В день рождения Петра Георгиевича Обуховы всегда давали парадный обед.
На этот раз день этот совпал и с некоторыми другими семейными радостями.
Во-первых, Петр Георгиевич получил новое повышение; во-вторых, на обед должна была приехать Ольга, а потому он обещал быть особенно торжественным и многолюдным.
Глафира Львовна, нарядная и красивая в своей кружевной светлой наколке и новом шелковом платье, приятно шуршавшем по паркету, немножко волновалась и, проходя то из гостиной в столовую, то из столовой в гостиную и кабинет, заботливо окидывала все комнаты и особенно парадно накрытый стол тем зорким взглядом опытной хозяйки, от внимания которого ничто не может скрыться.
Но хотя Глафира Львовна и волновалась, и даже устала несколько от обычных в этих случаях для хозяйки хлопот, но волнение ее было приятное, а в те минуты, когда она вспоминала о повышении мужа и о том, что они теперь наконец «тайные», волнение это делалось даже радостным, и улыбка невольно пробегала по ее полным румяным губам.
Из всей многочисленной семьи Леонтьевых одна Глафира Львовна никогда не была на сцене; она даже и не любила ее. Семейная зараза не коснулась ее, и она не чувствовала в себе никаких талантов, но нисколько этим не огорчалась.
Старик Леонтьев шутя говаривал: «Глафира не артистка, она у нас – математик!»
Еще будучи маленькой девочкой, Глашенька умела так поставить себя в семье – больше, впрочем, побаивавшейся ее, чем любившей, – что ее всегда ставили в пример прочим детям. Глашенька с детства была рассудительна, спокойна и благовоспитанна, в контраст другим своим братьям и сестрам, отличавшимся большою резвостью и шалостями. Она с ранних лет как бы сознала над ними свое превосходство, но относилась к нему так разумно и тактично, что, казалось, ни на одну минуту не желала терять своей «примерности».
В восемнадцать лет она прекрасно окончила курс гимназии и получила первую золотую медаль. С этих пор она стала давать уроки, предпочитая их сцене, и преподавала даже музыку, признавая ее, впрочем, лишь настолько, насколько она давала ей возможность заработать лишнюю копейку.
Чрез четыре года, давая уроки детям одного чиновного вдовца, она вдруг совершенно неожиданно для своих домашних, с которыми вообще редко откровенничала, объявила им, что выходит за него замуж.
Как это случилось и как вела себя с ним Глашенька для того, чтобы привести дело к такому приятному результату, осталось навсегда тайной, удивившей несколько всю семью, так как, несмотря на то что Глашенька была молода и красива, за ней почему-то никто и никогда не ухаживал, и сама она обыкновенно никого особенным вниманием не удостаивала.
Вскоре после свадьбы Обухова перевели в Петербург, и молодые уехали.
С тех пор прошло уже десять лет; за это время Глафира Львовна пополнела, похорошела и приобрела тот внушительный вид, благодаря которому к ней так и просился ее титул «генеральши».
В доме мужа она сумела сохранить за собой тот же авторитет, которым пользовалась раньше в своей семье. Она прекрасно поставила весь дом и завела в нем образцовый порядок. Хозяйство вела замечательно, с какой-то непонятно даже откуда привившейся к ней «немецкой аккуратностью». Прислуга у нее была вся выдрессированная, боявшаяся одного ее взгляда, хотя она никогда не бранила ее, и даже детей своих, которых очень любила, Глафира Львовна держала чрезвычайно строго, находя, вполне основательно, что любовь – не в нежностях.
Дети от первой жены – их было трое – жили, за исключением старшей Софи, вне дома. Пасынок служил в провинции, а младшая еще училась в московском институте.
С мужем Глафира Львовна жила очень дружно; они, казалось, как бы нарочно были созданы друг для друга, обладая одинаковыми вкусами, взглядами и привычками.
На Петра Георгиевича Глафира Львовна сразу произвела благоприятное впечатление, и чем больше он приглядывался к ней, тем впечатление это становилось все благоприятнее и благоприятнее. Но жениться на ней тем не менее он не решался довольно долго. Она была девушка не из его общества, без всяких средств, если не считать заработка уроками, который, само собой разумеется, он не мог позволить продолжать ей, если бы она сделалась его женой. Но главное, она вышла из такой семьи, которая отнюдь не казалась ему благонадежной и подходящей для него. Все это долго заставляло его колебаться, но зато, женясь, он невольно с каждым годом убеждался все больше и больше, что лучшего выбора он положительно сделать не мог.
Первая его жена была женщина болезненная, вялая, скучная и далеко не воплощала в себе всех желаний и требований своего супруга.
Глафира же Львовна была совсем в другом роде. Она с самого начала вполне приноровилась к его вкусам и, не поступаясь чересчур своими, сумела и те и другие слить вполне гармонично.
Перед мужем она не чувствовала уже больше своего превосходства, как это было когда-то в ее родной семье; они были, так сказать, равноправны. И Петр Георгиевич никогда не отнимал от жены этого равенства; она была не только полной хозяйкой в его доме, но отчасти даже и главной советницей его в делах службы. Она знала его департамент и важнейшие в нем дела чуть не лучше его самого и всегда умела дать полезный и удачный совет, за что Петр Георгиевич в душе еще больше ценил и уважал ее.
