Передо мной на столе неряшливая стопка бумаг. Тут служебки на любой вкус, приказы, докладные записки, административные поручения, отчеты, уведомления. Всё в графиках, в таблицах. Это теперь смысл моей жизни. Зуев – большой молодец, выделил мне и Лугину отдельный кабинет с евроремонтом. «Чтобы никто вам, братцы мои, не мешал наслаждаться административной работой», – произнес их величество в своей обычной манере, с довольной ухмылочкой. Вот вам, братцы мои, компьютеры, принтер один на двоих, писчая бумага, скоросшиватели, дырокол, степлер, скрепки-кнопки и так далее. Никита Виссарионович тоже одобрил: слава богу, Петя, парни твои хоть делом займутся. А то, понимаешь, болтаются в институте целыми днями, дурака валяют, лекции читают.
Включаю компьютер проверить почту. Монитор оживает и, сверкнув на несколько секунд логотипом операционной системы, открывает зимний пейзаж с горбатыми сугробами. Занесенное снегом Комарово. Кажется, Оля фотографировала. Среди сугробов в беспорядке раскиданы иконки программ, папок, игрушек. Поворачиваюсь в кресле, чтобы выкинуть бумаги в корзину, слегка наклоняюсь и боковым зрением вижу свою мутную, сгорбившуюся тень в мониторе. Я теперь уже в самом деле лишь отражение самого себя, гротеск, горбатый, прижатый к земле паук. Зато я расставил сети, и все в них попались, как мухи: и Оля, и Капитонов, и Обухов. Оля пусть катится к черту, Капитонов уже наш и согласился работать с Зуевым. Остался только Обухов, которого, конечно, надо принести Зуеву на золотом подносе, свежеприготовленного с гарниром и приправами. Нет уж, этого теперь не будет. Видимо, у меня действительно слишком нежная душа.
Да, мое расследование подошло к концу, но здесь, у самой последней черты, где обычно тебя ждут с цветами и аплодисментами, всё сделалось вдруг почему-то неинтересным, пресным. Выстроенное так старательно здание стало рассыпаться. Наверное, я слишком увлекся, слишком проникся самим действием, и в итоге результат, великий разоблачающий смысл, к которому я тянулся, оказался ненужным. В голове пусто, нет ни сил, ни желаний.
Открываю рабочую почту, и сразу мне навстречу всплывает несколько поручений:
Уважаемые коллеги!
Прошу предоставить отчеты о прохождении студентами образовательной программы «Культура и искусство» педагогической практики.
Контрольный срок исполнения: 18.04.2003.
Уважаемые коллеги!
Прошу определить кандидатуру куратора первого курса студентов образовательной программы «Культура и искусство».
Контрольный срок исполнения: 19.04.2003.
Уважаемые коллеги!
Прошу заполнить форму № 4/1 в Приложении № 2 к приказу № 11075/1 от 14.03.2003.
Информацию просьба выделять в документе красным цветом!
Контрольный срок исполнения: 20.04.2003.
В случае необходимости контрольный срок исполнения поручения может быть изменен.
Будьте покойны, дорогие ведущие специалисты, начальники, замначальники. Я всё сделаю в срок: исполню, представлю, назначу, согласую. Мне вдруг приходит в голову, что истина с контрольным сроком исполнения, который может быть в случае необходимости перенесен, – нечто вроде радуги. Ты к ней приближаешься, а она все время пятится от тебя и в итоге растворяется где-то за горизонтом. Что-то вроде Царства Божия, которое, как известно, никогда не настанет, но всегда почему-то настает.
Всё, пора идти слушать американца! Я выключаю компьютер и поднимаюсь из-за стола. Надо не забыть запереть кабинет.
Спускаюсь по лестнице и по дороге вспоминаю, что бумаги по делу Обухова остались на столе. В голове паутиной вспыхивает тревога: может, вернуться? Спрятать их получше? А, плевать… Лугин все равно ничего не заметит. Они хорошо прикрыты приказами, служебными записками и распоряжениями.
Возле аудитории № 28 толпятся студенты. Чего встали, дурни? Заходите, раз уж пришли. Здороваются. В ответ молча киваю, вернее, театрально поднимаю и опускаю подбородок, как кукла. Это меня Зуев научил. Сухо и держит их на расстоянии.
Девушка в джинсах делает шаг в сторону, пропуская меня вперед. Из-за ее спины угодливо улыбается тощий Ваня Троицкий:
– Можно я к вам после лекции зайду?
Изо рта у него скверно пахнет. Жвачку бы купил, что ли. Вон Зуев жует, и всё у него в порядке – приятный мятный ветерок. Кто-то мне недавно сказал, что Ванечка наш в перерывах бегает к Никите Виссарионовичу и стучит на преподавателей, кто когда опоздал, кто что сказал недозволенное на лекции. Молодой, да ранний. И вдобавок прыткий, как паук. Зуев сказал «пригодится» и велел его устроить библиотекарем. Далеко пойдет.
– Я насчет своей статьи… – робко поясняет Троицкий и неловко поправляет лямку от рюкзака. Снова кукольно киваю, на сей раз с притворным одобрением:
– Милости просим.
Шаг, еще шаг, я задеваю чей-то острый локоть и захожу в аудиторию.
Тут уже полно народу, и в основном студенты. Все в большом оживлении: сидят, стоят, ходят, двигают стулья, рассаживаются, громко хохочут. Наверное, их величество Зуев распорядился в честь высокого гостя из США отменить все занятия.
Я замечаю себе, что аудитория № 28 не меняется, как комаровская электричка. Четыре ряда полированных столов тыквенного оттенка, неуклюжие советские стулья, на окнах – деревянные рамы, слегка покосившиеся, с оторванными ручками, и свисающие с потолка шарообразные лампы, вечно пыльные и вечно тусклые. Плохо, конечно, не по-европейски. Ничего, высокий гость переживет. Главное – чтобы все желающие разместились. Надо будет указать потом в отчете: аудитория № 28 была подготовлена в соответствии с форматом мероприятия.
Зуев и профессор Профессор уже здесь. Стоят у преподавательского стола и вполголоса о чем-то беседуют. Оба худощавые, в модных приталенных костюмах, в галстуках. За их спинами – отголосок СССР – школьная доска, тщательно вымытая в честь высокого гостя и в беловатых подтеках. Троекуров и Лугин тоже явились – куда ж без них? Уселись за первый стол. Внутри меня набухает раздражение. Пойду-ка сяду подальше, на задний ряд. Начинаю пробираться между столами и чувствую – сзади меня осторожно тянут за рукав. Оборачиваюсь и вижу улыбающуюся физиономию Зуева.
– Давай-ка, братец мой, в первый ряд… – его голос вкрадчиво шелестит сквозь общий шум. – Давай-давай. Так надо. Вот сюда, рядом с Димой.
