Негодование Хайсенштайна по отношению к дочери со временем не ослабло; напротив, оно усилилось. Он не бросил Розу и не вычеркнул её из своего сердца; нет, она постоянно занимала его мысли, он вёл с ней непрекращающуюся войну. Воображение старика, больше не сдерживаемое разумом, рисовало её проступки в самых мрачных тонах и проклинало её за боль, которую она неустанно ему причиняла. Он цеплялся за своё некогда сформированное мнение по этому поводу. Роза была виновата в падении дома; она опозорила его имя и его седую голову; он не простит её никогда. «Её вина никогда не будет заглажена, а значит, она никогда не будет прощена», – такова была суть ответа, который он выкрикивал Мансюэ всякий раз, когда тот пытался замолвить словечко за свою любимицу. После этого о каких-либо дальнейших переговорах не могло быть и речи. Возражений против этого аргумента не было, но всякий раз, когда он его произносил, его поражала сила вновь открывшейся истины.
Мансюэ с глубоким сожалением наблюдал за видимыми переменами, происходящими в его хозяине, и сказал как-то Шиммельрайтеру, второму приказчику:
«Хозяин подобен осеннему дню, увядающему с обоих концов». Шиммельрайтер обладал слабым умом, но сильным желанием размышлять над возвышенными и остроумными мыслями смышленого Веберляйна.
«С обеих сторон?» – повторил он; «то есть, снизу и сверху?»
Мансюэ пренебрежительно ответил: «То есть, физически и морально».
«Видите, видите,» воскликнул Шиммельрайтер, – «именно так я это и понял!»
Более болезненным для Мансюэ, чем бессильная меланхолия Хайсенштейна, был едва скрываемый триумф госпожи Наннетты. Теперь она смотрела в будущее со спокойствием; опасность того, что ее падчерица когда-либо сможет восстановить свои права наследования, казалась теперь практически миновавшей. Побег Розы стал для Наннетты особой датой в календаре, не более и не менее. Она взяла за правило говорить: «Это было до или после нашего семейного несчастья», как говорят мусульмане, «до или после Хиджры*».
Примерно через полтора года после того, как Роза и Божена покинули старый дом, во время Сретения Господня, Мансюэ получил письмо от своей подруги из деревни недалеко от Арада. Она писала, что Роза родила хрупкую девочку, которую крестили Леопольдиной Розой, но отец всегда называл её только Розочкой. Лейтенант был добросердечным, и молодая женщина любила его так, как должно и, как он того заслуживал. «Но,» – продолжала Божена в письме, – «она совершенно изменилась, и, если господин Хайсенштайн, наконец, не одумается и не простит её, это разобьёт ей сердце, и, поистине, не дай Бог, это плохо для неё закончится».
В письме был конверт, написанный почерком Розы, а внутри – небольшая записка. Молодая женщина умоляла своего дорогого, верного мистера Веберляйна, с которым ее муж, хотя и не был знаком, но также передавал самые теплые приветствия и просьбу доставить записку отцу как можно быстрее. Мансюэ ждал день – два. Тонкая записка обжигала его пальцы, как огонь. Он стиснул зубы и вел себя по отношению к своему хозяину, как влюбленный, отчаянно пытающийся любой ценой развеселить разгневанную красавицу. Ему хотелось броситься перед ним на колени,
его голос дрожал, когда он обращался к своему сварливому патрону, и один лишь жест с его стороны мог бы окрылить маленького приказчика.
Переполненный эмоциями, он внезапно схватил руку Хайсенштайна, поцеловал её, а затем невольным комическим жестом прижал к своей груди. Хайсенштайн не смог сдержать улыбку и спросил: «Что случилось?» «Письмо!» – выпалил Мансюэ, – «Письмо от нашей Розы!» – повторил он, почти плача, и протянул клочок бумаги своему господину. Хайсенштайн побледнел, побледнели даже губы, он тщетно пытался подобрать слова; задыхаясь, словно его душили, он шагнул к Мансюэ, выхватил бумагу из его дрожащих пальцев и бросил её в огонь прямо у него на глазах.
Прошло несколько минут, прежде чем совершенно ошеломленный мужчина смог заговорить, и тогда, дрожащим от ярости голосом, он пригрозил Мансюэ: «Если ты еще раз посмеешь выступать в роли посланника этой женщины, я выгоню тебя из дома с позором!»
Мансюэ посмотрел на него с необычным выражением лица и, после паузы, во время которой он, казалось, спокойно обдумывал ситуацию, сказал: «Хорошо».
Год спустя, примерно в то же время, появилось еще одно письмо от Божены, в нем опять было письмо Розы. На этот раз Божена была очень краткой; в ее строках содержалось лишь приветствие господину Веберляйну и настоятельная просьба немедленно отправить ей часть ее сбережений по почте. Мансюэ
немедленно позаботился об этом, хотя на это ушло несколько часов. Господин Хайсенштайн, полный нетерпения, только в десятый раз спросил его, когда тот наконец вошел, раскрасневшийся от волнения, в шляпе и пальто, покрытых снегом.
