К книге
Зеркала и паутинаЧасть 3 Архив 20 марта 2003 года
83%
Часть 3 Архив 20 марта 2003 года
5

Потом, значит, французы собрали большое войско и прогнали всех интровертов.

В аудитории душно. Экзамен идет уже третий час.

– Кого, простите? – вежливо переспрашивает Зуев. Он поворачивает голову и обращает к студенту левое ухо, становясь похожим на умную остроносую охотничью собаку, выслеживающую дичь.

Студент вопросительно смотрит на меня: что не так? Отвожу взгляд. Нет уж, дорогой, выпутывайся сам. Напускаю на себя равнодушный вид и демонстративно принимаюсь изучать люстру над головой. Тут у нас внизу – сплошная бестолковость, суета, бессмысленность экзаменационной экзекуции, а там, наверху, всё на своем месте. Вот дворцовая люстра, пузатая, раздувшаяся во все стороны от собственной важности. Ей ни до кого нет дела. Разве что хрусталики, радужно преломляющие электрический свет, мелко дергаются и позвякивают, когда за окном проезжает транспорт. Из-за люстры выглядывает намалеванное голубое небо с мелкими кружевными тучками и резвящимися амурчиками. У амурчиков всё как полагается, полный арсенал: пухлые мордочки, пухлые ножки, пухлые ручки, аппетитные розовые попки. Беспечная жизнь небесных окорочков и эротических уменьшительно-ласкательных суффиксов. Вообще-то небо не сфера человека, сфера его – земля. И богов, особенно ежели они с голыми задницами, лучше не разглядывать. А ну как они осердятся, сложат крылышки, сиганут вниз эдакими ангелами мщения и разорвут тебя на мелкие кусочки, как Актеона.

– Интровертов! – уверенно повторяет студент и улыбается. Перед ним на столе белеет лист бумаги формата А4, исписанный крупным детским почерком.

– Стало быть, интровертов? – хищно берет след Зуев. – Будьте так любезны, объясните нам, кто же такие эти «интроверты», как вы изволили выразиться.

Зуев сыщиком пустился в погоню и ни за что теперь не отстанет – экзамен явно доставляет ему удовольствие.

– Как кто? Это те, кто нападают! – студент смеется отрывистым смехом. Сложив перед собой руки на столе и сжав кулаки, он играет мускулами, выступающими из-под коротких рукавов футболки. Красавец, спортсмен. Черты лица немного обобщенные, но даже по их редким движениям можно заключить, что он хочет нам понравиться. Зуев смотрит на спортсмена в упор, и его тонкие губы кривятся в легкой ухмылке.

В аудитории воцаряется тишина. Слышен лишь глухой зуд электрических ламп и грохочущий за окном транспорт, видимо оживленный приходом весны. Мы все трое продолжаем молчать. Во мне постепенно просыпается раздражение. Пора прекращать эту тягомотину. Ну сколько можно? Чего Зуев тянет? Ставим «неуд», и точка! Все уже сдали этот дурацкий экзамен и разошлись. Остался только вот этот.

С улицы раздается истеричный, пульсирующий звук сирены. Интересно, в честь чего? Может, кому-то плохо стало, едут спасать, а может, гонятся за кем-то.

– Интервентов, а не интровертов! – говорю я резко.

– Молодец! – поворачивает ко мне лицо Зуев. Из его рта на секунду вырывается приятный мятный ветерок. – Садись, пять!

– Я и так сижу.

– Вот и сиди, – спокойно замечает Зуев. – У нас еще второй вопрос. Про «интровертов» мы вроде как всё выяснили.

«Вот и сиди». Мог бы, кстати, и воздержаться при студенте. Нет, ему обязательно надо власть свою показать. Доступно объяснить, кто тут их величество, а кто так – наемник, королевский стрелок на побегушках – приносит к обеду дичь, а к ужину подгоняет баб.

– С первым вопросом у вас не очень получилось, – подытоживает Зуев. – Сами запутались и нас запутали. Давайте-ка перейдем ко второму.

– Виды монархий, – неуверенно сообщает студент.

– Так… виды монархий, – Зуев потирает свой крепкий подбородок. – И какие же они случаются, эти виды?

Спортсмен сует руки под стол и как будто уменьшается в размерах.

«Виды монархий». Все виды монархий, сколько их там было, для этого зала, где мы сейчас принимаем экзамен, уже давно закончились. Прежде тут сидел крепостной оркестр, выводя хлипкими смычками вальсы, мазурки и прочую дребедень, кружились полуголые сирены, распаляя кавалеров, вышагивали вдоль стен важные лакеи, снимая нагар со свечей. Жар соблазна колыхал прически, платья, орнаменты кессонов, затевал интриги и дуэли. Потом всё остыло и исчезло. Теперь здесь только советские деревянные парты, изувеченные шариковыми ручками, нестираные шторы да полусонное бормотанье дряхлых профессоров.

– А можно я на примере Америки расскажу?

– Про монархию? – с любопытством поднимает брови Зуев. – Про монархию в Америке? Я не ослышался? Лихо, однако! Ну, что ж, извольте. Мы с Кириллом с удовольствием послушаем. Вы нас прямо заинтриговали.

Я согласно киваю. Мол, конечно, послушаем. И с большим удовольствием. Это ведь так интересно – отсиживать на стуле задницу и смотреть, как их величество забавляется. Спортсмен пытается что-то говорить, глядя в свою бумажку, но сразу же начинает путаться и вязнуть в словах. Я придвигаю к себе экзаменационную ведомость, лежащую на столе, и принимаюсь ее изучать. Ведомость почему-то напоминает расписание пригородных электричек со списком пассажиров.

Экзаменационная ведомость № 31–75–82

(зачетная, экзаменационная, аттестационная)

Дата аттестации: 20. 03. 2003

Время начала аттестации: 11:00

Время окончания аттестации: 14:00

Курс: 1. Группа 7-ик

Дисциплина: «История Средневековья»

Форма обучения: очная

Все пассажиры кое-как доехали до станции назначения, кроме этого академика Павлова.

– Так что же, по-вашему, – сквозь мои мысли пробивается насмешливый голос Зуева, – в США сейчас монархия?

– Да, – не желает сдаваться спортсмен. – Я лично так считаю.

За окном – скрип тормозов, затем – глухое рычание двигателя. Видимо, кто-то подъехал к пешеходному переходу, резко затормозил, замер на секунду, а затем снова рванул вперед. Поднимаю глаза от ведомости и вижу, что Зуев вальяжно откинулся на спинку стула, оставив руку на столе, словно случайно забыл ее. Их величество утомился, а стало быть, скоро вся эта охота прекратится.

– Ну, смотрите, – говорит спортсмен. Он берется обеими руками за свой листок. – «Моно» ведь значит «один»?

Зуев в ответ насмешливо кивает. Но студент явно не из тех, кого легко смутить.

– Значит, монархия, – говорит он, – это власть одного. Правильно?

Зуев снова кивает. Я тоже машинально киваю.

– Вот! – рассудительно замечает спортсмен. – В Америке президент один. Значит, там монархия.

Он оставляет свой листок и начинает обеими руками разглаживать белесый ежик на голове. Его физиономия выражает удовольствие. Зуев тоже смотрит на спортсмена с удовольствием, будто спортсмен – его отражение в зеркале. Всё, добыча попалась. Муха – в паутине. Теперь ее можно проглотить и неспешно переварить.

– Так ведь у нас тоже один президент, – Зуев принимает озабоченный вид. – Выходит тогда, что и у нас монархия?

– Ну что вы! – пугается студент. – Президент у нас не один. У него есть этот, как его… премьер-министр!

– Слушай! – говорю я Зуеву. – Давай уже заканчивать! Мне еще в архив сегодня ехать.

– Ладно, – говорит Зуев. Его лицо делается высокомерно-брезгливым. – Придете в другой раз.

– Но я же всё обосновал! – вскидывается студент. – Это мое личное мнение! Я считаю, что в Америке монархия. Имею право! Нам Дмитрий Петрович Троекуров на лекции говорил, что надо иметь свое собственное мнение.

– Вот и имейте, – Зуев уже не смотрит на него и, аккуратно щелкнув толстой шариковой ручкой, в графе «Экзаменационная оценка» выводит «неуд».

– Я не согласен! – спортсмен поднимается со стула.

– Эмоции, пожалуйста, в коридоре, – твердо произносит Зуев и указывает ему на дверь.

Ну наконец-то! Представление закончилось. Спортсмен покидает сцену. Охота королю удалась на славу. Он сегодня завалил крупного оленя. Слуги его величества верноподданейше кричат «браво» и аплодируют.

– Ну, что, братец, ты такой мрачный? – перебивает мои мысли Зуев. Он отрывается от ведомости и весело смотрит на меня. – Смешно же было?

– Ничего смешного не вижу, – говорю я. – Уже полгода учим – и всё без толку. Сеем разумное, а вырастает черт знает что… белена с чертополохом.

Зуев улыбается:

– Господи! Откуда в тебе всё это? От Обухова, что ли? Давай уже, братец, заканчивай с этими метафорами – тебе не идет. Кстати, к твоему сведению, в Америке тоже были короли.

– Так точно, – говорю. – Короли. Целых два. Одного звали Джимми Картер, другого – Билл Клинтон.

– Нет, братец, это случилось не в США, а в Бразилии, представь себе. Там как раз и были два короля: Педру один и Педру второй. Америка, знаешь ли, это не только Штаты.

– Ну, если так, – говорю, – то это в корне меняет дело. Может, позовем этого спортсмена обратно, попросим прощения, поставим пятерку?

Зуев встает со своего места:

– Надо проветрить. А то очень душно.

Поправляет пиджак, идет к большому окну в конце аудитории. Подходит, дергает раму. В помещение тотчас же врывается густой транспортный шум и вслед за ним весенний холод.

– Уясни себе раз и навсегда, братец ты мой, – говорит он. – Студенты не могут нормально отвечать, потому что их завалили с ног до головы фактами, датами, всеми эти интервентами. Черт! Вымазался.

Зуев слюнявит пальцы, трет кулак и, постояв у окна, возвращается обратно.

– Уясни себе, – повторяет он, присаживаясь за стол. – Пока у нас нет своего факультета, всё так и будет. Стало быть, нам надо его получить. Любой ценой. И нужно, чтобы твой старик нас поддержал. Понимаю, что ему неохота, но у нас нет выхода. Иначе мы еще десять лет будем выслушивать про интровертов и королей в Америке. Сейчас, пока старый пень в силе, голос его для ученого совета и для ректора очень важен. Как он скажет – так эти академические кабаны и проголосуют. У них ведь у самих мозгов нет. Сам знаешь.

Он морщится и замолкает. За окном раздается веселое треньканье трамвая.

– Кстати, – Зуев оживляется, и в глазах его появляются веселые чертики. – Ты сегодня вечером занят?

«Занят, ваше величество? Еще как занят. Можно подумать, вы не знаете. Учителя еду уличать в грехах по вашему приказанию. Ну, а вы что? Олю мою поедете трахать?»

– В архив еду, шеф.

– Это в какой еще архив? Зачем? – брови Зуева немного хмурятся.

«Дурака валяете, ваше величество. Ну, да ладно. Объяснюсь. Мне не трудно».

– Да в наш архив, институтский, который на Васильевском. Сначала к Никите – за разрешением, а потом – сразу туда. Надо личное дело Обухова полистать. Вдруг чего… Короче, есть у меня одна зацепка.

– Ах вот оно что… – медленно произносит Зуев и оглядывает меня сверху донизу. – Я смотрю, ты, братец, крепко взялся за своего старика. Ну, добро! На охоту, значит, вышел? Давай, действуй. Опутаем его с ног до головы, чтобы пошевелиться не мог, – он у нас сразу шелковым станет.

– Попробуем, – говорю.

– Ты туда надолго?

– Пока не знаю. Как получится…

– А то знаешь что? Давай-ка мы с тобой вечером пойдем на стриптиз, а? Как тебе?

Я невольно вздрагиваю. «Ваше величество, вы вообще в своем уме? Понятно… И стрелок сразу станет смирным…» В голове сквозь свист согласных на секунду вспыхивает Олино лицо с большими бархатными глазами и нежными губами. Так ей и надо, дуре!

– Пошли, братец, – смеется Зуев, видимо заметив, что я слегка обалдел от его предложения. – А то ты совсем у меня раскис. Не беспокойся, никто ничего не узнает. Всё, как говорится, entre nous. Сначала пообедаем в «Квентин Дорварде», а вечерком на стриптиз. Я приглашаю.

«И стрелок сразу станет смирным… Как там у Элиота? Мистер Евгенидис, стрелок из Смирны, сделка, стоимость, страховка, пригласил на вульгарном французском отобедать, а уж после поразвлечься в „Метрополе“».

– Пошли, – говорит Зуев и понижает голос: – Не бойся, никто тебя там не съест. Это будет закрытая вечеринка, понимаешь? Закрытая! Только для своих. Посидишь, выпьешь, расслабишься, посмотришь на красивое тело.

«Перебьешься. Никуда я с тобой не пойду. Дороже стоить буду».

– Только что, – говорю, – посмотрел.

– Надо окно закрыть, – морщится Зуев. – Дует.

«Слушаюсь, ваше величество».

Неспешно, чтобы не потерять достоинства, подхожу к окну, плотно закрываю раму, задергиваю штору. В нос ударяет легкий запах пыли. «Интересно, а Оля ему про нас рассказала?»

– Между прочим, – подает голос Зуев. – Сегодняшний король из Америки ничуть не глупее нас.

– Кто? Этот осел в футболке?

Я возвращаюсь и опускаюсь обратно на свой стул.

– Осел, говоришь? – Зуев задирает вверх подбородок. – Да нет, братец. Он не осел. Совсем не осел. Он поумнее нас с тобой. Это мы, если хочешь знать, ослы. Мы с тобой! Два осла, навьюченных чужими знаниями, как поклажей. Сидим на пятой точке, читаем всякую дурь, написанную такими же ослами, взваливаем ее себе на спину и топаем туда, где, видите ли, дышит дух. И это происходит уже две тысячи лет.

«Началось, – думаю, – повело нашего кота. Теперь его не уймешь».

– Две тысячи лет! – повторяет Зуев, и я чувствую, как он всё больше воодушевляется и становится почти безумным. – Две тысячи лет мы ходим ослепленными ослами и шарахаемся от всего, что не есть дух. А ведь в человеческом теле разума куда больше, братец мой, чем в любой мудрости. Наше тело наэлектризовано сверху донизу. Тело – это магнит, понимаешь? Оно притягивает к себе весь мир.

– И что из этого следует? – спрашиваю я.

– А то, братец мой, что нам с тобой сегодня надо обязательно пойти на стриптиз. Ты ж, наверное, никогда на стриптизе не был?

Я качаю головой:

– В другой раз, шеф. Сегодня что-то неохота.

На стриптизе я действительно никогда не был. Вернее, был, физически, так сказать, присутствовал, но самого стриптиза не видел.

В тот раз мы с Олей отправились экскурсионным пароходом на Валаам. Через бурную холодную Ладогу к теплым святым местам, туда, где уже лет сто от суеты спасаются божьи люди. Пароход назывался «Надежда Константиновна», старый ветеран отечественного флота, ходивший на Валаам еще во времена СССР.

В каюте третьего класса, куда я купил билет, было тесно, душно, и мы очень скоро поднялись на верхнюю палубу, поглядеть на воду. Ладога встретила нас неприветливо. Дул холодный ветер, и накрапывал дождь. По небу ползли тучи, а под кормой горбились сизые волны. Горизонт выглядел размазанным.

Пока мы стояли вдвоем на палубе, мне почему-то пришли в голову немецкие оперные слова, и я их произнес, придав голосу оттенок скорби и торжественности:

– Oed’ und leer das Meer…[1]

– Ты что-то слишком уж торопишься, – усмехнулась Оля. – Изольда пока еще здесь, с тобой.

Она поежилась и поправила на плечах рыжий плед.

– Пошли-ка лучше в ресторан, а то здесь холодно.

– У меня, дорогая Изольда, денег почти нет, – виновато признался я.

– На бутылку вина хватит?

– Это да…

– Тогда пошли. А то я уже замерзаю.

В ресторане, куда мы спустились, изо всех сил бу́хала ритмичная музыка. Посреди танцпола топтались пассажиры обоего пола, молодые и не очень. Среди них туда-сюда сновали девушки-официантки в голубых мини-юбках. Сквозь грохот звуков я услышал слова: «Спасаться нечем! И я – охотник! И я опасен!»

Мы с Олей заняли место в углу и взяли бутылку красного вина, сразу же исчерпав мои финансовые возможности. Ресторан – он назывался «Остров сирен» – был оформлен в морской теме. Всё было корабельным, деревянным: столы, стулья, даже барная стойка. По периметру висели в качестве настенных украшений пластиковые штурвалы с круглыми зеркалами посредине. Под потолком были натянуты перепутанные веревки, украшенные красными и синими флажками. Они, по всей видимости, символизировали корабельные снасти, но больше напоминали увеличенную в размерах паутину, в которую попались крупные разноцветные жуки. Мы наслаждались теплом, разглядывали интерьер, пили вино. И вдруг… (В романах часто встречается такое «и вдруг».)

К нашему столику приблизился здоровенный лысый амбал в красной рубахе. На его жирных пальцах синели наколки.

– Мущщина! – рявкнул он и слегка качнулся.

Я сделал вид, что не замечаю его, и быстро заговорил с Олей – думал, он уйдет. Но амбал не уходил.

– Мущщина! – повторил он и громко икнул. – Можно вашу даму пригласить? На тур вальса!

Как назло, в этот момент бабахнула музыка, и пассажиры снова сбежались на середину зала.

– Дама не танцует, – сухо ответил я. Оля посмотрела на меня и многозначительно хмыкнула.

Амбал в красной рубахе и бровью не повел.

– Чего ты буксуешь? Я же по-русски говорю – желаю пригласить! – заявил он упрямо и опустил на стол бурый кулак, напоминавший здоровенную картофелину. – Понятно?

– Понятно, – я повернулся к Оле. Нужно было кровь из носу разыграть роль рыцаря. – Смотри, Изольда, тут у нас объявился таинственный соперник. И он желает танцевать.

Оля усмехнулась и мягко накрыла мою ладонь своей.

– Случаются дни, – я обернулся к амбалу, – когда желания не сбываются. И сегодня у вас как раз такой день. А знаете почему?

Он вытаращил глаза.

– Вижу по вашей физиономии, что не знаете, – продолжил я серьезно. – А всё потому, что человек не хозяин мира. Этим миром правит Господь.

Я высвободился из Олиной руки и показал пальцем в сторону барной стойки. На ней был грубо намалеван седовласый Нептун, сжимавший в руке трезубец.

– Слышь, умник! – в голосе мужика различалась угроза. – А я вот сейчас здесь сяду и никуда не уйду. И что ты мне сделаешь?

Он отодвинул свободный стул, развернул его к себе и уселся верхом. Но я хорошо знал, что нужно делать в таких случаях. А присутствие Оли меня только раззадоривало.

– Ладно, – сказал я миролюбиво. – Давайте поспорим, что вы сейчас встанете и уйдете? И если уйдете, то обратно уже не вернетесь.

Мужик запрокинул голову и громко загоготал. Изо рта у него вылетели слюни. Но я оставался спокоен и вежливо поинтересовался:

– А у вас вообще есть деньги с нами сидеть?

– Есть! – ехидно ответил он. – Правила знаем, умник!

– Что-то не верю…

Он презрительно хмыкнул, полез в карман джинсов и достал оттуда пухлый лопатник. Поднял его над головой и звучно шлепнул перед нами на стол.

– Пжлста! Ну что, студент, доволен?!

Он сделал ровно то, что мне было нужно. Я еще успел подумать: хорошо бы записать эту сцену и продать за большие деньги какому-нибудь режиссеру. А потом быстрым движением схватил его кошелек и со всей силы швырнул в центр зала, прямо под ноги танцующим.

– Ты! – изумился он и вскочил со стула. Его лицо сделалось бешеным и протрезвевшим.

– Ну что? – спросил я, подавив внезапный страх. – Останетесь или уйдете?

Голос мой слегка дрожал.

Мужик несколько секунд постоял, грозно нависая над нашим столом, и вдруг добродушно рассмеялся.

– Ну ты и ловкач, студент! – он посмотрел на меня в упор. – Знаешь, в другой раз ты бы тут свои очки проглотил. Но у меня сегодня племянник родился, так что так и быть… Живи, студент.

Он приставил стул к столу, повернулся и отправился в толпу вызволять свой лопатник. Спор был выигран, и это нужно было отметить. Я поднял в ответ бокал, придвинулся к Оле и попытался ее обнять. Но она гадливо оттолкнула мою руку.

– Какой ты… замечательный… прямо рыцарь Тристан, герой.

– Что такое? – спросил я.

– Герой! – повторила она издевательски. – Квентин Дорвард! Справился, да? Перехамил хама, а сам ничуть не лучше! Жалкий сноб!