Слушаюсь, ваше величество. В первый так в первый. Я согласен. Я теперь на всё согласен, что прикажут. Главное, чтобы ты не вспомнил про Обухова. По телу легким ознобом пробегает тревога. Нет, не вспомнит. Ему сейчас не до Обухова. На повестке дня – профессор Профессор.
Снимаю рюкзак и сажусь, где велено. Лугин со скучающим, бесцветным видом смотрит в окно, где виднеется серенькое небо, зевает, прикрывая рот ладонью. А Троекуров, большеносый, как чайник, уже разложил-раскрыл на столе блокнот и занес над пустой страницей шариковую ручку.
Мне хочется его немного подразнить.
– Дима, ты молодец. Хорошо подготовился. Давай, записывай всё. Только смотри – чтобы внимательно и без ошибок.
Мимо нас проходит студент, громко разговаривая по телефону.
– Чего пристал?! – огрызается Троекуров.
– И про права человека не забудь спросить, – добавляю я язвительно.
– Слушай! – физиономия Троекурова желтеет от злости. – Если у тебя сегодня плохое настроение…
– Так, парни, цыц… – вмешивается шепотом Лугин. – Вы что, сдурели?! Здесь вообще-то студенты.
Из меня уже готова вырваться очередная колкость, но тут раздается звонкий голос Зуева:
– Коллеги! Прошу вашего внимания!
Профессор Профессор уже расположился за столом, а Зуев стоит рядом с поднятой вверх ладонью и ослепительно улыбается. Шум в аудитории понемногу убывает, и, дождавшись полной тишины, Зуев начинает речь. Надо послушать. «Наш высокий гость», «научный авторитет», «международный культурный фонд», «мировая наука», «просветительская миссия», «грантовые перспективы». Слова проверенные, крепкие, словно вслух зачитывается очередная служебная записка.
Зуев постепенно набирает темп, переходит к научным заслугам гостя (Тургенев, Набоков, психоанализ), а я вспоминаю, как позавчера в «Квентине Дорварде» он рассказывал мне историю этого профессора Профессора. Оказывается, когда-то, еще при СССР, профессор Профессор именовался Александром Алексеевичем Долбилиным и работал у нас в институте замдекана, но его выперли за взятки и больше потом никуда не брали. Тогда он решил уехать, подал заявление на выезд – ему не препятствовали – и оказался в США. Там он объявил себя «узником совести», чудом вырвавшимся из когтей КГБ, и сделал неплохую академическую карьеру. Я с ним вчера обедал, доложил Зуев, паршивый, конечно, тип, но через него к нам прибегут денежки. Так что, братец мой, примем его по первому разряду.
– Поприветствуем нашего гостя! – Зуев увеличивает громкость и первым начинает хлопать.
Я замечаю, что его глаза непривычно прищурены, словно от яркого света. Раздаются короткие, нестройные аплодисменты, будто дворовый кот вспугнул стаю голубей, и воцаряется торжественная тишина. Всё идет по протоколу, ровно так, как указано в служебной записке, которую я подготовил:
– приветственное слово (доцент Зуев П. С.);
– лекция (проф. Долбилин А. А., США);
– вопросы аудитории.
Зуев присаживается рядом с профессором Профессором и жестом приглашает: пора начинать. Тот сухо кашляет в кулак. Сейчас он напоминает породистую собаку английской масти: щеки в длинных складках, брыли, слегка свисающие по бокам, и между ними крупной тефтелиной – подбородок.
– Так! – профессор Профессор стучит пальцами по крышке стола. – Для начала поднимите руки те, кто слышал такое имя – Отто Ранк.
Что ж… начало многообещающее. Оборачиваюсь. Ни одной руки. Только удивленные, иссушенные вдумчивостью лица. Парень, сидящий возле окна, похожий на Пастернака, недоуменно чешет затылок. Тоже не знает.
Интересно, как теперь профессор Профессор выкрутится? Я знаю, кто такой Отто Ранк, но вида не подаю. Пускай профессор Профессор сам справляется. Ранк! Незаживающая рана Фрейда с прилипшей к ней, как пластырь, буквой «к». Фрейда, своего любимого учителя, Отто Ранк предал. А ведь прежде был самым преданным учеником и даже воевал под его знаменами с Юнгом. Бунт сына против отца, эдипово проклятие, как говорили потом сведущие люди.
– Не слышали… – разочарованно констатирует профессор Профессор. – А кто из вас его читал?
Молчание. На лицах – легкое недоумение. Профессор Профессор сокрушенно качает головой:
– Опять никто… – Он поднимает ладони и мягко опускает на крышку стола. – Тогда мне придется сделать небольшое вступление. Согласны, ребята?
«Согласны»… «ребята»… Странная у него манера. Эдакая смесь высокомерия и заискивания. Свойство французских лакеев и, как видно, американских преподавателей.
Профессор Профессор начинает вкрадчиво, с академической интонацией рассказывать про травму рождения. Помню… читал как-то со скуки. Вот ты еще не родился, лежишь в материнской утробе, и за тебя всё делают, живут, дышат, питаются. И тут внезапно – рождение. Ослепительный свет, удар, шок, первый глоток воздуха. Теперь придется всё делать самому, и в тебе навсегда остается неизлечимая травма, страх новой свободы, желание вернуться обратно в утробу, боязнь открытых настежь дверей, страх ответственности и выбора. Гении как-то справляются, а обычные люди до самой смерти остаются невротиками.
На раскрытый блокнот Троекурова, сделав предварительно круг, садится жирная муха. Троекуров прогоняет ее раздраженным жестом. Интересно, апрель, а мухи уже проснулись.
– Россия именно такая! – профессор поднимается со своего места. Ишь ты, как его забирает. – Она всегда в утробном состоянии. За русских людей всегда всё решали, сначала цари, потом большевистские вожди и, наконец… – Он обрывает себя на полуслове и хитро подмигивает: ну, вы, мол, понимаете…
Я смотрю на Троекурова. Муха уже улетела, и он строчит в блокноте эти мудрые мысли. Про Россию, про вождей, про все наши неизлеченные травмы.
– Но остается, так сказать, невроз, а значит, дорогие мои, бунтарское начало. Оно всегда пробивается сквозь утробную спячку, – нижняя губа профессора Профессора оттопыривается, складки на лице ходят ходуном, брыли дергаются, как у пса перед дракой.
Он берет многозначительную паузу и в театральном волнении опускается на стул. Ванька-встанька. Оглядываюсь на студентов. Они старательно водят ручками в тетрадках, свернувшись, как эмбрионы. Зуев строго-настрого предупредил – лично у каждого проверит конспект. Вот так всё и происходит, в полном соответствии с протоколом мероприятия: эволюция, сделав пике, возвращается к исходной точке. Человек, гордившийся своим прямохождением, горбится, сгибается, прижимается к земле, постепенно превращаясь в четвероногое. А ведь когда-то на семинарах Обухова мы, наоборот, распрямлялись, как будто даже становились выше ростом.
