К книге
БоженаБожена. 9
50%
Божена. 9
10

Наступило лето 1847 года. В доме Хайсенштайнов состоялось великолепное торжество по случаю шестнадцатилетия Регулы. В нем принял участие «весь город», за единственным исключением – приказчика Веберляйна, которому помешала сильная головная боль в тот момент, когда его пригласили к столу. Было произнесено множество прекрасных тостов в честь благородных родителей именинницы и самой именинницы. Однако самый красивый тост произнес адвокат Венцель, который провозгласил Регулу «юной надеждой старого дома», а ее родителей – «гордостью города» и пожелал ей долгой и достойной жизни, насколько это вообще возможно на земле.

Все разошлись поздно вечером, в десять часов, глубоко тронутые и воодушевленные. На следующий день Хайсенштайн отправился в путешествие в Вену и вернулся неделю спустя в необычайно радостном настроении в сопровождении Йозефа Фробурга. Когда молодой человек появился в гостиной, тщательно одетый, в ожидании семьи, фрау Наннетта приветствовала его со смесью ненависти и любви, зависти и доброжелательности, которую чрезмерно любящие матери испытывают к своему будущему зятю. Он получит в наследство ее самое драгоценное сокровище; для него она родила и вырастила самое прекрасное создание!

Умная женщина впервые в жизни потеряла дар речи, когда Йозеф Фробург низко и почтительно поклонился ей, и Хайсенштайн успел представить и поприветствовать его самым простым способом, сказав: «Это моя жена, а это моя дочь. Приятного пребывания у нас, мой мальчик».

«Очень приятно!»

Иосиф поднял взгляд на Регулу и тут же снова опустил глаза. Первое впечатление, которое она на него произвела, не было благоприятным, Наннетта не могла этого не заметить; но она утешала себя надеждой, что ее интеллект это перевесит.

«Ужин!» – воскликнул Хайсенштайн; «Я действительно голоден!»

Они вошли в столовую, и Иосиф занял свое место рядом с Регулой. Сама Наннетта, которая всегда доверяла своей дочери все хорошее, была поражена тем, как тонко та реагировала на ход мыслей гостя, одновременно преуменьшая свои собственные способности. Когда он заговорил о последнем фарсе Нестроя*, она умело перевела разговор в нужное ей русло, и мягко подвела к «Орестее» Эсхила, ее философскому значению и политической цели. Он говорил о красоте дунайских разливов, она плыла оттуда к островам торговых сообществ, называя каждый из них. Он говорил о смерти своей матери; она говорила о скорби вселенской. Он рассказывал о «перевороте», совершенном швейцарскими радикалами; она перевела на разговор об Уицилопочтли, так звали ацтекского бога войны.

Наконец, взаимопонимание между молодой парой стало настолько полным, что дальнейшие обсуждения показались излишними. По крайней мере, для гостя, который с тех пор хранил молчание. В начале ужина его взгляд время от времени застенчиво и оценивающе останавливался на угловатой фигуре Регулы, на ее желтоватом лице и таких же желтых прядях, словно приклеенных к вискам, ни один волосок не выбивался из прически; теперь же он упорно оставался прикованным к скатерти. Иосиф бледнел все больше и больше и, наконец, был вынужден признать, что чувствует себя плохо.

Хайсенштайн тут же встал из-за стола и проводил своего гостя, который, казалось, с облегчением вздохнул, покидая столовую, и перемещаясь в приготовленную для него гостиную. Рано утром перед домом его уже ждала почтовая карета, и Йозеф, одетый в дорожную одежду, предстал перед Хайсенштайном.

«Простите меня, Вы друг моего отца, – простодушно сказал юноша, – но… я все обдумал, я еще не чувствую готовности к браку. Я считаю, что поступаю честно, сразу же признаваясь Вам в этом».

«Зачем спешить? – удивленно спросил Хайсенштайн, – узнайте больше мою Регель. Она из тех женщин, которым любой мужчина может доверить свое счастье без всяких опасений».

«Я в этом убежден, – ответил Йозеф, – но сомневаюсь, что ее счастье будет в безопасности в моих руках».