Я был уязвлен до глубины души. За что? В конце концов, для нее же старался.

– Ну, если я ничем не лучше, давай позовем его обратно, хочешь? Попросим прощения, ты с ним потанцуешь.

Некоторое время мы сидели молча, каждый в своей обиде. Музыка прервалась, пассажиры разошлись по своим столикам. Красной рубахи в зале уже не было.

– Ну извини меня, – сказал я, наконец. – Просто хотелось от него поскорее избавиться.

– Ладно, проехали…

Музыка вернулась, и Оля почему-то заговорила о Капитонове, что он ее достал, проходу не дает. Я хотел сострить, но решил, что лучше промолчать.

Мы посидели еще полчаса, я слушал Олю, поддакивал в нужных местах, разглядывал ее большие бархатные глаза; как обычно, пытался произносить что-то остроумное, и тут началась эта история со стриптизом.

К нашему столику подошла официантка, похожая на детскую куклу. Она показала нам флаер с полуголой стриженой красоткой и сказала механическим голосом, что через десять минут специально для гостей ресторана начнется незабываемое стриптиз-шоу. Оно позволит зрителям окунуться в атмосферу античности, ощутить силу гармонии и красоты живого тела.

– Простите, что вы сказали? Что начнется? – Оля округлила глаза и взяла со стола бумажную салфетку.

Стриптиз-шоу, невозмутимо повторила официантка.

– Это у вас что, шуточки такие? Вы в своем уме? Мы вообще-то к святым местам едем, монастырь смотреть…

Никаких шуток, доложила официантка ровным голосом. Если молодые люди не желают смотреть шоу, они могут забрать свои бокалы и пройти на верхнюю палубу. Там специально для удобства пассажиров размещены комфортные шезлонги.

– Бред какой-то! – Оля вытерла губы салфеткой, скомкала ее и бросила перед собой на стол. – Не пойду я на этот холод! И стриптиз мне ваш тоже не нужен.

Официантка вздохнула и поглядела в сторону. Повисла неловкая пауза.

– Ладно, – смягчилась Оля, – мы, наверное, останемся. Да, мой рыцарь?

Я молча кивнул, и Оля вдруг рассмеялась:

– А знаешь, ты был прав – сегодня желания совершенно не сбываются, такой, видимо, день…

Тогда следует доплатить пять тысяч за молодого человека – официантка показала глазами на меня, а девушка может наслаждаться шоу бесплатно.

Оля поставила локти на стол и закрыла лицо руками. Надо было уходить. Пять тысяч – это всё, что у нас на двоих оставалось. Но тут мне в голову пришла прекрасная идея. Я привстал и тихо, почти шепотом, сказал официантке на ухо, что вообще-то стриптиз-шоу нам смотреть неохота, но мы хотим побыть в тепле. Человеческая теплота, развивал я свою мысль, единственная на земле ценность, и ее надо беречь. Давайте мы вот что сделаем, предложил я. Мужчина, я ткнул себя пальцем в грудную клетку, сядет спиной к сцене и будет так сидеть до конца вашего стриптиз-шоу. А если он хоть раз повернется, то заплатит все деньги. Я достал кошелек, вынул оттуда тысячную купюру, протянул официантке и доверительно пояснил:

– Это взятка.

Честно говоря, я ни на что особо не надеялся. Но официантка почему-то сразу как будто ожила и даже коротко хихикнула. Взяла мою тысячу, сунула ее себе в передник и, погрозив нам пальцем, ушла, виляя бедрами.

Очень скоро в зале пропал свет, лениво потекла музыка, и все радостно захлопали: шоу, видимо, началось. Я сидел спиной к сцене, пил вино и не оборачивался. Оля смотрела то на меня, то на сцену и смеялась. А я ощущал сильное давление на затылке и слышал, как шоу постепенно набирало обороты. Музыка всё больше млела от растущей неги. Она то раскачивалась, то уносилась вперед, то вдруг становилась на дыбы и рассыпалась. Публика была в полном восторге: шумела, свистела. Кто-то даже крикнул:

– Богиня!

Но я так ни разу и не обернулся.

– Молодец! – похвалила меня Оля, когда шоу закончилось. – Я всё оценила.

Парадная беломраморная лестница ведет меня вниз. Всякий раз, спускаясь по ее ступеням, с вечным рюкзаком за плечами, я невольно замедляю движение, глохну, скукоживаюсь, становлюсь меньше ростом. Отчего это происходит – сам не знаю. Может, оттого, что здесь повсюду тяжелая циклопическая торжественность, которой нет никакого дела до человека? Стены вдоль лестницы совершенно пустынны. Ни летающих по намалеванному небу амурчиков, ни сирен, ни генералов в мундирах, ничего. Зато есть пузатые балясины. Выстроившиеся друг за другом, придавленные сверху перилами, они напоминают застывшую на месте колонну шахматных пешек. А мне застывать и останавливаться нельзя. Надо идти вниз к Никите Виссарионовичу, взять разрешение, двигаться вперед по шахматной доске. Ладно, пускай я простая пешка, ничего страшного. И простые пешки иногда проходят в ферзи. Если их, конечно, по дороге не съедят. Ничего… Никто меня не съест. Сейчас возьму у Никиты разрешение – и сразу в архив, который откроет мне тайну Обухова. Шах и мат.

За белой двустворчатой дверью, украшенной античным орнаментом, ректорский коридор. Мне – именно сюда, в эту мертвую тишину. Робко ступаю вперед, и паркет под ногами отзывается жалобным скрипом, обозначая мое присутствие. Иду, стараясь двигаться осторожно и не слишком шуметь. Рюкзак за спиной делает меня сейчас похожим на увечного горбуна-пилигрима.

Кабинеты, откуда доносится зудение принтеров, один за другим следуют в строгом порядке: 102, 103, 104, 105. Числа возрастают, и вместе с ними возрастает значимость кабинетных хозяев: проректор по воспитательной работе, проректор по международным делам, проректор по учебной и методической работе, первый проректор.

Вот наконец и заветный кабинет 106. Захожу в приемную, негромко здороваюсь и с достоинством кланяюсь. Клавдия Степановна, секретарь, поднимает голову над монитором и прикладывает палец к толстым, густо накрашенным губам. Поправляет сиреневую прическу и указывает подбородком на стул. Это означает: присаживайтесь, подождите, Никита Виссарионович сейчас занят. Присаживаюсь, стаскиваю со спины рюкзак и кладу себе под ноги. Из-за двери с матовым стеклом, разделяющей кабинет проректора и приемную, доносится зычный командирский голос: Никита Виссарионович сейчас у себя и разговаривает по телефону:

– Ты вот что, Пал Палыч, давай-ка без намеков, ладно? Выкладывай всё как есть! Как говорится, достал нож – стреляй!

Под столом, возле ног Клавдии Степановны паутина из разноцветных проводов и кабелей. На стене календарь с российским флагом и фотографией президента. Для Никиты Виссарионовича, замечаю я себе, нет ничего невозможного, как для Бога. Мне внезапно приходит в голову, что если Господь спустится к нам вновь, то не в рубище, как прежде, не с чудесами в рукаве, а гладко, по-генеральски выбритый, в строгом офисном костюме и с распоряжением, заверенным печатью.

– А, это ты? – Никита Виссарионович выглядывает из-за двери. Длинный орлиный нос делает его похожим на хищную птицу, высматривающую мышиную добычу. – Чего сидишь как засватанный? Приглашения ждешь? На тур, как говорится, вальса?

Он выдвигается из-за двери всем туловищем и берет со стола Клавдии Степановны бумагу.

– Клава, чего ты держишь человека? Вот же оно, разрешение.

Я, обозначенный «человеком», поднимаюсь со стула и поднимаю с пола рюкзак.

– Вот, – повторяет Никита Виссарионович и показывает мне бумагу. – Я всё написал. Слушай сюда! Просим, значит, представить такому-то, такому-то – это, стало быть, ты, – документы, касающиеся абитуриентов и вступительных испытаний за 1983–1985 года. Понял? На, держи!

– Спасибо, Никита Виссарионович! – киваю в знак благодарности.

– А насчет личного дела Обухова – тут уж, прости, письменного разрешения дать не могу, – Никита Виссарионович разводит руками. – Как говорится, права не имею. Личные дела у нас выдают только родственникам.

– А если очень нужно?

– Если нужно… – он понижает голос, – ты тогда… вот что… сунь им там коробку конфет.

Еще раз киваю и прячу бумагу в рюкзак.

– Где архив, знаешь?

– На Васильевском.

– Ну, тогда всё. Дуй, как говорится, туда, – он хлопает меня по плечу. – А вы, я вижу, со своим шефом крепко обложили Обухова.

Выхожу в коридор и тут же сталкиваюсь с Олей. Она с красивой укладкой, в бирюзовой блузке и приятно пахнет духами.

– Привет, – говорю. – Что ты тут…

– Извини, я к Никите Виссарионовичу, – перебивает она и фальшиво улыбается. – Сейчас совсем-совсем некогда.

Я с подчеркнутой вежливостью отодвигаюсь от двери, чтобы дать Оле войти. Потом, оставив ее за спиной, снова шагаю по скрипучему паркету, мимо пронумерованных дверей, мимо портретов. Уже на лестнице меня вдруг охватывает злоба. Давай, сучка, изваляйся в дерьме хорошенько. Ты тут будешь бегать со своими бумагами, а твой любимый Зуев сегодня пойдет смотреть стриптиз. Но уже через мгновение я успокаиваюсь и вспоминаю орлиное лицо Никиты Виссарионовича. «Обложили Обухова». Интересно, как он узнал?

– Короче, братец мой! Нам надо твоего старика как следует обложить, – голос Зуева в трубке звучал победно и звонко. Видимо, эта радостная мысль пришла к нему в голову только что.

– Матом, что ли? – спросил я.

– Ага, ватой, – засмеялся он, не расслышав, – как хомячка.

Зуев позвонил, когда мы втроем, Троекуров, Лугин и я, сидели перед телевизором и смотрели порнофильм «Новые язычники». Вообще-то мы с Лугиным зашли к Троекурову совсем по другому поводу – обсудить новый учебный план программы, как нам велел Зуев, ну… ну и заодно немного выпить. Но почему-то вышло так, что вместо обсуждения учебного плана мы стали смотреть порнофильм. И ведь ничто этого не предвещало. Сначала мы посидели на кухне, попили вина, поели какой-то рыбный салат с нехорошим запахом, даже немного поговорили о студентах. Лугин рассказал, что недавно на экзамене одному студенту попался Диккенс и тот объявил, что Диккенс написал роман «Зомби и сын». Про зомби, пояснил студент.

Я вяло посмеялся. Потом, прихватив бутылку, мы перебрались в комнату, заставленную старинной мебелью, напоминавшей театральный реквизит. Там мое внимание привлек салонный столик, изящный, темно-вишневый, видимо когда-то предназначенный для игры в карты. На нем лежала страницами вниз раскрытая книга в мягком переплете. На красной обложке чернело название «Human Rights». Троекуров торжественно усадил нас в кресла, вручил бокалы и вдруг ни с того ни с сего объявил, что сейчас покажет нам свежайший порнофильм.

– Называется «Новые язычники», – зачем-то особенно подчеркнул он и поднял вверх указательный палец.

Я попробовал было возразить ему и его указательному пальцу, что лучше уж тогда хотя бы какой-нибудь свежайший детектив. Все-таки интереснее смотреть, как люди друг за другом охотятся, чем когда они друг друга… Но Троекуров меня перебил и закричал, что я ханжа. Причем очень сердито. Мне даже показалось, что его огромный нос, напоминавший ручку от чайника, побелел от гнева. А Лугин не стал вмешиваться, только равнодушно махнул рукой, мол, черт с ним, пусть показывает. К тому моменту он был уже основательно пьян.

Начали смотреть. Надо сказать, фильм «Новые язычники» сюжетом не баловал. Актеры почему-то сразу оказались голыми и безо всяких предисловий принялись за дело. Я потерпел несколько минут, а затем громко спросил Троекурова, как здесь обстоят дела с правами человека. Троекуров ответил очень язвительно, что по его части здесь всё в порядке и права человека нисколько не нарушаются.

– Тише, мужики! – вмешался пьяным голосом Лугин. – Смотреть мешаете!

Мы замолчали и снова уткнулись в экран. Там ничего не менялось. Мужчина-язычник энергично двигался, совершая задом возвратно-поступательные движения. Он был похож на буксующий автомобиль. А женщина-язычница стояла на четвереньках и, закатив глаза, скулила, как собака. Мне показалось, что она даже не замечает своего партнера и тоскует о чем-то своем. Я допил вино, поставил бокал на стол, поднялся и объявил, что всё это мне надоело и я иду домой.

– Ты что, Кирюха? – запротестовал Троекуров. – Сиди! Сейчас тут будет самое интересное место!

И в этот драматический момент у меня в кармане спасительно завибрировал телефон. В романах такое случается часто, когда автору нужно найти повод, чтобы закончить слишком уж затянувшуюся и бесперспективную сцену.

Звонил Зуев. Я вышел в коридор и плотно прикрыл за собой дверь.

– Что делаешь? – спросил он веселым голосом.

– Сижу у Троекурова, – бодро, чтобы попасть в его настроение, доложил я. – Мы учебный план обсуждаем. – Я сделал шаг к большому зеркалу, висевшему в коридоре, и споткнулся о валявшийся на полу ботинок.

– Я чего звоню, – Зуев сразу перешел к делу. – Короче, братец мой! Нам надо твоего старика как следует обложить.

Я понял, что речь идет об Обухове.

– Матом, что ли? – спросил я, разглядывая себя в зеркало.

– Ага, ватой, – засмеялся Зуев. – Как хомячка. Чтоб ему спалось удобнее.

Я промолчал, ожидая, что он скажет дальше.

– Смотри, – голос Зуева в трубке сделался жестким. – Надо к нам в программу подогнать побольше его учеников. Всех, кого получится. Доцентов, ассистентов, аспирантов. Короче, всех, уяснил? Смотри: раз-два – и все уже у нас. Не попрет же Обухов, как баран, против своих, правда? Генералу, братец мой, знаешь ли, нельзя без армии.

«Попрет, – подумал я и пихнул ногой ботинок, лежащий на полу. – Еще как попрет».

– Короче, – продолжил Зуев. – Подгони-ка нам в программу его людей. Ты же их всех хорошо знаешь.

– Попробую… – сказал я неуверенно.

– Попробую, – передразнил меня Зуев. – Не «попробую», а «сделаю»! И давай, братец мой, поскорее. У нас через три месяца уже ученый совет – будут решать, оставлять ли нас программой или делать отдельный факультет. И нужно любой ценой заставить Обухова нас поддержать.

– Сделаю, шеф.

– Вот, так-то лучше. Знаешь, о чем я еще подумал? Организуй-ка мне с ним встречу, а? Причем желательно где-нибудь у него дома.

– Может, пока не надо?

– Может, и не надо. Но ты все равно организуй. Напросись в гости – старик тебя любит, не откажет. А приедем мы оба – ты вроде как меня по дороге встретил. Уяснил?

– Да, шеф.

– Ну, тогда пока. Всё, жду результатов, Троекурову привет.

Я повесил трубку, посмотрелся в зеркало, и тут меня осенило. Я понял, кого я смогу подогнать Зуеву – Олю! Вспомнил, что ей как раз нужны были деньги. Сейчас зима, подумал я, туристов мало и Оля наверняка сидит без денег. Я вдруг ощутил прилив благородных чувств. Еще бы… Бывший, нечестно брошенный ради какого-то Капитонова, готов забыть все обиды, весь свой горький стыд и протянуть даме сердца руку помощи. Лишь бы она, навсегда единственная, жила спокойно и счастливо. Любовь, которая просто любит и ничего не требует взамен, – это так прекрасно! Она обязательно пробуждает ответное чувство, столь же высокое и светлое.

Эти возвышенные и благородные мысли освежили меня. Я вернулся в комнату. Лугин уже мирно спал в своем кресле, а Троекуров включил что-то другое.

– Детектив, как ты просил, – он поднес ко рту ладонь, чтобы подавить зевок.

– Мне пора, – сказал я Троекурову, фамильярно похлопал по щеке Лугина в знак прощания – тот даже не проснулся – и вышел в коридор одеваться. Троекуров поплелся меня провожать.

Оказавшись на зимней улице, я сразу же набрал Олю. Пока шел в сторону троллейбусной остановки, пробираясь через горбатые сугробы, долго слушал гудки. Наконец Оля ответила.

– Что тебе нужно? – ее сухой тон выдавал сдержанное раздражение.

Я смутился, но тут же взял себя в руки и стал ей подробно рассказывать про Зуева, про нашу новую программу, про то, что мы ее ждем.

– Хорошо, спасибо. Я подумаю, – пообещала она. Ее голос в телефонной трубке заметно потеплел, и я, изнывая от великодушия, добавил, что это предложение от чистого сердца, что взамен мне ничего от нее не нужно.

– Фу-у! – протянула в ответ Оля. – Ладно, я еще подумаю и тебе перезвоню.

Она перезвонила через час, когда я уже подходил к своему дому. Шел крупный снег, и автомобили возле парадной стояли совершенно белыми.

– Я согласна, дорогой, – сказала она весело. – Ладно, сведи меня с этим Зуевым.

Я страшно обрадовался, но на всякий случай предупредил ее, что Обухов категорически против этой новой программы.

– Да уж знаю, – отозвалась она. – Что ж мне теперь, с голоду прикажешь помирать?

Лед тронулся. Через неделю я познакомил Олю с Зуевым. А еще через две недели ее назначили секретарем нашей программы. Я тогда радовался, что свел ее с Зуевым, и не думал, что так всё выйдет. Что она станет его любовницей.

Сворачиваю налево, в коридор первого этажа, узкий и грязный, как городской канал. Зато здесь всегда светло и всегда плещется вечная студенческая сутолока. Мимо обшарпанных стен и грязных окон обычно текут в обе стороны джинсы, платья, блузки, свитера, пиджаки, рюкзаки, сумки, портфели, прически. Лиц не разобрать: всё тянется непрерывным потоком, отчаянно рябит и пляшет на сетчатке разноцветными размытыми пятнами. В нос всякий раз ударяет паркетная пыль, смешивающаяся с запахом духов и несвежей кожи. В общем неразборчивом гуле, словно ты в дурном гриппозном сне, сливаются голоса, лошадиное цоканье каблуков о паркет, отчаянный треск рассохшихся дверей.

Сейчас коридор пуст. Ни единой живой души. Путь свободен. Я иду к заветной двери, выбрасывая вперед руки, как заведенный автомат, и ничто не отвлекает меня от собственных мыслей. Разве что грубоватый предобеденный голод в пустом желудке. Сегодня мои обстоятельства складываются как нельзя лучше. С экзаменом я развязался, разрешение от Никиты получил, в архив успеваю. Охотничья мысль об архиве неприятно сжимает горло, но что поделаешь? Я – всего лишь верный пес, стрелок его величества.

Вот наконец и она, та самая заветная дверь с согревающей надписью:

РЕСТОРАН «КВЕНТИН ДОРВАРД»

(Вход только для сотрудников института!)

Стало быть, вход для избранных. Есть еще другой, с улицы, для всех остальных. Я вспоминаю, что один раз я все-таки зашел с улицы, в тот раз, когда классическим кроссом получил по физиономии от Капитонова. Толкаю заветную дверь, спускаюсь по узкой винтовой лестнице и попадаю в ресторан. Охотничьим псам и верным королевским стрелкам полагается хорошо питаться.

Тут тоже очень тихо, как под водой. Готические своды напоминают перевернутые верх тормашками затонувшие лодки в мертвом озере. Грубые деревянные столы и могучие табуреты расставлены так хитроумно, что зал похож на подземный лабиринт. В выдолбленных нишах застыли жестяные рыцари. Точнее, доспехи, сложенные друг на друге вертикально, для человекообразия. Пустые оболочки, лишенные тел.

Присаживаюсь за стол. Рядом крепкие мужчины в темных костюмах ведут неторопливую беседу. Их лиц почти не видно. В ресторане всегда романтический полумрак, как в романах Вальтера Скотта, и шашлычный запах, возбуждающий аппетит.

– Кофе? Как обычно? – возле моего стола уже замер знакомый официант с круглой физиономией безо всякого выражения. Блокнот и шариковую ручку держит наготове, как положено. На его бейджике крупными буквами напечатано: «официант ВАЛЕНТИН».

– Кофе, пожалуйста, – я сдержанно киваю. – И салат столичный.

Интересно, думаю, прямо стихи получились: кофе, как обычно, и салат столичный. Надо продать каким-нибудь рекламщикам отечественного общепита.

– И салат столичный, – эхом отзывается Валентин и записывает себе в блокнот. – Заказ принят. Всё будет готово в течение десяти минут.

Валя-валет… вышколенный с ног до головы, совсем как я. Стоит и не уходит. Чего тебе еще надо, валет?

– Валентин, скажите, я что-то давно Арину не видел. Она у нас еще работает?