Они оба были люди, не умевшие отдаваться сильным страстям, порывам и ласкам, и любовь их казалась несколько холодной на вид, но зная, что в душе они очень ценят один другого, они не желали ничего большего и были вполне довольны друг другом.
Зато каждый раз во времена каких-нибудь неожиданных или ожидаемых семейных радостей, вроде последнего производства в «тайные», их дружелюбные отношения под впечатлением удовольствия делались еще приятнее и дружественнее.
Так было и теперь. Они были довольны и событиями, и друг другом, и всячески старались отблагодарить и наградить как-нибудь один другого.
Он с особенным чувством целовал теперь ее красивую, несколько полную белую руку и на одной неделе сделал два подарка: браслет и платье, что было большой редкостью и доказательством усиленного прилива нежности, так как обыкновенно Петр Георгиевич имел привычку делать подарки только по строго положенным на то дням – именинам, рождениям жены, Новому году и Пасхе. Такое внимание и щедрость очень тронули Глафиру Львовну, и она, в свою очередь, старалась отплатить мужу усиленной внимательностью и заботами о нем. Например, на обед заказывала исключительно его любимые блюда, купила ему дорогого портвейна и даже в чай вместо обычных трех кусков сахара стала класть четыре, как он это любил, но от чего она систематически в продолжение всех десяти лет старалась отучить его, – и, в довершение всего, начала ему собственноручно вышивать прекрасный новый халат, который хотя и вышивался как будто тайком, но про который Петр Георгиевич тем не менее отлично догадывался, и этот халат вкупе со сладким чаем и дорогим портвейном глубоко трогали его…
Однако пробило уже половину шестого, и звонки в передней стали раздаваться все чаще и чаще. Глафира Львовна заторопилась. Она поспешно переставила несколько ваз и рюмок, стоявших, как ей казалось, не совсем прямо, наскоро отдала лакею кое-какие приказания и вышла уже совсем в гостиную, где Петр Георгиевич и Софи занимали съезжавшихся гостей.
Петр Георгиевич, разговаривая то с тем, то с другим, стоял на пороге между своим кабинетом и гостиной, как бы для того, чтобы поровну разделить себя между своими гостями. Увидев жену, он издали незаметно улыбнулся ей той нежной улыбкой, которая невольно явилась у них обоих за последние дни под влиянием усиленного прилива нежности друг к другу.
Софи же сидела в гостиной на диване, обязанная, пока не было самой Глафиры Львовны, занимать наиболее почетных гостей и особенно старого сановного графа, присутствием которого очень гордилась Глафира Львовна. Но по их скучающим, натянуто-улыбающимся лицам Глафира Львовна догадалась, что эта глупая Софи опять не сумела принять на себя роль любезной хозяйки и допустила гостей чуть не заснуть подле себя. Глафира Львовна сейчас же, с самой любезной улыбкой, на какую только была способна, подошла туда и заговорила нарочно гораздо громче обыкновенного, чтобы только хоть как-нибудь поднять и оживить вялое настроение гостиной, сердясь в то же время в душе на дам, которые всегда запаздывают.
Гостей, однако, все прибывало, даже и дамы почти все уже явились, а Ольги между тем все еще не было, несмотря на то что она обещала приехать как можно раньше, и это было тем более досадно, что Ольга одна могла бы занять десять человек сразу. Сама Глафира Львовна всегда была точна, и потому считала себя вправе требовать того же и от других, а особенно от родной сестры.
Наконец, стоя возле одной группы, спиной к дверям, она почувствовала за собой то легкое, едва уловимое движение, которое всегда происходит в гостиной, когда появляется какая-нибудь интересная личность, невольно привлекающая внимание присутствующих.
Глафира Львовна обернулась, думая, что это Ольга, но это был Чемезов.
Тогда она поспешно сделала несколько шагов навстречу и любезно улыбалась ему все время, пока он здоровался с ней и извинялся, что немного запоздал.
– О, нисколько не опоздали, напротив, многих еще нет… с вашей стороны это очень мило… – сказала она, ища глазами мужа; но того уже не было на пороге: вероятно, успокоенный присутствием жены, он позволил себе окончательно перейти в кабинет.
Тогда Глафира Львовна сама представила своего гостя, сказав просто, но внушительно:
– Юрий Николаевич Чемезов!
У Глафиры Львовны была одна маленькая слабость: принимать у себя более или менее значительных людей, особенно если они принадлежали к административному миру, и поэтому, хотя в обыкновенное время она отзывалась о Чемезове с той же недоверчиво-насмешливой улыбкой, с которой говорил о нем и Петр Георгиевич, и большинство людей их круга, тем не менее, раз что он был ее гость, она вовсе не желала умалять его значение и силу, предпочитая на эти часы скорее увеличить их.
