезов уж больше не боялся. Ольга пела так хорошо, в каждом звуке ее было столько молодой, радостной жизни, столько искреннего увлечения, что невольно, глядя на нее, хотелось жить, петь, любить и радоваться чему-то. Прелестное лицо ее, оживившееся еще больше, казалось отражением каждого слова, и вся она точно сливалась с той песней, которую пела.

– Ах, хороши наши ребята! – воскликнул с восторгом Добров, когда они кончили. – Олечка, радость моя, любовь моя, богиня, дай на коленочки встану и ножки тебе расцелую! – умолял он, опять прослезившись и действительно вставая перед ней на колени и целуя кончик ее платья.

– Ну и счастье же вам, нестоящему! – сказала Марья Дементьевна Чемезову, любуясь Ольгой и радуясь опять от всей души за Чемезова. – Ведь вы почувствуйте только, какой это талант! Какая душа! – И она не выдержала и, соскочив с своего кресла, бросилась к Ольге и тоже крепко расцеловала ее.

– А ну-ка, детушки, теперь «Куманька»! – крикнула расходившаяся, глядя на Ольгу, Анфиса. – Да хором только, детушки!

– Хором, хором! – согласились все с полным удовольствием, потому что всем давно уже не сиделось простыми только слушателями и хотелось петь самим.

Куманек мой, побывай у меня… —

запела Анфиса, – и весь огромный, добровольный хор радостно подхватил за ней: —

Побывай, бывай, бывай у меня…

Добров изображал куманька и с уморительной мимикой отвечал ей, что и рад бы побывать у нее, да только у нее собачка больно зла!

Я собачку на веревку привяжу… —

заливалась Анфиса – и все, не дав ей еще докончить этих слов, с восторгом подхватывали уже:

Привяжу, вяжу, вяжу, вяжу, вяжу!..

Мужчины подтопывали ногами, дамы подергивали плечами, и все с одушевленным ожесточением, словно разгораясь еще больше от увлечения друг друга, выводили это нелепое, но всем забавное —

Привяжу, вяжу, вяжу…

Пела и Марья Дементьевна, и степняк-помещик, богатырский бас которого, точно из бочки, раскатывался по всей зале, и знаменитый доктор, который, не довольствуясь одним пением, азартно дирижировал себе в такт и ногами, и руками, и даже головой; пела и Милочка со своими гвардейцами, и застенчивый миллионер, и интересная вдовушка, и Ардальон Михайлович, и даже Пелагея Семеновна, тоненьким, чуть слышным голоском выводившая это «привяжу», и, наконец, сама Настасья, стоявшая в дверях с подносом в руках.

Даже Чемезова с Алексеем Петровичем захватила эта волна общего оживления, – и они тоже, дурачась и смеясь, вторили другим. Но вдруг Анфиса как-то взвизгнула и, подергивая на ходу толстыми плечами, мелкой дробью побежала по всей зале, и Добров, не выдержавший этого зрелища, стремительно вырвался из хора и прямо вприсядку, выделывая какие-то удивительные штуки ногами и подпрыгивая чуть не до потолка, пошел навстречу Анфисе.

– Столы, столы отодвиньте! – закричали тем, кто стоял ближе к столу, и кое-кто бросился наскоро сдвигать их в сторону. На подмогу поспешно прибежали два лакея и какая-то толстая рыжая баба в подоткнутом сарафане и в кожаных полусапожках, из которых спереди и сзади торчали тесемчатые ушки. Она наскоро забрала в обе руки тарелки и ножи, но, увидев такой пляс, не вытерпела и, вместо того чтобы бежать обратно в кухню, остановилась, как была, нагруженная посудой, и, улыбаясь всем своим широким рябым лицом, с восторгом смотрела, «какие барин штуки откалывает».

– Ну, – громко сказала она Настасье, одобрительно покачивая на Доброва головой, – энтот и нашего Ванюху, пожалуй, за пояс заткнет!

Наконец и танцоры, и певцы утомились.

Песню оборвали, и мужчины решили по этому случаю выпить.