«У нас еще работает». Произношу «у нас», словно «Квентин Дорвард» – мой личный ресторан.

– Нет, она два месяца назад вышла замуж и уволилась.

Доложил четко, будто электронный голос сообщил об изменении в расписании поездов.

За кого? За своего Дениса? Нет, не за него…

Всё, кажется, я исчерпал наши коммуникативные возможности. А валет всё еще тут как тут.

– Карта наша есть?

Ах, вот оно что!

– Да, сейчас. – Лезу в рюкзак, достаю кошелек, выуживаю карту и протягиваю ее валету.

– Вот, пожалуйста.

«КВЕНТИН ДОРВАРД»

Европейские традиции

скидка 10%

В левом верхнем углу приблизительными карандашными штрихами набросан за́мок. Валет забирает карту и уходит. Зуев мне однажды рассказал, что этот «Квентин Дорвард» значится в официальных документах как студенческая столовая. Ловко, никакой аренды, стопроцентная прибыль. Мне почему-то делается стыдно оттого, что я очень плохо помню этот роман, высланный прогрессивными читателями в детскую. Там вроде бы сначала изысканной паутиной плетутся интриги, а в самом конце стрелок, валет из королевской колоды, преподносит их светлости герцогу голову его врага и получает в награду прекрасную даму. История всегда возвращается. Но в моем случае ужасно глупо: голову врага я пока не принес своему герцогу, зато прекрасную даму уже потерял. И, кажется, навсегда, безо всякой надежды.

– Ваш салат, ваши приборы и ваше кофе! – официант Валентин переставляет с подноса, который он держит на весу, сначала пузатую белую чашку, затем тарелку салата и, наконец, кладет передо мной вилку с ножом.

– Ваш, – поправляю я его.

– Простите?

– Вы же не Набоков, – говорю. – Это только у него кофе среднего рода.

Валентин пожимает плечами. Нет, не Набоков.

Я сейчас сам среднего рода. Лезу в раскрытый рюкзак, достаю упаковку тетрациклического антидепрессанта, прописанного Станиславом Георгиевичем. Выламываю с мягким хрустом таблетку из пластика и запиваю горьким кофе.

А может, послать их величество к черту и никуда не ехать? Ни в какой архив? Сказать, что там был, что никакого компромата на Обухова не нашел, что Обухов безгрешен, как новорожденный младенец. И вообще… почему я должен всем этим заниматься? Почему не Троекуров?

«Потому, что я доверяю тебе, а не Троекурову», – сказал мне тогда Зуев.

Он, видите ли, мне доверяет! Врать-то не надо. Я для тебя просто пешка, стрелок, хорошо исполняющий свои обязанности. Вот возьму и не поеду в архив… Что тогда?

Я начинаю ковыряться вилкой в рыхлом салате. Говорят, сюда кладут дешевый майонез. Ничего, мой желудок родом из СССР, и дешевый майонез для него не проблема. Справится… И я тоже справлюсь. Отступать нельзя. Надо докопаться до истины, разобраться, что там двадцать лет назад натворил Обухов. Ведь это такой шанс сунуть палку в их безмятежное гнездо, свести с ним счеты. Сейчас доем салат, выйду из института и – на троллейбус до Васильевского. Можно даже Зуеву ничего не докладывать – просто посмотреть, как вытянутся их физиономии. Особенно Капитонова. Покоритель Тавриды, минотавр, боксер-профи ринга! Обвожу глазами пустынный лабиринт «Квентина Дорварда» и вздрагиваю от неприятного воспоминания.

Оля позвонила в двенадцатом часу. Раздевшись на ночь, я лежал под одеялом и, чтобы поскорее заснуть, читал балладу о старом мореходе. Выбор чтения оказался удачным: «мореход» понемногу начал меня усыплять. Монотонно выпевались английские слова, сливаясь в мутный трудноразличимый шум; являлись одна за другой неясные аллегории смерти и личного ада, навевая дремоту; прилетали и улетали дикие, странные призраки. Они, видимо, пугали трепетную душу морехода, забравшего невинную пернатую жизнь, но меня оставляли совершенно безучастным, глухим к добру и недобру. Я зевал, клевал носом, иногда пытался филологически сосредоточиться, но чувствовал, что меня всё больше забирает сон. И вдруг – телефонный звонок. Словно дикая птица вскрикнула над ухом. Я вздрогнул и очнулся.

– Слушай, помоги, пожалуйста! – Олин голос в трубке звучал взволнованно. – Я прямо не знаю, что делать…

Сон как рукой сняло. Выходило, что я еще не отыгранная карта, что стрелок его величества по-прежнему нужен своей даме. Отбросил книгу, сел на кровати.

– Понимаешь… надо что-то делать… он уже третий час торчит в «Квентин Дорварде» и пьянствует. Да еще ко всем задирается… Мне этот, наш официант Валентин уже два раза…

Речь ее была совершенно бессвязной. Я сказал Оле: успокойся, спросил, кто сидит и что вообще случилось.

– Да Мишка мой, кто же еще? Ну, короче, ты понял… Капитонов. Я его… ну… короче, – она путалась в словах. – Короче, я… ну, в общем, мы расстались, понимаешь? И он сейчас там, в «Квентин Дорварде», слышишь меня? Напился мне назло и буянит. А Валентин, этот болван, сказал: не заберете отсюда своего профессора – ментов вызову.

– А я чем…

– Съезди туда, умоляю тебя, прямо сейчас, забери его. Адрес я…

Почему бы и не съездить? Они расстались, и, стало быть, у меня появился шанс вернуть свою королеву героическим поступком. В голове образовалась приятная теплота, как после бокала вина. Она хлынула в горло, в желудок и медленно растеклась по всему телу.

– А чего это вы вдруг…

– Так ты поедешь или нет?! – раздраженно спросила Оля.

«Расстались», – мысленно договорил я свой вопрос. Спустил ноги на пол и нашарил под кроватью тапки.

– Только это… Потом к тебе его везти?

– Ты идиот, что ли?! – она почти вскрикнула. – Ни в коем случае! Домой его отвезешь, я тебе сейчас адрес скину. Такси вызвать?

Я поблагодарил ее с преувеличенной вежливостью, сказал, что справлюсь сам, и дал отбой. Потом набрал службу такси, вызвал машину и начал быстро одеваться.

Через пятнадцать минут мы уже неслись по пустому району. Я смотрел в окно и видел, что город захватила буря. В ноябре у нас такое случается внезапно. Будто кто-то невидимый резко включает рубильник. Даже в закрытой машине было слышно, как бесчинствует погода. Я из любопытства приоткрыл окно и сразу же чуть не оглох от шума шквального ветра. Всё вокруг скрипело, трещало, хлопало, ходило ходуном. Ураган изо всех сил гнул голые деревья, рвал тряпичные баннеры, звенел электрическими проводами. Город, обычно мертвенно-застывший и по-европейски рассудительный, теперь содрогался всем телом и поминутно вскидывался на дыбы. Огни светофоров и встречных автомобилей подмигивали, как глаза буйнопомешанных. Редкие прохожие в тусклом свете фонарей казались зловещими призраками. Луна с трудом выпутывалась их низких клубящихся туч.

Когда мы миновали спальные кварталы и оказались на Петроградской, телефон у меня в руке булькнул и засветился предостерегающим сообщением: «МЧС информирует о штормовом предупреждении». Телефон погас, но тут же опять вспыхнул и громко зазвенел. Это снова была Оля.

– Ты едешь?

– Еду, еду…

– Слушай, огромное тебе спасибо. Позвонишь мне потом, ладно? Расскажешь, как там всё…

Связь прервалась, и я не успел ответить. Взглянул на еще не потухший экран и внезапно ощутил прилив сильных чувств, большей частью неопределенных. В голове заволновались восторженные мысли с оттенком высшего благородства, которые вполне можно было поместить в какой-нибудь роман. Мне подумалось, что вот сейчас эта минута чрезвычайно необыкновенна и торжественна. Ради любимой женщины, себе в убыток, я еду спасать от позора своего счастливого соперника, оказавшегося в несчастье.

Такси выскочило на мост, и сквозь капли дождя на стекле я увидел, что неподалеку над водой кружится большая белая чайка. И мост, и чайка почему-то меня напугали, впрочем на какую-то секунду, которой оказалось достаточно, чтобы мысли мои сразу приняли совершенно иной оборот. Хорошо бы, подумал я, издать приказ таких вот птиц отстреливать к чертовой матери. Летают без толку, гадят, разносят по городу всякую заразу.

Мы преодолели мост и остановились возле ресторана «Квентин Дорвард», прямо у входа. Я сказал водителю, что скоро вернусь, и вылез наружу. Ветреная ночь со всей силой ударила меня в грудную клетку, и я еле удержался на ногах. Нева за спиной отчаянно ревела, как раненое животное. У дверей ресторана под козырьком торчала нищая старуха. Ее мертвенно-бледное, костлявое лицо напоминало череп на черном пиратском флаге. Когда я открывал дверь, она пошевелила губами и что-то произнесла, но я не стал слушать и шагнул внутрь.

Как только я оказался в тепле, у меня сразу же запотели очки. Лабиринт «Квентина Дорварда» с широкой барной стойкой, со столами, табуретами, физиономиями посетителей, мелькнувшими было на мгновение перед глазами, покрылся плотной дымкой. Мне подумалось, что здесь, в этом полумраке, под готическими сводами, напоминавшими перевернутые вверх дном лодки, среди жестяных рыцарей, тихо стоящих в нишах, возможно, прячутся какие-нибудь призраки или доисторические чудовища. В нос ударил резкий запах жареного мяса. Я снял очки, чтобы их протереть, и в глазах всё сразу же ослабло, сомлело, поплыло огромными световыми пятнами. «Квентин Дорвард» лишился внятных очертаний. А когда я снова надел очки, аккуратно протерев их уголком рубашки, мир заново собрался, прояснился, затвердел. Барная стойка, столы, тарелки на столах, грубые табуретки под старину, физиономии посетителей вернули себе прежнюю форму.

Из динамиков неслась лихая ритмичная музыка. Я огляделся. Капитонова нигде не было видно. Прямо у входа двое бородатых кавказцев, оба в одинаковых спортивных костюмах, играли в нарды. Я увидел, как один из них, тот, что сидел справа, встряхнул в воздухе кулаком и ловким движением высыпал на размалеванную доску кости. Потом осклабился, погладил бороду и объявил по-персидски: «Ду-шеш», твердо и тожественно, словно предсказал чью-то судьбу. В центре за столами, расставленными буквой П, праздновали свадьбу. Невеста сидела, потупив глаза, а над ней с фужером в руке нависал жених глуповатого вида. Его слегка пошатывало от выпитого. Жених пытался произнести тост, но гости за столом все время перебивали его опьяневшими голосами.

Кто-то осторожно потянул меня за рукав. Я обернулся и увидел официанта Валентина. Карточный валет был тут как тут.

– Слава богу, вы пришли, – обеспокоенно зашептал он. – Тут у нас такое было. Охранник хотел вывести его, но не справился. Мы думали уже милицию вызывать… Сначала ваш приятель…

– Где он? – перебил я Валентина.

– Молодой человек! Можно счет?! – донеслось откуда-то сзади.

– Сию минуту… Арина! – громко позвал он. – Проводи, пожалуйста, мужчину. Мне надо стол рассчитать.

Валентин исчез, а передо мной возникла высокая молодая официантка. И тут я невольно застыл – на какое-то мгновение она показалась мне прекраснее всего, что я видел на свете. У нее было античное лицо, из тех, которые мы так часто видим на картинах и совсем редко в жизни. Большие бархатные глаза, тонкий, с легкой горбинкой римский нос, резко очерченный подбородок. И вдобавок фигура прекрасной царевны или даже лесной нимфы. Все мои возвышенные, благородные мысли про прекрасную даму, про счастливого соперника как ветром сдуло.

– Разденетесь? – у царевны оказался приятный низкий голос.

– Только если вместе с вами, – галантно произнес я и присовокупил к словам глубокий многозначительный вздох, но тут же испугался. Подумал, сейчас она разозлится, нажалуется охране, и сюда действительно вызовут милицию. В том числе и по мою душу.

Но Арина всего лишь внимательно на меня посмотрела, причем с примесью некоторого сочувствия:

– Очень оригинально. Но я, к сожалению, уже назначена другому. Ясно? Вот, кстати, мой жених.

Она показала глазами в сторону двери. Там, прислонившись к стене, стоял высоченный охранник с выражением полнейшего равнодушия на круглой физиономии.

– Зовут Денис, – пояснила она. – Хотите я вас познакомлю?

Знакомиться с Денисом совершенно не входило в мои планы, и я сказал, что пришел сюда по другому делу. Женщина, сидевшая за столиком неподалеку, сделала неловкое движение рукой и столкнула со стола белую пузатую чашку. Ойкнула, дернулась всем телом. Чашка глухо стукнулась об пол, но почему-то не разбилась, а только криво закатилась под стол, как шерстяной клубок. Арина нагнулась, аккуратно подняла чашку, выпрямилась и посмотрела на меня в упор. Лицо ее слегка порозовело:

– Рада, что вы вспомнили наконец, зачем пришли.

– Ваш жених, – сказал я учтиво, – похож на греческого бога.

Она хмыкнула, повернулась ко мне спиной и направилась сквозь лабиринт столов вглубь зала. Я двинулся за ней, аккуратно лавируя среди тесноты и стараясь никого не задевать.

Капитонов обнаружился в самом конце лабиринта. Перед ним на столе возвышалась пол-литровая бутылка водки, почти опорожненная; рядом стояли две стопки и грязная тарелка с куриными костями, перемазанными красным соусом. Тарелка выглядела до того безобразной, что, казалось, в ней устроили кровавые человеческие жертвоприношения лилипуты из «Гулливера».

– Вот он, во всей своей красе, – сказала Арина. – Любуйтесь.

Капитонов был занят. Он пытался кормить жестяного рыцаря-крестоносца, мирно стоявшего в своей нише. Тыкал в ротовое отверстие шлема вилкой с наколотым кусочком мяса и приговаривал:

– Жри, пидорас… Жри, кому говорят. Закусывай…

На его красной, бычьей шее вздувались темные вены.

– Помощь нужна? – спросила Арина. В руках у нее белела пузатая чашка, та самая, которую уронила женщина.

– О! – нетрезво обрадовался Капитонов, узнав меня. – Какие, блин, люди! Тебя, дурака, Оля прислала, да?

– Миша, поехали домой, – сказал я как можно спокойнее и тут же почувствовал, что ко мне снова вернулись прежние благородные мысли.

– Может, все-таки нужна помощь? – снова спросила Арина.

– Нет, мы, наверное, сами.

– Мы, наверное, сами! – громко подхватил Капитонов поплывшим от опьянения голосом. Он швырнул вилку на стол. Та в ответ обиженно звякнула.

Арина не уходила и внимательно за нами наблюдала.

– Миша, тебе уже хватит, – я сел рядом с ним. Благородную миссию нужно было исполнить во что бы то ни стало.

– Короче! – громко произнес кто-то за соседним столом. Там сидели трое мужчин и, как мне показалось, обсуждали события на Ближнем Востоке.

– Чего тебе короче?! – вскинулся Капитонов и сделал попытку приподняться с табурета.

– Не понял? – повернул к нам лысую голову самый старший.

Но Капитонов уже забыл про него и стал похлопывать себя по толстому, выпирающему животу. На его белой футболке краснели пятна от соуса. Из динамиков ударила музыка.

– Надо выпить! – крикнул Капитонов мне в ухо.

– Миша, тебе уже хватит, – я накрыл ладонью обе стопки.

– Погоди… – он убрал мою ладонь, взял бутылку и разлил остатки водки по стопкам. Затем поднялся – это получилось у него только с третьего раза – и, держа перед собой стопку, провозгласил, перекрикивая музыку:

– Тост! За самых любимых и преданных женщин! И за рыцарей-рогоносцев! – он стукнул жестяного рыцаря стопкой по пустому шлему и прокомментировал: – Звук какой-то гондонный.

Потом неуклюже опрокинул стопку в рот и плюхнулся обратно на табурет. Вернул стопку назад, поставил локти на стол и закрыл ладонями лицо. Арина смотрела на него с брезгливой жалостью. Я подождал немного, потом легонько подергал его за рукав футболки:

– Миша, я тебя понимаю. Я очень хорошо тебя понимаю. – Мне показалось, что мой голос звучит очень проникновенно и убедительно.

– Понимаю… Гляди-ка… Он понимает… – Капитонов убрал ладони от лица. – Что ты можешь понимать, дурень? Она ушла. Навсегда ушла.

Теперь в его глазах стояли слезы. Как назло, в этот момент в динамиках включилась какая-то тоскливая песня, навевающая животную грусть. Я почувствовал легкое раздражение. Почему-то захотелось его добить, сказать: Оля никогда тебя не любила, но я сдержался. В конце концов, я выходил из этой мелодрамы решительным победителем и передо мной на ресторанном табурете сидел поверженный соперник. Уже не могучий минотавр, не археолог, покоривший Тавриду, не директор лаборатории, привыкший отдавать приказы, не любимый ученик великого Обухова, а слабый человечек с выпирающим животом и со слипшимися на лбу сальными волосами.

– Миша! – твердо сказал я. – Оля очень беспокоится. Давай не дури, поехали домой, такси уже ждет.

– Оля… очень… беспокоится… – повторил Капитонов, делая паузы между словами. Он повернулся к Арине, которая по-прежнему стояла рядом. – Ты слышала? Оля, оказывается, очень беспокоится. Ну, раз беспокоится…

Он тяжело поднялся, но тут же сильно качнулся и схватился за стол.

– Так, берем его под руки! Раз-два! – скомандовала Арина и поставила на стол чашку, которую всё это время держала в руке. Мы подхватили Капитонова под руки с двух сторон и двинулись к выходу.

Оказалось, что втроем пробираться сквозь лабиринт не так-то просто. Двигались мы медленно. То и дело задевали табуреты, чьи-то локти, посуду на столах. Арина всякий раз вежливо извинялась, но при этом уверенно тянула Капитонова вперед. Он не сопротивлялся, шел, покорно опустив голову, будто на убой.

Наконец лабиринт закончился. Выход был уже в нескольких шагах. Охранник Денис, которого я назвал греческим богом, заметив нас, отделился от стены и сделал шаг навстречу. Прежнее равнодушие на его лице совершенно не переменилось. Боги, подумал я, глядя на него, видимо, малочувствительны к человеческим делам и горестям. Сражаешься с чудищем, тащишь на себе какого-нибудь быка, надрываешься, а им все равно. Хоть ногами топай, хоть кричи во всю глотку – они даже не откликнутся.

– Номерок не потеряли? – обратился греческий бог к Капитонову. Тот поднял голову и уставился на охранника с таким изумлением, будто и впрямь узрел перед собой бога.

– Номерок, говорю, не потеряли? – повторил охранник, повысив голос.

Мне всё это стало надоедать. Уже начало первого, завтра с утра две пары, а я тут вожусь с этим рыцарем печального образа, сопли ему вытираю.

– Миша, – позвал я Капитонова, – не сходи с ума. Смотри, сколько вокруг прекрасных девушек.

Я отпустил его и театрально обвел рукой зал.

– Чего?! Чё ты там прокрякал, дональд дак? – Капитонов повернулся ко мне, и глаза его налились бешенством. – Ты мне еще тут будешь… Сводник чертов!

В голове у меня словно взорвалась мина. Я размахнулся, чтобы врезать ему как следует, но покоритель Тавриды ловко уклонился в сторону, а потом резко стукнул меня кулаком в подбородок. В глазах сразу потемнело, ноги дернулись куда-то вбок. Я качнулся, успел услышать, как вскрикнула по-птичьи Арина, рухнул на пол и отключился.

Когда мир вокруг стал понемногу проясняться и темные врата открылись, я почувствовал, что мне на голову льют воду. Перед глазами кружились большие, безобразные пятна. Кто-то поддерживал мой затылок, кто-то надевал на меня очки. Охранник Денис тёр мне уши. На его правом запястье темнела татуировка.

– Классический кросс, классический кросс, – повторял он восхищенно.

Я вспомнил, что у Капитонова какой-то там разряд по боксу. Он сам однажды нам рассказывал, что когда-то давно выигрывал городские соревнования.

– Сейчас милицию вызовем, – пообещала Арина. Она стояла рядом и наблюдала, как Денис приводит меня в чувство.

– Не надо никого вызывать, – попросил я и приподнялся на локте. – Слышите?

Обратно мы с Капитоновым ехали молча. Сидели позади шофера, и каждый смотрел в свое окно. Капитонов время от времени принимался всхлипывать. Меня слегка мутило. Странно болела голова, не вся, а как-то частями. Руки дрожали. В ногах была слабость. Ураган на улице утих, но зато в стекла машины хлестал сильный дождь. Небо над городом насквозь промокло и обвисло. Слева от моста стоял прилипший к набережной старинный деревянный фрегат. Его паруса в темноте казались черными.