Оставшись довольна тем впечатлением, которое произвело появление Чемезова на других ее гостей, Глафира Львовна уже хотела усадить его подле себя и Софи (имея на этот счет совсем, впрочем, не эгоистические соображения), но Чемезов прошел в кабинет Петра Георгиевича.
– Это тот Чемезов? Знаменитый? – спросил с едкой усмешкой на слове «знаменитый» старый граф, важный сановник со звездами, присутствием которого Глафира Львовна особенно гордилась, хотя, спрашивая, он прекрасно знал не только какой это Чемезов, но даже и его самого.
Глафира Львовна с легкой улыбкой наклонила в ответ голову.
– Он очень молод! – заметила с удивлением одна из присутствующих дам.
Граф скептически усмехнулся.
– Да, он очень молод! – повторил он за ней с иронией – той иронией, с которой почти все люди его возраста и положения говорили о Чемезове.
– Так редко случается видеть такого молодого и уже известного администратора! – продолжала барыня, которой понравилась физиономия Чемезова и муж которой служил совсем по другому ведомству, а потому не имел ничего против назначения Чемезова.
Но брови сановника вдруг сердито сдвинулись, и в глазах блеснуло желчное, раздраженное выражение.
– Мое мнение: чем реже это будет встречаться, тем лучше будет и для правительства, и для дела! – сказал он резким, враждебным голосом.
Глафира Львовна тревожно обернулась на дверь кабинета и поспешила перевести неприятный разговор на какую-нибудь другую, более безобидную тему.
В душе она начинала сердиться все больше и больше. Все уже съехались, проголодались и, видимо, ждали обеда с усиливающимся аппетитом; под влиянием голода многие уже начали приходить в то недовольное расположение духа, которое является у людей с пустым желудком, не знающих, как еще долго протомят их ожиданием обеда. А Ольга между тем все не ехала и одна задерживала всех.
Это было крайне неловко и неприятно, и Глафира Львовна старалась удвоенною любезностью заглушить в гостях возрастающий аппетит. Наконец в передней дрогнул сильный, раскатистый звонок. Глафира Львовна с облегчением вздохнула. Так звонить могла только Ольга, которая всюду вечно опаздывает и потом быстро взбегает на лестницу, точно желая одной минутой наверстать пропущенный час.
– Наконец-то! – с сердитым упреком во взгляде, но по возможности мягким тоном проговорила Глафира Львовна, увидев торопливо входящую сестру.
– Ах, милая, прости! – заговорила та прекрасным, звонким, грудным голосом, которым сразу наполнила и оживила всю гостиную. – У нас была репетиция, потом мне надо было еще заехать в два места, потом домой переодеться, ну и опоздала!
Мужчины, просияв не то от ее появления, не то от того, что ничто, наконец, не задерживает более обеда, поднялись к ней навстречу, в то время как жены их оглядывали ее с каким-то полупочтительным-полунасмешливым любопытством.
Увидя, что все оживились и повеселели, Глафира Львовна заторопилась с обедом; и чрез минуту явившийся лакей, с такими же великолепными баками и с физиономией почти такой же внушительной, как у самого Петра Георгиевича, торжественно возвестил, что кушать подано.
Глафира Львовна очень любила придерживаться у себя в доме некоторых английских обычаев и порядков, и потому она и теперь взяла под руку старика графа, предпочитавшего в душе идти с Ольгой, страстным поклонником которой он состоял уже несколько лет. Петр Георгиевич предложил руку жене председателя: болезненной, худой женщине в богатом, напутанном платье и с сердитым, желтым лицом; но остальных пар не вышло, и все вошли в столовую беспорядочной гурьбой.
Когда стали закусывать, Чемезов подошел к Ольге.
– Вы не узнаете меня, Ольга Львовна? – спросил он, кланяясь ей.
Она обернулась к нему и, подняв на него глаза, мгновение глядела на него с недоумением, видимо, не узнавая и силясь припомнить, кто это. Но вдруг лицо ее оживилось, и глаза с ласковым удивлением улыбнулись ему.
– Вы Чемезов? – сказала она еще неуверенно, но уже радостно.
Он молча поклонился ей.
– Узнала? – спросила она, радуясь не то тому, что так скоро узнала, не то оттого, что это был именно он. И сейчас же просто и приветливо протянула ему руку, как своему старому хорошему знакомому.
– Вы очень мало изменились, – продолжала она, с улыбкой смотря на него, – я наверное бы узнала вас, даже если бы вы и не подошли ко мне сами. Но как вы сюда попали? – спросила она с легким удивлением, показывая в сторону хозяев смеющимися чему-то глазами. – Разве вы знакомы?
– Как же, мы с Петром Георгиевичем даже сослуживцы, по одному министерству служим; но в доме у него я еще в первый раз.
– Я думаю, – сказала Леонтьева, задумчиво смотря на него, – вам нелегко было бы узнать меня, если бы это не здесь случилось.
– Ну еще бы! Ведь я оставил вас почти ребенком! – сказал он, невольно любуясь ее оживленным лицом и гибкой фигурой.