Подали наскоро собранные остатки шампанского, а кому не хватило его, тот без претензии пил другое вино и даже просто пиво.

Все расселись отдыхать и обмахивались веерами, а мужчины вытирали платками раскрасневшиеся, вспотевшие лица. На несколько минут в зале настала почти тишина, от которой спавший у себя в комнате Борис вдруг проснулся и вышел в зал, слегка уже отрезвевший, но все еще с заспанными, бессмысленными глазами.

Пелагея Семеновна испугалась, как бы он чего не выкинул, и с тревогой посматривала на него; но он как ни в чем не бывало подсел к одной из Вариных подруг и начал разговаривать с ней.

– Ах, это прелестно! – воскликнула на всю залу Милочка. – Mesdames! Бухарцы тоже хотят петь! Они говорят, что споют нам какую-то свою бухарскую песню! Ах, это прелесть! Слушайте, слушайте, господа! – кричала она, заставляя всех молчать.

– Ах, это в самом деле интересно! Слушайте, слушайте! – говорили за ней другие, с насмешливым ожиданием и любопытством смотря на бухарцев.

Те запели.

Это были звуки странные и дикие, казавшиеся для непривычного европейского уха резкими и некрасивыми, лишенными всякой мелодии; но бухарцам они, очевидно, нравились нисколько не меньше, чем русским нравился только что пропетый «Куманек».

Они пели плавно, раскачиваясь в такт головой и всем туловищем, то налево, то направо, но песнь из заунывной перешла, должно быть, в какую-нибудь воинственную и грозную, потому что звуки из мерных и протяжных сделались резкими и громкими, и глаза их, вырезываясь из-под надвинутых на густые брови белых чалм, дико сверкали на кого-то.

– Прелестно, прелестно! – шептала Милочка с упоением, но остальным эта песня мало, кажется, понравилась, или, вернее сказать, совсем не понравилась; никто ничего не понял, а угрожающее выражение бухарских лиц было как-то жутко и неприятно.

Им поаплодировали, когда они кончили, жидко и неохотно, больше из вежливости, чем из удовольствия; но бухарцы, прикладывая руки ко лбу и к сердцу, раскланивались теперь самым миролюбивым и любезным образом.

– Ишь черти! – сказал, неодобрительно поглядывая на них, Добров. – Попадись им там в этой ихней Бухаре проклятой – они себя покажут!

– Да, покажут! – меланхолически согласился Ярославцев, которому после пятой бутылки различных вин вдруг стало как-то грустно на душе.

– Выпьем по этому случаю! – предложил им знаменитый доктор, уверявший все время Ярославцева, что у него наверное есть болезнь почек, которую он видит в нем по многим внешним признакам, и предлагавший даже даром лечить его от нее, чем приводил того в еще большую меланхолию, заставляя предчувствовать после всех этих уверений свою скорую кончину, хотя в обыкновенное время Ярославцев чувствовал себя вполне здоровым человеком.

– Э, полно, друг, не печалься! Сказал: вылечу! Выпьем вот лучше! – продолжал знаменитый доктор, переходя с ним уже на «ты». И так как вина больше не было, хотя гостеприимные хозяева заготовили всего вдоволь, то они вчетвером с Добровым и степняком-помещиком налили себе по рюмке водки, смешав ее предварительно с остатками какого-то ликера.

Был, однако, уже пятый час. Кто устал, кто опьянел; и понемногу начали наконец разъезжаться. Но в эту минуту к роялю подошел какой-то маленький, скромно, почти застенчиво все время державшийся человечек с несколько болезненным, нервно подергивающимся лицом, и заиграл совершенно неожиданно, сначала немного как будто конфузясь и стесняясь, но с каждым ударом все лучше и увлекательнее, какую-то шопеновскую вещь.

Это был известный пианист, один из профессоров консерватории, человек, который обожал музыку и играл сам дивно, но пред публикой выступал очень редко и играл в обществе охотно только иногда, после подобных долгих вечеров и ужинов, когда на него находило вдохновение; тогда он добровольно играл по нескольку часов, между тем как в другое время его с большим трудом можно было уговорить на то.