Хайсенштайн посмотрел на него и покачал головой: «Будь честен – она тебе не понравилась», – сказал он с таким выражением безнадежной печали в голосе и с таким жестом сожаления, что Йозеф, тронутый этим, взял старика за руку и сжал ее. Хайсенштайн похлопал его по плечу: «Что ж, я возлагал на тебя большие надежды. Но этому не суждено сбыться».

Так закончилась последняя попытка Хайсенштайна осуществить свою давнюю мечту. Мансюэ тщетно пытался утешить его, уверяя, что найдет десять женихов для его дочери и двадцать желающих взять его фамилию. «Никого не осталось, кому бы я хотел ее предложить!» – возразил Хайсенштайн. «Думаешь, одного будет достаточно для меня? – Тогда пусть все закончится. Я понимаю, тот, кто мне подходит, не возьмет Регель!» Он впал в тупую меланхолию, из которой лишь изредка вырывались вспышки гнева против разрушительницы всего, что он еще мог считать счастьем. Долгое время Мансюэ не осмеливался упоминать о Розе. Хотя он получил обнадеживающий ответ на свой настоятельный вопрос о благополучии молодой женщины, Божена также сообщила ему, что была вынуждена пообещать своему молодому господину, что больше не будет писать письма в дом Хайсенштайна. Достаточно было просьб и попыток к примирению; сам он больше не желал слышать ни о каком общении.

«Я давно этого боялся», – подумал Мансюэ. – «Он офицер; он не хочет терпеть бесконечные унижения. Что же теперь делать, Боже мой!… Если ничего не предпринять, то вся надежда на примирение будет потеряна навсегда. Все зашло так далеко, что помочь нам мог бы только один человек: госпожа Наннетта. Она должна будет выступить посредником между отцом и дочерью. Она хозяйка дома и руководит своим престарелым мужем. Он перестал уже ей сопротивляться, сначала из-за безразличия, а позже из-за бессилия. В результате этих соображений ради Розы, Мансюэ опустился до своего рода демонстративной вежливости по отношению к ненавистной хозяйке. Он больше не убегал, видя ее издалека, и не отворачивался при встрече. Он стоял неподвижно, вытягивался в струнку и торжественно приветствовал ее. Однажды он даже умудрился, с улыбкой, которая, по его мнению, была дружелюбной, но на самом деле оказалась ужасной, сказать: «Сегодня очень холодно? … Вам нравится мерзнуть?…» На этом всё закончилось! – Ни за Орден Марии Терезии! Ни за вечное блаженство! Поэтому он попытался снова, на этот раз обратившись к Хайсенштайну, и больше не получил яростного отказа. Старик ответил с мучительными сетованиями, с глубокой жалостью к себе, что не может простить – что долг запрещает это. С неисчерпаемым терпением, с непоколебимым рвением Мансюэ снова и снова начинал появляться, молить о пощаде – это было и оставалось тщетным.

Старик встревожился, погрузился в свои раздумья и меланхолично повторял: «Не надо, добрый Мансюэ. Не сердись на меня, но… не надо». Именно в таком состоянии 1848 революционный год застал некогда столь энергичного Хайсенштайна. События мартовских дней вырвали его из той беззаботной жизни, которую он вел некоторое время. Его охватил новый интерес. Два месяца либеральная партия считала его своим сторонником; с 15 мая он стал ее заклятым противником.

Мансюэ, разумеется, не говорил ни о чем, кроме избиений, побоев и попрании свобод. Подобно тому, как «бунты пекарей» в Вене были подавлены при покойном императоре Франце, так и эта «гнусная революция» должна была быть прекращена, революция, спровоцированная исключительно несколькими членами низших сословий и полудюжиной студентов «из чистого, проклятого высокомерия». Шиммельрайтер же, напротив, выступал за создание учредительного Рейхстага с одной палатой в качестве переходного этапа к европейской республике. Он подписал «Конституцию» и поклялся, что только с тех пор, как начал подписываться на эту газету, он по-настоящему понял, что значит иметь политическое сознание.