– Положим, – рассмеялась она, – не совсем-то ребенком; когда вы уехали, мне было почти шестнадцать лет! Это только вы с Сергеем не хотели признавать меня тогда за большую! Но как все это уже давно было!
– Да, почти двенадцать лет прошло уже!
– Неужели двенадцать? Боже мой, как много! – сказала она тихо, почти грустно, и минуту они молча и задумчиво смотрели друг на друга, точно сравнивая себя в прошедшем и настоящем.
– Ну, я очень рада, – сказала она ласково, снова протягивая ему опять руку, – что мы с вами снова встретились! Я всегда люблю встречаться со старыми друзьями, а с вами – тем более: ведь мы были как родные.
Чемезов горячо пожал в ответ ее протянутую руку; ему вдруг стало так легко, приятно и свободно с ней, точно за эти двенадцать лет они не теряли из виду друг друга и видались, как бывало прежде, чуть не каждый день. Она опять пахнула на него молодостью, напоминая такое хорошее время, что ему приятно было даже глядеть на нее, ища на ее милом лице – далеко не таком красивом, как вчера на сцене, но зато гораздо более памятном и симпатичном ему теперь, следов чего-то прежнего, близкого для него; ему хотелось сесть с ней куда-нибудь подальше от всего этого общества, где никто не помешал бы поговорить им о старине и расспросить ее о всех ее родных и о том, как им жилось все это время.
Леонтьева точно угадала его мысли.
– Садитесь за обедом подле меня, – сказала она. – Мы поговорим.
Но в это время Глафира Львовна подошла к ним. Мужчины покончили с закуской, пора было садиться за стол, и Глафире Львовне очень хотелось усадить Чемезова рядом с Софи, и она уже несколько раз беспокойно поглядывала в сторону сестры, предчувствуя, что та разрушит ее планы.
– Ольга, – сказала она, подходя к ней, – поручаю тебе весь этот конец стола; граф и Андрей Яковлевич непременно хотят сидеть рядом с тобой.
– Ах нет, нет! – воскликнула Ольга полушутливым, полуиспуганным шепотом, – я не хочу, бог с ними! Оставь мне лучше Юрия Николаевича! Нам с ним хочется поговорить.
– Но ведь это можно и после обеда! – возразила Глафира Львовна с легким неудовольствием, но Ольга поспешно отодвинула стул, подле которого стояла, и села.
– Садитесь, Юрий Николаевич! – сказала она, смеясь. – А то Глашенька нас непременно разлучит!
Глафира Львовна натянуто улыбнулась и, очень недовольная в душе, отошла и попросила гостей садиться.
Все задвигали стульями, и в столовой поднялся гул голосов.
Из-за яркого света высоких канделябров и пара горячего супа лица казались словно подернутыми прозрачной дымкой; все примолкли, и слышно было только звяканье ложек о тарелки.
Чемезов, перекидываясь с Ольгой первыми отрывочными еще фразами, рассматривал ее, интересуясь той переменой, которая произошла с ней за эти годы.
В ней изменились не только лицо и фигура, но даже самый голос, и только в глазах вспыхивало еще мгновениями то доверчиво-смелое выражение, которое почему-то было особенно памятно ему.
Она вся выросла и пополнела за эти годы, и к ней так и просилось слово: женщина.
Но его удивляло, что сегодня Ольга совсем уже не походила на вчерашнюю Марию Стюарт, и ему почти не верилось, что это была она.
Вчера, в Марии Стюарт, все было так гармонично и величественно, а манеры и движения самой Ольги, несмотря на присущую ей, по-видимому, женственность, были порывисты и нервны.
Вчера она показалась ему очень высокой, с роскошной фигурой, но, рассмотрев ее сегодня вблизи, он убедился, что она скорее невысока и худощава. На сцене она почти поражала своей красотой; в действительности же ее совсем нельзя было назвать красивой. Напротив, все черты ее были неправильны, чуть-чуть даже грубоваты, но зато у нее была прекрасная, почти античная форма головы с замечательно изящной линией шеи и маленькими ушами, и в лице ее было что-то, что по своей привлекательности было лучше красоты.
Но главная, почти неуловимая прелесть ее заключалась, бесспорно, в глазах. Лучистые и яркие от блеска в них, они поминутно менялись не только выражением, но даже и цветом, который, переливаясь какой-то причудливой игрой, казался то совсем темным, то вдруг становился светлым и прозрачным, а вместе с ними менялось и все лицо ее. Оно то потухало точно – и в те минуты казалось совсем обыкновенным и неинтересным, – то вдруг разом загоралось таким оживлением и светом, которые совсем преображали и удивительно красили ее.
Лицо ее изменялось почти каждую минуту, и каждый раз в нем точно являлось что-то новое и не замеченное прежде, и Чемезову казалось, что именно в этой-то постоянной изменчивой игре ее лица и заключалась его главная прелесть.
В этой женщине все было просто и естественно, почти даже слишком просто для знаменитости, в которой всегда ищут чего-то особенного и необыкновенного. В толпе можно было пройти мимо нее и не заметить ее, но, узнав ее, она уже оставалась в памяти навсегда; ее нельзя было забыть, как забываются тысячи других людей, и что-то невольно подсказывало вам, что в ней таится прекрасная, высшая сила, отделяющая ее от других, обыкновенных людей и невольно привлекающая их к ней.
