Увлеченные горячими объятиями, ни Балюшевич, ни дочь Алехина не заметили, что как раз в самый интересный момент в переднюю заглянул Василий Алексеевич. Голова его показалась только на один момент и скрылась. На губах у него показалась злая усмешка. Но Балюшевичу он и вида не показал, что был свидетелем его наскока. Да он, собственно, и не имел ничего против Балюшевича. У него на этот счет был свой особый взгляд, чисто волчий. Во всех подобных случаях он винил исключительно женщину. Что же касается мужчины, то, по его мнению, на то и щука в море, чтоб карась не дремал. Девица сама должна беречь себя. А если не уберегла, то и отвечает за все одна.
А с мужчины чего же взять?
Поэтому его расположение к Балюшевичу нисколько не уменьшилось. Он так же радушно проводил его, как и встретил. Но как только дверь затворилась за Балюшевичем, брови его нахмурились и в глазах блеснул жестокий огонек.
– Позвать ко мне Марфу! – крикнул он по направлению к жилым комнатам, где ютились обычно женщины, не выходя на парадную половину.
Девушка вошла в кабинет и остановилась у дверей.
– Иди за мной! – сурово сказал Алехин.
– Куда? – дрогнувшим голосом спросила девушка.
Она не видела добра в этом приглашении. Такие приглашения никогда не кончались добром. Дочерей Алехин приглашал только для внушений и наказаний. А поэтому, когда отец на ее вопрос ответил: «В спальню!» – сердце у нее совсем упало.
В спальне на гвозде висела тонкая плеть, которой Алехин жестоко расправлялся со своими домочадцами.
– Батюшка, за что? – взмолилась Марфа.
– Иди, не разговаривай! – ответил Алехин и пошел вперед.
Дочь покорно пошла за ним. В спальне он крепко запер дверь на ключ и, обернувшись к дочери, сказал:
– Ну, Марфа, целовалась ты сладко с Балюшевичем, а теперь тебя будет обнимать вот эта плетка.
Марфа побледнела и затряслась.
– Батюшка! Не буду, никогда не буду! Прости, родимый!
И она упала на колени. Отец злобно усмехнулся.
– Не будешь? Поздно спохватилась. Когда не будешь, тогда и разговор другой будет. А теперь снимай кофту.
– Батюшка, прости!
– Молчать! Ни слова! И чтобы я не слышал крику и визгу. Вот тебе платок! Заткни рот и пикнуть не смей. Крикнешь раз – десяток лишних получишь. Ну, живо!
И он бросил дочери платок и взял в руки плетку. Дочь больше не произнесла ни звука. Она сбросила кофточку и вцепилась зубами в платок, прижав руки в груди.
Плетка свистнула и опустилась через круглое плечо на белую, как молоко, спину. Девушка вздрогнула, но не издала ни звука. Через плечо по спине протянулся багрово-красный рубец. Плеть поднялась еще и еще. Алехин бил не торопясь, как палач, методично, размеренно. Девушка только вздрагивала после каждого удара и все крепче и крепче сжимала зубами платок. Спина и плечи ее превратились в сплошной кровоподтек. Но она по-прежнему не издавала ни звука. И лицо ее выражало не страдание или раскаяние, а злость, упрямство, ожесточение. После пятнадцатого удара старик повесил плеть на гвоздь и, не взглянув на истерзанную дочь, вышел.
– Хорошо же, старый черт! – сквозь зубы проговорила она. – А будет все же не по-твоему, а по-моему.
Алехин тотчас после экзекуции уехал по делам. А через пять минут выскользнула на улицу и Марфа. Глаза ее горели, лицо пылало, и вся фигура дышала решимостью. Теперь она была готова на все и быстрой, нервной походкой шла на место свидания. И в голове у нее была только одна мысль. «Ах! Скорее бы! Скорее!»
И в этом «скорее бы» одновременно выливалась и досада, и злоба, и жажда мести отцовскому деспотизму, и страсть женщины, доведенной истязаниями до истерики.
Балюшевич встретил ее на назначенном месте и с радостной улыбкой пошел ей навстречу.
– О! Как я вам благодарен, моя дорогая!
Марфа нервно улыбнулась и крепко, по-мужичьи, пожала поданную руку.