Однажды, читая вслух газету нескольким благоговейным слушателям в трактире, он описывал, как «на трупе глобальной детской игры в „национальность“ в конечном итоге нужно водрузить флаг объединяющего космополитизма», когда Мансюэ, вошедший незамеченным, выхватил у него газету и вызвал его на поединок на шпагах и пистолетах. Шиммельрайтер заявил, что не может принять этот вызов, и целых две недели Мансюэ отвечал ему лишь презрительным молчанием. Между ними царила ожесточенная вражда, пока славные новости из Италии не успокоили их страсти. Когда Радецкий* триумфально въехал в Милан, в офисе было достигнуто примирение, и два столпа семьи Хайсенштайн снова встали плечом к плечу в трогательной гармонии. В сентябре того знаменательного года в Вайнберг приехали знакомые Наннетты: граф и графиня Рондсперг, родители ее бывших воспитанниц. Граф оставил свое имение в результате довольно серьезных конфликтов, в которые он был вовлечен своими же крестьянами.

Вдали от них он хотел дождаться возвращения старых времен и восстановления прежних, единственно «законных законов». До тех пор господам оставалось лишь наблюдать, как они будут жить без него. Сразу после прибытия графа и его жены в Вайнберг, Хайсенштайн и Наннетта отправились в гостиницу «Зеленое дерево», где остановилась знать, и настойчиво предложили им сменить неудобное жилье на ночлег, который Хайсенштайн предоставил им в своем доме.

Предложение было принято с подчеркнутой дружелюбностью. На следующий же день граф и графиня в сопровождении одноглазого камердинера и страдающей подагрой горничной вошли в комнаты, которые были устроены по их вкусу. И, конечно же, с не меньшим осознанием оказываемой ему благосклонности, чем Рондсперг вошел в дом купца Леопольда Хайсенштайна. По-своему, торговец вином показал себя нищему дворянину не менее гостеприимным, чем потомок мастера-ткача из Грабена* был к правителю половины известного мира в то время. Во время пребывания Хайсенштайна дом никогда не пустовал, и он принимал гостей своих гостей с той же учтивостью, которую оказывал им самим. Фрау Наннетта поочередно принимала в свое сердце своих бывших учеников, баронессу фон Ваффенау и президента фон Хорски. Первый приехал из ее имения Галушка, второй – из Вены; первый привел с собой четырех невероятно шумных мальчиков в возрасте от семи до двенадцати лет, второй – только ее чопорного, немногословного мужа. Все они пришли навестить пожилую пару и выразить свою благодарность и хвалу своей дорогой бывшей гувернантке и ее благородному мужу. Иногда фрау Наннетта чувствовала, будто у нее отрастают крылья.

Однако истинную, хотя и не безупречную, радость Хайсенштайн находил только в одном госте: Рональде, сыне графа, которому было поручено подготовить почву для возвращения отца и восстановить добрые отношения между замком Рондсперг и деревней. Он навещал его время от времени, и его присутствие всегда было для Хайсенштайна болезненным праздником. Со смесью зависти и восторга он смотрел на красивого, серьезного молодого человека и думал: «Если бы только ты был моим сыном!»

В то время как в Венском императорском сейме и Франкфуртском парламенте обсуждалась отмена дворянства, некоторые его члены, просто в силу принадлежности к этому классу, наслаждались давно утраченным домашним уютом в царстве респектабельного среднего класса. Графиня с благодарностью и смирением приняла гостеприимство Хайсенштайна и проявления преданности Наннетты, чувствуя, что получает больше, чем может когда-либо отплатить. Граф с благодарностью принял все почести и вознаградил их – как он считал, щедро – лишь изредка произнося мимолетные слова признательности. Весной Рональд приехал забрать своих родителей обратно в Рондсперг. Граф позволил себе убедиться, что «его подданные» достаточно наказаны его отсутствием в течение зимы, и решил вернуться к ним с еще большей готовностью, поскольку крестьянский судья через Рональда сказал ему, что пустой замок казался ему и его верной пастве большим фонарем без света.

Попрощавшись, Рональд снова повернулся к Хайсенштайну, взял его за руки и сказал: «Я никогда не смогу отплатить Вам за то, что Вы для нас сделали, – но я бы отдал всё, чтобы хотя бы попытаться». Наннетта и Регула услышали эти слова. Их взгляды встретились, как молния. «Что ты имеешь в виду?» – спросила одна. «Это было бы моим самым заветным желанием», – ответила другая. «Рональду двадцать три, тебе семнадцать. Он – знатный, но бедный, ты – простолюдинка, но богатая… Очень богатая, благодаря моей заботе, дитя моё…» В голове дочери виноторговца возникли амбициозные мысли. Однако её мать в уединении оттачивала все возможные интонации полушепотом произнесенных слов: «Моя дочь, графиня Рондсперг».

