Выход Ольги был только во втором действии; но когда она вышла, – Чемезов, все время нетерпеливо поджидавший ее, в первую минуту почти не узнал ее, – до такой степени старинный, богатый голландский костюм, а главное – гримировка, наложенная искусною рукой, художественно изменили опять всю ее фигуру и лицо, придав ему тип строгой, чисто еврейской, почти библейской красоты.
Он с любопытством рассматривал ее в бинокль, невольно любуясь ею и в то же время не понимая, как умудрялась она достигать гримировкой этого удивительного изменения всей своей фигуры и лица до такой степени, что даже сами черты ее начинали казаться совсем иными, не говоря уже о манерах, жестах и голосе, которые изменялись в ней каждый раз, согласно характеру той роли, которую она передавала. Тот, кто смотрел на нее теперь в роли Юдифи, невольно чувствовал в каждом ее движении, слове и взгляде то высокое, духовное развитие, которое она заимствовала от своего учителя и друга, а также и то, что это была натура благородная, искренняя, не умеющая унижаться до лжи и притворства; натура женственная, но самостоятельная, могущая покоряться только тому, кого избирало ее сердце, одна из тех цельных и глубоких натур, которые способны доходить до самых высоких жертв не только ради дорогих людей, но и во имя идеи.
Когда вошел Уриель, глаза ее вспыхнули такой глубокой нежностью, она так радостно, гордо и покорно пошла к нему навстречу, что, смотря на нее, становилось понятным, до какой безграничной преданности может доходить любящая женщина.
Ее пылкие речи, полные любви и веры в дорогого ей человека, поднимали в Чемезове какое-то странное волнение, и вся Юдифь в эту минуту своим пламенным и любящим образом точно открывала пред ним воочию женское сердце со всей силой его преданности и любви, и любовь эта, с такой художественной поэзией передаваемая ею, невольно очаровывала и привлекала его.
Самое сильное впечатление произвела она на него в том месте, когда раввины в доме самого же Монассе проклинают Акосту.
Она стояла среди народа с безжизненным, застывшим от ужаса и горя лицом, как бы не видя ни отца, ни друзей, осторожно отведших ее в сторону от Акосты; но когда раввин, среди страшных и торжественных проклятий, произнес:
– Не встретишь ты ни разу в женском сердце горячего привета…
– Лжешь, раввин, – вскрикнула она с безумной, отчаянной силой, и бесстрашно, на глазах всех, проклинавших его, бросилась в объятия Акосты.
И долго еще потом, когда занавес уже спустился, в ушах Чемезова раздавался этот вдохновенный, влюбленный и торжествующий крик, как бы внезапно и невольно вырвавшийся в страшную минуту из глубины возмущенного любящего сердца, – и носилось в памяти бледное, дрожащее от волнения и гнева лицо женщины с гордо горящими глазами, которая так смело и открыто призналась пред всем народом в своей любви к Акосте в ту самую минуту, когда все остальные поспешили так жалко и трусливо отойти от него.
«Да, – подумал Чемезов, – так любить может только женщина!» И ему стало больно и грустно, что в его жизни не было никогда ни одной женщины, которая «так» любила бы его… Ему хотелось сейчас же пойти к Ольге, чтобы увидеть ее вблизи, – и было жаль, зачем сегодня, имея время, он не поехал к ним. Как пройти за кулисы – он не знал, да и думал, что его, как постороннего, пожалуй, и не пропустят туда; но, на его счастье, ему попался знакомый, некий Корецкий, страстный любитель театра, знавший не только всех артистов, но и все выходы, входы и проходы в каждом театре; и он провел Чемезова за кулисы, где сдал его какому-то маленькому выходному актеру, попросив его провести Чемезова до уборной «Ольги Львовны», к которой сам почему-то не пошел.
Давно уже не случалось Чемезову быть за кулисами, и, как только он попал туда и очутился в одном из узких боковых проходов, между нагроможденными декорациями, которые рабочие наскоро устраивали на пустой сцене, его охватило какое-то странное жуткое чувство, смешанное с любопытством, удовольствием и неловкостью.
Откуда-то, вероятно из раскрытых настежь дверей мужских уборных, доносился громкий говор и взрывы хохота; навстречу поминутно попадались торопливо бегущие буфетные лакеи с подносами, уставленными чаем, пивом и бутербродами, и горничные актрис, озабоченно пробегавшие куда-то. Повсюду кипела какая-то особенная, нервно-суетливая жизнь, невольно ошеломлявшая непривычного человека, тогда как актеры и актрисы спокойно расхаживали между наскоро уставляемыми декорациями и рабочими, и их фигуры – с загримированными лицами и наклеенными бородами и париками – казались Чемезову здесь, вблизи, какими-то странными, грубо намазанными и смешными, тогда как несколько минут назад, на ярко освещенной и отдаленной от него сцене, являлись полными жизни и даже красоты.