В первую минуту публика, услышав звуки прекрасной музыки, снова было встрепенулась, и даже те, которые уже собрались уезжать, остановились и слушали. Но большинство сильно устало, и впечатления уже не отражались с той силой, как в середине вечера. Первые две-три пьесы прослушали все с видимым удовольствием, тем большим, что надеялись, что он скоро кончит. Но знаменитый пианист, увлекшись сам своей игрой, взялся за четвертую; тогда разговоры снова начались, громко и бесцеремонно, и те, кто было остановились слушать, – опять стали разъезжаться. Пелагея Семеновна с Павлей и Настасьей стояли в передней, потому что каждую минуту надо было с кем-нибудь прощаться, кого-нибудь провожать и помогать одеваться. В зале оставались только наиболее охмелевшие и упрямые, которые продолжали отрывочные разговоры и плохо самими уже понимаемые споры, но спорили уже не с прежним увлечением и горячностью, а с какой-то тупой, вялой придирчивостью друг к другу.

Пианиста никто больше не слушал и не обращал на него никакого внимания; но он не замечал ни разъезда, ни бесцеремонных, почти заглушающих его разговоров, и все играл и играл, все лучше и лучше, все с большей силой и увлечением, видимо, слыша только себя и наслаждаясь теми дивными звуками, которые вылетали из-под его быстро бегавших по клавишам рук.

Чемезов уезжал в одно время с Борковыми и должен был провожать вдовушку, или, вернее, она желала проводить его, подвезя опять в своей карете, что ему в душе совсем не нравилось.

– Что же этот господин, – спросил он у Ольги уже в дверях, – долго еще забавляться у вас будет?

– О, – засмеялась она, – теперь он разыгрался, так уж ничего не помнит! С ним иногда случается, что он вплоть до следующего дня так и проиграет где-нибудь!

– Вам уже спать пора, ведь шестой час уже; неужели же эти господа все еще будут продолжать сидеть и пить тут! – сказал он с неудовольствием, не понимая, как можно так злоупотреблять любезностью хозяев.

Но Ольга нисколько этим не беспокоилась.

– Да я и уйду, – сказала она спокойно, – с ними тут Боря и Павля останутся, а мы с мамой никогда не дожидаемся, пока все разъедутся; да это и бесполезно – все равно не дождешься! – прибавила она, беспечно засмеявшись.

«Что за безобразие», – невольно подумал Чемезов, которого поражали подобные порядки.

Гости еще раз все перепрощались, а Марья Дементьевна обняла и крепко-крепко, с каким-то многозначительным, таинственным, понятным только им двоим да Чемезову видом поцеловала опять Ольгу.

– Ну, смотрите же! – сказала она и не договорила, а только улыбнулась все с тем же таинственным видом.

Ольга вместе с Настасьей вышли на лестницу и светили им, перегибаясь через перила.

– Не простудитесь, Ольга Львовна! – сказала заботливо любезная вдовушка.

– Нет, ничего… до свиданья! – крикнула она еще раз, когда они были уже внизу, и Чемезов, подняв кверху голову, увидел тускло озаренное свечой ее милое, издали улыбающееся ему лицо.

– Ну что? – спросила у него с торжеством Марья Дементьевна, когда они все вышли на улицу. – Ведь правда весело было? У них всегда ужасно весело бывает!..

Чемезов усмехнулся и с сомнением покачал головой.

– Слишком много только уж разных у них талантов! – сказал он в ответ.

Марья Дементьевна с изумлением посмотрела на него.

– Ах вы, противный! – воскликнула она, почти рассердись. – Да после этого вам и сходиться не следовало, коли вы талантов пугаться будете! Плохие же, коли так, товарищи вы друг другу будете!

– Ну, авось, бог даст, поладим как-нибудь! – сказал Чемезов, смеясь и целуя у нее на прощанье руку.

Она с минуту, не выпуская его руки, задумчиво смотрела на него.

– Ах, уж и не знаю, право, – сказала она, вздыхая и с сомнением покачивая головой, – радоваться мне за вас обоих или печалиться, – право, не знаю!..

Предыдущая главаГлава 37 из 86Следующая глава