Тем временем революция неумолимо продолжалась. Беспорядки толпы в Вене, гражданская война в Венгрии, Октябрьские дни, отъезд императорской семьи в Оломоуц*, дезертирство чехов из Рейхстага и – параллельно с этими событиями – в Вайнберге: установка черно-желтого флага* на доме Хайсенштайна и исполнение перед ним «гусеничной музыки»; принудительное выдворение некоторых горожан из комнаты высокопоставленных лиц в «Зеленом дереве» за то, что господа объявили «Слованку Липу» клубом негодяев; создание славянско-германской партии против космополитичного Шиммельрайтера; открытие того, что Вайнберг на самом деле называется Винограды, и что это настоящий позор, что на протяжении поколений на местном языке там говорили только ремесленники и слуги. Наконец, к Веберляйну была направлена делегация, обращавшаяся к нему как к Пану Ткадлечеку* и настоятельно призывавшая его вернуть имя, которое, по его мнению, носили его богемские предки, в их честь.

С благородной откровенностью Мансюэ умолял господ отправиться к черту. У него были и другие заботы. Вся его душа, сердце, все мысли были на полях сражений в Венгрии, и он с неподдельным интересом следил за новостями с театра военных действий, особенно за судьбой 2-го уланского полка. Он знал, что полк попал под обстрел на реке Тиса и понес тяжелые потери; он ждал официальных отчетов, зловещих списков раненых и убитых, затаив дыхание и испытывая смертельный страх. Когда пришло известие о капитуляции под Вилагошем, он одновременно ворчал и радовался. Он горячо любил русских, но не мог вынести их победы. Приглашенные на танцы гости, подумал он, не должны были быть такими показными. Никакой почтенный застольный ужин не заменит хозяина. Двое в Австрии были оскорблены посланием маршала Паскевича императору: «Венгрия лежит у ног Вашего Величества!»: «Гиена из Брешии» и клерк Веберляйн. Все, что чувствовали другие, меркло по сравнению с эмоциями этих двоих. В один прекрасный августовский день Хайсенштайн и Мансюэ были одни в офисе, когда вошел человек, который для последнего в тот момент был самым важным человеком на земле: почтальон. Ему нужно было доставить несколько писем начальнику, а в распоряжении были только «Венская газета» и помятое, испачканное письмо клерку, которое Веберляйн отбросил в сторону, чтобы погрузиться в «Официальный журнал». В нем содержался длинный список имен – имен раненых и павших в шести сражениях императорской армии. Мансюэ просмотрел их все, но увидел только одно. Ему кажется, что это имя, написанное красной кровью, молодой, свежей кровью, сияет, горит в его глазах, как огонь, так что они переполняются болью: Вильгельм фон Фейзе…

Перед ним предстаёт человек, который нёс его, стройный улан с юношеским лицом. Он видит его, излучающего любовь и жизнь, кружащего по площади на своём тёмно-гнедом коне с лебединой шеей и широкими плечами… И он видит его лежащим там, бледным и холодным, на растоптанной, усеянной трупами земле, под копытами скачущих по нему лошадей, его грудь пронзена пулями… Колени Мансюэ подкашиваются; он осторожно поворачивает стул и опускается на него, поворачиваясь спиной к своему господину. Газету, выскользнувшую из его рук, упавшую на стол, он аккуратно прикрывает платком. При этом ему в руку падает письмо, которое он небрежно отбросил в сторону. Он рассматривает его мгновение – его поражает одна странная деталь: на письме стоит печать Имперской и Королевской полевой почты. Мансюэ открывает его – взгляд на устаревшую дату – незнакомые черты – подпись… О, праведный Бог! Надпись гласит: Вильгельм фон Фейзе.