Интересно, что бы Обухов сказал, попав сюда, на лекцию профессора Профессора? Дурацкая мысль. Обухова здесь нет и быть не может. Он – из другой реальности, из той, которую мы добровольно покинули и которой он сам подвел черту, сделавшись невольным убийцей. Бедный, бедный Володя. Если бы не Обухов, он сейчас сидел бы вместе с нами, в аудитории № 28, слушал бы профессора Профессора. Хотя нет. Наверное, не сидел бы. Он тоже был из другой реальности. А если бы Обухов узнал Володю получше, встретился бы с ним, поговорил, отступился бы он от своего профессорства, от кафедры, от всех перспектив, которые так счастливо перед ним открывались?
Профессор Профессор начинает что-то плести о русских соборах, а я, чтобы не слушать, начинаю разглядывать паркет под столом, выложенный по советским правилам аккуратной елочкой. Обычно он здесь грязный, а сейчас прямо не узнать – вычищен и выскоблен до блеска. Это Зуев распорядился в честь высокого гостя. Троекуров по его приказу несколько раз бегал к завхозу.
– Купола, – прерывает мои мысли дробь профессорского голоса, – это своего рода фаллосы, символизирующие скрытый маскулинный бунт против репрессивной власти.
Ни больше ни меньше… Видимо, я пропустил что-то интересное. Я смотрю на Зуева. Ну, что скажешь? Ты же вроде историей архитектуры занимался? На лице Зуева полнейшая невозмутимость. Кто-то позади меня щелкает жвачкой. Вот это выдержка, говорю я себе. И ведь ни один мускул на лице не дрогнул! Мне бы так… Что ж, будем брать пример. Фаллосы так фаллосы. В конце концов, какая мне лично разница? Да и кто возразит? Все смыслы уже давно потеряны, и мы учим, что главное – иметь свое личное мнение.
– Мое небольшое введение подошло к концу, – усаживая тон, поясняет профессор Профессор. – Сегодняшняя наша тема – Тургенев. Точнее, его рассказ «Муму». Все читали, я надеюсь?
Студенты оживляются, поднимают головы от тетрадок, отвечают нестройным хором, что да, конечно же, читали.
– Ну, хорошо, – на лице профессора Профессора расплывается улыбка.
Лугин равнодушно смотрит в окно. Троекуров в задумчивости поигрывает авторучкой, зажатой между пальцами.
– Дима, – я наклоняюсь к его уху, – а ты сам «Муму»-то читал?
– Отстань! – шипит он. – Мешаешь слушать.
Боковым зрением я замечаю, что Зуев недовольно смотрит на меня и, поджав губы, качает головой.
– «Муму», – профессор Профессор бросает быстрый взгляд в нашу сторону, – это политическая аллегория. И здесь, дорогие коллеги, перед нами две, так сказать, противоборствующие стороны. У нас есть, во-первых, барыня, вздорная и самовластная. Это, так сказать, само российское государство. Во-вторых, Герасим, сама Россия, ее народ. Герасим – это русский былинный богатырь, но уже новой эпохи. Бессловесный, забитый, готовый служить государству верой и правдой.
Профессор Профессор на секунду смолкает. Возле окна кто-то, воспользовавшись паузой, оглушительно кашляет.
– Заметьте, – профессор Профессор берется за лист бумаги, лежащий перед ним на столе. – Герасим не принимает относительно своей судьбы никаких решений. Цитирую! Прошу внимания! «Но вот Герасима привезли в Москву, купили ему сапоги, дали ему в руки метлу и лопату и определили дворником».
Профессор Профессор поднимает глаза над бумагой и замечает, как бы в скобках:
– Запомним и отметим для себя метлу. Это – важный, знаковый символ, и мы еще к нему вернемся. Итак, что нам открывает процитированная фраза? Как вы думаете?
Глаза профессора Профессора движутся туда и сюда в ожидании ответа. Студенты дружно, как по команде, поднимают головы. Их лица растерянны. Нет, не знают.
Он снисходительно улыбается.
– Тут всё, дорогие мои, очень просто. Смотрите, Герасим у Тургенева – это, так сказать, ранковский невротик, не преодолевший травму рождения. Он родился физически, но не ментально и ведет себя как младенец в утробе. Обратите внимание, за него всё делает символическая власть. Это не он питается, а его кормят, не он одевается, а его одевают, не он берет метлу и лопату, а ему дают их в руки. И он не ропщет! Понимаете – не ропщет! А что в итоге? В итоге он, то есть Россия, выполняет жестокую прихоть власти и жертвует самым дорогим.
Профессор Профессор снова берет паузу и ловко щелкает в воздухе пальцами.
– Но меня интересует немного другое. Бунт Герасима, вернее, сексуальный подтекст этого бунта.
Сколько еще времени мне всё это терпеть? Достаю телефон. Пропущенный вызов от Светы. Была бы она тут, обязательно бы спросила, кто профессор Профессор по гороскопу. Двадцать минут, и я свободен. Но пока чужие звуки, чужие мысли по-прежнему окружают меня со всех сторон и трещат, как цикады, забираясь через уши в голову и отравляя мозг. Господи, почему человек не радио, не стереосистема, не телевизор? Почему он не может просто взять и отключить звук?
Чтобы отвлечься и приглушить голос профессора Профессора, я начинаю восстанавливать в памяти свой разговор с отцом Володи Шишмарёва и вдруг ловлю себя на мысли, что почему-то ничего не могу вспомнить. Только неопрятный угол комнаты со сваленными в беспорядке старыми журналами и голос Светы: «А кто Володя был по гороскопу?» Еще там на кухне капал кран, и в голове у меня потом долго висел, как паук на нитке, призрак безнадежных, шлепающих звуков.
Там, в Володиной комнате, стоял неподвижный полумрак, зато здесь, в аудитории № 28, – яркое разноцветие свитеров, джемперов, юбок, блузок, пиджаков, рубашек. И всё потихоньку шевелится, живет своей собственной жизнью. Шевелятся кисти рук, высунувшиеся из рукавов, шевелятся авторучки, шевелятся разлинованные листы тетрадей. Жизнь продолжается. Чужая, равнодушная, безо всяких истин и такая глупая, что хочется воззвать к Вседержителю: «Господи! Есть ли во всем этом смысл? Хоть какой-то? Хоть самый ничтожный?»
Бесполезно. Над головой никого нет. Только потолок с круглыми лампами. Кричи, вопи, надрывай что есть мочи глотку, все равно тебя не услышат.
– Метла! – громкий голос профессора Профессора снова вторгается в мои мысли. Он поправляет прическу и, ущипнув себя за плечо, аккуратным движением снимает с пиджака пушинку.
– Итак, метла, – повторяет он, уменьшив звук. – Это, дорогие мои, главный, даже, я бы сказал, главнейший атрибут Герасима, его рабочий инструмент и одновременно мужской инструмент, то есть эмблема его сексуальной энергии, рвущейся наружу. Как метла выглядит? Давайте вспомним. Конечно же как огромный фаллос. Ее верхняя часть, палка, всегда крепкая и прямая, то есть, так сказать, эрегированная. А нижняя часть, в свою очередь состоящая из прутьев, напоминает волосяной покров на лобке.