Возле старой мечети мне в голову явились путаные злые мысли насчет Капитонова, и я, чтобы отвлечься, стал разглядывать город за окном. Город выглядел туманным, пустым, почти призрачным. Транспорта на дорогах не было. Пешеходы тоже отсутствовали. Уличные фонари поливали пустые лоснящиеся тротуары жирным яичным светом.

Такси мигом одолело острова и выехало к Черной речке. Навстречу одна за другой потекли знакомые улицы спальника, потянулись дома, похожие на тяжелые тени, – в некоторых еще светились окна. Я смотрел на мелькавшие посреди дороги обрывки белой ленты и чувствовал страшную тоску. Об Оле я почти не думал. Наконец, на Сампсониевском, возле светящихся слов «ОХОТА И РЫБАЛКА», такси остановилось.

– Приехали по первому адресу, – доложил шофер.

Я повернулся к Капитонову:

– Сам дойдешь или тебя довести?

Капитонов, не говоря ни слова, вылез из машины, хлопнул дверью и, слегка раскачиваясь, поплелся в темноту.

– Дойдет, – добродушно сказал шофер. – Здесь недалеко.

Утром позвонила Оля и сказала, что после второй пары будет меня ждать в «Квентине Дорварде». Я пребывал в унылом расположении духа, но после ее звонка развеселился. Ну еще бы! После подвигов в лабиринте мне полагалась заслуженная награда. Так, по крайней мере, я думал, когда заходил в «Квентин Дорвард».

Олю я увидел сразу. Она сидела недалеко от входа, и перед ней стояла белая пузатая чашка, ровно такая же, какую я видел вчера в руках Арины. Оля курила и задумчиво изучала что-то в телефоне.

– Привет! – сказал я бодрым голосом, пожалуй даже слишком бодрым. – Разрешите составить вам компанию?

Оля подняла на меня взгляд и улыбнулась.

– Привет…

Я поцеловал ее, точнее небрежно клюнул в розовую щеку, бросил на пол рюкзак и радостно уселся напротив. Огляделся. Народу в ресторане почти не было, и я почему-то об этом пожалел. Кругом стояла тишина, какая обычно случается в церкви после службы. Лабиринт будто забыл о вчерашнем представлении, угомонился, сник, перестал быть опасным. Жестяные рыцари мирно дремали в полумраке ниш.

Оля отложила телефон и потушила сигарету. Осторожно поправила прическу.

– Ну, как ты, милый?

«Милый!» – победно загудели у меня в голове охотничьи трубы. Где-то за кулисами, на кухне загремела посуда.

– Спасибо тебе большое… – она осторожно взяла за ручку пузатую чашку и пригубила кофе.

Я взлетел на Олимп блаженства и снова почувствовал себя героем, Тесеем или даже Ланселотом. Тут же театральным статистом явился официант Валентин, наш карточный валет. Я попросил кофе.

– Ну что, говорят, вчера совсем был ужас?

Я стал рассказывать с самого начала, стараясь не упустить ни одной эпической детали. Живописно расписал вечерний ураган, вспомнил ночную ведьму с белым костлявым лицом, официантку Арину, черные паруса деревянного фрегата. Когда я заговорил о Капитонове, она меня перебила:

– Он правда тебя ударил?

В ответ я мужественно кивнул, но все-таки решил наябедничать:

– И еще сводником обозвал.

– Господи, – она со стуком поставила чашку на блюдце. – Прости, я не знала, что так выйдет.

Мы помолчали. Официант Валентин вынырнул из полумрака, теперь уже наперевес с подносом. Поставил передо мной кофе и, слегка поклонившись, ретировался. Нужно было как-то вернуться к разговору, и я спросил, понизив голос:

– А чего вы расстались?

Оля осторожно вытянула из пачки сигарету, зажгла ее и внимательно на меня посмотрела.

– Даже не знаю, как тебе сказать… – Она затянулась, выдохнула дым и отвела взгляд. – В общем… у меня роман с Петей Зуевым.

Театральные подмостки, соорудившиеся у меня в голове, обрушились с оглушительным треском. Будто кто-то врезал молотком по черепу. Боль сжала горло, потом хлынула в легкие и свела судорогой желудок. Я взглянул на воспаленный огонек Олиной сигареты, и всё мое существо, оглушенное ее словами, жалкое, слабое, расплющенное, громко заныло.

– Как… – я судорожно сглотнул слюну. Зачем-то поднял чашку кофе, поднес ее к губам, но на полпути остановился и вернул обратно на стол.

– Милый, ну не надо… – она потянулась ко мне, видно, затем, чтобы провести рукой по моим волосам, но я отклонился в сторону и отодвинул ее руку. Она вздохнула, поставила локти на стол, подперла ладонями голову и грустно посмотрела мне в глаза.

Всё разлетелось к чертям. Всё обратилось в ничто, весь мир вокруг и мое собственное тело. Руки и ноги как будто отнялись, мозг бездействовал. Прошло несколько секунд – они показались мне вечностью, и я очнулся. Нельзя раскисать, сказал я себе, надо заново собраться, навести в голове прежний порядок. В конце концов, тут не фронт, не передовая, а всего лишь какой-то «Квентин Дорвард», ресторан, мафиозно оформленный по документам как студенческая столовая. Я снова взялся за кофе и заставил себя сделать несколько глотков.

– Понимаешь, – начала Оля. – Петя не такой, как другие.

Я в ответ коротко кивнул. Оля спрятала руки под стол.

– Ничего ты не понимаешь…

– Почему? Понимаю, – силы ко мне постепенно возвращались. – Я его хорошо знаю. Очень хорошо.

Она покачала головой и рассмеялась:

– Нет, ты его совсем не знаешь. Вы все его не знаете. В нем есть жизнь, понимаешь?

В ответ мне захотелось съязвить, но в голову, как назло, ничего остроумного не лезло. И я решил спастись позорным бегством, дезертировать. Поднялся, бросил на стол полтинник, произнес «мне пора», подхватил с пола рюкзак и поспешил к выходу.

Весь день прошел в мутной тоске. Я механически отчитал две лекции, одну про Кольриджа, другую, кажется, про Элиота, а потом ехал домой и повторял: «Сводник… Чертов сводник».

Дома я уселся смотреть телевизор. Показывали «Неуловимых мстителей». По фильму выходило, что гражданская война – это не страшно, а очень весело, эдакий детский праздник с шутками, прибаутками, игрой в догонялки и акробатическими номерами. Когда фильм перевалил за середину, раздался громкий звонок в дверь. Я вздрогнул от неожиданности, поднялся с кресла и поплелся в коридор открывать дверь. Повернул замок, даже не спросив, кто там. Мне было все равно.

На пороге стоял Капитонов. Выглядел вчерашний минотавр неважно. Опухшая физиономия, большие черные круги под глазами.

– Можно войти? – он сделал шаг вперед.

– Нет, нельзя, – сказал я.

Капитонов замялся, неловко убрал ногу и зачем-то показал мне свой рюкзак:

– Вот… Пришел извиниться.

– Извиняйся.

– Извини… – произнес он неуверенно.

– У тебя всё?

Он молча расстегнул рюкзак и вытащил бутылку коньяка. Я взял у него одной рукой бутылку, а другой – с силой вытолкнул его за порог и захлопнул дверь. Вернулся со своей добычей в комнату. Фильм про «неуловимых», видимо, прервался, и теперь по телевизору шла реклама. Три голоногих нимфы в снегурочьих полушубках голубого цвета рекламировали жвачку. Они посылали воздушные поцелуи, призывали ощутить ледяную свежесть и при этом извивались, как пиявки. Сверху на них падали белые хлопья нафталина, изображавшие снег. Капитонов снова позвонил, сначала в дверь, потом на мобильник, но я не реагировал. Через две минуты снова включились «Неуловимые». Они куда-то скакали на лошадях под взбесившуюся музыку. Я почувствовал, что больше не могу на них смотреть, и ушел на кухню, захватив с собой коньяк и сигареты. Там я долго курил, плющил в пепельнице окурки один за другим и глядел в окно, в бессмысленный серый день.

В конце концов, чего я хотел? Я сам познакомил Олю с Зуевым, сам отдал ее ему. Он был моим начальником, без пяти минут деканом, и мне тогда очень хотелось перед ним выслужиться.

За окном на улице всё шло своим чередом. Жизнь продолжалась. Медленно тащились по своим маршрутам трамваи. Гонялись друг за другом наперегонки легковые машины. У мигающих светофоров томились пешеходы. Прямо под моим окном на тротуаре возле люка грелась стая жирных голубей. Мимо нее в сторону стадиона промчались четыре лохматых псины. Видимо, где-то назначалась свадьба и они опаздывали.

Я проводил глазами этот квартет и вдруг увидел себя торчащим в верхнем окне девятиэтажного дома – нелепое, сгорбленное очковое существо, влекомое тщеславием и навсегда посрамленное.

На входной двери института аляповатая афиша: «Студенческий квартет народных инструментов». Останавливаюсь, чтобы полюбопытствовать. Вчера эти народные инструменты в полном составе явились ко мне на зачет закрывать допсессию. Хмурый парень в цветущих прыщах – видимо, главный у них – отвечал Киплинга. Слова ловко выплетались, словно нитки из паучьей задницы. Когда он сказал, что Киплинг воспевал английскую канализацию, я от неожиданности заржал как дурак. Не смог сдержаться. Он обиделся, поджал губы. Я деликатно осведомился, отчего же именно канализацию? Да, подтвердил народный инструмент, именно канализацию – у англичан ведь всегда всё самое лучшее. Я взял театральную паузу, испытующе поглядел на него, а потом сказал, что в чужом конспекте, откуда он списывал, стояло слово «колонизация». Но «зачет» все равно поставил. Остальному квартету тоже поставил, уже автоматом. Они обрадовались, пригласили на концерт. Но сегодня мне не до концертов. Есть дела поважнее.

Выхожу на воздух. Тугая дверь одобрительно хлопает за спиной, будто провожает со сцены или аплодирует моей почетной миссии. Иду вдоль здания, заворачиваю за угол. Нева теперь у меня за спиной. Шумит, клокочет, привычно катит свои горбатые волны в сторону залива. А перед глазами – Марсово поле, еще не вполне оттаявшее после зимы. С Вечным огнем посредине, вечными кустами сирени и вечным вороньим гоготом. Этот ритм и эту монохромность пейзажа нарушают разноцветные суетливые автомобили. Они маневрируют, дергаются, спорят друг с другом, кто первее проскочит к мосту. О, и милиция тут как тут! Видно, почуяла транспортный непорядок. Сигналка на крыше милицейской машины хищно подмигивает то красным, то синим. Истеричная сирена рвет сырой воздух.

Все вокруг друг с другом воюют, как у Киплинга в джунглях, все приносят жертвы безучастным богам, все ловят друг друга. Кто ловит рыбу на реке, кто – человеков. Так уж мы устроены. Апостолы сперва ловили рыбу, потом – человеков. У милиционеров – всё наоборот. Сейчас они ловят человеков, потом, на пенсии, будут ловить рыбу. Или охотиться.

«ОДЕЖДА ДЛЯ ОХОТЫ»

С рекламного щита на той стороне улицы пялится краснорожий бугай в камуфляже. В руках чернеет бинокль, за спину перекинута винтовка. Позади – снежные горы. Очень высокие и романтичные. Этот уж точно не даст промаху, если представится случай. Вскинет винтовку и с чистой совестью отправит на тот свет птицу. Главное, получить разрешение и оплатить государственную пошлину.

Я сейчас тоже вышел на охоту, и даже разрешение имеется – от самого Никиты Виссарионовича. Иду вдоль Лебяжьей канавки между аккуратно расставленными деревьями, бледными, как сигаретный пепел, и карликовой чугунной оградкой. В ушах гремит транспорт. За мной плетется неопрятный старик, как облезлый собачий хвост. И выбора, кажется, нет. Кольридж своему старому мореходу тоже не предоставил выбора. Швырнул прямо в пучину ада, в колонию призраков и уселся за письменный стол, потирая толстые потные ручки. В перерывах, говорят, бегал в аптеку за своим утешительным зельем. Возле урны на подходе к Инженерному замку делаю остановку, чтобы последний раз затянуться и выбросить окурок.

Марсово поле… Сейчас оно черно-белое, как советское кино моего детства. Там и сям еще стоят дряхлые сугробы, но видно, что они уже зарастают грязью, разъедаются, сходят на нет. Кое-где черными пятнами уже показалась земля, и снежная пена напоминает порванное, давно нестиранное одеяло.

Где-то там, в центре, – Вечный огонь. Сейчас весна, нашептывает мне ветер, старый мир вот-вот навсегда уйдет, потребовав напоследок себе жертву. Вслед ему явится новый, и выбора не будет. Сартр говорил, что выбор дается лишь однажды. А если ты его не сделал и не сделался сам собой, не взвалил себе на плечи, как атлант, то другого шанса не предложат. Обухов как-то рассказывал нам на лекции, что Сартр приходил сюда, к этому жертвенному огню. С цветами и возвышенным настроением. Стоял на каменной плите напротив огня, почтительно склонив голову. Какой-то мальчик, ангелочек лет шести, подбежал и начал швыряться в огонь камнями. Сартр очнулся, кинулся к ангелочку, вцепился костлявыми пальцами ему в ухо и принялся таскать его туда-сюда. Со всех сторон сбежались, заахали, запричитали, ангелочка оттащили, но Сартр потом еще долго не мог угомониться. Топал ногами, выпучивал свои жабьи глаза, выкрикивал угрозы. Видимо, воображал себя в Париже, на баррикадах. Все вокруг только пожимали плечами – какой-то сумасшедший иностранец.

– Мужчина!

Останавливаюсь. Передо мной парочка – он и она. Два разнополых туловища с детскими упитанными лицами.

Ненавижу, когда вот так бесцеремонно выдергивают наружу из снов, ощущений, воспоминаний. Особенно когда у тебя великий день и ты делаешь великий выбор. Люди как вши. Они со своими вопросами и мнениями забираются под кожу, заставляя тебя непрерывно чесаться, словно ты не человек вовсе, а обезьяна в зоопарке.

– Можно вас спросить?

Женщины, когда на улице случается пара, почему-то всегда берут слово первыми. Утвердительно киваю. Спросить можно.

– Ведь это Марсово поле, да?

Киваю повторно. Что-то еще?

– Мы вот тут задумались… Почему оно так странно называется – Марсово? Это в честь кого?

Они, видите ли, задумались. А я здесь при чем? Опускаю голову, как положено ученому мужу, начинаю разглядывать свои ботинки, и тут меня осеняет:

– Как «в честь кого»? В честь Карла Маркса, великого революционера.

Вижу, что озадачил. Мужчина делает движение в сторону, чтобы уйти. Мимо нас в сторону Невы с грохотом пролетает трамвай.

– А почему оно тогда Марсово, а не Марксово? – не отстает женщина.

– Как почему? – делаю удивленное лицо. – Всё же понятно. Есть такое правило в русском языке, когда согласный звук выпадает из слова. Знаете?

Молчат. Выжидающе смотрят.

– Ну, например, – начинаю я развивать свою мысль. – Мы же говорим «финлянский вокзал», правильно?

Беру паузу для пущей важности.

– Ну, вот… А пишется-то он с буквой «д» – «финляндский». То есть звук «д» выпадает. Ну, а здесь выпадает «к», и получается «марсово».

– Спасибо, – говорит женщина. – А то мы думали…

– А ты кончай уже думать! – перебивает ее мужчина. – Думать должен хряк на свинье! А ты соображать должна, чтобы с глупостями к людям не приставать! Спасибо вам!

Протягивает мне грубую ладонь. Оказывается, тут тоже своя война. Жму руку, слегка кланяюсь и отступаю к светофору. Оля бы меня за такое убила, думаю я, переходя улицу. Но, слава богу, она мне больше не хозяйка. Достаю сигареты. На мостике останавливаюсь, чтобы покурить на ходу, и вспоминаю того писателя из Белоострова. Щелкаю зажигалкой, затягиваюсь. Он тогда мне сказал на прощанье, что, если выходишь на поле брани, очень важно, чтобы дома тебя ждали и молились. Тогда есть шанс вернуться живым. Мол, там ритуальная связь с женским началом, которое сродни всеобщему… и все такое. Это неправда, твердо говорю я себе. Чистая ложь. Если уже туда вышел и стал нулем, прибавленным к какой-то боевой единице, то всё для тебя сразу растворится, исчезнет, и родной дом, и женщина. Ничего не останется в душе, да и души самой уже навсегда не останется.

Мне почему-то вспоминается, что именно на этом самом месте пятнадцать лет назад я впервые встретил Зуева. Вон оттуда, из парка, где стоит цыплячьего цвета портик, я дезертировал и прибежал сюда, в его дружеские объятия. Та страна покрылась грязью и растаяла как снег, а здесь всё по-прежнему. Тот же парк, сейчас он мокрый, как бесстыжая баба, и закрыт на просушку, тот же портик, выставивший вперед античные колонны, тот же оглушительный грохот трамваев.

На парапет деловито приземляется голубь пепельного окраса. Прямо передо мной. Так близко, что я различаю накат геометрических узоров на его оперенье. Делаю резкий жест рукой, чтобы его прогнать. Но голубь почему-то не улетает. Он доверчиво садится рядом, подобрав крылья, и мне вдруг делается неловко за свой бездумный жест, за всё сказанное и вчера, и сегодня. Я понимаю, что надо догнать этих людей, извиниться, объяснить всё как следует. Потом вернуться в институт и послушать квартет, говорят, он очень хорош…

Резкий скрежет трамвая приводит меня в чувство. Нет уж… Бросаю недокуренную сигарету в канал, дезертировать нельзя, надо ехать в архив. Обухов просто так без боя не сдастся. Его невозможно соблазнить, невозможно купить, невозможно напугать. Но я найду в архиве такое, что надолго заткнет ему рот. Главное – чтобы сейчас на Невском не было пробок.

На проспекте Науки мы застряли в большой пробке и к дому, где обитал Обухов, прорвались только к семи часам. Это была обшарпанная блочная пятиэтажка с парикмахерской и библиотекой на первом этаже. Уже смеркалось, но город выглядел светлым из-за обильного снега и ярких фонарей. Пока мы пробирались через пробку, Зуев напевал за рулем, веселился, а я сидел как на иголках, понимая, что его визит будет для Обухова неприятным сюрпризом. Зуев неделю назад сказал – нужна личная встреча. Притом дома у старого осла, так что организуй. Я ответил, это невозможно, старик на порог тебя не пустит. Зуев разозлился, наорал, за что я тебе деньги плачу. Пришлось обмануть учителя и напроситься в гости под предлогом, что, мол, надо обсудить будущую статью. На самом деле, никакой статьи не было – я вез к нему Зуева для разговора. Вернее, это Зуев вез меня на своей машине.

Мы заехали в запутанный двор, утопавший в снегу, поплутали по узким дорожкам в поисках свободного места и, наконец, возле помойки припарковались. Вылезли из машины, покурили и зашагали к парадной. Я заметил, что Зуев прихватил с собой портфель. На двери рядом с панелью домофона было прикреплено объявление, шевелившее на ветру «ленточками»:

ЧАСТНЫЙ КОМПЬЮТЕРНЫЙ МАСТЕР

ИЛЬЯ

– Заснул, что ли? Давай, звони! – распорядился Зуев.

Я послушно набрал номер квартиры, и домофон в ответ тотчас же гостеприимно запиликал электронной трелью – меня ждали. Мы с Зуевым зашли внутрь и стали подниматься по тесной, плохо освещенной лестнице. Я шел впереди. Зуев – следом, как конвоир. Предстояло одолеть четыре этажа. Зеленые стены были выпачканы, и повсюду чернели надписи. Одну из них я почему-то хорошо запомнил:

ВСЕ БАБЫ – КОЗЛЫ!

Рядом кто-то неуверенной школьной рукой добавил: «ЖЁПА».

– Ты, главное, не нервничай! – наставлял меня Зуев. – Сиди и молчи! Говорить буду я.

На площадке четвертого этажа свет не горел, видимо, выкрутили лампочку. Я пошарил рукой в потемках, нащупал звонок, нажал кнопку. Дверь отворилась, выпустив желтый клин света. На пороге стоял Николай Петрович. В джинсах и голубой рубашке с двумя лентами подтяжек. Я неуверенно поздоровался.

– Боже мой! Какие гости! – его длинные руки взлетели вверх, как крылья, но тут же замерли и упали – из-за моей спины выступил Зуев с портфелем наперевес. – Ах вот оно что…

Николай Петрович как будто бы весь подобрался и встал по стойке смирно, вытянул руки по швам. Я знал эту его манеру. Он почему-то всегда так делал, когда бывал чем-то недоволен.

– Добрый вечер, дорогой Николай Петрович! – произнес Зуев, непринужденно улыбаясь.

Лицо Обухова оставалось неподвижным и напоминало циферблат с остановившимися стрелками.

– Что же вы не здороваетесь? – ласково спросил Зуев. – Не узнали?

– Нет, почему же… – с ледяной учтивостью ответил Николай Петрович. – Я вас, Пётр Степанович, очень хорошо узнал.

Я смущенно посмотрел на Зуева и пожал плечами, мол, ты же сам этого хотел, вот, пожалуйста.

– Вам обоим что-то от меня нужно? – вежливо осведомился Николай Петрович. Его мешковатые щеки едва заметно дернулись.

– Пока не знаю, – Зуев весело сощурился и пригладил на голове колючий ежик. Он казался совершенно спокойным и смотрел на Николая Петровича как на добычу. – Можно войти?

Не дожидаясь приглашения, Зуев шагнул мимо Николая Петровича прямо в прихожую, поставил портфель на пол и начал перед зеркалом стягивать с себя куртку.

– Не знаю, – повторил он. – Жизнь непредсказуема, а Бог абсурден. Так, Николай Петрович, или не так?

Сняв куртку, Зуев пристроил ее на крючок рядом с зеркалом. Николай Петрович наблюдал за ним с брезгливым удивлением.

– Ты тоже раздевайся, – велел мне Зуев.

Я вопросительно взглянул на Николая Петровича. Тот сухо кивнул.

– Тапки дадите? – спросил Зуев. Он стоял на полу в костюме и одних носках. – Или мы так?

Николай Петрович ему не ответил.

– Ладно, обойдемся, – усмехнулся Зуев и, подхватив портфель, двинулся по коридору туда, откуда шел свет, в гостиную.

Николай Петрович цокнул языком и, качнув головой, последовал за ним. Я снял с себя пуховик, как мне велели, повесил его поверх куртки Зуева и поплелся в гостиную. Когда я туда вошел, Зуев уже удобно устроился в кресле возле журнального столика. Второе кресло рядом пустовало. Я хорошо помнил эту гостиную. За год здесь ничего не поменялось. Тяжелые бежевые шторы, вдоль стен – битком набитые книгами стеллажи, а посреди – большой обеденный стол, заваленный бумагами. Здесь всё по-прежнему казалось ветхим, чересчур советским, даже люстра, похожая на белого паука, которую Николай Петрович купил в начале девяностых.

– Садитесь, Николай Петрович, – Зуев гостеприимно похлопал ладонью по спинке свободного кресла. – Разговор будет долгим.

Но Николай Петрович не сел. Он отошел в центр комнаты, повернулся, осторожно опустился на угол стола и сгорбился, как шахматный конь. Я не знал, куда деться, и, скрестив на груди руки, прислонился к дверному косяку.

– Давайте для начала все втроем выпьем, – Зуев полез в портфель и извлек оттуда небольшую бутылку коньяка. – А Кирилл принесет нам стопки. Вон я вижу в серванте.

Ход был явно неудачным. Но, зная Зуева, я догадывался, что у него есть в запасе другие. Видимо, он только разминался.

– Кирюша, – тихо произнес Николай Петрович, – я и не знал, что ты теперь, оказывается, выполняешь обязанности слуги.

В голове полыхнуло бешенством. Мне захотелось врезать Обухову по физиономии. От души. Зуев засмеялся. Мне захотелось врезать и ему.

– Чепуха, Николай Петрович! – Зуев поднялся с кресла, подошел к серванту и открыл дверцу. – Мы ведь свободные люди. Иногда Кирилл наливает мне коньяк, иногда – я ему.

Зуев аккуратно зацепил пальцами три крошечные стопки, вернулся, расставил их перед собой на столике и разлил коньяк.

Бешенство, захватившее меня, немного угомонилось. Видимо, вовремя подействовал тетрациклический антидепрессант, выписанный Станиславом Георгиевичем.

– Николай Петрович! – ласково позвал Зуев, опускаясь в кресло. – Между нами не должно быть никаких неясностей.

– А между нами, мой дорогой, по-моему, и так всё ясно. – Николай Петрович поскоблил пальцем бровь. – Предельно ясно.

– Не вполне. Я читал письмо против нашей программы. Оно подписано вами и другими, так сказать, товарищами…

– А вы что, всех, так сказать, подписантов посещаете? – вежливо осведомился Николай Петрович. – Да еще с эскортом?

Я снова почувствовал внутри бешенство и дернулся, но решил промолчать. Подумал, ничего, мы еще с тобой поквитаемся, старая сволочь.

– Нет, – беспечно сказал Зуев. – Не всех… И знаете почему?

Обухов молчал. Зуев деловито опрокинул в рот стопку и вернул ее на стол.

– Потому что я вас уважаю, Николай Петрович. И зря вы морщитесь. Вы нужны нам, уясните это себе. С вашими знаниями, с вашим опытом, умением увлечь за собой людей. У нас ведь, понимаете, закрытая вечеринка, и мы кого попало к себе не приглашаем. Кирюша, ты коньяк будешь?

«Кирюше» пить совершенно не хотелось, и он сделал рукой отрицательный жест, будто отогнал от лица комара: спасибо, не надо.

– Ближе к делу, – попросил Обухов.

– К делу так к делу. Николай Петрович, академизм, который вы защищаете в вашем письме и которому вы учите, это, на самом деле, прекрасно. Тут, так сказать, наш главный фундамент. – Зуев снова налил себе коньяка и вальяжно откинулся в кресле. – Но ведь в фундаменте не живут, не так ли? Живут в доме.

Зуев на секунду умолк, полез в правый карман пиджака и достал сигареты. За окном залаяла собака. Тут же раздался злой окрик, по-видимому, хозяина, но собака залаяла еще громче.

– У вас курят?

– Нет, у нас не курят, – Обухов раздельно и твердо произнес каждое слово.

– И правильно делают! – Зуев качнул головой и улыбнулся. – В доме должен быть свежий воздух. И я, Николай Петрович, хочу построить дом, в котором воздух был бы не затхлым, а свежим.

Обухов поморщился.

– Представляю себе, что это будет за дом…

– Ну, зачем же так сразу, Николай Петрович? – вытянул губы Зуев. – Берите коньяк. Хороший будет дом. Советское образование, о котором вы с таким восторгом пишете, было прекрасным, кто ж спорит? Но оно скорее подходило нам в тридцатые, сороковые, даже пятидесятые годы и с тех пор не обновлялось. А время между тем идет, и теперь нас с вами со всех сторон окружает мир, прекрасный, богатый, удивительный. Давайте вместе откроем ему двери.

– Образование, дорогой Пётр Степанович, это не проходной двор.

Ишь, как выкрутил, старый лис, подумал я.

Зуев задорно щелкнул пальцами по бутылке.

– Проходной двор, значит… Слишком уж вы. По моему разумению, образование должно помогать человеку делать выбор, а не вбивать в его голову знания. Тем более слегка устаревшие.

– О каком выборе вы говорите? – пожал плечами Обухов. – Какой выбор может сделать человек без знаний, полный невежда?

– Почему без знаний? Если к нам придете вы, с вашими талантами, никаких человеков без знаний у нас не будет. Наоборот, будут знающие, толковые ребята. Вы и дадите им знания, а мы, со своей стороны, поможем сделать выбор. Время другое, поймите. Вот, к примеру, Кирилл, да? Он пошел по вашим стопам. А остальным куда прикажете?

Обухов молчал. Я подумал: чего шеф перед ним унижается? Давно пора встать и уйти.

– Вот! – удовлетворившись молчанием Обухова, произнес Зуев. – Потому-то и нужна специальная программа адаптации. А без нее в наше торопливое время вы очень скоро растеряете всех ваших учеников.

Обухов усмехнулся:

– Не так скоро, дорогой Пётр Степанович, как вам желается.

– Давайте всерьез, – в ласковых интонациях Зуева появилась привычная твердость. – Тридцать лет вы сидели в вашем генеральском кресле, подбирали учеников по вкусу, руководили, назначали, кого майором, кого лейтенантом. И каждый раз с новым учеником вы удесятеряли свои силы, прибавляя к себе нули: зануд, начетчиков, бездарей. Вы стояли за кафедрой, вещали. Вам хлопали, вас любили, восторженные дуры приносили вам кофе.

– Я попросил бы вас…

– Бросьте, Николай Петрович! – Зуев хлопнул ладонью по подлокотнику. – Просто поддержите нас. Поддержите словом и участием. А мы уж, поверьте, в долгу не останемся. Понимаете, не мы с вами раздали эти карты, так ведь? Но играть ими все равно придется нам. Хотите вы этого или нет.

– Знаете что, господин игрок? Давайте-ка я, грешный, буду как-нибудь по старинке…

– Значит, все-таки грешный? – оживился Зуев. Глаза его загорелись. – Вот, дорогой Николай Петрович, вы во всем и сознались!

Обухов отвернулся и шумно выдохнул.

– Сознались, сознались, – насмешливо поддразнил Зуев. – Значит, вы все-таки не Господь Бог? И вполне можете заблуждаться? Так давайте и проверим, кто из нас прав: вы или мы.

Обухов еще раз вздохнул и посмотрел на часы. Зуев сделал вид, что этого не заметил. Он поднял бутылку коньяка за горлышко, повертел ее в руках и поставил на место.

– А вы подумайте о другом, – Зуев хитро сощурился. – Вот вы, положим, консерватор, эрудит, а мы – безалаберные интеллектуалы, так ведь, Кирюша?

«Кирюша» в ответ нетерпеливо дернул плечами – ему хотелось поскорее уйти.

– Так вот, – насмешливо сказал Зуев, – как же вы нам доверите юные души калечить?

Обухов холодно взглянул на него:

– Лично я вам ничего подобного не доверял…

– Неважно, вы или кто другой, – Зуев сел прямо и продолжил тем же насмешливым тоном: – Но ведь можно существовать в одном пространстве, так ведь? И даже, вы не поверите, в одном пространстве враждовать. Как вам такая идея? Враждовать! Вот вы, Николай Петрович, хотите, чтоб нас не было, чтоб мы исчезли. А мы – наоборот. Мы всей душой хотим, чтобы вы были, здравствовали и даже чтобы враждовали с нами. Наши корабли, конечно, стоят в разных гаванях, но давайте поддержим, давайте одухотворим нашу вражду. Вы будете делать свое дело, а мы – свое. Вы сможете нам противодействовать, сопротивляться, доносить до студентов свою правду. Будете у нас, так сказать, интеллектуальным диссидентом.

Обухов с безразличием на лице покачал головой.

– А! – весело погрозил ему пальцем Зуев. – Значит, боитесь? Чувствуете, что проиграете?

– Нет, – пожал плечами Обухов. – Не вижу смысла. У черта нельзя выиграть, тем более играя по его правилам.

Зуев засмеялся. Взял со стола одну из нетронутых стопок, встал с кресла и подошел к Обухову почти вплотную.

– Значит, честной борьбы вы не желаете? – он поставил стопку на обеденный стол так, словно это была шахматная фигура. – А почему, хотелось бы узнать?

Обухов молчал. Зуев постучал по столу указательным пальцем.

– А я вам скажу почему. Вы, Николай Петрович, душевного покоя желаете, так ведь? Причем только для одного себя. На самом деле, душевный покой – это просто или лень, или старость, которые ваше тщеславие вырядило в моральные одежды.

– Прошу прощения? – поднял брови Обухов. Его дряблые щеки стали наливаться краской.

– А вы ведь не старый и не ленивый, – вкрадчиво продолжил Зуев, – чтобы отказываться от борьбы, от великой жизни. И в конце концов, вы забываете о главном чувстве – о смирении…

– При чем здесь смирение? – нетерпеливо перебил его Обухов.

– Ну, как… – с таинственным видом улыбнулся Зуев. – Вы ведь на лекциях учите, что человеческих смыслов нет, так ведь? Стало быть, и ваши личные смыслы тоже увечны, не до конца правильны? Или мы вас всё это время неправильно понимали?

Зуев взял паузу и провел ладонью по лбу.

– А теперь представьте, что вас окружают не восторженные идиоты, к которым вы привыкли, которые повторяют за вами, как попугаи, а совсем другие. Те, кто по-другому мыслят, те, кто будут постоянно напоминать вам, что вы правы, но не на все, так сказать, сто. Чтобы вы не загордились, не застыли в ваших земных заблуждениях. Вот вам и смирение. Разве я не прав, Кирюша?

«Кирюше» хотелось воды. В комнате стояла духота. Видимо, батареи работали на полную мощность. Обухов посмотрел на Зуева с сочувствием:

– Сильный ход. Я от вас, честно говоря, даже не ожидал. Вот только, знаете… стиля немного не хватает.

Зуев продолжал улыбаться, но как-то вполсилы и криво. Было видно, что он уже теряет терпение.

– Ну хорошо… Раз стиля не хватает, давайте к делу.

– Может быть, все-таки в другой раз?

– Ну уж нет, Николай Петрович, – кривая полуулыбка исчезла с его лица. – Другого раза у нас не будет.

– Что вы говорите… Какое несчастье…

– Именно так, – Зуев сделал шаг и снова сел в кресло. – Вы ведь присутствовали на последнем ректорском совещании?

Он испытующе посмотрел на Обухова. Тот промолчал. Зуев, не дождавшись ответа, продолжил:

– И вы помните, о чем там говорили? Нет? Так я вам напомню. А говорили они о том, что перспективы у вашего факультета не самые завидные. Ставки будут урезать, места сокращать, аспирантуру, может быть, вообще отменят. Плохо ваше дело, Николай Петрович. А у нашей программы всё наоборот. Вы же сами слышали. Новые ставки, увеличение мест для студентов, два крупных гранта, один от американцев, другой от министерства. Николай Петрович, прошу вас в последний раз – поддержите нашу программу. А мы уж в долгу не останемся, правда, Кирюша? Поддержим материально нашего учителя, верно? И потом – у нас намечаются замечательные командировки. Съездите в Нью-Йорк, в Лондон, отдохнете как следует, пройдетесь по музеям. Что толку…

– Так! – Обухов резко выпрямился, опустил руки по швам, как солдат, и сжал кулаки так сильно, что хрустнули суставы. Лицо его побагровело, губы затряслись. – Уходите оба! Слышите?! Немедленно! И коньяк свой забирайте!

Я невольно вздрогнул. Таким я учителя видел впервые. Прежде он никогда не выходил из себя. Мы спускались с Зуевым по лестнице, и я вспоминал, что Обухов всегда был с нами терпелив и спокоен. Всегда. Даже когда всё летело к чертям в наших головах, он умел найти нужные слова, сильные и точные, обволакивающие смутившийся ум степным спокойствием. Банальная мысль, что тебя хотят купить, могла взбесить кого угодно, но только не его. Он должен был, по моим понятиям, просто расхохотаться Зуеву в лицо. Но он вспыхнул, как шарик от пинг-понга, и это показалось мне очень странным.

В машине Зуев бросил портфель на заднее сиденье, снял куртку, затем пиджак и остался в одной рубашке. Я предпочел не раздеваться – в салоне было прохладно.

– Знаешь, твой Обухов, – начал он, – либо дурак, либо последняя сволочь. Таблетка нерастворимая…

Я в ответ хмыкнул. Зуев принялся крутить руль, и машина тронулась. Я подумал, какой он все-таки смелый. Выпил коньяка и сел за руль как ни в чем не бывало. Мы выехали на проспект Науки, и я сразу почувствовал, как пространство вокруг меня расправило мышцы, выросло во все стороны, сменило настроение. Загудел транспорт, засверкали огни реклам и вывесок. Заснеженные улицы сделались необыкновенно широкими, открыв взгляду современные кирпичные дома, оттеснившие куда-то вглубь советские постройки.

– Слушай, братец мой, – мягко начал Зуев. – Как бы нам к нему еще подобраться, а? Ты ведь его хорошо знаешь?

– Ну, так, – после той странной вспышки гнева я уже ни в чем не был уверен.

– Может, нам тактику сменить?

– В смысле?

– Ну, пугануть его, например, а? Через Никиту нашего Виссарионыча?

– Он не испугается, – сказал я.

Возле парка машина повернула на Тихорецкий. Здесь начиналась кирпичная застройка эпохи Брежнева, которую местные обитатели называли «кварталом еврейской бедноты».

– Как же нам к нему подобраться? – размышлял вслух Зуев. – Может, это… бабу ему подложить? А мы потом…

– Ты вообще в своем уме?

Он громко засмеялся:

– Да, прости, братец, у меня после этих разговоров совсем голова не соображает. Несу что попало. Короче, резюмирую – тебе подвалила работенка.

– Какая?

– Да вот этот Обухов. Разузнай про него всё как следует.

– Зачем? – удивился я.

– А затем. Помнишь, он нам сказал, грешный я, мол? Значит, грехи имеются, понимаешь? Ну, или грешки.

– Это фигура речи, шеф. Нет у него никаких грехов, – сказал я. И добавил с издевкой: – Он у нас святой.

Зуев крутанул руль, и мы обогнали троллейбус. Слева я увидел крошечную станцию метро с выступающим над входом козырьком. Затем из темноты на нас вылезло огромное здание Политехнического института.

– Грехи всегда есть, – спокойно заметил Зуев. Теперь мы ехали вдоль темного Политехнического парка. – Особенно у святых. Уясни это себе. Они сами всех так учили, мол, человек зачат в грехе, в мерзости. И это правда. У каждого за душонкой, братец мой, есть что-то грязное, история какая-нибудь некрасивая, неуплаченные алименты, еще что-нибудь. Ты что думаешь: они там в своем любимом Совке карьерки свои делали чистыми ручками? Короче, поразузнай. Чтобы было потом чем с ним торговаться.

– Ты куда сейчас едешь? – перебил я Зуева.

Мне хотелось поскорее от него отделаться. Завтра, подумалось мне, навалятся новые дела, и он обо всем забудет. Мы уже огибали площадь Мужества.

– Я еду в центр, – сказал Зуев. – Где тебя высадить?

– У «Лесной».

– Ладно.

Мы в молчании проехали улицу Карбышева, потом свернули налево.

– Все наши дела пока подождут, – сказал Зуев, когда машина нырнула под железнодорожный мост. – Я тебе поручаю Обухова.

– Почему мне, почему не Троекурову?

– Потому что я доверяю тебе, а не Троекурову, понял?

Я замолчал. Почувствовал, что Зуев вцепился в меня как паук и выпутаться из его паутины теперь будет трудно. Нужно было согласиться, хотя бы для вида. Когда мы подъезжали к метро, я сказал, что попробую.

– Попробуй, – улыбнулся он. – А я, братец мой, попробую тебя сделать доцентом и организовать тебе стажировочку в Америку. Кстати, по поводу Троекурова, если интересно… Он бегает с доносами на тебя. Так что будь с ним поосторожнее.

«Всё понятно, – подумал я. – С доносами бегает. Троекуров. Трояк, бывший одноклассник, с которым мы вместе разрисовывали стенд».

У «Лесной» Зуев припарковался. Мы попрощались, и я вылез из машины. Подождал, пока он уедет, немного покрутился у ларьков и пошел к метро. Настроение заметно улучшилось. Должность, стажировка – всё это нужно было как следует обдумать, ведь дело, которое поручил Зуев, предстало передо мной в совершенно новом свете.

Через полчаса я уже был дома. В тот вечер в первый раз после разрыва с Олей я ложился спать в приподнятом расположении духа. Отчего оно было приподнятым, я до самого конца не понимал. Возможно, именно оттого, что меня впервые в жизни хотели купить. И это означало, что я чего-то стою.

– Сколько стоит проезд? – я извлекаю кошелек. Троллейбус дергается, но я успеваю схватиться за висячий ремень и удержать равновесие.

– Как обычно, молодой человек, двадцать пять рублей! Вы что, с луны свалились?

Транспортные кондукторши – это не преподаватели вузов. Они не стараются вам понравиться. Их дело надзирать и в особых случаях наказывать.

– Скоро будет тридцать, потом сорок, потом пятьдесят! Понятно?

Понятно. Чего ж тут непонятного? Жизнь дорожает, лезет вверх, как самовозрастающий логос, и неумолимо стремится к своему пределу. Отсчитываю мелочь. Кондукторша хозяйственно тыкает в мою ладонь пальцами, оставляя на ней крошечный, неровный билет. Поправив седую прическу, ковыляет дальше, задевая тяжелым задом сиденья.

Троллейбус, в котором я еду в архив искать компромат на Обухова, неспешно катится по Невскому. Вернее, не катится, а нервически дергается всем телом, встряхивая стоящих и сидящих пассажиров. Общее движение транспорта, отмечаю я про себя, подсказывает нашему троллейбусу нужный ритм. Всё вокруг замирает, и мы тоже замираем. Всё резко устремляется вперед, и мы устремляемся вперед. Это похоже на кошмарную сцену из Фолкнера, где полумеханический дегенерат, идущий вдоль забора, зеркально повторяет действия игроков гольф-клуба. Наш троллейбус сейчас – ровно как этот дегенерат. Он делает то, что делают вокруг его соседи. Вырваться куда-то вбок, незапланированно застрять у заманчивой витрины ему не светит. Выбора нет, и свободной воли тоже нет. Здесь на Невском ни у кого ее нет, даже у иномарок. Эти иномарки, конечно, строят иллюзии, хитрят, норовят нырнуть в паутину соседних улиц. Но там их ждет такая же жалкая участь: стоять и дергаться, снова дергаться и стоять, бессильно выпуская выхлопные газы. А в самом конце маршрута они отправятся на свалку, где будут лежать без колес, без внутренностей, голым брюхом на земле и вспоминать: были когда-то и мы рысаками.

Архив, где меня ждет личное дело Обухова, – тоже свалка воспоминаний. Уже через полчаса я буду в ней рыться и, засучив рукава, извлекать на свет божий заветный компромат. Что ж поделаешь? Это не моя воля, а только лишь поручение начальства. Ничего личного, Николай Петрович.

Сказав себе «ничего личного» и проводив взглядом витрину с женским бельем, я вдруг отчетливо понимаю, что это неправда. Так отчетливо, что дергается сердце. Ведь, на самом деле, мне глубоко плевать на Зуева, на его поручение и даже на карьеру. Я еду туда по собственному желанию – расквитаться с дорогим учителем. А заодно с Олей и Капитоновым.

Троллейбус дергается, замирает у светофора, и мои мысли принимают совсем иной оборот. Я начинаю думать о другом, о том, что слишком долго жил одним настоящим, что оно бессмысленно и лживо, что только прошлое дарит человеку силу и свободу.

В окне троллейбуса непрерывной чередой текут фасады Невского. Проплывают кафе, кондитерские, рестораны, обещая вывесками вкусную и здоровую пищу, мелькают сувенирные лавки, заманивающие туристов пузатыми матрешками, белокурым фарфором, чайными предметами из фальшивого серебра, дрейфуют аптеки, рекламно призывающие глотать чудодейственные снадобья. И повсюду, сколько хватает взгляда, бурлит человеческая похлебка, в которой иногда бывает так приятно побарахтаться.

Троллейбус, битком набитый пассажирами, как будто полон художественного любопытства. Он – как пьяный турист – все время спотыкается и застывает возле каждой достопримечательности: Строгановский дворец, река Мойка с домом Пушкина выше по течению, потом Морские улицы, Большая, где жил Набоков, Малая, где тоже кто-то жил, Адмиралтейство, повернутое боком. Везде нужно постоять, погудеть сигналом, наполнится эстетическим чувством.

Пробка наконец рассасывается, мы понемногу катимся вперед, и за поворотом открывается вожделенная цель всякого туриста – Зимний. В нем всё сверху донизу радует зодческой пышностью: кружевные ворота в арках, кудрявые колонны, карнизы, фризы, ризалиты и на самом верху олимпийский апофеоз – языческое воинство, уходящее в небо. Мне приходит в голову, что конструктивизм честнее всего этого художественного архива. Он не соблазняет взгляд красивой оболочкой, а сразу предъявляет обнаженную истину, дух, бешеную игру чистых форм и линий.

Мне сейчас тоже нужна истина, говорю я себе, которую надо во что бы то ни стало вскрыть. Не пошлая месть, не праздник злорадства. Это всё тут ни при чем. Я – ученый, исследователь, разгребатель грязи. Гордо выпрямляюсь и задеваю локтем сухонького мужичка рядом – простите.

Постояв на остановке, троллейбус заезжает на мост. Тут раньше обитали мои детские страхи. Но теперь всё миновало. Страхи, которые так любит мусолить нынешняя литература, погашены тетрациклическим антидепрессантом и больше меня не тревожат. Я гляжу через окно на зеленую решетку, пытаюсь вызвать в себе грусть, жалость воспоминаний, но чувствую, что не могу.

Троллейбус съезжает с моста и поворачивает налево возле Зоологического института. Пассажиры выходят, и салон пустеет примерно на треть. Еще треть выйдет возле университета, и я смогу спокойно сесть. Двери закрываются, и мы катим дальше, не спотыкаясь, не останавливаясь нигде подолгу – пробка рассосалась. Теперь на какое-то время не будет ни ресторанов, ни аптек, ни магазинов, ни рекламы. Пустота. Только наука и культура – академические институты, музеи, университеты, военная академия. Вдохновенная скука и назидание, но зато в веселой чехарде разноцветных фасадов: зеленых, желтых, красных, голубых, снова зеленых, но теперь уже с новым оттенком. Ничего, скоро начнутся линии Васильевского, и навязчивая чехарда прекратится. Интересно, а этот архив, куда я еду, какого он цвета?

– Тут у вас церковь, что ли? – перебивает мои мысли женский голос.

Оборачиваюсь. Рядом со мной встали две круглые тетки. Одна – в очках, другая – без очков. Та, что без очков, показывает на Адмиралтейство.

– Церковь? – снова спрашивает она.

Та, что в очках, неуверенно кивает.

– А почему тогда креста нет наверху? – недовольно интересуется тетка без очков. – Кораблик какой-то. При Сталине, наверное, крест сняли?

Тетка в очках грустно вздыхает:

– Тут, Ниночка, к сожалению, много таких церквей.

– Что вы чушь городите?! – сердито вмешивается усатый мужчина, стоящий рядом. – Это никакая не церковь, это Адмиралтейство!

Обе тетки вздрагивают от неожиданности и поворачивают к нему головы.

– Я вам, вам говорю! – мужчина сурово на них смотрит. – Вы в Петербурге или где?! Надо знать свой город, понятно? Тут, между прочим, жили великие поэты: Пушкин, Блок, Цветаева…

– Цветаева тут никогда не жила… – робко поправляет его пожилая женщина в сиреневом пуховике, сидящая у прохода. – Она, к вашему сведению, жила в Москве.

Усатый не успевает ответить, потому что пенсионер с палочкой, стоящий у двери, неожиданно взрывается:

– Ваша Цветаева была распущенной бабой! Ясно вам? Ей, понимаешь ли, нравилось быть распущенной. Она про это даже песню написала. Правильно Сталин ее расстрелял! Распущенная баба! И всё!

Полная девушка рядом с ним, которая прислушивается к разговору, выковыривает из правого уха наушник и громко произносит:

– Не баба, а женщина!

– Чего?! – вскидывается пенсионер. – Ты мне еще тут будешь… Проститутка!

Девушка вставляет наушник обратно в ухо и отворачивается, демонстрируя высочайшее презрение.

– Кто там шумит?! – кричит кондукторша со своего места. – Сейчас выведу!

Все как по команде принимают равнодушный вид. Только пенсионер с палочкой продолжает хмуриться и что-то бубнить себе под нос.

Через минуту троллейбус останавливается, и пассажиры, неловко толкаясь, выходят. Исчезает толстая девушка, круглые тетки, пенсионер, и вся сцена, годная для романа, тотчас же забывается, словно ее и не случилось.

Я уже сел на свободное место справа по ходу движения и теперь разглядываю потускневший фасад военной академии. Архив с каждой остановкой становится ближе, а во мне всё больше растет беспокойство. Вдруг я там ничего не найду? Никаких свидетельств? Никаких намеков? Что, если Шейнин наврал, а Топоров просто повторил его вранье?

Троллейбус заезжает на Большой проспект, и в садике напротив лютеранской церкви я вижу мальчика лет семи в ярко-красной куртке и белой шапке. Он бегает среди голых, растопыренных деревьев, а за ним носится коричневая такса с низко болтающимися ушами. Мальчик вдруг резко останавливается, поворачивается и подхватывает таксу на руки. Я вижу, что таксик радостно облизывает его лицо, а мальчик морщится и смеется. Господи, говорю я себе, есть же на свете славные вещи!

В этот момент у меня в джинсах начинает вибрировать телефон. На экране – незнакомый номер. Интересно, кто это?

– Кирилл! Добрый день. Это говорит Борис Григорьевич из «Меридиана». Помните такого?

Я вежливо здороваюсь и говорю, что, конечно, помню. Борис Григорьевич, «Борюся».

– Могу вас поздравить! Ваш рассказ про Комарово будет у нас напечатан в ближайшем номере.

Борис Григорьевич, когда у него в голове просыпалась историческая мысль – а просыпалась она часто и безо всякого повода, – имел странную привычку жмуриться. В эти моменты его круглое лицо, всегда зачем-то красное, как детский прыщ, со всеми своими складками и морщинами странно собиралось возле короткого уточкой носа и редких пшеничных усов.

Мы сидели в редакции журнала «Меридиан», в его кабинете, друг напротив друга, и он рассказывал какой-то несвежий анекдот времен Екатерины Второй. Анекдот тянулся невыносимо долго и грозил перерасти в настоящую лекцию. Я уже начал опасаться, что он забудет про мой рассказ, который я два месяца назад послал в редакцию. До банкета в честь юбилея журнала оставалось каких-то полчаса. В соседнем зале уже накрывали стол, а Борис Григорьевич всё никак не мог перейти к делу. Я сидел как на иголках и, чтобы успокоить нервы, разглядывал бурые дореволюционные шкафы, выстроившиеся вдоль стен. Они сверху донизу были набиты экземплярами «Меридиана». Возле крайнего шкафа, в углу, прямо на полу горбилась стопка бумаг, по всей видимости рукописей, присланных в редакцию и по какой-то причине отвергнутых. Над бумагами висело старое зеркало с облезшей амальгамой. Его деревянная рама кривлялась старомодным орнаментом в виде переплетенных змеек. Удовлетворив свой интерес к зеркалу, я перевел взгляд на лампу, стоящую на столе Бориса Григорьевича. Зеленый плафон темнел от тонкого слоя пыли. Рядом лежала тощая стопка бумаг формата А4, моя рукопись.

Наконец Борис Григорьевич справился с анекдотом и перевел разговор к политике журнала, причем так внезапно, что выходило, будто «Меридиан» – единственное во всей стране начинание, продолжающее просвещенные традиции матушки-императрицы.

– Требования у нас исключительно высокие! – важно подчеркнул Борис Григорьевич.

Он поднял вверх указательный палец и ковырнул им в воздухе. Его физиономия, напоминавшая алый прыщ, победно воодушевилась. Я в ответ сделал понимающее лицо, но внутренне напрягся, понимая, что сейчас Борис Григорьевич готовится произнести решающие слова. И он их действительно произнес:

– Рассказ ваш мы обязательно возьмем, – он погладил ладонью рукопись. У меня отлегло от сердца. – Он живой, честный. Очень хорошо, что Герман нам его порекомендовал. – Только вот знаете что?

Я не знал.

– Девушку эту вашу, как ее там, Оля, кажется… ее надо убрать. Не спорьте.

Спорить я не собирался. Убрать так убрать. В конце концов, Оля сама убралась из моей жизни.

– Я тут в тексте сделал некоторые пометки. Это предварительно. Дальше с вашим текстом будет работать Лера Соловейко. Вы пока ознакомьтесь, а я, с вашего позволения, пойду посмотрю, что у нас там с банкетом. Минут через двадцать присоединяйтесь к нам, ладно?

Борис Григорьевич вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Я занял место за его столом и принялся перечитывать свой рассказ, злорадно предвкушая, что очень скоро никакой Оли там уже не будет. Прошло, наверное, минут пять, и дверь в кабинет приоткрылась, явив мне мужскую голову, бритую наголо, костлявую и украшенную длинным носом.

– Борис Григорьевич здесь?

Я ответил, что он вышел.

– А вы тут что?

Я пожал плечами, сказал, что попросту сижу тут и жду банкета.

– Тогда я к вам.

Дверь распахнулась, и в кабинет ввалился долговязый парень в промокшей куртке. К груди он прижимал полиэтиленовый пакет. Долговязый плюхнулся на стул и выковырял из пакета несколько листков бумаги.

– Я вам сейчас свой новый текст покажу, – заявил он.

Решительность долговязого и грубый, хриплый голос застали меня врасплох. Я побоялся возразить, подумал: мало ли что, и послушно принял из его рук бумаги. Текст, который он принес, назывался «Лабиринт: попытка деконструкции». Я стал читать.

Лабиринт, как известно, имеет вход и не имеет выхода. Следовательно, будучи существом живым, он наделен в полной мере только ртом, дабы проглатывать любопытствующих. Но при этом лабиринт не наделен анусом, сиречь жопой. Лабиринт образцовым образом орален и одновременно внеанален и безысходен. И здесь физиология лабиринта приходит в решительное противоречие с его лингвистическим потенциалом. В русском языке мы часто обозначаем безысходность словом «жопа», т. е. словом, обозначающим анус. А ануса («А-а!» – кричит ребенок, когда просится на горшок) у лабиринта, как у материальной субстанции, нет. Вследствие этого парадокса лабиринт являет собой увертку, некое чистое хайдеггеровское присутствие, ускользающее от рационального понимания и означивания.

Дальше в тексте всё было примерно в том же духе.

– Ну как? – спросил долговязый, когда я закончил чтение. – Сильно?

Я сказал, что да, сильно, сильнее некуда. Стал еще что-то говорить, но долговязый меня перебил:

– Хотелось бы это тиснуть в ближайший номер.

Его тон не допускал никаких возражений, и я сказал: да, конечно, тискайте, только лучше об этом поговорить не со мной, а с Борисом Григорьевичем.

– Как?! – взорвался долговязый. – Разве вы не Стасик?

Я развел руками: нет, не Стасик.

– А чего тогда читать полез?! – заорал он.

Я дернулся от неожиданности и опустил взгляд.

– Чё сразу не сказал?! Урод!

Он выхватил у меня из рук свой «Лабиринт», вскочил и вышел из кабинета, на прощание сильно хлопнув дверью. Не ударил, и на том спасибо.

Снова я увидел долговязого уже через полчаса на банкете. Он сидел, слава богу, на дальнем конце стола, размахивал руками и что-то энергично втолковывал круглому мужчине в зеленом свитере. Это, по всей видимости, и был Стасик.

– Виктор Леонидович, – спросил я критика Топорова, сидевшего рядом. Мы пили водку и заедали ее бутербродами с красной рыбой. – А кто этот долговязый такой, рядом со Стасиком?

– Этот? – бесцеремонно ткнул пальцем Топоров. – С длинным носом? Влас Савельев, критик. Еще он стихи пишет. Дурак клинический. Я на него эпиграмму написал: «Савельев Влас – обормот и пидорас».

Топоров уже находился в легком подпитии. Он погладил свою бороду и добродушно похлопал себя по животу. Седой, с раскрасневшимся лицом, легким беспорядком в прическе и одежде, он сейчас напоминал мудрого спутника радостного языческого бога. Я заметил, что на нас бросают косые взгляды. В этом не было ничего удивительного – Топорова в литературных кругах побаивались и считали хулиганом. На самом деле, хулиганил Топоров редко. Но когда он где-нибудь появлялся, возникало впечатление, что нарушаются раз и навсегда установленные смыслы. Словно в детский куриный бульон опускали сочную гроздь винограда.

– Савельев Влас, – повторил я, чтобы запомнить, и пожаловался: – Он меня уродом обозвал.

– Бывает, – Топоров равнодушно зевнул и потянулся к водке. – Не переживайте. Меня, если вас утешит, он тоже недолюбливает. Хотя я однажды его очень поддержал. Давайте-ка ваш стакан.

– Как поддержали? – я протянул ему стакан.

– Очень просто. Я однажды посадил его перед собой и сказал: Власик, поэт вы хреновый, философ – тоже хреновый. Лучше попробуйте писать критику – вдруг получится. И представляете, послушался: раз-два – и стало получаться.

– Да, – засмеялся я. – Вот уж поддержали так поддержали! Ваше здоровье!

Мы дружно выпили и принялись за еду. Стол вокруг нас шумел. Авторы журнала «Меридиан» поднимали один за другим тосты, обменивались шутками, анекдотами, что-то громко кричали друг другу и стремительно напивались. Причем неумело и как-то по-особенному безобразно. Перед моими глазами всё постепенно становилось немного нелепым и ненатуральным, сродни пластиковым стаканам и бумажным тарелкам на столе. Прически пожилых дам стали напоминать нелепые парики, зубы стариков – посредственную стоматологическую рекламу. Даже румянец на молодых физиономиях, которые изредка оказывались в поле моего зрения, казался грубым, нахальным гримом.

Я старался попасть в это общее противоестественное настроение, натужно смеялся, говорил фальшивым голосом, как тут было принято, но в общую картину все равно не вписывался.

– А вы, Кирилл, какими здесь судьбами оказались? – спросил меня сквозь общий шум Топоров. – Вроде ведь не ваша компания.

– Рассказ принес, – признался я. – Борис Григорьевич обещал напечатать.

– Борюся? – Топоров помусолил пальцами бороду. – Странно… Борюся вообще-то печатает только своих.

– Видимо, я теперь для него «свой».

– Странно… – повторил Топоров. – Хорошо, раз обещал, значит, напечатает. А теперь – идите-ка домой. Нечего вам тут с этими дураками сидеть. Сейчас еще выпьем – и пойдем вместе. Как говорил мой покойный друг Леон Карамян: сделал дело – слезай с тела.

– Виктор Леонидович! А это правда, – я понизил голос, – что Карамян у себя дома оргии устраивал?

Топоров на секунду задумался, а потом заговорщицки мне подмигнул:

– Не знаю насчет оргий… а бардаки устраивал, это точно.

Мимо нас к выходу прошла светлая молодящаяся женщина с длинными льняными волосами. Топоров небрежно с ней поздоровался.

– Это Лерка Соловейко, – пояснил он. – Типа критик. Она в журнале сейчас всем заправляет. Пять раз была замужем, представляете? Бедняжка. Два года назад выскочила за Лёшку Шейнина.

Шейнина я знал. Он много лет преподавал у нас в институте английский. Студенты придумали ему кличку Ной, потому что он вечно ныл и жаловался на жизнь.

– Я даже эпиграмму сочинил на их бракосочетание, – продолжил Топоров. – «Наша Лера ищет хера сорок пятого размера». Еще водки?

Я помотал головой.

– Кстати, – Топоров вольно откинулся на спинку стула. – Что слышно у вас в институте? Как там Обухов поживает?

– Да ничего, как-то поживает… – отозвался я неохотно.

На противоположном конце стола громко гоготали. Топоров выпил водки и подцепил пластмассовой вилкой тонкий ломтик красной рыбы.

– Слышал, он там сцепился с этим вашим новым… как его… Зуев? Зубов?

– Да нет, всё окей, – посвящать Топорова в наши дела мне не хотелось.

– Старый Обухов стучит обухом, – резюмировал Топоров и постучал согнутым указательным пальцем по столу.

– Он что, – рассеянно спросил я, – стукачом был?

Я спросил об этом просто так, но тут же поймал себя на мысли – Топоров мог что-то знать об учителе, чего не знал я и чего не знали другие. Топоров имел привычку находить в людях изъяны и всегда вытаскивал их на свет божий. Человек зачат в грехе, в мерзости – вспомнил я слова Зуева.

– Господь с вами! – Топоров кашлянул в кулак. – У него идеальная репутация.

Мы помолчали. Вокруг стоял невообразимый гвалт. Какой-то старик вдруг запел пьяным голосом народную песню. Я напряженно ждал, что Топоров скажет дальше.

– Была вообще-то одна паршивая история, – Топоров поморщился. – Мне Лёшка Шейнин рассказывал, Леркин муж. Так вот Лёшка Шейнин действительно был стукачом. Я на него давным-давно эпиграмму написал: «Лёша ходит на Литейный, потому что он семейный». Кстати, говорят, Лерка его бьет.

Разговаривать было трудно из-за общего шума и народной песни, которую все вокруг подхватили, но я спросил:

– А что там была за история?

– Ну, – Топоров приблизился к моему уху. – В общем, они школьника одного завалили на вступительном экзамене. Шейнин его и завалил. А школьник нервный попался, понимаете? Пришел домой и с седьмого этажа – головой об асфальт. Во как…

Песня прекратилась, и старику все зааплодировали. Теперь он раскачивался на стуле, сжимая в трясущихся пальцах сигарету.

– Глупость какая…

– Глупость-то глупость, – хмыкнул Топоров, – а пацана уже не вернешь. Говорят, отец этого школьника отыскал Шейнина и по роже ему съездил.

Он замолчал.

– Ну, хорошо, – сказал я нетерпеливо. – А Обухов-то тут при чем?

– Ну, как при чем? – усмехнулся Топоров. – Он вроде бы в тот год был председателем приемной комиссии. А значит, поручения раздавал: кого завалить, кого – нет.

За спиной Топорова раздался грохот. Женщины, сидевшие напротив нас, дружно взвизгнули. Мы обернулись и увидели, что старик-певун барахтается на полу, а рядом валяется дымящаяся сигарета. Видимо, он потерял равновесие, когда качался на стуле. Старика кинулись поднимать, впереди всех – Борис Григорьевич, но я даже не шевельнулся. Неразрешимый пазл сложился самым неожиданным образом. Топоров дал мне ту самую зацепку, о которой говорил Зуев. Человек зачат в грехе и мерзости.

– Не помните, какой это был год? – спросил я у Топорова.

Топоров не отвечал. Он отвернулся и смотрел, как старика поднимают и пытаются привести в чувство.

– Какой это был год? – повторил я.

– Что? – отозвался он, поворачиваясь. – Не помню… Вроде восемьдесят четвертый.

– Это точно?

Старика уже подняли, отряхнули, и двое мужчин повели его под руки вглубь зала, где находился старый кожаный диван. Все снова принялись оживленно разговаривать, как будто ничего не случилось. Возле нас остался стоять только Борис Григорьевич. Он внимательно изучал провинившийся стул. Топоров потянул его за рукав.

– Здравствуй, Борюся, – произнес он ласково. – Выпить со мной не желаешь?

«Борюся» оставил стул и демонстративно убрал руки за спину.

– А вот руки-то я вам не подам, Виктор Леонидович! И вы сами знаете за что!

Топоров поморщился:

– Борюся, не кривляйся. Вынь из попки пальчик и дай дяде «здрасьте».

– Виктор Леонидович! Я попросил бы вас!

– Проси, Борюся, – разрешил Топоров. – Ты тут главный. Имеешь полное право.

На месте «Борюси» я бы уже давно отошел от греха подальше. Но Борис Григорьевич, видимо, рассудил иначе и решил по-мужски держать удар. Тем временем разговор вокруг нас замолк – дамы смотрели на Топорова и Бориса Григорьевича, ожидая, чем всё закончится. Борис Григорьевич крепко зажмурился, видимо собираясь что-то сказать, но Топоров его опередил:

– Борюся, ты ведь у нас историк?

– Вообще-то да, – с достоинством произнес Борис Григорьевич. – В отличие от некоторых.

Лицо его разгладилось. Но Топоров не собирался так просто его отпускать.

– В отличие от некоторых! – повторил он с нетрезвым задором. – Зато я читал Анкерсмита. А ты, Борюся, Анкерсмита читал?

Борис Григорьевич младенчески заалел и шевельнул пшеничными усами.

– Нет, не читал, – удовлетворенно констатировал Топоров. – Куда тебе? Ты ж ни одного иностранного языка так и не выучил. Дуралей ты, Борюся! А Хейдена Уайта, кстати, читал? Тоже нет? Какой же ты тогда, Борюся, к чертям собачьим, историк?

– Я – историк России, – с достоинством произнес Борис Григорьевич.

– Видали?! – кивнул Топоров сидящим напротив дамам. – У нас объявился новый историк России – Борюся!

Пора было уходить. В конце концов, самое главное для себя я уже здесь узнал. Теперь нужно было как-то встретиться с Шейниным и обо всем его расспросить.

– Мне пора, – сказал я тихо и поднялся. Подумал – сейчас выйду на лестницу и позвоню Троекурову – у него наверняка есть телефон Шейнина. На меня никто не обратил внимания.

– Ваши скобарские шуточки, Виктор Леонидович… – начал возмущенно Борис Григорьевич.

Я кивнул в пустоту и быстро пошел к выходу.

– Это я-то скобарь?! – разносился по залу громкий голос Топорова. – Я?! Скобарь?! Нет, Борюся, это еще надо поглядеть, кто из нас скобарь! Твои предки коз пасли, а я в пятом поколении – столбовой дворянин!

Борис Григорьевич пообещал по телефону, что мой рассказ выйдет в пятом номере. С известными – он особой интонацией подчеркнул это слово – сокращениями. Мы ваш рассказ немного подредактировали, проветрили, так сказать, добавил он. «Проветрили». Значит, без Оли, без нашего знакомства. Так даже лучше. Пятый номер – майский. Ждать осталось всего месяц.

Троллейбус уехал восвояси, высадив меня и еще трех пассажиров на перекрестке, продуваемом со всех четырех сторон, и теперь я иду по тротуару, который втиснулся между деревьями среднего роста и серыми зданиями, глядящими друг на друга. На Васильевском острове всегда очень ветрено, и всякий прохожий чувствует здесь себя Одиссеем, заплывшим к Эолу. Здесь на тесной линии, по которой я сейчас иду, тихо, ветер понемногу успокоился, и простуженный транспортный шум, доносящийся с проспекта, едва слышен.

– Жаль, что в вашем рассказе нет детективного сюжета, – посетовал на прощание Борис Григорьевич.

Жаль, конечно, кто ж спорит? Но зато теперь детективный сюжет сам явился в мою жизнь, впился в нее, как паук в муху, и не отпускает. Хотя Шейнин мог и наврать – с него станется. Нет, надо докопаться до истины. Развязать этот мешок с ветрами, выпустить их наружу.

Здания расступаются, открывая просторную асфальтированную площадку. Посредине – тыквенного оттенка фургон с названием фирмы, намалеванным по бокам аршинными буквами. Здоровенный грузчик запихивает в него кухонный стол. Стулья уже внутри. Видимо, кто-то меняет место жительства. Тут же возле фургона стоят два коричневых чемодана и терпеливо ждут своей участи. Останавливаюсь, чтобы закурить, и меня обгоняет полноватая молодая женщина с пивом. Следом шагает круглолицый низкорослый парень и держит за руку мальчика лет пяти. Женщина вдруг спотыкается, проливает пиво и грязно ругается. Парень громко ржет.

– Слышите, черти! – обращается к ним грузчик. – Вы бы хоть при ребенке не матерились!

– Сам ты черт! – визгливо огрызается женщина.

Парень снова ржет. Грузчик сокрушенно качает головой, сплевывает себе под ноги и берется за чемоданы.

Кажется, архив мой где-то здесь. Вроде надо войти вон в ту подворотню. Сейчас сяду, открою папки и узнаю, наврал мне Шейнин или нет.

Лёша Шейнин часто говорил, что ему досталась чужая судьба, совсем не та, о которой прежде мечталось. В такие минуты его густые черные брови, похожие на мохнатых гусениц, скорбно сдвигались, образуя над переносьем трагическую складку. Одно время он читал лекции на кафедре Обухова, но теперь преподавал английский младшим курсам. Студентки любили его за оперную внешность, дантевский профиль и мягкий баритон, приятно растекавшийся по аудитории английскими звуками. Но главное – за особую манеру выражать свои мысли, которая намекала на какое-то незнакомое, заповедное знание о предметах странных и, по всей видимости, никому не ведомых.

С молодыми коллегами вроде меня Шейнин держался покровительственно, пожалуй, даже несколько надменно, всякий раз не упуская случая поговорить о своих связях в самых высоких кругах. При этом все его разговоры, скорее монологи, сводились к бесконечным жалобам на глупость обывателей, невежество студентов, недальновидность начальства и общую несправедливость жизненных обстоятельств.

– Все вокруг ослы! – любил повторять Шейнин.

Он явно был предназначен для существования среди избранных, для чего-то великого, но жил самым что ни на есть обыкновенным образом – учил английскому.

Я думаю, виной его гамлетовского настроения была книга Марио Пьюзо «Крестный отец», с которой Шейнин познакомился уже вполне зрелым человеком. Шейнин постоянно носил ее с собой и часто нам пересказывал, к месту и не к месту. Книга Пьюзо, вполне безобидная для детей и юношества, становится роковой в тридцатилетнем возрасте. Шейнин этого не знал. И ночами, уединившись в своей двушке, доставшейся в наследство от бабушки, воображал себя сицилийцем, настоящим мафиози, бесстрашным, сильным и коварным, возвысившимся всей романтической душой над скучным человеческим поголовьем.

Мне рассказывали, что в самом начале восьмидесятых Шейнин все-таки нашел, куда себя применить. Его заметил декан и привлек к работе с абитуриентами. Декан, Сергей Михайлович Фёдоров, был человеком предприимчивым и уже давно превратил вступительные экзамены в весьма выгодное для себя коммерческое дельце. Взятки он с негодованием отвергал («Как вы смеете?! Я – член партии!»). Однако настоятельно рекомендовал родителям, озабоченным поступлением своих чад, брать частные уроки у опытных педагогов института. Причем обязательно сразу по всем предметам: сочинение, литература, история, английский. Так будет надежнее и гарантированнее, объяснял Сергей Михайлович. Шейнину поручили вести английский. Он собирал группу абитуриентов на занятиях и проходил с ними ровно те задания, которые предлагались на экзамене. То же самое делали преподаватели по другим предметам. Полученные от родителей деньги, довольно приличные, каждый педагог делил поровну и половину относил декану. А когда наступала жаркая пора экзаменов, эти педагоги сидели в предметных комиссиях и слушали ответы своих недавних учеников. Система работала без случайных сбоев, без проблем с правоохранительными органами и в целом немного напоминала ту самую сицилийскую семью, о которой мечтал Шейнин.

Наконец-то сбылись его самые заветные желания. Теперь он был причастен к некоей тайне, недоступной простым смертным, и сделался полноправным участником хоть и мелкого, но всё же преступного сообщества, вершившего людские судьбы.

Помню, в середине восьмидесятых, когда я был студентом, Шейнин казался нам небожителем, человеком куда более значимым, чем какой-нибудь декан или даже ректор. С необыкновенным достоинством и важностью он проводил занятия, вышагивал по институтским коридорам, сидел в ректорском буфете. Мы хорошо знали его лоснящийся костюм с зеленой бабочкой, дымчатые очки-хамелеоны и крупный золотой перстень на безымянном пальце.

А еще Шейнин был на особом счету в «Интуристе». Тут он проводил экскурсии для туристов из капстран: США, Франции, Италии, Финляндии. Это было самое ответственное направление, которое кому попало не поручали. Рядовым экскурсоводам доставались туристы чином пониже – из стран социалистического содружества.

Шейнина постоянно замечали в музеях нашего города. В Петропавловке он театрально скорбел над горькой судьбой декабристов и народовольцев. В Эрмитаже – драматически замолкал у полотен Тициана. В Исаакиевском соборе, качнув большой маятник, предлагал скептикам самолично удостовериться, что Галилей прав и земля вертится. Но самые драгоценные, самые выстраданные мысли Шейнин, как мне рассказывали, приберегал для Русского музея. Здесь его излюбленным коньком была картина Поленова «Христос и грешница». Шейнин объявлял развесившим уши интуристам, что на полотне важен не Христос, не грешница, готовая воскреснуть к новой жизни, а осел, скромно стоящий в правом углу.

– Весь секрет картины в осле! – возвышал голос Шейнин. – Куда бы вы ни отошли, осел будет смотреть вам прямо в глаза. Желающие могут убедиться.

Желающие убедиться всегда находились, и выяснялось, что Шейнин говорит сущую правду. Шейнин брал торжествующую паузу и предлагал собственное объяснение. Осел, говорил он, это аллегория человеческой глупости, аллегория мирского, которое вцепилось в человека и не отпускает его. Туристы из капстран шумно восторгались – им впервые открывались глубокие тайны искусства. В конце экскурсии они обступали Шейнина, засыпали его вопросами и одаривали щедрыми чаевыми.

Весь наш институт одно время был от Шейнина без ума, и очень скоро его с повышением взял к себе на кафедру Обухов. Почему он это сделал, для многих оставалось загадкой. Умные люди, всерьез занимавшиеся наукой, считали Шейнина обычным балаболом, особенно Капитонов, который открыто его презирал. Но, так или иначе, Шейнин прослужил на кафедре без малого шесть лет, до самого начала девяностых. И тут случилось то, чего никто не ожидал.

В один прекрасный день Шейнин перестал приходить на свои пары. Причем просто так, безо всяких уважительных причин, больничных листов. Прошла неделя, вторая, третья – Шейнин не объявлялся. Его студенты всякий раз томились у запертой аудитории, а потом неприкаянно слонялись по коридорам. В деканате заволновались – срывался учебный процесс. Шейнину позвонили домой, один раз, другой – он не поднимал трубку. Наконец, через месяц он объявился как ни в чем не бывало. И на вопрос Аллы Львовны, пожилой деканатской дамы, почему он отсутствовал, Шейнин, приложив палец к губам, с таинственным видом произнес:

– Выполнял спецзадание Комитета государственной безопасности.

Алла Львовна, пережившая в ранней молодости тридцать седьмой год, услышав про Комитет государственной безопасности, затряслась от страха. А Шейнин после этого разговора снова исчез на три недели. Звонить ему теперь уже не решались: никому не хотелось иметь дела с влиятельным КГБ. Однако скандал назревал. Занятия не проводились, и студенты в конце концов написали на имя декана официальную жалобу. Тогда Обухов, мысленно перекрестившись, позвонил на Литейный. Там ему сказали, что ни о каком Шейнине они слыхом не слыхивали и никаких «спецзаданий» ему не поручали. Зато руководство «Интуриста» сообщило, что Шейнин исправно проводит экскурсии и, более того, недавно взял себе несколько новых групп.

Через два дня Шейнин, вызванный в ректорат, вынужден был признаться, что устроил себе дополнительную работу и вместо лекций в институте водил экскурсии. Увольнять его не стали ввиду глубокого раскаяния: ограничились лишь строгим выговором и перевели на кафедру иностранных языков.

С тех пор звезда Шейнина закатилась. Не было больше лекций в актовом зале, не было торжественных прогулок по коридорам, не было сицилийской мафии. Он снова сделался рядовым преподавателем английского языка. И вдобавок теперь за ним тянулся длинный шлейф позора. Лихие девяностые благополучно закончились, а в жизни Шейнина ничего не менялось. Он исправно приходил на работу, тихо сидел на заседаниях кафедры и жаловался всем на несправедливость жизни и на то, что теперь стал в институте никому не нужен. Шейнин действительно был в институте никому не нужен, но теперь выходило так, что он оказался нужен мне.

После разговора с Топоровым меня захватил бешеный азарт. Я почувствовал себя охотничьей собакой, взявшей след, шахматистом, готовящимся превратить обычную пешку в полноценного ферзя. Надо было как можно скорее у Шейнина всё разузнать. Причем не навязчиво, говорил я себе, а между делом, так, чтобы Шейнин ни в коем случае ничего не заподозрил. Я рассчитывал сыграть на его бескорыстной любви к тайнам, сплетням, секретным организациям. И не ошибся.

Мы столкнулись в тот момент, когда он выходил из аудитории. Всё получилось как будто случайно. На самом деле, я рассчитал нашу встречу заранее и целых полчаса терпеливо поджидал его возле двери. Заметив меня, Шейнин обрадовался. Притом как-то снисходительно, в своей обычной манере, мол, давно вас не было видно. Заговорили о пустяках, ровно так, как это принято у людей с эстетическим чувством. Я для красоты упомянул питерскую весеннюю сырость (или серость – сейчас уже не помню), что-то еще и вдруг, внезапно остановив речь, как будто в голову случайным светом мне явилась неожиданная мысль, сказал Шейнину, что у меня к нему дело. Надо бы посидеть, всё как следует обсудить. Шейнин важно кивнул, но при этом заметил, понизив голос до шепота:

– Только не в «Квентин Дорварде»… Там у стен есть уши!

«Дебил! – подумал я. – Кому ты интересен?» Но, так или иначе, муха попалась в паутину.

Часа через два, когда закончились пары, мы уже сидели в греческом кафе на Миллионной и пили вино. Я сразу заказал две бутылки сухого – моего клиента перед допросом нужно было как следует разогреть. Кафе, которое выбрал Шейнин, – оно называлось «У Мидаса» – удивило меня своим богатством и безвкусицей. Словно кто-то специально задался целью навсегда скомпрометировать античное и древнегреческое. Зато здесь было тихо.

Когда мы заканчивали первую бутылку, я, демонстративно оглядевшись, не подслушивает ли кто, принялся рассказывать о нашей новой программе. Говорил очень туманно, больше намеками, стараясь заинтриговать Шейнина. Я обставил дело так, будто мы – вовсе не учебная программа, а клуб для избранных, даже скорее орден, очень тайный и очень влиятельный, которому помогают из-за границы. Всё это было сказано мной с интонацией эдакого простачка, который что-то видел, что-то знает, на самом деле почти ничего, и жаждет мудрого совета.

Шейнин слушал внимательно. Временами драматически опускал голову, но, когда я предложил ему поработать с нами, сразу весь оживился, и мне даже показалось, что его глаза восторженно сверкнули. Наступал решающий момент, и я осторожно сказал, что Обухов категорически против и мы, молодые и прогрессивные, очень на него за это обижаемся. Шейнин должен был клюнуть на мою наживку.

И он клюнул.

– Я тоже на него обижаюсь, – он трагически сдвинул мохнатые брови. – Николай Петрович меня в свое время не поддержал, когда… впрочем, это неважно…

В груди у меня победно грянул оркестр.

– А я ведь, ангел мой, в свое время из-за него крепко пострадал и даже, можете себе представить, подвергся насилию.

Я сделал вид, что не могу этого себе представить: простецки округлил глаза, разинул рот. А потом, как бы спохватившись собственной невоспитанности, сочувственно подлил ему вина и спросил, когда это случилось.

– Давно, ангел мой, еще в эпоху исторического материализма. Я тогда служил, представляете себе, в приемной комиссии. Господи! – Шейнин понемногу пьянел и актерски возвышал голос. – Десять лет… верой и правдой…

Он махнул рукой. Я, будто не желая умалять словами трагический накал, деликатно промолчал, и Шейнин продолжил:

– Николай Петрович всеми нами тогда командовал и пришел ко мне, как обычно, с инструкциями от начальства – кому какую оценку поставить.

«Вот оно», – я почувствовал, что во мне разогревается волнение, а вслух притворно удивился, неужели, мол, существовали такие инструкции?

– Еще как существовали, ангел мой! – Шейнин глотнул вина. Мимо нас к соседнему столику прошел официант в белой рубашке. Там, обмякнув в кресле, дремал пожилой мужчина.

– Вот вы человек молодой, – говорил Шейнин, – всего не знаете. Нам, преподавателям, председатель комиссии всегда приносил инструкции, кому повысить оценку, кому, наоборот, снизить, – и мы беспрекословно выполняли. А как иначе?

Шейнин произносил слова медленно, выдерживая паузы между предложениями. Он явно испытывал удовольствие оттого, что приоткрывал неофиту завесу тайны. Сюжет постепенно подходил к своей кульминации.

– В общем, я, как честный человек, выполнил всё, о чем попросил Николай Петрович. А там был один мальчик, и Обухов просил снизить ему балл. Я и снизил. Так вот этот мальчик-ангелочек, представьте себе, психанул, вернулся домой, открыл окно, сложил крылышки и сиганул вниз. И всё… разбился насмерть.

– Ужас… – сказал я.

– Ужас случился, ангел мой, когда его драгоценный родитель явился в наш институт и, представьте себе, при всех меня ударил.

Слова Топорова полностью подтвердились. Волнение понемногу остыло, и я спросил, как звали мальчика, не Петей ли?

– Нет… его звали… – Шейнин на секунду задумался, – Владимир. А фамилия… Сейчас не помню… Что-то на «ш». Кажется, Шишкин… нет, не Шишкин… Не помню.

Возле нас появился официант.

– Всё в порядке? – уточнил он. – Вино повторить?

Я вопросительно взглянул на Шейнина. Тот отрицательно помотал головой.

– Мне, наверное, уже хватит.

Официант отошел, и я вернулся к разговору. Спросил, когда это произошло, не в девяностых ли?

– Нет, мой ангел, – отозвался Шейнин. – Значительно раньше, в восемьдесят четвертом. В девяностых меня как раз хотели уволить. И из-за чего? Из-за пустяка! А Николай Петрович за меня даже не вступился.

Он начал что-то говорить про интриги, про тупость наших общих с ним коллег, театрально жаловаться на несправедливую судьбу, но я уже сидел в своих мыслях. Главное для себя я выяснил. Теперь оставалось явиться в институтский архив, поднять документы и самолично во всем убедиться.

Помню, той ночью мне не спалось. Я лежал, вытянувшись в постели, глядел в темный потолок и, перебирая в памяти всё, что я знал про Обухова, пытался понять, зачем он отдал невинного мальчика на растерзание Шейнину. Зачем? Снова вспомнились слова Зуева: человек зачат в грехе, в мерзости. Но к Обухову они как будто не подходили. Он всегда казался мне чистым до белоснежности. Всегда был образцом порядочности, даже в те лихие времена, когда проявлять порядочность было делом весьма рискованным. И еще мне не давала покоя та внезапная вспышка гнева, которой я стал свидетелем у него дома. Я долго лежал в темноте, ворочался и только под утро провалился в тяжелый, беспокойный сон.

Темный тесный провал подворотни – изнанка улицы, скопище городских потаенных страхов. Мне сюда. Захожу с испугом, будто расставаясь с самой жизнью. Тут всегда клубится мрак, и от стен сейчас веет могильной сыростью. Подворотня тянется слишком долго, словно время немного замедлилось. Мыслей почти нет, и в голове крутится имя, насаженное на вертел легкого страха, – «Володя Ш».