Веберляйн не смог сдержать глухого стона боли. Хайсенштейн взглянул на страницу, которую читал, и спросил: «Что случилось?» «О, ничего…» – ответил клерк, полагая, что успокоил своего господина, не подозревая, что тот наблюдает за ним. Он читал: «Уважаемый господин! Пишу Вам, всегда столь сочувствовавшим нам, от своего имени и от имени моей маленькой дочери, чтобы сообщить о смерти моей дорогой Розы двенадцатого числа прошлого месяца». Глаза Мансуэ потемнели, голова болела, казалось, часть его сознания угасает; он не слышал, как кто-то поднимается позади него, не заметил руки, сжимающей спинку его стула. Он стиснул зубы и продолжил читать: «Она умерла в маленьком курортном городке Розенау в Трансильвании, куда я отвёз её в начале весны по совету нашего полкового врача. Мне пришлось оставить её там в июне, когда мы сосредоточились на борьбе с чумой. Она и моя маленькая Роза оставались под опекой Божены, и именно через неё я получил известие о смерти моей жены, находясь в полевых условиях. – Пока могла, Божена крепко держала мой разваливающийся дом». Теперь она единственная защитница моей маленькой дочери, но верная, и когда я вернусь из похода, мы втроем продолжим помогать друг другу. В этом случае я позабочусь о благополучии малышки, за которую я должен искупить преступление, приведшее ее в этот мир. Однако, если я паду, я вверяю ребенка и ее опекуна вашему заступничеству перед вашим господином. Конечно, он не будет держать зла на двух могилах. Я не хотел снова звать этого человека, но я уже несколько раз сталкивался со смертью; впереди еще тяжелые битвы, и это наводит на серьезные мысли – и я молюсь за ребенка.

О Господи! Оскорблять то, что любишь, – это святотатство и безумие, так же, как и желать обладать тем, что любишь, любой ценой – это святотатство и безумие. Роза не была больше склонна выдерживать тяготы жизни, которую я ей предлагал, с гнетущей болью из-за неумолимости отца. Мы с ним убили её. Не нужно говорить об этом старику, но это правда».

«Это… правда!» – воскликнул голос, который Мансюэ узнал с содроганием, и тяжёлое тело рухнуло на пол. Хайсенштейн лежал, растянувшись на полу, его лицо было тёмно-красным, губы синюшными, глаза выпученными. Он изо всех сил пытался подобрать слова, и из его искажённого болью рта вырывались лишь невнятные звуки, лишь жалкое бормотание.

Вызванный врач диагностировал инсульт. Через несколько дней пациент был вне опасности и снова мог говорить, хотя его конечности оставались парализованными. На третью ночь, которую Мансюэ провел в одиночестве у постели своего хозяина, тот вдруг заговорил о своей дочери Розе. Он рассказал своему верному слуге, сначала сбивчиво, а затем поспешно, о том дне, когда, охваченный яростью и отчаянием, он преследовал улан. Как он настиг их в столице и, принятый полковником, изложил свои претензии. Полковник слушал с таким спокойствием, что это возмутило его, вызвал слушателя и попросил Хайсенштейна также рассказать ему «роковую историю». И купец увидел – или ему показалось, что он увидел – своих двух слушателей, улыбающихся и подмигивающих друг другу, пока он говорил.

«Что вы теперь прикажете сделать?» – спросил он. Хайсенштайн не знал, к кому обратиться: к нему или к полковнику. Последний, казалось, передумал и небрежно, повернувшись к истцу, сказал: «Вы хотите, чтобы лейтенант Фейзе был недоволен, чтобы его отдали под суд? Вы хотите, чтобы его отвезли в крепость?»

«Конечно!» – подтвердил полковник; «и приведите дочь домой – с триумфом». Да, он произнес это слово, и произнес его с насмешкой. Хаййсенштайн прекрасно помнил его и сейчас, и даже сейчас, сквозь слезы, которые текли по его глазам, вспыхнула яростная злость.

Полковник продолжил: «Вы можете всё это сделать, но поверьте мне: не делайте этого. Сходите к своей дочери; я слышал, она гостит у жены полкового врача – очень уважаемой женщины – и прочитайте девочке нотацию как следует. Тем временем я намерен хорошенько отчитать лейтенанта. А потом, я думаю, мы оба выберем другой подход, будем молчать и тихо поженим пару. Пришлите залог; я позабочусь о свидетельстве о браке. Вы получите великолепного зятя, а я – потрясающе красивую и невероятно богатую жену лейтенанта в полку; мы оба будем счастливы».