Профессор Профессор смолкает и, осклабившись, обводит испытующим взглядом аудиторию: мол, как вам такое? Ну, что ж… весьма и весьма. Вполне в духе нашего удивительного времени.
За спиной я слышу легкий шум и общее шевеление. Кто-то у окна хихикает. Троекуров поднимает голову от блокнота и что-то произносит Лугину на ухо. Тот кивает подбородком. Ровно так, как нас учил Зуев.
– Круто! – раздается с задних рядов мужской голос. Зуев слегка морщится не вполне академической реакции и кисло улыбается. Профессор Профессор полуоборачивается к нему и поднимается с довольным видом. Мне начинает казаться, что я попал в какой-то дурдом и сейчас вбегут санитары в белых халатах.
– Метла, друзья мои, – важно изрекает профессор Профессор, раскачиваясь над столом, – та значимая точка, которая определяет весь конфликт рассказа и бунт Герасима против барыни, его символической матери. Обратите внимание, что Герасима и барыню, его, так сказать, мать, ввиду отсутствия у Герасима отца, связывают сложные эдипальные отношения. Барыня-мать выступает как субститут символического репрессивного отца, она ревнива и подавляет сексуальность Герасима. И когда у него появляется новое увлечение, Муму, при этом бессознательно-сексуальное, и он расточает свои эротические ласки, барыня-мать, ставшая эдипальным отцом, вмешивается. Она ревнует, соревнуется с Герасимом за внимание Муму. И когда собака не проявляет к ней эротического интереса, заставляет своего символического сына избавиться от нее. Герасим, как вы помните, подчиняется. Он топит Муму, но затем бунтует и покидает барыню навсегда. Однако, дорогие мои, заметим, что бунт Герасима становится его сексуальным поражением. Герасим оставляет должность дворника и, что гораздо важнее, метлу. Что это означает? Это означает, что он отказался от сексуальной силы и бессознательно подверг себя кастрации.
Профессор Профессор делает глубокий вдох и резюмирует:
– У меня сегодня всё, дорогие мои. Спасибо.
В аудитории на секунду наступает тишина, а потом раздается гром аплодисментов, такой сильный, что я невольно вскидываю руки и прикрываю ладонями уши.
– Я не желаю слушать эти глупости! – Света прикрыла ладонями уши. Острые сиреневые ногти, прижатые к вискам, напоминали дикарские узоры.
Со Светой я быстро поладил. Когда мы вышли из архива и встали на крыльце, был вечер. Уже спустилась темнота, и дворик освещался химическим лиловым светом неонового фонаря. Собак и голубей не было. Рядом с нами, посредине дворика, чернела крышка люка, напоминавшая большой глаз, и около нее красовался всё тот же сугроб, похожий на высунувшийся из-под земли нос великана.
– Тут так романтично, как в сказке, – Света достала из кармана пальто перчатки. – Смотри, как красиво горит фонарь.
Я сказал, что верить городским вечерним картинам не надо, особенно в Петербурге. Что это демон зажигает фонари и лампы для того, чтобы показать всё не в настоящем виде.
Света рассмеялась, показав ровные крепкие зубы, и несильно хлестнула меня перчатками по рукаву. Я подумал, как всё хорошо начинается – мы уже почти семейная пара, и достал сигареты: будешь? Света сунула перчатки обратно в карман и ловко подцепила сигарету сиреневым когтем. Мы закурили. Света разглядывала меня с интересом:
– У тебя такие толстые очки…
Я сказал, очки – это чтобы тебя лучше видеть. А толстые они потому, что я сам – худой, для природного равновесия.
Света хихикнула, и я заметил, что на ее щеках появились приятные ямочки.
– Ты такой прикольный, – она затянулась сигаретой. – Чем вообще занимаешься?
Я стряхнул пепел и сделал удивленное лицо: как чем занимаюсь, стою вот, тобой любуюсь. Света звонко засмеялась.
– Преподаешь, наверное, да?
Я объяснил, что это только тогда, когда в институт прихожу. А так обычно сижу дома и квартиру караулю – у меня там много всего ценного: тарелки, ложки, вилки, сковородка. Даже паук имеется, настоящий, живет за шкафом.
Сугроб за спиной Светы отбрасывал ровную тень, которая заползала на крышку люка.
– Настоящий паук? – Света округлила глаза. – Прикольно! Ну ты даешь! У меня тоже дома есть паук. Только пластмассовый с мохнатыми лапками. Такие в «Детском мире» продаются.
Я компетентно кивнул, мол, кто ж не знает пауков из «Детского мира».
– Кот с ним все время возится, таскает его по всей квартире, – пояснила Света и скорчила приятную гримаску: – Сюсенька мой маленький, он сейчас у меня болеет.
С улицы донеслись чьи-то крики и матерная ругань. Я спросил Свету, как ей работается в архиве, и тут же вспомнил про задание Зуева и про свое расследование.
– Да ну… – она слегка поморщилась, выбросила сигарету и вынула из кармана перчатки. – Сплошная скука, никакой радости.
Я потушил сигарету о край урны и серьезно заметил, что если нет никакой радости, то мой психиатр Станислав Георгиевич советует в таких случаях правильно подбирать антидепрессанты. Это было почти на грани фола, но Света не обиделась. Она натянула перчатки и произнесла бодрым голосом:
– Так! Мы вроде в ресторан собирались?
Я сказал: ну конечно, я же тебе обещал кофе.
– Кофе? На ночь? – она мило поморщилась. – Ах да, ты же рак, раки любят пить по вечерам кофе. Только давай лучше вина, а то я от кофе потом спать не буду.
Я кивнул – прекрасная идея.
– Тут есть рядом одно хорошее место, – Света решительно взяла меня под руку.
Мы спустились с крыльца и двинулись через двор мимо горбатого сугроба. Промелькнула темная подворотня, и нам открылась улица, залитая желтым светом фонарей.
– Нам туда, – сказала Света, кивая головой в сторону освещенного перекрестка.
Улица казалась необитаемой. Прохожих не было. Припаркованные машины с потухшими фарами выглядели брошенными. Сильный ветер оживлял деревья, высаженные на тротуаре. Их ветки раскачивались вверх-вниз, словно хотели привлечь наше внимание. Но мы шли мимо и говорили о своем. Под одним из фонарей, прямо на тротуаре я увидел крупную чайку, которая деловито расклевывала дохлого белого голубя. Его крылья широко раскинулись в стороны и напоминали распятие. Они были очень красивы в желтом освещении. Я подумал, что Господь, расточающий эстетическую щедрость на никому не нужных птиц, мог бы почаще заниматься делами человеческими и хотя бы изредка наводить в них порядок.