Внутренний дворик. Каменная тесная коробка. Прямо посредине умирает невысокий грязный сугроб. В незначительном отдалении, там, где виднеется пупырчатая крышка люка, лежат три псины, две рыжие и одна черная. Они прижались друг к другу, точно срослись в одно мохнатое туловище. Та, что ближе ко мне, рыжая, поднимает морду, из пасти опускается белая нитка слюны. Вдруг бешеная? Этого мне еще не хватало! Отвожу взгляд на голубей, беспечно прогуливающихся по другую сторону сугроба. Голубей тут целая стая, и, похоже, собачье соседство их не особо тревожит. Вид голубей меня немного успокаивает. Даже хочется их вспугнуть, крикнуть во всю глотку, потревожив тишину, чтобы они взметнулись вверх черными очерками на фоне квадратного голубого неба.

Володя Ш. Что значит это «Ш»? Шишкин? Шаров? Шаргунов? А вдруг не на «Ш»? А вдруг там много таких Володь? Если в меня сейчас заглянуть, то внутри обнаружится расползающаяся во все стороны липкая паутина. Она стягивает внутренности, лезет наружу из глазниц, захватывая асфальт, сугроб, собак, голубей и, наконец, заветную дверь с большой алой доской, на которой чернеют буквы:

«АРХИВ ИНСТИТУТА».

Дергаю ручку, захожу внутрь и сразу же с головой окунаюсь в душный полумрак.

– Куда идем?

Слева старуха-вахтерша, облокотившаяся на стойку. Черная вязаная шапка, круглое лицо в трещинах с темной бородавкой на левой щеке. Куда идем? На встречу с истиной, скрытой в тайниках десятилетий! Нет, шутить здесь нельзя. Еще, чего доброго, осерчает, гавкнет, разорвет мое разрешение.

– В архив. Я вчера звонил.

Смотрит с подозрением.

– Разрешение есть?

– Так точно! Предъявить?

– Наверху предъявите. А мне – только паспорт.

Стаскиваю рюкзак и превращаюсь из горбатого пилигрима в очкарика-переростка; достаю паспорт:

– Пожалуйста.

Старуха, глядя в паспорт, делает запись в огромном журнале. Поднимает голову и костлявым пальцем указывает в сторону лестницы:

– Вам на второй этаж.

Делаю несколько шагов.

– Куда?! А паспорт?

Вздрагиваю. Это ее куриное «куда» в пустом каменном вестибюле звучит грозно, как гробовое «ахтунг» или «хенде-хох». Возвращаюсь обратно, хоть это и дурная примета. Забираю паспорт.

Всё, путь открыт. Идут последние минуты моего путешествия. Два лестничных пролета – и я у вожделенной цели великого решения. Тут хочется особой торжественности времен Екатерины Второй, мраморных перил с балясинами и высоких ступеней, но перила, как назло, деревянные, советские, а ступени слишком уж низкие; и всё это пахнет очень неторжественно – какими-то моющими-чистящими средствами. На втором этаже я открываю дверь и оказываюсь в тесном, тускло освещенном каземате.

– Здравствуйте, я вчера…

– Присаживайтесь.

«Звонил», – я мысленно договариваю фразу и присаживаюсь, как велено. У архивной девы за компьютером игривые белокурые кудряшки и большой, ярко накрашенный рот. Я чувствую слабый запах ментоловых сигарет. На вид – лет двадцать пять. Нос с аристократической горбинкой. Вполне сошла бы за красавицу, особенно в этом сиреневом джемпере, если бы не алые прыщи на лбу и на шее. А так – словно безупречную платиновую блондинку окатили отравленной водой.

– Разрешение, пожалуйста, паспорт и удостоверение, если есть.

Дергаю рюкзак за молнию, он привычно разевает пасть, принимая вид морского чудовища. Извлекаю разрешение, мятый паспорт и удостоверение, где указано, что я – сотрудник института. Складываю перед ней на стол, где белеют фарфоровые собачки. Их тут зачем-то сразу целых шесть штук. И еще два дельфина с задранными хвостами. Говорят, женщины, которые любят собачек и кошечек, как-то по-особенному ласковы с мужчинами. А что, если проверить?

Протягивает руку. Красивые длинные пальцы с заостренными сиреневыми ногтями, аккурат под цвет джемпера. Улыбаюсь. Мол, вверяю судьбу вашей милости. Нужно ей понравиться. Она здесь – верховная власть, а я – так, морской скиталец, случайно заплывший. Облизывает губы и, глядя в монитор, начинает что-то печатать. Сиреневые ногти мелькают над черной клавиатурой. Неудобно так на нее пялиться. Поднимаю взгляд. На стене большое овальное зеркало. Рядом карта Сицилии с куском Калабрии. Вся в переломанных линиях и точках, будто паутина с пойманными мухами. Снизу надпись крупными печатными буквами: «Incidis in Scyglam cupiens vitare Charybdim»[2]. Надо с архивной девой налаживать отношения, а то пауза слишком уж затянулась.

– Статью готовлю, – говорю я доверительно. Моя платиновая блондинка в ответ доброжелательно улыбается и снова облизывает губы. Статью… Какую еще статью… Матерьяльчик собираю на любимого учителя. За окном раздается отрывистый лай и звонкое хлопанье крыльев. Должно быть, собаки все-таки вспугнули голубей. Может, плюнуть на всё? На Зуева, на Обухова, на Олю с Капитоновым? Зачем мне эта истина, этот выбор? Чего ради лезть в омут? Вот сейчас возьму и скажу ей…

– Так, – протягивает документы. – Сейчас подниметесь в зал на третий этаж. Я через десять минут всё принесу.

Поднимаюсь со стула. Поздно…

В небольшом зале светло и пусто. Широкие письменные столы эпохи СССР с зелеными лампами, опустившими головы. За самым первым столом «для докторов наук» сидит дед с огромной, как у Нептуна, бородой. Вдоль стены – каталоги, возле которых стоят две воркующие старушки. Здесь прохладно. Щели в старых, серых от времени рамах пропускают легкий ветерок, который кружится вокруг старой люстры, позвякивающей матовыми подвесками, и шевелит бордовые шторы. Долго в этом холоде я не высижу. Хорошо хоть стул подо мной деревянный. Кто там из древних, сидя верхом на дереве, вырвался из холодного океанского водоворота? Одиссей или Эней? Скорее всего, Одиссей. Эней в такие места не совался. Он избегал территорий, где мир превращается в хаос, и был благоразумен. Полагался на волю богов, а не на собственное мнение. Я бы тоже на них положился. Только вот узнать бы еще эту волю. Ведь ни за что не скажут.

О, вот и моя платиновая блондинка. В сиреневом свитере. Архивная дева подходит к моему столу и кладет передо мной три пухлые бумажные папки.

– Вот, – она развязывает верхнюю папку, пустив в дело сиреневые ногти, – здесь все данные по приему за 1984 год. Тут – всё. Сначала идет общий список документов, затем, смотрите, – протоколы экзаменов и заседаний апелляционных комиссий, а потом – сведения об абитуриентах. Всё понятно?

Улыбается, поправляет белокурые кудряшки. А прыщики ей даже идут. Интересно, а если ее позвать в ресторан – пойдет?

– Ладно, работайте. Только имейте в виду – мы в восемь закрываемся.

Уходит, покачивая бедрами. Прямо как Оля, когда она уходила от меня возле комаровского магазина. Зато Обухов теперь от меня никуда не денется. И вся их чертова компания…

Так, поехали… Охота началась. Даже немного боязно. Это как на южном пляже, если разогретый заходишь в холодную воду. Лучше всего – разбежаться и сразу, без предисловий, бухнуться головой вниз. Внутри меня снова начинает медленно натягиваться паутина. Вот список документов, похожий на расписание поездов. Что тут у нас? Бюджетных мест – всего десять, а поданных заявлений – 56. Фамилии абитуриентов, на «а», на «б», на «в», мне всё это не нужно, где-то ближе к концу – Торопыгин, Углова, Фёдорова, Чистякова… Шишмарёв! Сердце отзывается сильным победным стуком. Нашел! Владимир Иванович Шишмарёв. Я не могу поверить своей удаче. Неужели тот самый? Точно он! Так, где тут личные дела абитуриентов? Вот. Даже фотография три на четыре.

Холодно. Поднимаю взгляд. Старушки по-прежнему воркуют возле каталогов. Дед Нептун шевельнулся на своем месте, помусолил губами палец, перелистнул страницу.

Фотография крохотная, но черты лица разглядеть можно. Владимир Иванович Шишмарёв. Володя… На вид лет шестнадцать, не больше. Длинная беззащитная шея, слегка оттопыренные уши. Аккуратная, разделенная на пробор прическа. Умные большие глаза. Смотрит затравленно и при этом как будто бы с вызовом. Наверное, фотограф злобно, по-собачьи тявкнул, чтоб сидел смирно и не смел шевелиться. Что же ты с собой такое сотворил, Володя? Какой ужас! Хотя… может, оно и к лучшему? Душа не успела нагрешить, натворить мерзостей. А так бы вырос, заматерел. У нас говорят «стал мужчиной», а на самом деле, просто усвоил бы волчьи повадки. Работал бы локтями, отпихивал слабых, льстил сильным. Предавал бы любимых учителей. А этот – ушел на самом старте. Не пожелал играть в наши игры. Мне бы так…

Ладно, всё это лирика. Посмотрим личное дело. Что тут у нас? Школьный аттестат, средний балл 4,8. Стало быть, отличник. А у меня было ровно 4. Шесть троек и шесть пятерок. Что тут еще? Да тут много всего. Диплом об окончании музыкальной школы. Ух ты… А меня в пятом классе выперли. До сих пор помню, как Элеонора Сергеевна мне кричала: «Вынимать надо звуки! Вынимать! Ты же Шумана играешь, а не в таз бьешь!» А я сидел, хлопал глазами и не понимал, чего ей надо.

Так, смотрим дальше. Всероссийский конкурс детской и юношеской поэзии. Надо же, еще и стихи сочинял. Хотя чего удивляться, они все в этом возрасте сочиняют стихи. Городская олимпиада по истории. Диплом I степени. Интересно, о чем он там писал? Наверное, о Суворове. Подростки любят Суворова. Он хоть и генералиссимус, а простой, человечный, свой в доску. О, тут еще один диплом I степени. Что-о? Всесоюзная олимпиада по английскому? Как же тогда Шейнин смог?..

Надо во всем этом разобраться – посмотреть протоколы экзаменов. Развязываю вторую папку. Вроде здесь. Да, вот они, родимые протокольчики. Где тут мой Шишмарёв? Вот. Сочинение. 4 балла. Интересно, почему 4? Это ерунда. Вступительное сочинение все пишут на четыре. Я тоже написал на четыре, когда поступал. «Татьяна Ларина – милый идеал». Там может быть всё что угодно: запятую пропустил, неудачно выразился, неточно процитировал, недостаточно раскрыл тему. Есть к чему придраться… Теперь посмотрим английский. Тройка! Ничего себе! Это у победителя всесоюзной олимпиады? Вот она, работа Шейнина! Кажется, я напал на след. Чего ж ты там не знал, Володя? «Протокол вступительного испытания по иностранному языку (английский) № 84/10». Так, тему ответил без ошибок. Вот: «Дополнительные вопросы выявили, что абитуриент не владеет элементарной лексикой. Не знает английских эквивалентов слов „саженцы“, „пылесос“, „полотер“». А у Шейнина, оказывается, неплохой почерк. Ровный, аккуратный, с правильным наклоном. Всё ясно как божий день. «Саженцы»… Они на этих «саженцах» всех и ловили, кого нужно было срезать. Спроси сейчас какого-нибудь знатока-языковеда или простого препода, как по-английски «саженцы»? Так ведь наверняка не скажет. Вот подонки…

Я представил себе Шейнина в лоснящемся голубом костюме, с бабочкой. Наверное, он сидел, откинувшись на стуле, и поигрывал дорогой перьевой ручкой. От души забавлялся охотой на малыша. А это как будет по-английски? Так, понятно… А вот это? Шейнин смотрел поверх своих дымчатых очков, хищно щурился, поднимая густую левую бровь. Переведите-ка мне на английский, ангел мой, следующую фразу: «В наш колхоз завезли саженцы». Володя беспомощно молчал, кусая губы. Что ж это вы смутились? Не знаете, как по-английски «саженцы»? И всё это ласково, с гаденькой улыбкой, как у Чаплицкого из «Пиковой дамы». Ваша дама убита! Не знаете, стало быть? Прискорбно, очень прискорбно… И тут же – новая карта. А переведите-ка, ангел мой: «Джон достал пылесос и пропылесосил квартиру». Тоже не знаете? Фальшиво вздохнул и развел руками: тройка. И рад бы, ангел мой, поставить что-то повыше, да видите: не могу-с. Гнида! А мальчик вышел из аудитории и сразу всё понял. Проходной балл обычно 19. У него 4 за сочинение и 3 – за английский. Уже не догнать. И всё же… Разве это повод себя убивать? Зачем же сразу головой вниз, в омут смерти?

Надо подумать о чем-нибудь приятном, остудить мозг. Поднимаю голову от бумаг и оглядываю зал. Бордовые шторы нежно шевелятся. Дед Нептун задумался над своими бумагами и простодушно посасывает ручку. Рядом с ним на столе я замечаю большую пузатую лупу. Старушки уже покинули свой пост и расселись по углам. Достаю телефон. Он у меня на беззвучном режиме – в архиве надо соблюдать тишину. Вижу пропущенный звонок от Зуева. Видимо, их величеству скучно без компании смотреть стриптиз. Ничего, перебьется. Обратно придется идти через темный дворик мимо этих собак. А вдруг они накинутся, чего доброго? Лечись потом от бешенства…

Интересно, а в чем был смысл заваливать этого мальчика? Кому он мог перейти дорогу? Ради кого его принесли в жертву? Снова лезу в бумаги. Нахожу список поступивших на отделение истории культуры. Десять человек. Ну, положим, пятеро парней сразу из армии. Вот они, красавцы. Этих автоматически принимали с любыми оценками. Минус пять. Допустим, еще двое-трое – из тех, кого готовила эта сицилийская мафия. Но ведь всегда для тех, кто с улицы, оставалась какая-то лазейка, одно-два свободных места. Что же вышло на этот раз? Видно, поступал кто-то очень важный и остальных, особо умных, решили, как они говорили тогда, «попридержать». Пробегаю глазами список поступивших. Вдруг какая-то зацепка? Есть! От радости я чуть не вскрикиваю и тут же чувствую резкий укол совести. Тут труп, разбившееся об асфальт молодое тело, а я готов лопнуть от радости. Ирина Сергеевна Фёдорова. Ну конечно же! Кто же еще? Как же я сразу-то… Дочь тогдашнего декана. Закончила наш факультет в конце восьмидесятых, теперь сидит в каком-то из деканатов, бумажки рассылает. Вот кто поступал в тот год и для кого расчищали место! А Обухов дал приказ всех остальных придерживать и резать: «Взял я барана с овцой и над самою ямой зарезал».

Как они уломали Обухова? Что посулили? Что он мог получить взамен? Нужно срочно посмотреть его личное дело. «Ты что думаешь: они там в своем любимом Совке карьерки свои делали чистыми ручками?» – сказал мне тогда Зуев. Ну вот и проверим. Только надо получить личное дело Обухова, а это, кажется, проблема.

– Личные дела профессорско-преподавательского состава, – платиновая блондинка встряхивает кудряшками, – мы выдаем только родственникам. Вы родственник?

В ее каземате как будто стало светлее, хотя за окном серый день уже постепенно начал перетекать в сумерки.

– Нет, – я лучезарно улыбаюсь. – Гораздо лучше. Я – верный и преданный ученик! Мы к его юбилею готовимся, и нужно кое-что посмотреть. Хотя бы одним глазом.

Мотает головой. На мгновение меня охватывает тревога. А если откажет? Тогда всё насмарку, вся охота, всё расследование. И вдобавок будущий роман разлетится в клочья. Хотя, может, оно и к лучшему? Обухов останется прежним, младенчески чистым. И вся эта грязь благополучно смоется.

– Ладно, – кивает. – Одну минуту.

Исчезает за дверью. Значит, не смоется.

Стою разглядываю по второму разу карту Сицилии, похожую на паутину, и латинскую фразу. Всё на прежнем месте. Только дельфинчики с задранными хвостами сместились на край стола, словно изготовились прыгнуть вниз. Проходит пять томительных минут, и блондинка в сиреневом джемпере снова является.

– Вот, смотрите, – она кладет на мой стол тощую стопку, нагибается и начинает переворачивать страницы. – Тут автобиография, видите? А здесь приказы о присвоении званий и о назначениях.

Её горбатая тень падает на стол. Ура! Победа!

– Спасибо! – внезапно меня осеняет, что я должен как-то ее отблагодарить. – А хотите я вас кофе угощу? Вы что сегодня после работы делаете?

Поднимает взгляд и смотрит на меня, округлив глаза, будто впервые видит.

– Меня Кириллом зовут, – поясняю, словно это обстоятельство должно склонить ее решение в мою пользу. Блондинка отводит глаза, усаживается за монитор и кладет пальцы с сиреневыми ногтями на клавиатуру. Громко щелкает языком.

Стало быть – нет. Ладно, переживу. Делаю шаг к двери, и тут она подает голос:

– Знаете, раз вы такой смелый, то так и быть… угощайте.

От неожиданности застываю на месте.

– Хорошо, жду тебя тогда наверху в зале, окей?

Облизывает губы и весело смотрит на меня:

– А имя мое узнать не желаете?

– Я и так знаю, – говорю. – Джин Харлоу.

– Между прочим – Света. А ты, кстати, кто у нас по гороскопу?

Этого мне еще не хватало, думаю. Я влюбилась в вашу попу, кто же вы по гороскопу.

– Рак вроде бы.

– А-а, Раки нам подходят, – переводит взгляд на монитор. – Иди пока в зал. Я приду где-то через полчаса – мы закрываться будем.

Я снова в зале. Теперь тут совсем пусто и никого нет. Ни старика с бородой Нептуна, ни воркующих старушек. Тишина. Только столы эпохи СССР, сгорбленные потухшие лампы и старые каталоги, выстроившиеся вдоль стен. И еще холод. Вечный страж всех на свете архивов.

Сажусь за свой стол. Накидываю на плечи куртку. Так будет теплее. Беру в руки бумаги, выданные Светой. «Я не родственник, я лучше. Я – верный и преданный ученик».

Ну-ка что тут у нас? Так… Тут Обухов – еще студент дневного отделения, поступил – закончил, затем аспирант. Это всё неважно. Зачислен на должность ассистента, потом – старшего преподавателя, в 1968 году защитил кандидатскую. Уже теплее. В 1974-м присвоено звание доцента. В 1979-м защитил докторскую. Вот оно! «Приказом № 12/45-1 от 13.10.1984 переведен на должность профессора». И вот. «Приказом № 15/32-2 от 18.11.1984 назначен заведующим кафедрой истории культуры».

Шах и мат! Как-то подозрительно быстро наш учитель в 1984-м пошел в гору. Всё встало на свои места. Сначала они ему сказали: дадим профессора, обязательно дадим, только поработай пару лет председателем приемной комиссии. И Николай Петрович согласился. А в тот злосчастный 84-й год поступали эти блатники, да еще вдобавок Ирина Фёдорова. История сложилась очень просто, говорю я себе. Обухова вызвал декан, Сергей Михайлович. Шутник, балагур, добрейшая душа. Взяточники, они ведь такие: всегда добродушные, если что – помогут, войдут в положение. Усадил Обухова за стол, налил кофе или даже коньячок. Как живете, Николай Петрович? Как животик? А у нас к вам дельце. Обычные, как говорится, мелочи. Пустяки, одним словом. Надо бы троих подстраховать на вступительных экзаменах, да еще Иришку мою, она в этом году поступает. Обухов сразу-то и не понял, чего декан от него хочет. То есть как? Как-как… Николай Петрович, вы же не маленький. Нашим поставьте пятерки, а остальных… ну… попридержите. Можно же как-то, правда? Резать не будем, ни в коем случае, но оценочки чуток снизим. Лады? А вы уж, любезный мой, коллег, как говорится, подготовьте. Обухов, поди, покраснел до корней волос, заершился, запротестовал. Мол, это нечестно, непорядочно. Наверное, целую речь произнес. Сергей Михайлович сочувственно слушал, кашлял в кулак и, наконец, выложил карты: а мы вас, Николай Петрович, на профессора осенью переведем и кафедру поручим. Вы – нам, мы – вам. Ну что, по рукам?

И Обухов вдруг увидел, какие открываются перспективы. Причем не для него персонально, а для великой науки, которая нуждалась в обновлении, в новых сюжетах, новых ученых. Обухов сидел в кабинете Сергея Михайловича, мучился выбором, так же, как и я сейчас, а Сергей Михайлович всё наседал, уламывал. И Обухов, устав бороться с самим собой, сказал да. Ведь не ради себя соглашался, а ради общего дела.

Что было потом? Инструкции Шейнину и тройка бедному мальчику, которого принесли в жертву.

– Ты закончил? – Джин Харлоу, точнее, теперь уже Света стоит передо мной в куртке со связкой ключей наготове. – Можем идти?

– Можем, – киваю я в ответ.

Конечно можем.

Предыдущая главаГлава 5 из 6Следующая глава