Полковник снова улыбнулся, и Хайсенштайн был убежден, что его выставляют дураком. Дочь богатого торговца вином считалась легкой добычей, чем-то, чему бедный лейтенант, живущий на жалование, был только рад. Все это было подстроено этими людьми, и его дочь, возможно, была не столько их жертвой, сколько сообщницей… «Мансюэ, – сказал старик, – когда я ехал домой, мне показалось, что я слышу смех позади себя, и я больше не думал о наказании своей непослушной дочери, я думал о мести ей… И все же, – тихо всхлипывал он, голос его становился все слабее и слабее, – если бы она тогда умоляла меня о пощаде, если бы она тогда обратилась ко мне, моя боль была еще свежа, моя обида еще не разъедала мою душу, как это произойдет позже… возможно, я бы простил ее… Я надеюсь, Мансюэ, что я бы простил ее!»

Больной горько плакал, и Веберлейн вытер глаза платком и сказал: «О, конечно, дорогой господин, конечно!»

«Но она не писала», – сказал Хайсенштейн, глубоко вздыхая. «Она оставила меня с убеждением, или, скорее, с заблуждением, что она согласна с теми, кто надо мной насмехался».

«Никто над тобой не насмехался», – заверил его Мансюэ, – «меньше всего полковник; с хорошим уланом такое не случается. Должно быть, ты это себе представил в волнении. А что касается Розы, я всегда думал, что она писала тогда. Божена, по крайней мере, в своем первом письме упомянула письмо, которое молодая женщина адресовала тебе сразу после своего несчастья…»

«Нет, нет, – сказал Хайсенштайн, – я ничего не получил: ни единого слова. Я ждал день – два дня… О, с тоской, Мансюэ! Потом все закончилось. Адвокату пришлось написать ей, что она лишена наследства и изгнана из семьи. То немногое, что оставила ей мать, было отправлено ей». Веберляйн недоверчиво покачал головой: «Только это? Вы ошибаетесь… даже залога лейтенанта было бы недостаточно…» «Этого было недостаточно!» – прошептал Хайсенштайн.

«Итак, им пришлось строить свой бедный дом на долгах. Жестоко, жестоко!» – вздохнул Мансюэ, садясь на табурет рядом с кроватью Хайсенштайна и сжимая свои длинные, беспокойные пальцы так крепко, словно хотел их сломать. Какое-то время старики молчали. Наконец, рассвело. Мансюэ встал, погасил лампу и склонился над неподвижным хозяином. Хайсенштайн вопросительно посмотрел на него: «Ребенок… не так ли?… осиротевшая малышка…» – сказал он. «Конечно, господин! Мы загладим свою вину перед ней!» – воскликнул Мансюэ. «Теперь я с вами в мире, дорогой господин, и прошу разрешения. Я хочу навестить Божену и ее воспитанницу… если вы позволите. Я вернусь через восемь дней».

«Иди, мой добрый Мансюэ, приведи мне дитя Розы», – умолял Хайсенштайн.

Веберляйн поцеловал руку своего господина, и тут вошла фрау Наннетта. На ней был халат из пожелтевшего шерстяного муслина и чепчик с лентами цвета морской волны. Жалкое зрелище, подумал писарь.

«Жена, – сказал Хайсенштайн своей жене, которая нежно расспрашивала его о самочувствии, пока он смотрел на Мансюэ, – он едет за Боженой и Розочкой. Ты не против?»

Наннетта прикусила губу и ответила, заверив его, что немедленно принесет завтрак и рада, что муж хорошо выспался; это было видно по его свежим глазам. Мансюэ подумал про себя, что это смелое заявление, ведь глаза были впалыми, а усталые веки полузакрытыми.

«Я прощаюсь с вами прямо здесь, милостивая госпожа», сказал Веберлейн, «я хочу уехать до полудня».