А Света ничего не замечала. Она шла, держала меня под руку и весело болтала. Училась в институте на культуролога. Диплом писала у Крыщука, он тоже Телец по гороскопу, так что они нашли общий язык. Обухов? Нет, у него не училась, слышала только, что прикольный.
– А Крыщук ко мне подкатывал, прикинь? – мы стояли на перекрестке, у светофора. – Думала, замутить – не замутить. Короче, не стала. Противный он какой-то. Тем более у меня парень тогда появился, с деньгами, лысый такой, голова вытянутая. У него была смешная кличка – Желудь.
Загорелся зеленый свет, мы начали переходить дорогу, и я спросил, где сейчас этот «желудь». Не хотелось лишних проблем.
– Посадили, прикинь, – она поправила меховой воротник куртки. – Меня даже вызывали…
Я перебил ее, заметив, что раз «желудя» посадили, то теперь, наверное, из него вырастет прекрасный дуб, как в «Войне и мире».
Улица, прежде тянувшаяся без витрин, без всяких радостей, после перекрестка как будто решила зажить по-новому и стала оживленнее. Показались пешеходы. По обеим сторонам вместе с витринами явились сияющие вывески: «Табак», «Аптека», «Ремонт мобильных телефонов». Ветер понемногу стал стихать.
Мы прошли два квартала и остановились возле французской размашистой надписи, ловко захватившей два огромных оконных стекла.
– Нам – сюда, – Света потянула деревянную дверь в резных кружевах, над которой болтался манерный шестигранный фонарик.
Внутри, у самого входа стоял улыбчивый официант с толстыми лоснящимися щеками. Он радостно нам кивнул и предложил воспользоваться вешалкой. (Молодые люди столик бронировали? Нет? Ничего страшного, сейчас всё устроим. Вы вдвоем?) Мы освободились от верхней одежды, сели за крошечный стол друг напротив друга и принялись болтать. Вернее, болтала в основном Света, а я больше помалкивал и в тех случаях, когда это было необходимо, многозначительно кивал головой. Света долго рассказывала про подругу (подруга по гороскопу Козерог), которая купила себе недавно новое платье. Примеряла в магазине – вроде бы всё хорошо, а пришла домой – черт-те что и сбоку бантик.
Вино и сырная тарелка явились очень быстро. Света подняла бокал («Ну, за знакомство!»), сделала приличный глоток и сказала:
– Тут мило, правда? Как в сказке.
Я огляделся и подтвердил, да, как в сказке. Изнутри ресторан выглядел действительно ненатуральным и по-детски сказочным: круглые, крошечные столики, похожие на канцелярские кнопки, низкие стульчики с ажурными спинками, на стенах – канделябры с электрическими свечками. В глубине зала интимно светился розовым игрушечный грот, в котором шумел бойкий фонтанчик. На стенах, между канделябрами располагались картины в позолоченных рамах с игривыми сюжетами. Я вспомнил, что такие картины искусствоведы обычно называют «галантными». На той, что висела возле нас, изображался будуар. Лихой усатый гусар в белых рейтузах протягивал даме, сидящей в кресле, ветку сирени. Дама, прикрываясь веером, стыдливо отталкивала его руку.
Из динамиков под потолком медленно и слезливо текла мелодия, щедро разбавленная французским мяуканьем, выжимавшим сердце, как мокрый платок. Света уже рассказывала о другой подруге (по гороскопу – Скорпион), которая на последние деньги (у Скорпионов всегда проблемы с деньгами) купила подержанный автомобиль. Сначала всё шло хорошо, а потом мотор заглох, причем прямо посреди дороги, и больше не заводился. Я в ответ сочувственно покивал и философски заметил, что жизнь всегда обманывает наши ожидания. Мир, сказал я, отпивая из бокала, организован Богом, который специально сочиняет несоответствия, чтобы человек не загордился, поэтому наши желания никогда не исполняются. Света издала короткий смешок:
– Мои желания всегда исполняются.
– Значит, ты богиня, – сказал я.
Она заулыбалась, показав симпатичные ямочки на щеках:
– Может, тогда в честь этого еще одну бутылку возьмем?
Новая бутылка как раз была в моих планах, и я подозвал официанта.
Два часа пролетели незаметно. Я разглядывал Свету, разбавляя ее болтовню бородатыми анекдотами, и чувствовал, что мной постепенно овладевает приятная сытость. Зуев с его поручениями, Обухов, Капитонов, Оля и даже Володя Шишмарёв стали в моей голове уходить куда-то на второй план, тускнеть, заслоняться Светой. А она с каждой минутой становилась всё наряднее: сиреневый свитер, острые, как наконечники стрел, сиреневые ногти, веселые кудряшки, счастливые влажные глаза. Я подумал, что прыщики ей даже идут. Будто кто-то инкрустировал поддельными камнями красивую фарфоровую куклу. Я принялся их считать. Так, один слева, на лбу, другой справа, на щеке возле уха, еще один на подбородке и два на шее. Вышло всего пять. Не так уж много.
– Ты всё на меня так смотришь… – перебила мои мысли Света. – Что, нравлюсь, да?
В моей голове глухо пело вино.
Я поднялся, придвинул к ней свой стул и сел рядом. Мы начали целоваться, а потом нежно тискаться. Света приятно пахла духами и сигаретами. Я представлял ее голой, раскинувшейся на кровати. Мы сидели, приклеившись друг к другу, наверное, полчаса, пока мой телефон, лежащий на столе, не бренькнул эсэмэской. Я осторожно отпустил Свету и взглянул на монитор. Там светилось сообщение от Зуева: «Тебя ждать?»
– Слушай, – сказал я. – Уже поздно, поехали ко мне?
Света в ответ хихикнула:
– Чего, прям так сразу?
Я сказал: а почему бы нет.
– Ясно всё с тобой, – она взяла со стола бокал и решительно допила остатки вина. – Куда хоть ехать-то?
Я назвал адрес. Света скорчила гримасу и покачала головой:
– Нет, далеко.
Ладно, подумал я, не повезло, бывает. Не все человеческие желания исполняются сразу. Видимо, Бог, пришло мне в голову, внимательно следил за нами всё это время и решил сохранить свою божественную арифметику. Что ж, сказал я себе, в конце концов, это его мир, его арифметика. На столе передо мной лежал потухший телефон. Я вспомнил, что так и не ответил Зуеву.
– Давай лучше ко мне пойдем, – пояснила Света и вытянула губы трубочкой. – Я тут живу рядом.
По телу расползлась приятная теплота, а на спине, где лопатки, зачесалось, словно там стали пробиваться наружу крылья. Бог в самом деле обманывал все ожидания. Я спросил Свету, неужели она до сих пор живет одна.
– Пока да, – Света улыбнулась и замахала рукой, подзывая официанта. Тот незамедлительно явился.
– Повторить, молодые люди? – спросил он, указывая на пустую бутылку.
– Нет, мы уходим, счет, пожалуйста.
Через пять минут мы расплатились, оделись и вышли на улицу. Весь путь до ее дома занял меньше четверти часа. Ветер снова поднялся и теперь дул нам в спины, словно подгоняя и торопя заняться наконец делом. Машины, проносившиеся мимо, игриво подмигивали фарами, а в ночном небе, свободном от туч, матово светилась луна.
Мы одолели несколько кварталов, пересекли шумный проспект с грохочущими трамваями и свернули в узкий, плохо освещенный переулок.
– Вот здесь я и живу, – сказала Света, когда мы остановились возле темной металлической двери. – На третьем этаже. Правда, музыка в кафе была прикольная?
Наступал тот самый момент, когда нужно было во всём с ней соглашаться, и я с готовностью подтвердил: да, музыка в этом кафе прикольная.
Света принимала душ, а я сидел на низкой кровати и разглядывал ее комнату. На трюмо среди плоских флаконов, пузатых баночек и выжатых тюбиков блестел черный пластмассовый паук. С полок стеклянными глазами на меня смотрели маленькие плюшевые зайчики, мишки и белочки. В комнату, мягко ступая по паркету, вошел толстый рыжий кот. Осторожно приблизился и принялся обнюхивать мои носки. Я нагнулся его погладить. Кот дернулся, слабо шевельнув хвостом, прижался к моей ноге и, сыто урча, принялся об нее тереться.
– Чего, кота моего испугался? – Света стояла в дверном проеме. Вместо сиреневого джемпера на ней теперь был розовый махровый халат.
Я сказал, нет, не испугался. И добавил, что коты мне даже нравятся. Что они сдержанны и аристократичны. Их за это уважали Бодлер и Элиот.
– Кто уважал? – не поняла Света.
Пояснять я не стал. Но зато добавил, что собаки – совсем другое дело. В собаках есть что-то жлобское. Прибегут, обнюхают, обмусолят: всё им, понимаешь ли, надо выведать, кто такой, зачем пришел. А коты, наоборот, ведут себя как благородные лорды, не лезут, не надоедают.
– Я не желаю слушать эти глупости! – Света прикрыла ладонями уши. Острые сиреневые ногти, прижатые к вискам, напоминали дикарские узоры.
Я подумал, это так странно. Плюшевый зверинец, античные статуэтки, икона. И вдруг – ни к селу ни к городу первобытные узоры.
– Ты вообще раздеваться собираешься? – весело спросила Света. – Или что, сюсеньки моего застеснялся?
Света схватила кота на руки, принялась его гладить и осыпать поцелуями. «Сюсенька» делал отчаянные, но безуспешные попытки вырваться и уцепиться за рукав ее халата.
– Я целыми днями голая перед ним хожу, – призналась Света. – И ничего, не стесняюсь. Сейчас он у меня болеет, бедненький.
Она вынесла кота в соседнюю комнату, вернулась обратно и плотно закрыла дверь. Потом ловко выскользнула из халата и забралась на постель.
– Иди сюда, – Света поманила меня рукой и впервые назвала по имени.
Назвала тихо. Словно осторожно, нежно прикоснулась. У меня перехватило дыхание. Во рту пересохло. Все прежние мысли куда-то пропали.
– Лампу выключить?
Я не мог произнести ни слова. Только кивнул в ответ, пробормотал что-то очень глупое, быстро разделся и снял очки.
Кровать немилосердно скрипела. Кто-то топал у нас над головой и громко разговаривал; соседи за стеной гремели посудой. Но нам до них не было никакого дела. Время перестало существовать. Мы как будто умерли и парили в каком-то загадочном пространстве, лишенном форм и линий. Вещи потеряли границы и мягко растеклись. Вокруг расстилался доисторический хаос. Перед глазами плавали мутные пятна.
Потом, когда всё закончилось и Света сказала: «Ты прикольный», я, чтобы действительно показаться прикольным, надел очки. Света рассмеялась, и вещи вернулись на свои места: икона, шторы, полки с плюшевым зверинцем и ее лицо, белое, как фарфор. В комнате было темно, только свет уличных фонарей слабо пробивался сквозь шторы.
Мы долго лежали, молча глядя в потолок. Меня клонило в сон. Света тихо дышала рядом и вдруг спросила:
– Слушай, а что ты делал в архиве?
Я, зевая, стал ей рассказывать о несчастном Володе, мол, был такой талантливый парень, потом погиб как-то нелепо, хотелось бы узнать все подробности. О поручении Зуева и своей почетной миссии я предпочел умолчать.
– Ну, и что ты о нем узнал? – Света повернулась на бок и подперла рукой щеку.
И тут меня осенило – расследование ведь не закончено! Мне нужны реальные свидетели! В голове ожила и натянулась паутина. Сон как рукой сняло. Я подумал, Света с ее архивом – как раз та, кто мне точно поможет, и произнес, что теперь хорошо бы найти родственников этого Володи, если они, конечно, еще живы. Может быть, у них сохранились его стихи, размышлял я вслух, только вот где взять адрес?
– Да не проблема! – Света прижалась ко мне.
Я сказал, еще какая проблема, ведь прошло двадцать лет, люди, наверное, давно переехали, а может, вообще умерли.
– Найдем! – ласково пообещала Света. – Адрес и телефон есть в личных данных, а если переехали – пробьем по базе.
Я скептически хмыкнул. Света, весело нахмурившись, подняла голову и легонько шлепнула меня ладонью по щеке.
– Запомни! Ты имеешь дело с профессионалом! Я ведь в этом архиве всю попу отсидела.
Она перевернулась на живот и похлопала себя по голым белым ягодицам. Я подумал: «Отлично» – и даже сам не понял о чем: то ли о том, что Света найдет мне адрес, то ли о ее ягодицах.
Тревога ушла. На душе сделалось спокойно. Паутина в голове обмякла и больше не беспокоила. Мы еще немного поболтали, потом пожелали друг другу спокойной ночи и укрылись одеялом. Засыпая, я слышал, как в соседней комнате тоскливо мяукал кот.
от 6.04.2003
№ 2216/4 p
Зуеву Петру Степановичу
СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА
о предоставлении кандидатур в состав рабочей группы
Уважаемый Пётр Степанович!
Прошу представить кандидатуры в состав рабочей группы для разработки дополнительной образовательной программы в формате летней школы «Русский язык и русская культура в Санкт-Петербурге» / «Russian Language and Russian Culture in Saint-Petersburg» и определить руководителя рабочей группы.
Срок исполнения: 22.04.2003.
– Убери бумаги, – шепчет мне на ухо Зуев.
– Шеф, надо бы поглядеть – вдруг что-то срочное?
– Убери, – настойчиво повторяет Зуев. – Потом посмотришь.
Я сгибаю документы пополам и запихиваю их в рюкзак. Всё понятно, отвлекаться сейчас нельзя. Надо сидеть смирно и слушать, что говорит профессор Профессор.