Сегодня как женщина она нравилась Чемезову гораздо больше, чем вчера на сцене, и он находил, что в жизни она еще лучше и симпатичнее, чем со сцены, хотя далеко не так красива. На ней было светлое молочное платье с букетом свежих пунцовых роз на груди, и среди прочих солидных дамских туалетов она выделялась ярким и живым пятном.
– Я насилу отвоевала вас у Глашеньки! – сказала она Чемезову, смеясь и лукаво смотря в сторону сестры. – У нее было злостное намерение усадить меня между своими сановными старичками, но я отделалась, и теперь на меня дуются и старички, и Глашенька!
И в смехе ее, когда она засмеялась, говоря это, было что-то такое славное, почти детски-искреннее, что невольно заражало других.
– Впрочем, оставим их Глашеньке! – прервала она вдруг саму себя. – Расскажите мне лучше, что вы делали и как жили все эти годы. Знаете, мне, в сущности, очень странно видеть вас подле себя таким… таким…
– Таким старым! – подсказал он ей, смеясь, но с каким-то грустным чувством на душе.
– Нет, – сказала она, – не то; но ведь я вас знала еще студентом, а теперь вы вдруг «особа», «администратор», как говорит Петр Георгиевич!
– Да, – сказал он в тон ей, – и я вас знал еще и гимназисточкой, а теперь вы вдруг «артистка», «знаменитость», как говорится на театральном языке!
– Ого! – воскликнула она. – Да вы по-старому собираетесь меня поддразнивать? А помните, – рассмеялась вдруг она, – как вы с Сережей слоеные булки наперегонки ели?
– Нет, – засмеялся он тоже, – этого что-то не помню! А что Сережа, как он поживает? Где он теперь?
– Теперь в Иркутске! Ведь он также на сцене, только в провинции; вы, может быть, слышали, – он вскоре же после вашего отъезда бросил университет и поступил на сцену.
– Ну, и что же, подвизается с успехом?
– О да! Ведь у него большой талант; если бы он захотел, то, конечно, мог бы отлично перейти в Москву, но он, как был, знаете, горячкой, так и остался: ни с одним начальством поладить не может!
– Ну а Пелагея Семеновна? Что она? Все такая же?
– Мама-то? Все такая же, да она и не может измениться! Представьте, мы с ней еще недавно о вас вспоминали: ведь вы когда-то были ее большим любимцем…
– Да, – сказал Чемезов, с любовью припоминая снова то далекое время, – мы с ней большими друзьями тогда были.
– А помните, – спросила Ольга, вся оживляясь, – как вы, студенты, бывало, гурьбой, человек по пятнадцать – по двадцать, забирались в раек нашего театра? Я помню, было две партии, отцовская и дубравинская, и обе вечно воевали друг с другом. Раз вы все чуть даже не передрались там! Вы с Калашниковым, кажется, были коноводами отцовской партии. А что, – спросила она лукаво, – теперь, я думаю, вы уже не устраиваете больше по райкам таких демонстраций?
– Нет, – засмеялся он, – теперь уж неудобно! Каждому овощу свое время, Ольга Львовна… Нет, мне больше всего запомнились наши зимние вечера после театра… Бывало, все уже разойдутся, останемся только мы вчетвером: Лев Егорович, вы, Сергей да я, и засидимся так чуть не до рассвета.
– Да, да, – подхватила она радостно, – я тоже это помню; все в доме уж спят, бывало, одни мы бодрствуем и мировые вопросы решаем! И ведь как горячились, как спорили!.. Да, хорошее это было время!.. – сказала она тихо, с грустной, мечтательной улыбкой на лице.
Они смотрели друг на друга с каким-то задумчивым удовольствием, невольно будя и поднимая один в другом далекие, милые обоим образы, воспоминание о которых точно невольно сближало их.
– А помните, как вы на меня тогда вечно обижались? – спросил он ее опять.
– Еще бы: ведь вы с Сергеем чуть не до слез доводили меня своим дразнением. Но вот вы, наверное, не знаете, почему я принимала все это так близко к сердцу? – спросила она, с лукавой улыбкой смотря на него.
– По молодости лет, вероятно! – заметил он улыбаясь.
– Вовсе нет! Просто влюблена в вас была! – воскликнула она вдруг так громко, что ближайшие соседи невольно обернулись на них.
– Я слышу, – сказал громко через стол старый граф, все время незаметно следивший за Ольгой и ожидавший только удобного случая, чтобы вступить с ней в разговор, – я слышу, как наша очаровательная Ольга Львовна признается кому-то в любви! Это, должно быть, очень приятно!
Чемезову стало несколько неловко от привлеченного к ним на минуту общего внимания, и скорее неприятно, чем приятно, что она так шутливо и бесцеремонно говорит теперь об этой любви своей к нему, которая ему представлялась такой детски-чистой и милой. И сама Ольга, как бы поняв свою маленькую бестактность, тоже немного сконфузилась и покраснела.