«Куда вы так спешите?» – спросила Наннетта. «Да почему бы и нет…» – она помолчала, – «Божена сама найдет дорогу без вас». «Прощайте, милостивая госпожа!» – воскликнул Мансюэ, его голос дрожал от гнева, и он выскочил за дверь, как пуля. Но, уже проверив чемодан и оплатив место в почтовом фургоне, он вошел в комнату Наннетты, в широкополой шляпе в стиле Валленштейна и с необычайно большим зонтом в руках, без предупреждения. «Милостивая госпожа!» – сказал он, каждое слово было острым, как бритва, «я надеюсь вскоре представить внучку дому ее деда. Тогда она будет принята в отчий дом ее матери. Лично Вами, милостивая госпожа. Из чувства чести, из уважения к согражданам, ради душевного спокойствия мужа, Вы это сделаете.

Нос Наннетты, всегда первый и обычно единственный краснел на ее лице, горел, сейчас, как тлеющий уголек.

«Я сделаю так, как правильно для моего мужа,» – сказала она, – «ни больше, ни меньше».

«Все, что вы делаете, правильно, – воскликнул Мансюэ, – а именно для него, поправляя – или, скорее, ухудшая – себя и свое дело».

«Что мне позволено сделать, будет сделано». «Что вы хотите, то и будет сделано!»

«Хотеть и мочь – для меня, господин Веберляйн, одно и то же».

Грудь Наннетты приподнялась, она быстро вздохнула. «Пожалуйста, не поймите меня неправильно. Мне небезразлично», – сказала она с настойчивостью, – «уважение людей и душевное спокойствие моего мужа. Но… есть разница между хорошо воспитанной дочерью и непослушной. Я не понимаю, почему ребенка следует награждать за то, что его мать… сбежала».

«О, госпожа директор!» – воскликнул Мансюэ, его голос был одновременно умоляющим и угрожающим, – «исполняйте свой долг!»

«Прежде всего, я хочу исполнить свой долг перед дочерью, – заявила Наннетта. – «Родительский долг – это первостепенный долг».

Мансюэ отступил на несколько шагов назад. «О, госпожа директор!» – повторил он и, после короткой паузы, продолжил с поистине дьявольской улыбкой:

«Когда я думаю о том, сколько тяжких преступлений и сколько мелких бесчинств было совершено и совершается ежедневно во имя родительского долга, я благодарю Бога за то, что меня никогда не охватывало чувство необходимости исполнять такие обязанности, и что я могу умереть без потомства».

Примечания переводчика:

Пан Ткадлечек – кадлечек – (Tkadleček, т. е. маленький ткач) – полуромантическое, полудидактическое произведение в прозе на чешском языке, которое можно назвать маленьким романом. Лудвик Ткадлечек и его милая, Адлечка…

* НЕ́СТРОЙ (Nestroy) Иоганн Непомук (7.12.1801, Вена – 25.5.1862, Грац), австр. комедиограф, актёр, театральный деятель. Родился в семье состоятельного адвоката. Не завершив юридич. образования в Венском ун-те, в 1822 дебютировал как оперный певец (партия баса) в Венском придворном театре; пел на оперных сценах Амстердама, Брюнна (Брно), Граца. С 1826 оперный и драматич. актёр; в 1831 окончательно оставил оперу; как острохарактерный комедийный актёр играл в театрах венского предместья, в «Леопольдштадтер-театер» в Вене (с 1847 «Карлтеатер»; в 1854—60 – также его директор и владелец). Сыграл свыше 800 ролей; гастролировал в Берлине, Гамбурге, Мюнхене, Праге.

Фуггеры – банкиры королей, самые богатые банкиры Европы. (швабский род, принадлежавший к высшей знати и проживавший в Аугсбурге с 1367 года. Хотя долгое время считалось, что род Фуггеров угас в 1494 году, но ветвь «Фуггеры лилии», существующая и поныне, получила мировую известность благодаря торговой корпорации, которую основал Якоб Фуггер Старший (†1469 г.).

Черно-желтый флаг – Флаг Австрии из союза с Венгрией в середине 19 века (у Венгрии флаг был другой.)

РАДЕ́ЦКИЙ (Radetzky von Radetz) Йозеф (2.11.1766 – 5.1.1858, Милан), австр. военный и гос. деятель, фельдмаршал.

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава