К книге
Изобретения настоящего. Роман в кризисе глобализации13 Религии антиутопий[126]
74%
13 Религии антиутопий[126]
17

Кто сочтет все радости антиутопий? Жалость и страх трагедии – жалость к другому, страх за себя – кажется, не очень подходит форме, которая есть коллектив и в которой зритель и трагический протагонист в некотором смысле одно. По большей части антиутопия была средством донесения политических заявлений: проповедей против перенаселения, крупных корпораций, тоталитаризма, консьюмеризма, патриархата, не говоря уже о деньгах как таковых. Не случайно она же была тем единственным поджанром фантастики, в который не стеснялись заходить более чисто «литературные» писатели: Хаксли, Оруэлл, даже Маргарет Этвуд в «Рассказе служанки». И, предсказуемо, результаты этих усилий были столь же любительскими, как аналогичные эксперименты в области детектива или криминального романа (от Достоевского до Набокова, если хотите), но включая месседж или тезис[127]. Так называемые масс-культурные жанры, другими словами, имеют правила и стандарты столь же строгие и профессиональные, как и в более благородных формах.

Но я счастлив сказать, что Этвуд теперь можно причислить к авторам научной фантастики, и это не должно звучать как оскорбление. В любом случае, можно было бы поспорить (но не здесь), что в настоящий момент любая литература сближается с научной фантастикой по мере того, как будущее – разнообразные будущие – начинает просачиваться во все более пористую актуальность: и конец света, кажется, приближается стремительнее, чем даже единый мировой рынок.

«Орикс и Коростель» был превосходной вспышкой, в которой творчески переплелись две антиутопии и одна утопия. Теперь нас может удивить, что Этвуд решила продолжить жить в этой вселенной, на которой изначально вовсе не висела табличка «Продолжение следует». Восхитительный открытый финал первой новеллы, тем самым, оказывается несколько испорчен (нам нужен технический термин для этого перевернутого in medias res, как если бы «Робинзон Крузо» обрывался на отпечатке ноги). Но, возможно, мы не выбираем этот мир – наоборот, он выбирает нас. Или, возможно, поскольку протагонисты «Орикса» – мужчины, было справедливо написать сиквел о женских персонажах. «Год потопа» – не сиквел и не приквел, а скорее и то и другое вместе, то, что можно назвать параллельным нарративом, где богоподобные фигуры первой книги (или, скажем лучше, фигуры, ставшие богами) низводятся до вторых ролей и эпизодических появлений. Религия все еще остается важным вопросом в новом романе, но это, как мы увидим, совсем другая религия.

Все персонажи и их истории тем самым уменьшаются в масштабе, но это не слабость: это результат расширения нарративной перспективы, которая теперь включает глубокий космос институций и коллективностей, и совсем другую форму историчности, отличающуюся от той, что проецировалась индивидуальной притчей первой версии. Здесь мы можем более ясно воспринять распад современного капиталистического общества на отдельных частных подрядчиков, которым отдаются на откуп социальные потребности, и стоящие за ними гигантские корпорации, заменившие собой все традиционные формы государства. («В охраняемых поселках жили сотрудники корпораций – все эти ученые и бизнесмены, которые, как говорил Адам Первый, уничтожали старые виды и создавали новые и вообще губили мир».) Здесь мы также видим формы сопротивления, порожденные деградацией, в которых состоит то, что мы все еще считаем социальным и технологическим прогрессом – от выживания наиболее садистических до сбивания в кучу маленьких групп и формирования новых религий, или, более угрожающие формы того, что называется «биоформ-сопротивлением». Еда и секс – очевидно, наиболее непосредственные потребности: их обеспечивают «Секрет-бургеры», в которые сбрасывается вся доступная белковая материя, и спа-салоны «НоваТы» в сопровождении стаек мрачных ночных магазинчиков, изобилие которых вряд ли вызывает в памяти восторженность свободным рынком, свойственную киберпанковым образам мира будущего. Безликий центр власти воплощается в корпорации ККБ, которая, как в средневековом обществе (а совсем не так, как в оруэлловском универсальном наблюдении) следит только за тем, что ей нужно знать, и не стесняется организовывать пара-политические банды при необходимости; с чем-то более деструктивно-криминальным разбираются на прощадках больбола, где заключенных формируют в команды, чтобы они убивали друг друга. Благосостояние элиты обеспечивается институтами «Здравайзер», о которых читатель уже кое-что слышал в «Ориксе», а также разнообразными научными мозговыми трестами, которые, помимо прочего, разработали новые биологические виды, поставляющие людям органы на замену, в том числе незабываемых свиноидов. «Орикс» показал нам эту систему изнутри и как бы сверху, даже если там вроде бы нет ни олигархической правящей элиты, ни тоталитарной партии или диктатуры, как в старых модернистских антиутопиях; «Год потопа» дает нам взгляд снизу – всегда, как мы прекрасно знаем, наиболее надежную точку зрения, с которой стоит оценивать и картографировать общество.

Вторая антиутопия начинается с Потопа – Безводного Потопа, как эту смертоносную чуму характеризуют в сиквеле. Читатели «Орикса» уже знают, что он рукотворен, но, как и его прообраз, он выполняет свою задачу – очистить мир от токсичного мусора человеческого общества, оставив нескольких выживших (в основном, людей, оказавшихся запертыми в недоступных и потому незараженных пространствах) начинать что-то заново. Интересный теоретический вопрос – стоит ли отличать эту обобщенную версию – Апокалипсис или история о конце света, «Последний человек» Мэри Шелли и постядерные ландшафты – от плотно населенных антиутопий разных видов, которые также представлены в этих книгах. В данный момент мне кажется, что эта посткатастрофическая ситуация на самом деле представляет собой подготовку к рождению самой Утопии, которой, разумеется, в очередном творении Этвуд вы достигаем только в ожидании (о котором я поговорю вскоре). Оригинальность «Орикса» состояла в том, что он позволял нам заглянуть одним глазком в момент его сотворения: буквально, из пробирки безумного ученого, который из чистого презрения к человечеству в его нынешнем состоянии изобретает племя благородных дикарей, совершенных во всех отношениях («намеренно сделанных людей», как называет их кто-то) – физическом, биологическом, социальном и экзистенциальном – за исключением того, что, поскольку у них достаточно мало проблем, их концептуальный аппарат не развился соответственно. Не нужно быть большим скептиком, разочарованным в руссоистском возрождении, начатом Леви-Строссом и многими другими в 1950–1960-е, чтобы увидеть в этой родоплеменной картинке большую иронию. Ее будущее остается столь же открытым вопросом, как и будущее самих выживших, и это весьма интересный формальный и общий вопрос – может ли Утопия (как, впрочем, и антиутопия) иметь концовку или завершение, в смысле старого аристотелевского нарратива – то есть, какое-то еще завершение, помимо абсолютного разрушения и смерти.

Возможно также возражение, что наши благородные дикари имеют еще один дефект, и наиболее важный: они верят в Бога; или, скорее, они верят в некое божество, того самого Коростеля, их создателя (и законодателя), который теперь наслаждается авторитетом Ликурга, то есть – авторитетом мертвых. Нам не следует, по меньшей мере со времен Фрейда, верить, что такого рода уверенности в Большом Другом достаточно в качестве основания для коллективного или индивидуального существования. Но у Этвуд есть еще одна религия в рукаве, и это, вероятно, наиболее интригующий новый элемент «Года потопа».

Религия, разумеется, сейчас является горячей теоретической темой, ввиду всякого рода постмодернистских фундаментализмов и даже левого возрождения фигуры Святого Павла как теоретика культурной революции; но это и запутанная тема, поскольку даже называть что-то «религией» значит реифицировать его и подтвердить его статус как не-секулярного феномена. Следовательно, само это понятие заминировано, и вы имплицитно признаете «веру» даже в попытках отрицать ее. Но если назвать ее как-то еще – идеологией, или, скажем, ритуалом, или экзистенциальной иллюзией, – вы сразу же теряете ее любопытную специфику. Тем временем любое подчеркивание изобретения конкретных религий индивидами, необходимо «целенаправленных» свойств этих претенциозно переопределенных «систем верований» сразу же редуцирует их до чего-то вроде самодельной мебели и требует дополнения в виде глубокого времени, древнего культурного обычая или самого откровения – так что репрезентация такой новой религии, как религия Вертоградарей у Этвуд, сама по себе дело тонкое.

Тем приятнее сообщить, что эта религия, с ее пророками, проповедями, табу и даже книгой гимнов, смотрится весьма неплохо: экологичная, коммунитарная, хитро организованная в децентрализованные ячейки, каждая со своим «Араратом» запасов, припрятанных на случай неизбежного Безводного Потопа чумы и полицейских репрессий, и, невзирая на свой регрессивный примитивизм, использующая компьютеризованную информацию и информаторов, стратегически внедренных в элиты. Функциональная иерархия (Адамы и Евы) здесь делается терпимой, опосредованная кооперативным эгалитаризмом и спокойным принятием несовершенства человеческой природы. Даже Адам Первый, проповеди которого представляют собой образец биополитической святости, также приятно макиавеллистичны в том, что касается тактик группового выживания. Возможно, Книга Гимнов Вертоградаря заслуживает быть опубликованной отдельно:

Созданьям Божьим не нужны

Учебники и школы —

Пчела на яркий цвет летит,

Крот под землей – как дома[128].

Хотя это все, конечно, регрессивно (и всегда полезно задаться вопросом, какая политика сегодня могла бы быть иной). Вот, например, антиутопическое представление этой Утопии об истории:

Адам Первый утверждал, что падение человека многогранно в своих проявлениях. Древние предки, приматы, спустились с деревьев и таким образом опустились до земли; затем отпали от вегетарианства и впали в мясоядение. Затем отпали от инстинкта и впали в разум, а затем в технологию; от простых сигналов – к сложной грамматике; от неимения огня – к огню, а от него к оружию; от сезонного спаривания к постоянному сексуальному зуду. Затем они перестали радостно жить моментом и погрузились в беспокойное созерцание исчезнувшего прошлого и неосязаемого будущего.

Падение было растянуто во времени, но его траектория неизменно вела все ниже.

Не является ли эта религия сама по себе идеологией?

А эта книга – не выражение ли она идеологической доктрины? В постфеминистскую эпоху, когда великие писательницы (Урсула Ле Гуин, Тони Моррисон, Криста Вулф) – уже не «женщины-писатели», а просто писатели, Этвуд не то что бы вписывается в какую-то из категорий, маркируемых как феминистские: «Невеста-разбойница», мужские персонажи которой по большей части даже не агрессивны, а просто неудачники (маскулинный «маскарад», говорил Лакан, заимствуя концепт у Хелен Дойч и адаптируя его под «маскулинность» и мачизм, обычно попросту смешон), помещает самый центр зла в женщину. Может быть, Этвуд – какой-то эколог? Но Природа присутствует в ее произведениях еще с романа 1972 года «Постижение», с его ужасающим делезианским становлением-животным. И все же есть категория, в которую она четко вписывается и без которой ее невозможно полностью понять, категория, о существовании которой как минимум тремстам миллионам англоговорящих читателей приходится напоминать: она канадка, и немалая доля ее силы воображения проистекает из ее привилегированного положения выше сорок восьмой параллели. Падение невозможно по-настоящему постигнуть, не понимая его как падение в американизм, как нам напоминает великолепный монолог из «Постижения»:

Не важно, из какой они страны, сказала моя голова, они все равно американцы, они то, что нас ждет, то, во что мы превращаемся. Они распространяются как вирус, они влезают в мозг и захватывают клетки, и клетки меняются изнутри, и зараженные клетки уже не чувствуют разницы. Как научно-фантастические фильмы из вечернего шоу, твари из далекого космоса, похитители тел, вкачивающиеся в тебя, отключающие твой мозг, их глаза – пустые яичные скорлупки за темными очками. Если ты выглядишь как они, говоришь как они и мыслишь как они, то ты – они.

Когда рассказчица была маленькой, идеей зла был Гитлер; но в мире взрослого насилия и Природы начинает развиваться более тошнотворная метафизика: «Как некоторым людям трудно быть немцами, думала я, так мне трудно быть человеком, <…> потом я поняла, что ненавидела не людей, я ненавидела американцев, человеческих существ, и мужчин, и женщин». Это болезнь, которую можно наблюдать: «Вторичный американец расползался по нему пятнами, как парша или лишай. Он был заражен, изгажен, и я не могла ему помочь: столько времени уйдет на то, чтобы исцелить, откопать его, доскрестись до него настоящего». Но «американское» – это также технологии, механизация, массовое производство: «Машина постепенна, она забирает у тебя понемногу, она оставляет оболочку. Все было ничего, пока они делали это с мертвыми вещами, мертвые могут защитить себя, быть полумертвым хуже. Они делали это и друг с другом, сами того не зная».

Вот, стало быть, мир антиутопии Этвуд, для которого в этом недалеком глобализированном будущем уже не нужен термин «американский». Его цвета – мерзкая аптечная пастельная гамма; его костюмы зайчиков и пушистые ткани отражают дурной вкус инфантильного массового производства; кровавое физическое насилие – насилие мультиков, а не Гитлера. Если здесь и есть эстетическое наслаждение, то это наслаждение регулярно подступающей сиропной тошноты; так что в конце света есть нечто от очищающего, бодрящего эффекта пустынного песчаного ландшафта, морского берега. Но все же лучше думать о нем утешительными словами Адама Первого:

Сколь радостен для нас сей преображенный мир, в коем мы оказались! Да, мы испытываем некоторое… но не будем говорить «разочарование». Мусор, оставленный Безводным потопом, непривлекателен, как и любой мусор, оставленный любым другим потопом. Наш вымечтанный Эдем возникнет далеко не сразу.

Но какое счастье выпало нам – видеть первые, драгоценные моменты Возрождения Природы!

Предыдущая главаГлава 17 из 23Следующая глава