– Да, я признаюсь в любви, – сказала она полушутя-полусмущенно, – но это уж «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой»! – И она вздохнула как бы с комическим сожалением.
Старый граф насмешливо посмеивался. Он всегда ревновал Ольгу ко всем новым поклонникам, а к Чемезову, которого ревновал еще и к его месту, и тем более.
– В таком случае, – проговорил он ядовито, – это уже далеко не так приятно, и я думаю, что молодой человек, – он опять подчеркнул слово «молодой», – предпочел бы, чтобы это были дела дней настоящих!
– Что делать, ваше сиятельство, лучше когда-нибудь, чем никогда! – сказал Чемезов смеясь, но в душе ему был очень неприятен этот публичный разговор об их прежних отношениях.
– К тому же, – прибавила Ольга, слегка краснея, но с вызывающим видом поддразнивая графа, – нам остается еще и будущее.
Кругом все рассмеялись, кто одобрительно, кто насмешливо.
– Ну что же, – сказал граф, разводя руками, – остается только пожелать успеха!
«Ни малейшего такта!» – сердито подумала Глафира Львовна, бросая на сестру недовольный взгляд.
Подле Глафиры Львовны на почетных местах сидели с одной стороны старый граф, а с другой – жена председателя, болезненная женщина с желтым, высохшим лицом и жидкими волосами, тщательно подобранными под кружевное бандо.
Она привезла с собой своего сына-лицеиста, такого же золотушного и худосочного, как и сама, сидевшего подле Софи, но не спускавшего белесоватых глаз с Ольги, чем, видимо, немало беспокоил свою мамашу. Она все время бросала тревожно-сердитые взгляды то на него, то на мужа, которого ревновала, впрочем, больше из принципа, чем из-за каких-нибудь поводов к тому, потому что, поглощенный своей службой да винтом, он был равнодушен к самым красивым женщинам и оставался безупречно верен своей супруге, больше, впрочем, по недостатку времени, чем из любви к ней.
Он и теперь, не обращая никакого внимания на Ольгу и почти даже не замечая ее присутствия, спокойно рассуждал о чем-то с Петром Георгиевичем.
– Очень душно! – сказала председательша, беспокойно обмахиваясь платком.
Глафира Львовна, догадывавшаяся отчасти, почему председательше душно, и по многим причинам не желавшая раздражать ее, старалась усиленною любезностью смягчить ее неудовольствие; но председательша, сердившаяся отчасти и на Глафиру Львовну за то, что та имеет и даже приглашает к себе таких сестер, которые шокируют своим присутствием всех порядочных женщин и подвергают опасности скромных, неопытных молодых людей вроде ее бедного Поля, – оставалась холодна ко всем любезностям хозяйки и бросала многозначительные взгляды на мужа и сына.
– Я вчера в первый еще раз видела Ольгу Львовну и была совсем поражена и очарована ею! – сказала соседка председательши: молоденькая, хорошенькая женщина, только что вышедшая замуж за обрусевшего немца, который служил под начальством Петра Георгиевича и имел уже самые прочные надежды на блестящую карьеру. Она была еще очень наивна и неопытна, и хотя старалась, по совету сообразительного мужа, подражать во всем женам его старших сослуживцев, начиная от манер и вплоть до туалетов, темных и солидных, в которых ее прелестное свеженькое личико проигрывало, как проигрывает молодая зелень в серый, пасмурный день, – но еще не понимала того, что своими похвалами не доставит никакого удовольствия хозяйке и только рассердит еще больше и без того уже раздраженную председательшу.
Глафира Львовна холодно улыбнулась в ответ и поспешила переменить разговор, рассказав не совсем кстати, что у детей Долговых дифтерит, чем очень встревожила всех дам. У большинства из них были дети, и все встревожились и заинтересовались неприятной новостью. Даже молоденькая Зальц, у которой тоже была уже маленькая дочка, испугалась, вспомнив, что ее горничная дружна с горничной Долговых и занесет, пожалуй, к ним заразу.
Дамы оживились и заговорили все разом, с видимым увлечением, о детских болезнях и дурной прислуге, этих двух петербургских злобах, от которых каждая из них страдала в большей или меньшей степени.
Обед уже подходил к концу. Гул голосов сильнее поднялся в столовой; все говорили громче и больше, чем сначала; мужчины, сидевшие почти все на одном конце стола, спорили и говорили о последних новостях по разным министерствам и горячились еще больше, чем их дамы, заинтересованные детскими болезнями и прислугой.
– Я терпеть не могу этих Глашенькиных обедов! – сказала тихо Ольга Чемезову под общий гул голосов. – Мне всегда смертельная тоска со всеми этими ее действительными и недействительными советниками и советницами!
– Благодарю покорно! – рассмеялся Чемезов.
– Ах да, ведь и вы тоже! – воскликнула она смеясь. – Я и забыла совсем! Но вы совсем другое дело, вы для меня не действительный статский советник и директор какого-то важного там департамента, которого я и названия никогда не могу даже запомнить, а все тот же Егорушка Чемезов, как вас когда-то у нас звали! Помните?