«Где ты был?» – рявкнул на него хозяин. – Что ты делаешь, убегая в обеденный перерыв, до открытия почты?» Мансюэ молча вошел в свою стеклянную кабинку, набросал несколько строк на принесенном с собой листе, затем подошел к господину Хайсенштайну, разложил лист на столе перед ним и сказал: «Вот мое письменное заявление об увольнении. Я не хочу ставить Вас в положение, когда Вам придется выгонять меня отсюда с позором. А вот», … он положил на заявление письмо, – «письмо, которое пришло сегодня утром, и я должен передать его своему хозяину, то есть Вам».
Хайсенштайн попеременно смотрел то на приказчика, то на сложенный лист бумаги, на котором узнал почерк своей дочери. Его словно ударило током, но он сохранил спокойствие и ответил: «Я отказываю Вам в просьбе об увольнении. Вы у меня на службе и должны подчиняться». Он встал и показал приказчику на его место: «Садитесь! … Садитесь!…» – повторил он, и Мансюэ выполнил его приказ. «Пишите!»
Мансюэ взял перо.
«Пишите: Нижеподписавшийся запрещает в будущем любое дальнейшее давление на него, которые его долг запрещает ему пересылать адресату. Подпись – Мансюэ Веберляйн, приказчик.»
,Мансюэ задрожал всем телом, на лбу выступил холодный пот, но он писал, а Хайсенштейн продолжал диктовать: запрещает ему…»
«Мансюэ?!» – воскликнул он, вскакивая, – «Я должен это подписать?… Вы думаете, я это подпишу? – эту наглую ложь?!» Он схватился за голову обеими руками; лицо его было бледным, как мел.
«С блаженством и восторгом, – крикнул он так громко, что каждое слово было отчетливо слышно в соседней комнате, где работал господин Шиммельрайтер, – «с блаженством и восторгом каждый знак памяти и доверия, которые я получаю от нее, от бедной Розы, переполняют меня. А правда – это то, что я ей пишу,», – добавил он тише, – «а Вы даже этого не позволяете; ибо считаете, что имеете право запретить это. А именно, даже сегодня. Поэтому я и хочу подать в отставку». Он указал на заявление и, как сумасшедший, убежал в свою комнату, где с нетерпением принялся опустошать шкафы со своими вещами.
Целый час в кабинете царила такая тишина, что Шиммельрайтер встревожился и испугался. Что делает старик? Заснул ли он? Потерял ли сознание? Шиммельрайтеру хотелось бы посмотреть, но ему не хватило смелости. Наконец, он услышал, как его окликнули, и в следующее мгновение он предстал перед своим начальником.
У него были покрасневшие глаза, и он выглядел странно старым и печальным. Он протянул приказчику небольшой листок бумаги и попросил написать на нем: «Возвращаю от имени моего директора. Шиммельрайтер». Хайсенштайн сам сложил и запечатал листок поверх нераскрытого письма Розы и сказал: «А теперь адрес!» Шиммельрайтер принялся за работу, запечатал письмо и стал ждать.
«Ну?» – воскликнул хозяин. «Чего ты ждешь?»
«Адрес», – кратко произнес приказчик.
«Да, именно он. Госпоже фон Фейзе – жене лейтенанта, в Сеге, недалеко от Арада, в Венгрии. Написал?»
«Так точно!».
Хайсенштайн поднялся: «Ступай немедленно на почту и отправь!» Но он пожалел о своем приказе, как только тот был отдан. Окинув подозрительным взглядом подчиненного, он взял письмо и положил его себе в карман. «Ничего страшного», – сказал он, – «я все равно, пойду мимо почты…» Шиммельрайтер подал шляпу и пальто, а потом смотрел вслед своему господину, который медленно и сгорбившись шел по площади в снежную метель. Где его гордая осанка? … Что стало с этим человеком? – подумал он.
Когда Мансюэ пришёл в кабинет нём, чтобы забрать свои войлочные туфли, которые он там оставил, и взять из ящика некоторые из своих драгоценных вещей – перочинный нож, который когда-то подарила ему Божена, небольшой мешочек, связанный для него Розой, и, наконец, последнее военное руководство, – он увидел на своём столе заявление об увольнении. Вдоль нижнего края документа, очень мелким и смущённым почерком Хайсенштайна, были написаны слова: «Не может быть принято. Скорее, я прошу моего самого верного слугу терпеливо пережить со мной и хорошие, и плохие времена. Х.».
Мансюэ разрыдался: «Он прощает меня, старого осла! – А не своего бедного ребёнка!… О, человеческое сердце!»
В следующем письме, полученном Мансюэ от Божены, имя Розы не упоминалось. Молодая женщина была больна. Она преждевременно родила мальчика, который прожил всего несколько часов, и с тех пор так и не смогла полностью оправиться. Божена не произнесла ни слова жалобы; она сообщила своему старому благодетелю о последнем событии в семье и попросила его прислать ей оставшуюся часть сбережений.
Примечание переводчика:
* Хиджра – это переселение пророка Мухаммеда из Мекки в Медину. На этом событии основан мусульманский календарь, иначе календарь по хиджре.