Посреди сцены, широко расставя ноги и запрокинув голову кверху, стоял какой-то худой, по-видимому, желчный господин, вероятно режиссер, и что-то громко и сердито кричал верхним рабочим о каком-то новом потолке с розовыми разводами.
Он недовольно оглядел Чемезова и, скосив на него глаза, отрывисто, вполголоса спросил у шедшего впереди его провожатого:
– К кому?
– К Ольге Львовне-с, – поспешно и почтительно отвечал тот.
Желчный господин ничего на это не ответил и, не обращая на них больше внимания, снова поднял голову кверху и принялся кричать, что-то растолковывая не понимавшим его рабочим своим нетерпеливым, раздражительным голосом.
Чемезову все это было как-то странно забавно; он сознавал охватившую его жуткость и неуверенность, и это смешило его; он сам себе казался точно напроказившим школьником, потихоньку пробравшимся в запрещенное место, из которого каждую минуту его могли с позором вывести и где последний рабочий, которому он попадался под ноги, бесцеремонно толкал его и на него же покрикивал, не чувствуя пред ним никакого почтения, к которому, бессознательно для себя, он привык в своем департаменте.
Но ему нравилась, по крайней мере сегодня, эта нервная, суетливая, кипевшая вокруг него жизнь, как бы и его самого заражавшая своим беспокойным, но приятным волнением.
Наконец его проводник, поднявшись на несколько деревянных ступенек, остановился пред маленькой дверью.
– Вот-с, – почтительно обратился он к Чемезову, – это ихняя-с уборная, потрудитесь здесь постучаться.
И он удалился со скромным, но довольно многозначительным видом.
Чемезов поблагодарил его и осторожно постучал.
Его жуткое волнение сильнее поднялось в нем почему-то в эту минуту, пока он ждал ответа Ольги.
– Войдите! – сказал ее голос.
Он отворил дверь; она сидела спиной к нему, осторожно поправляя пред зеркалом гримировку глаз, но, обернувшись слегка в его сторону и увидев его, вдруг вся вспыхнула, глаза ее блеснули радостно и удивленно, и, быстро поднявшись со стула, она стремительно рванулась навстречу, протягивая к нему обе руки.
– Вы!.. – воскликнула она тихо, словно не веря себе. – Вы…
Он горячо взял ее милые, так радостно бросившиеся ему навстречу, руки и крепко, одну за другой, поцеловал их.
И вдруг, в эту минуту, когда он увидел так близко подле себя ее просветлевшее при его входе лицо, он понял, чего так мучительно и тоскливо недоставало ему все последнее время и отчего все вокруг казалось так пусто и одиноко. Но то, что он понял, не испугало, не смутило и не удивило его даже, а только подняло какое-то новое, светлое, отрадное чувство, от которого на душе его стало так радостно и легко, точно он наконец нашел то нечто прекрасное и дорогое ему, чего так долго искал и все не мог найти…
– Не ждали? – спросил он тихо, не выпуская ее рук из своих.
Она ответила не сразу и молча смотрела на него сияющим взором, точно о чем-то думая, что-то припоминая.
– Нет, – сказала она тихо, – я ждала, и я знала, знала, – воскликнула она вдохновенно, – что вы приедете!
И они оба замолчали, с задумчивым, удивленным счастьем смотря друг на друга.
– Я знала… – тихо повторила она.
– А я… я не знал! – сказал он, удивляясь теперь, как мог он все это время не понимать того, в чем и заключалась вся суть пережитых дней.
Где-то, сначала далеко, раздался долгий дребезжащий звонок, который все приближался к ним.
– Звонят… – сказала она машинально, все еще не отводя от его лица своих прекрасных, озаренных ярким светом глаз.
– Да, звонят… – повторил он и с сожалением выпустил ее руки.
В ту же минуту подле дверей уборной раздался чей-то торопливый голос:
– Ольга Львовна, пожалуйте на сцену!
– На сцену? Да, на сцену, сейчас… – сказала она рассеянно, точно не понимая, куда и зачем ее зовут; но Чемезов, уже овладевший собой и усилием воли разрушивший сладкое очарование промелькнувшей минуты, понимал лучше ее, что она не должна медлить.
– Идите… – сказал он ей нежно, но твердо, – мы еще увидимся.
И, пожав в последний раз ее руки, он вместе с нею вышел из уборной.
Он ласково кивнул ей на прощанье, и торопливо, боясь дольше задерживать ее, пошел к выходу, но, дойдя до последнего поворота, невольно обернулся назад.
Она стояла все на том же месте и, опустив руки, смотрела ему вслед своим задумчивым и рассеянным, но радостным взглядом, издали сиявшим и улыбавшимся ему…