– И отлично! – сказал он, невольно прощая ей за это маленькую бестактность с графом, после которой приятное впечатление их встречи точно немножко испортилось уже для него. – Это самое лучшее, – продолжал он, – что вы могли мне сказать… – И ему еще сильнее захотелось не только прочнее завязать с ней самой их возобновившееся знакомство, но повидать также и милую Пелагею Семеновну, которая так хорошо звала его когда-то просто Егорушкой, и Сергея, с которым они были так дружны, и всю их семью, среди которой протекли его лучшие студенческие годы.
– В чем вы еще выступите у нас? – спросил он ее.
– Вероятно, в «Грозе» и в «Орлеанской деве»…
– Мне непременно хочется еще раз поглядеть вас; не можете ли попросить у вас в кассе, чтобы для меня оставили один билет второго ряда на «Грозу», а то мне сестра говорила, что на ваши спектакли едва-едва можно достать билет.
Лицо Ольги радостно вспыхнуло, и она улыбнулась счастливой, гордой улыбкой, которую не смогла сдержать.
– С удовольствием… я очень рада, что вам хочется этого; нет, право… – сказала она с заблестевшими глазами и вдруг прибавила так искренно и задушевно, что невольно тронула и еще больше привлекла его к себе: – Будем опять такими же друзьями, как были прежде! Я очень, очень рада, что мы встретились. Ведь вы заедете ко мне? Не правда ли? «Европейская», 24.
– Непременно, непременно, я и сам хотел просить вас об этом.
– Поль, мой друг! – раздался вдруг тревожный голос председательши. – Кушай, пожалуйста, осторожнее мороженое, – у Долговых дифтерит! Мороженым ведь так легко простудиться! – прибавила она, обращаясь уже к дамам, которые, под свежим впечатлением долговского дифтерита, вполне сочувствовали ей. Несчастный Поль, разыгрывавший взрослого, элегантного молодого человека, страшно сконфузился и, заметив, как у Ольги, при трогательном воззвании его мамаши, задрожали розовые уголки губ, чуть не расплакался от обиды и досады.
К счастью для него, Глафира Львовна вскоре поднялась из-за стола, и все перешли в гостиную, куда подали кофе, ликеры и фрукты.
Большинство мужчин, взяв свои чашки и закурив сигары, отправились в кабинет Петра Георгиевича отдохнуть немножко в сладком предвкушении винта; некоторые же, в том числе и старый граф, окружили Ольгу, но дамы все еще продолжали держаться от нее несколько отдельным, видимо, не очень расположенным к ней кружком и только издали наблюдали ее любопытными взглядами, с насмешливыми гримасами, тихонько передавая друг другу свои впечатления.
Одна только молоденькая Зальц продолжала глядеть на Ольгу с нескрываемым восхищением и, страстно желая заговорить с ней, застенчиво вмешалась наконец в ее разговор с графом.
– Как жаль, что вы так редко играете в Петербурге! – начала она, смущаясь и краснея от сознания, что говорит с такой знаменитостью. – Как было бы приятно, если бы вы жили здесь; я бы, кажется, ни одного вашего спектакля не пропустила бы тогда!
– О нет, так часто вам, наверное, скоро бы надоело! – сказала Ольга, приветливо улыбаясь своей хорошенькой поклоннице, восторг которой невольно льстил ее самолюбию. Как ни была она избалована всеобщим поклонением, как ни привыкла к подобным похвалам и восхищениям почти всех знакомых своих, но каждый новый поклонник или поклонница ее таланта приносили ей новое безотчетное удовольствие. Юный Поль тоже не выдержал и, несмотря на неприятный инцидент с мороженым и тревожные взгляды мамаши, издали беспокойно следившей за ним, снова увлекся и, войдя опять в роль взрослого молодого человека с приятной наружностью и манерами объявил вдруг Ольге, что весь его класс, из которого большинство присутствовало на представлении «Марии Стюарт», так восхищен ею, что устроил даже подписку для поднесения ей букета в следующий спектакль.
– Мне даже поручено узнать, – любезно расшаркиваясь, заключил он, вдохновенно вдруг придумывая в эту минуту никем не поручавшуюся ему миссию, которая, по его мнению, должна была придать ему большое значение и достоинство в глазах «знаменитой артистки», – какие цветы вы предпочитаете более других?
– Ну, это раненько, раненько начали! – сказал полушутливо-полустрого старый граф, комфортабельно усадивший свое большое, отяжелевшее еще больше после обеда тело в глубокое, удобное кресло, любезно подставленное для него заботливой хозяйкой. – Вот погодите, увижу вашего Адольфа Фердинандовича, – расскажу ему ваши проделки! Вы, скажу, полюбуйтесь, чем они у вас в классах занимаются! Вы думаете – уроками географии да грамматики, – а они вот что изволят делать!
– Да помилуйте, граф, – растерянно заговорил Поль, сильно побаивавшийся своего Адольфа Фердинандовича, – что же тут дурного? Мы только учимся почитать таланты…
– А вы лучше ваши грамматики почитайте, а не таланты! Придумали себе тоже почитание талантов! Ах вы забавники, право, забавники! – И старик, которого хороший обед и присутствие Ольги привели в благодушное настроение духа, беззвучно рассмеялся, отчего все его огромное тело плавно заколыхалось, а звезда на борте фрака затряслась и запрыгала. – Вы, молодой человек, в талантах-то еще ничего не понимаете! – наставительно продолжал он, любя вообще после обеда слегка пожурить кого-нибудь. – Для этого житейскую школу надо пройти сначала, а вы просто видите на сцене хорошенькую женщину, которой другие аплодируют, ну и начинаете приходить сейчас в восторг и также аплодировать, кричать, вызывать, подносить букеты, раскупать карточки и, вообще, разные там глупости проделывать, которых, по-настоящему, делать вам вовсе еще не подобает, потому что рано, – и после еще успеете!
– Но позвольте, граф, – вступилась Ольга, все время молча, с лукавой улыбкой слушавшая их разговор, – почему же вы думаете, что житейская школа лучше научит понимать, что такое талант, чем сама молодость с ее впечатлительностью и восприимчивостью? Поверьте мне, молодость всегда отзывчива ко всему хорошему! Не огорчайтесь, молодой человек: граф просто шутит, и поблагодарите от меня ваших товарищей. Я верю, что они поняли меня не потому только, что я показалась им хорошенькой женщиной, и не оттого, что мне аплодировали другие.
– Разумеется! – сказала с жаром молоденькая Зальц. – Прекрасное понятно каждому!
– Ну, милая барышня, вы это еще с прописей помните! – насмешливо сказал граф, путая Зальц с дочерью Петра Георгиевича и совсем недовольный заступничеством Ольги. – Из того, что прекрасное хотя бы вот, например, в лице нашей высокочтимой Ольги Львовны понятно мне и вам, еще совсем не следует, что оно точно так же понятно и моему кучеру Парфену!
– О, неправда! – воскликнула Ольга горячо. – Быть может, в райке действительно не так тонко понимают игру артиста, как у вас, в партере, с этим я, пожалуй, согласна, но зато чувствуют сильнее, поверьте, граф, там, в райке, а не у вас, в партере!
– Ну, ну, милая заступница райка, – засмеялся граф, ловя и целуя руку Ольги, – я ведь знаю, что вы ярая демократка!
– Стол готов, ваше сиятельство! – почтительно доложил Петр Георгиевич, подходя к графу с колодой новых, только что вскрытых атласных карт.
– А, ну что ж, если готов, то не будем терять золотого времени! – сказал граф, с удовольствием вынимая карту, и выцветшие глаза его на мгновение блеснули и оживились. – Побалуйте меня, старика, – обратился он снова к Ольге, – присядьте к нам хоть на полчасика! Вы такая счастливица, что, верно, и мне, старику, счастье принесете!
Ольга засмеялась и равнодушно пошла за ним. Сама она не играла, но предпочитала сидеть уж лучше с графом, чем оставаться в гостиной с дамами Глафиры Львовны.
– Поль! – крикнула чуть не с отчаянием председательша, заметив, что ее Поль тоже отправляется за Ольгой в кабинет; но Поль притворился, что не слышит, и поспешно скрылся за портьерами дверей.
В кабинете было устроено три столика, за которые уже усаживались играющие, и в гостиной приготовляли еще четвертый – для дам.
Председательша очень любила винтить, и Глафира Львовна, устраивая «дамский винт по двухсотой», заботилась именно о ней; но очевидное ухаживание сына за этой «ужасной женщиной» так волновало бедную председательшу, что она уж начинала подумывать, не пожертвовать ли ей сегодня винтом – что было для нее, в сущности, очень неприятно, – чтобы только увезти скорее отсюда своего Поля. Но оставить опять-таки и мужа без себя с этой «ужасной женщиной» она тоже не решалась, а между тем знала уже по опыту, что супруг раньше шести роберов все равно ни за что не согласится уехать, – разве только министр внезапно потребует к себе.
– Ах, с этими детьми такая мука! – с глубоким вздохом сказала она своей соседке, не зная сама, на что ей лучше решиться.
– Вы разве играете? – с удивлением спросил Чемезов, увидя, что Ольга вошла в кабинет.
– О нет! – засмеялась она. – Я в картах страшно тупа, я даже «в дурачки» не умею! А вы, верно, будете?
– Нет, я тоже постараюсь уйти вскоре незаметным образом: у меня дома масса работы лежит.
– Ну так идите, идите, – сказала Ольга, – только не забудьте же, смотрите, я вас буду ждать: «Европейская», 24.
– Непременно, на днях же, если позволите!
Они крепко пожали друг другу руки, и он вышел, весь еще под впечатлением ее милых глаз, проводивших его таким ласковым, приветливым взглядом, от которого на душу его повеяло невольно чем-то теплым и отрадным.
– Завтра же поеду к ней, – сказал он себе, радуясь, что они встретились друг с другом.