Постепенно все вошло опять в обычную колею в жизни Чемезова – после отъезда Ольги, вырвавшей было его из нее на время, – и дни потянулись по-прежнему, в постоянной работе и занятиях. Даже отношения с сестрой опять поправились, хотя слегка ощущаемая натянутость еще чувствовалась по временам.
Маленькая ревность Елены Николаевны к Леонтьевой прошла сама собой, когда она убедилась, что увлечение ею брата – если только тут было увлечение – совсем не серьезно и что с ее отъездом он сам собой перестал думать о ней.
Зато вопрос о Мери все еще оставался больным местом; они не затрагивали его друг с другом, и Елена Николаевна даже сказала себе, что больше никогда уже не возобновит своих попыток женить брата, потому что это только портит их отношения.
Но Елена Николаевна ошибалась, думая, что брат вовсе забыл о Мери; напротив, если случалось ему когда серьезно думать и о ней, и о своей женитьбе вообще, то это было именно теперь.
При возвращении теперь в свою одинокую квартиру Чемезова невольно охватывала какая-то странная тоска, сознание пустоты, одиночества, раньше никогда не замечаемых им. Он старался заглушать это в себе, но оно все-таки не заглушалось и угнетало его, против желания, как какая-нибудь внутренняя, только что начинающаяся, еще даже несознаваемая, но развивающаяся с каждым днем болезнь, отражающаяся невольно на нравственном состоянии духа.
Даже работа, которую он так любил и которая обыкновенно всецело поглощала его собой, теперь порою только еще хуже утомляла его, и он уже не чувствовал в себе прежней силы, энергии и свежести. Это еще не было явлением постоянным и охватывало его только временами, но тем не менее оно невольно пугало его, так как подобные припадки все учащались и усиливались.
Тогда на него нападал какой-то ужас и уныние; апатия сильнее овладевала им, и он поневоле бросал работу и в бессильной тоске бросался на оттоманку и, подложив руки под голову, просиживал так час и два, бесцельно и угрюмо смотря в пространство пред собой и с тупым отчаянием спрашивая себя, не сходит ли он с ума.
Он сознавал, что ему необходимо отдохнуть, освежиться как-нибудь, вырваться на волю, а, быть может, даже переменить весь образ жизни, – не то будет плохо! Но как переменить? Уехать куда-нибудь месяца на два теперь, среди зимы, когда работа в полном ходу, было невозможно, да он и сам не согласился бы на то, думая гораздо больше о деле, чем о здоровье.
Жениться, как советовала сестра? Это, конечно, всего радикальнее изменило бы весь строй его жизни и, быть может, действительно помогло бы ему отчасти!
Но сказать это было гораздо легче, чем сделать.
Женитьба почему-то представлялась ему только в виде женитьбы на Мери, и он часто останавливался теперь на ней мыслью, разбирая то чувство, которое было у него к ней. Чувство не сильное и не ясное даже, но приятное и спокойное. Иногда он сравнивал его с другими, испытанными в его жизни еще прежде, и тогда оно выходило таким бледным и ничтожным, что даже былое увлечение маленькой Оленькой в дни его молодости казалось по сравнению с этим чем-то более ярким и живым. Быть может, это зависело просто от большей свежести и восприимчивости впечатлений, но как бы там ни было, а жениться с таким ничтожным запасом любви к своей невесте было, по его мнению, не только опасно, но даже нечестно. Он разбирал себя строго и добросовестно, как всегда, когда дело касалось его совести, и находил, что с его испортившимся характером, пошатнувшимся здоровьем, с этими притупившимися чувствами, неспособными подняться не только до экстаза любви, но даже до простого увлечения, он не имеет права жениться! Что может дать он своей молодой жене, кроме сознательного или бессознательного разочарования и в муже, и в жизни с ним! Правда, явятся дети, которых он всегда любил и желал иметь, но, бог весть, удовлетворится ли полная свежих сил и молодости женщина одною этой детской любовью? Не слишком ли этого мало для той, которая с полным правом будет ждать от него любви такой же горячей и молодой, какая наполняет собственное ее существо? Что даст он ей взамен этого? Своей женитьбой он только испортит жизнь Мери, и с другим она будет, вероятно, гораздо счастливее. Теперь, увлеченная своим чувством к нему, она не понимает этого пока, но, связав себя с ним, когда-нибудь непременно сознает это, и тогда от их брака получится только тяжелая, нерасторгаемая и непрерывная связь двух жизней, неестественно и насильно удерживаемых одна подле другой. А потом еще это утомительное, постоянное, вечное – до смерти одного из них – присутствие в доме другого существа, которое будет иметь полное, почти неограниченное право вмешиваться в каждый его шаг, во все дела, желания, даже в мысли; быть может, она пожелает по-своему переделывать всю его жизнь, привычки, даже самый характер, давно уже сложившийся и вылившийся в определенную форму, изменить которую ему уже невозможно, а между тем – все это будет требоваться от него постепенно и настойчиво, с полным сознанием своих прав, которые и действительно будут даны. И девушка, в сущности, чужая ему, с которой у него нет ничего общего, станет чем-то неотъемлемым от него самого, от его собственного существования, избавиться от зависимости которой будет уже никогда невозможно, потому что против того поднимутся и закон, и общество, и, что важнее всего, собственная совесть!..