После лекции Зуев повел нас сюда, в «Квентин Дорвард»: профессор, видите ли, изъявил желание пообщаться с преподавателями программы «в неформальной обстановке». И сейчас как раз самая что ни на есть «неформальная обстановка». Профессор Профессор сидит строго напротив меня, ковыряется вилкой в растрепанном салате и разглагольствует. Зуев изредка поддакивает, а Лугин и Троекуров почтительно внимают.
Вся эта компания меня раздражает. Так сильно, что хочется вытворить что-нибудь эдакое, в высшей степени художественное, чтобы раз и навсегда запомнили. Я вспоминаю, как неделю назад Капитонов сказал мне: «Теперь нам можно всё». Ну, раз можно… Я смотрю на Зуева и ловлю себя на мысли, что постоянно, как попугай, повторяю чужие слова.
– Ресторан ничего или так себе? – брезгливо сужает брови профессор Профессор. – Не отравимся? А то, помню, при Совке я один раз здорово траванулся.
На губе у него некрасивая клякса от майонеза. Лугин и Троекуров наперебой заверяют, что всё хорошо и что место проверенное.
«При Совке…» Сволочь. Встать бы сейчас во весь рост, стукнуть кулаком по столу так, чтобы тарелки подлетели вверх тормашками, и выкрикнуть всем в лицо, что «Совок» – моя несчастная загубленная родина. Ну, хорошо. Встану, выкрикну, и что? Ничего в ответ не будет. Только дураком выставлюсь. Лугин и Троекуров издевательски загогочут, а Зуев ухмыльнется и похлопает меня по плечу. Этим всё и закончится. И вообще, тут так себя вести не принято. Тут принято молчать, улыбаться и тихо сидеть за столом, измеряя жизнь кофейными ложками. Кофе тут, кстати, неплохой. А принципы и ценности, говорят, только мешают. Чем больше принципов – тем меньше добиваешься: таков закон жизни. Нам раздали карты, и приходится ими играть. Чей-то дурацкий замысел всё заранее предопределил. Одним выдал королей и дам, другим – шестерки. Это вам теперь на всю жизнь, братцы мои. Обухов рассудил иначе. Взял карты из рук декана, потом решил поменять их на те, что получше, и в итоге остался у разбитого корыта.
Профессор Профессор пускается в воспоминания, а я, чтобы успокоиться, принимаюсь разглядывать зал. Хотя что тут разглядывать? Всё как всегда. Те же готические потолки, тот же лабиринт из могучих столов и табуретов, те же укромные уголки для интимных уединений, те же жестяные рыцари в нишах. Днем – чинные обеды, вечером – буйные ужины. И так изо дня в день. Сейчас как раз время чинного обеда, но народу почему-то нет. Видать, лекция профессора Профессора всему институту испортила аппетит.
Возле нашего стола появляется официант Валентин, Валя, валет. Как всегда, строг, официален, учтив («Всё хорошо? Тогда можно подавать горячее?»).
– Да, наверное, пора, – Зуев кивает Валентину и оборачивается ко мне. – Ты ничего себе не взял.
Я объявляю ему, что не хочу, не голоден. Зуев начинает меня уговаривать.
– Надо питаться регулярно, – вмешивается в разговор профессор Профессор. – Вот я, например, завтракаю, обедаю и ужинаю строго по часам.
Надо же, какой молодец.
Профессор Профессор берет салфетку, вытирает рот и подбородок, похожий на тефтелину, – майонезная клякса на его губе исчезает.
– Своего кота я тоже кормлю по часам, – добавляет он важно. – Кот у меня недавно подрался с этим… как его… ракуном. Забыл русское слово.
– Енотом, – услужливо подсказывает Троекуров.
– Вот-вот, енотом! – профессор Профессор мнет салфетку и подсовывает белый комок под тарелку. – Я этого енота иногда подкармливаю. А кот, так сказать, ревнует.
Профессор Профессор подмигивает Зуеву.
Лугин и Троекуров уже закончили со своими салатами, отложили в сторону вилки и теперь внимательно его слушают. Снова появляется Валентин, на сей раз с большим подносом наперевес. Он ловко расставляет на столе тарелки с обильными мясными порциями. Одну почтительно ставит передо мной, и я жестом показываю на Зуева: ему, а не мне.
– Кот мой, бедненький, сейчас болеет, – возвращается к своей теме профессор Профессор. – Он у меня сердечник, в госпитале недавно лежал.
Мне вдруг представляется больничная палата, тумбочка с апельсинами, койка, и на койке, положив голову на подушку и укрывшись одеялом, безмятежно спит усатый американский кот.
– Нам, наверное, пора обсудить нашу программу, – осторожно напоминает Зуев, но профессор Профессор как будто его не слышит и поворачивается ко мне. Левой рукой он крепко держит вилку с насаженным на ней кусочком мяса.
– А вы любите котов?
Господи, что ж ты привязался со своим котом?
– Нет, не люблю, у меня на них аллергия.
Мое горло оплетают знакомые паучьи нити раздражения.
– Котов и кошек надо любить! – наставительно произносит профессор Профессор, дирижируя вилкой. – И что еще важнее, надо заслужить их любовь.
Я сдержанно киваю: надо так надо. Постараюсь заслужить.
– В природе мы все, так сказать, на равных, понимаете? – не отстает профессор Профессор. Он осторожно отрезает кусок мяса, отправляет его себе в рот и начинает пережевывать. Крупные складки на лице ходят ходуном. Мы все почтительно молчим – терпеливо ждем, когда он дожует и вернется к разговору.
– Нам кажется, что мы на земле главные, правда? – произносит профессор Профессор после долгой паузы. Он обводит нас испытующим взглядом. – Мы привыкли думать, что человек – венец, так сказать, творения.
Зуев подносит ко рту кулак и сухо кашляет. Лугин равнодушно смотрит в свою тарелку. Троекуров с подобострастным сожалением кивает, мол, да, привыкли.
– Но ведь это не так! – профессор Профессор кладет вилку на стол. – Все эти жучки, паучки, разные животные значат для природы гораздо больше. И мы должны это усвоить, то есть видеть себя не над ними, а среди них. Понимаете? Это задумано природой, а она, так сказать, пример образцовой демократии.
Профессор Профессор берет паузу с видом победителя, обводит всех взглядом и останавливается на мне.
– А вот вы, молодой человек, читали Уитмена?
Да что ж тебе надо-то?!
Паутина внутри натягивается сильнее, и мне становится тяжело дышать.
– Это который «Листья травы» написал? – собственный голос кажется мне резким и чужим. – Нет, не читал. Даже фамилии такой не слышал.
Зуев несильно толкает меня ногой под столом. Его брови недовольно хмурятся.
– Обязательно почитайте! – наставительно говорит профессор Профессор и вдруг спохватывается: – Ой, Пётр Степанович! Я, кажется, у вас в кабинете забыл свой зонтик.
– Ничего страшного, – ласково улыбается Зуев. – Мы потом поднимемся наверх ко мне и…
– Милейший, – перебивает его профессор Профессор и поворачивается ко мне. – Не сочтите за труд – сбегайте, пожалуйста, наверх, принесите мой зонтик.