– Что ж, погуляем по бульвару, или…
– Нет-нет, – перебила Балюшевича Марфа, – скорее поедем.
Балюшевич не стал спрашивать, куда, собственно, нужно ехать, и подозвал извозчика, приказал ему поднять верх. Девушка юркнула в пролетку и откинулась на спину, но тотчас вскрикнула и застонала.
– Ох!
– Что с вами, дорогая? – с трепетом спросил Балюшевич.
– Потом узнаешь, – ответила Марфа и нервно засмеялась.
– Что такое? – еще более встревожился Балюшевич.
– Дорого я заплатила за то, что поцеловалась с тобой.
– Милая! В чем дело? Скажи.
– Потом сам увидишь.
И Марфа обвила шею Балюшевича руками и страстно прижалась к нему грудью.
– Милый! Дорогой! Возьми меня! Скорее возьми.
«Что-то случилось, – подумал Балюшевич, – но все равно. Как она хороша, однако… и смела».
И он указал извозчику подъезд своей квартиры. Марфа выскочила из пролетки и быстро скрылась в подъезде. Балюшевич на ходу бросил извозчику рубль и через три ступени взбежал на лестницу.
– Сюда!
Через минуту они были в квартире Балюшевича. Марфа как-то в один прием сбросила с себя верхнюю одежду и, выпрямившись, встала перед Балюшевичем. Вся фигура ее так и кричала: «Бери же, бери меня!».
Глаза горели страстным огнем, по всему телу проходила незаметная на глаз дрожь. Балюшевич раскрыл объятия и с силой прижал девушку к своей груди.
– Ох! – простонала Марфа, но в свою очередь прижалась к нему всем телом, вся.
– Что с тобой? – невольно смутился Балюшевич. – Тебе больно, у тебя болит что-нибудь?
– Узнаешь потом. А теперь вели, милый, подать вина. Я хочу напиться.
«Ого!» – подумал Балюшевич и позвонил.
Через пять минут на столе были шампанское и фрукты. Марфа с жадностью выпила первый бокал.
– А это не нужно! – нервно вскрикнула она.
И ваза с фруктами полетела со стола на пол.
– Наливай еще! Наливай, не бойся!
Балюшевич налил и в то же время впился в нее глазами. В своей истеричной нервности она была прекрасна. Старик Алехин и не подозревал, что своей экзекуцией он придал остроту свиданью, сделал его пикантным и острым.
– Какая же ты интересная! – вырвалось у Балюшевича, когда Марфа выпила четвертый бокал шампанского.
– Интересная? А вот посмотри! Это интереснее!
И девушка сбросила с себя кофточку.
– Смотри! Интересно?
Балюшевич вскрикнул и побледнел:
– Кто это?
– Отец, конечно! – как-то криво улыбнулась девушка. – Хорошо?
– Но… за что?
– А не целуйся с милым!
– Он видел?
– Видел, однако.
– Но это варварство!
И Балюшевич потупил глаза. Ему стало стыдно, мучительно стыдно, что он так жестоко подвел девушку.
– Прости! Прости, дорогая!
И он упал перед ней на колени.
– Простить? В чем простить? Бери меня! Целуй, обнимай, ласкай. Тут тебе будет и прощение.
И она, полуобнаженная, горячая, как огонь, дрожащая, упала ему на грудь.
– Но, дорогая! Что с тобой будет?
– А пусть будет, что будет. А я ему этого не прощу, старому черту.
Балюшевич сел на широкую кушетку и посадил девушку к себе на колени. Она впилась губами в его губы и повалилась на кушетку.
– Задуши меня, милый. Ох! Крепче! Крепче!
– Но тебе больно?
– Ничего, что больно. И больно, и сладко… милый… дорогой.
Балюшевич вспыхнул огненной страстью и совершенно забыл об истерзанных плечах девушки. А она стонала и извивалась от боли и страсти.
– Милый! Милый!
Только в сумерки Марфа выскочила из подъезда и торопливо, нервно побежала по тротуару. В голове у нее остался осадок тяжелых мыслей, как после угара, и она в такт торопливых шагов думала: «Так тебе и нужно, старый черт! Вот тебе и плеть».