Чемезов терялся, не отдавая, как привык обыкновенно, ясного и определенного отчета себе в том, чего же он, собственно, хочет и к чему стремиться ему? Что-то точно спуталось в его жизни, но что это и почему так случилось – он не понимал, и приписывал все расстроенным нервам. Порой ему приходило в голову, что это сделали отчасти слова Ольги, которая так горячо доказывала ему, что он неправильно устроил свою жизнь, ища в ней не того, чего следовало, и пугала его безотрадной, одинокой старостью. Не было ли это в нем просто инстинктивно поднятым ею страхом пред этим одиноким будущим – инстинктивное желание любви, зарожденное ее словами? Hélène говорила, правда, то же самое, но в ее словах не было той пылкой страстности и воодушевления, какое было у Ольги, а потому они и не действовали с такою же силой.
Ольга сама была вся жизнь, вся воодушевление, и потому невольно заражала своей экзальтацией других; что же мудреного, что такой страстный проповедник тронул и его, раскрыв пред его глазами то, чего он раньше не замечал. Ему хотелось бы теперь иметь подле себя близкое, дорогое существо, которое слилось бы с его жизнью, живя с ним одними радостями и горем, одними чувствами и мыслями; но такого существа не было, а сделать им Мери почему-то пугало и не удовлетворяло его.
И пустота нравственная ничем не заполнялась, а переутомление физическое развивалось все сильнее, и с каждым днем Чемезов делался все угрюмее и раздражительнее.
К тому же и по службе почти ежедневно были какие-нибудь мелкие и ничтожные, но все-таки волновавшие его неприятности; с некоторого времени они стали повторяться все чаще и чаще и мучили его гораздо больше, чем прежде.
Быть может, неприятностей этих было нисколько не меньше прежнего; быть может, они были даже просто плодом его собственного утомленного и раздраженного состояния духа. Несколько месяцев тому назад он, вероятно, не обратил бы на них большого внимания, но теперь все казалось ему в таком преувеличенно-неприятном виде, что после какого-нибудь самого обыкновенного заседания, в котором мнение его расходилось с мнением большинства и ему приходилось спорить, доказывать и убеждать, он чувствовал себя совершенно разбитым и физически, и морально; ему начинало казаться, что он более, чем когда-либо, окружен врагами, недоброжелателями и интригами, которые, рано или поздно, непременно погубят и его, и дорогое ему дело. Порой он даже с горечью спрашивал себя: из-за чего и для чего он, в сущности, бьется, мучится, хлопочет, растрачивая последние силы, здоровье и годы, когда в конце концов все равно ничего путного и прочного из всего этого не выйдет? В один прекрасный день его сместят и выбросят, как надоевшую или ненужную, или опасную вещь, а его преемник опять все переделает по-своему, или – что еще хуже – по-старому, по избитым шаблонам, думая, быть может, не столько о деле, сколько о самом себе и своем месте, которое, так или иначе, будет стараться удержать за собой, хотя бы для этого пришлось пожертвовать всеми принципами правды и собственными убеждениями.
И на него вдруг находило страстное желание бросить все это и уехать куда-нибудь в глушь, в деревню, где он отдохнул бы от этих вечных волнений, интриг, несогласий, недоверий и тому подобного, где он мог бы жить, не заботясь ни о деле, ни о службе, ни о карьере, а только для самого себя и своих близких. Быть может, в этом-то и есть истинное значение жизни или, по крайней мере, ее покой и счастье? Не во сто ли крат счастливее и благоразумнее те эгоисты, порой даже очень милые и добродушные, которые думают только о самих себе, ищут в жизни благ только для себя, не задаваясь никакими высшими задачами?
Но в глубине души он тут же сознавал, что никогда этого не сделает и предпочтет лучше умереть двадцатью годами раньше, чем добровольно сойти с этой дороги, которая, конечно, мучила и утомляла его, но в то же время уже настолько втянула его в свою колею и давала все-таки же такое нравственное удовлетворение, что он уже не мог больше представить своего существования помимо службы.
Желая развлечься хоть немного, он пытался выезжать и, между прочим, был раза два у Обуховых, куда его как-то тянуло; но каждый раз после подобных выездов он возвращался домой еще более уставшим, раздраженным и неудовлетворенным в том, чего инстинктивно искал и чего никак не мог найти.