Паутина в голове предельно натягивается и рвется с оглушительным треском. Мне кажется, что от ярости моя кожа сейчас расползется во все стороны.
– Уже бегу, – говорю я, стараясь скрыть бешенство, – и волосы по ветру.
Выпрямляюсь и с удовольствием наблюдаю, как физиономии Зуева и профессора Профессора вытягиваются.
– Не понял… – профессор Профессор кладет на стол вилку.
– Я схожу, – поднимается Троекуров.
– Давай, Дима, беги, – говорю я ему. – Только побыстрее. Видишь, человек ждет.
Я понимаю, сейчас надо успокоиться, остановиться, обратить всё в шутку. Но уже не могу ничего с собой поделать. Бешенство тащит куда-то вперед. Троекуров смотрит на меня с ненавистью. На его бледном лице проступает желтизна.
– Дима, – вмешивается Зуев. – Вот держи. Это от моего кабинета.
Он протягивает Троекурову крошечный ключ с зеленой биркой. Троекуров стоит в нерешительности: идти – не идти? Наконец, удаляется, бросив в мою сторону свирепый взгляд.
С меня хватит! Пора уходить. Я залпом допиваю кофе, поднимаю с пола рюкзак и ставлю его себе на колени.
– Извините нас, пожалуйста, – говорит Зуев профессору Профессору, улыбаясь через силу и кивая в мою сторону. – Видите, мы сегодня не в духе.
Профессор Профессор недобро прищуривается:
– Я полагал, здесь институт, а не детский сад.
– Да, – говорю, – если вам нужен клуб старперов, то это не здесь. Идите в Дом культуры пищевиков.
– А вам не пора домой, к маме?
Надо же, думаю. Очумел, а удар держит. Притом вполне спортивно, по-американски.
– Вяло, вяло, господин Долбилин, – я поднимаюсь и закидываю за спину рюкзак. – Не умеете вы…
– Слушай! – Зуев уже пришел в себя и принял строгий вид. – Не валяй дурака! Что с тобой сегодня? Садись, нам еще много чего надо обсудить.
Я смотрю на Лугина. Он внимательно разглядывает готический потолок у себя над головой и делает вид, что происходящее не имеет к нему никакого отношения.
– Вообще-то он у нас обычно смирный, – дипломатично поясняет Зуев. – Просто пошутить любит.
Профессор Профессор в ответ с важным видом кивает, мол, понимаем, были когда-то и мы рысаками.
– Чего стоишь как столб? – улыбается мне Зуев. – Садись. Мы сейчас…
– Шеф, мне надо лекцию идти читать.
– Так неправильно говорить, – миролюбиво вмешивается профессор Профессор. – Запомните раз и навсегда, молодой человек, в нашей системе образования нет никаких лекций. Есть только классы. И надо говорить: «Я иду давать классы».
– Вот вы, – говорю я язвительно, – идите и давайте ваши классы. А я буду читать лекции. Всего хорошего!
Гордо выпрямившись, я иду сквозь лабиринт столов и стульев, мимо жестяных рыцарей, мимо барной стойки, мимо Валентина, Вали, валета, застывшего у кассы. Мне легко и приятно. Но уже за дверью «Квентина Дорварда», оказавшись в институтском коридоре, я вижу свое отражение в пыльном окне, жалкое, горбатое подобие человека, и с горечью понимаю, что несколько минут назад потерял всё: карьеру, должность, зарплату, гранты, заграничные поездки. Всё рухнуло. Всё пошло коту под хвост.
– Всё рухнуло, всё пошло коту под хвост! – произнес Шишмарёв-старший.
Света выполнила свое обещание. Уже через два дня она раздобыла и телефон, и адрес.
– У меня для тебя сюрприз! – сообщила она с таинственным видом. Мы сидели в том же самом французском кафе, слушали ту же самую музыку и пили то же самое вино. Всё шло по второму кругу, только на этот раз джемпер на ней был не сиреневый, а мутно-зеленый, напоминавший цвет штормового моря.
– Вот, – Света полезла в сумочку и извлекла оттуда сложенный пополам бумажный лист формата А4. – Нашла я твоих Шишмарёвых.
От радости я чуть не опрокинул бокал с вином.
– Погоди, – Света аккуратно отвела мою руку. – Я тебе сама всё покажу.
Ее сиреневые ногти, хищно заостренные, глухо постучали по словам и цифрам, выписанным в столбик.
– Это мне мой бывший помог, прикинь? – пояснила она и хитро улыбнулась.
– Желудь? – ехидно спросил я.
– Ты чего, сдурел? Желудь сидит уже третий год. Это Митька. Да не парься ты, мы год назад разбежались. Он, кстати, тоже был Рак по гороскопу. Короче, смотри: Шишмарёв Иван Ильич, адрес такой же, как в личном деле этого парня. Данные сходятся. Только название проспекта, смотри, поменялось. У меня в документах указан Шверника, а тут уже, видишь, какой-то Второй Муринский. И еще номер городского телефона сменился. Вот, смотри, я записала новый номер. Митька его пробил по базе. – Света поскоблила сиреневым когтем подбородок. – Мужик, судя по всему, живет один. Есть дочь, жена умерла три года назад, сын тоже умер, в 1984-м.
– Света, ты чудо! – я поднял бокал. – Давай за это…
– Это не всё, – она стукнула ногтями по бумажке. – Митя вот еще что выяснил. Этот твой Владимир Шишмарёв, ну, Володя, действительно писал стихи. И, прикинь, его один раз даже напечатали! Вот, смотри, я тут записала: журнал «Меридиан», 1983 год, пятый номер, рубрика «Материалы Всероссийского конкурса детской и юношеской поэзии».
Света выпрямилась и торжествующе на меня посмотрела.
– Ну, правда я молодец? Что нужно сказать? – она повернулась в профиль и притронулась игривым указательным пальцем к щеке, рядом с тем местом, где алел крохотный прыщик. Я послушно потянулся к ней и поцеловал туда, куда было велено. Всё опять складывалось самым лучшим образом. Потом были разговоры о ее подругах, ночная прогулка по стылому городу, ее спальня с плюшевыми свидетелями нашей ночной близости и тоскливое мяуканье кота за дверью.
Шишмарёву-старшему я позвонил только через неделю. Всё тянул, откладывал и не решался. Я ездил на работу в институт, сидел за служебками, приказами, распоряжениями и гонял в голове взад-вперед путаные мысли. Чем больше я думал о нашей встрече, тем больше возникало сомнений. В какой-то момент мне даже стало казаться, что звонить Шишмарёву-старшему совершенно необязательно, потому что и так всё ясно: Володя себя убил из-за того, что его завалили на экзамене. Ведь не случайно Шишмарёв-старший отыскал потом Шейнина и набил ему морду. Я вспоминал Володино лицо на фотографии, которую видел в архиве, его цыплячью шею, детское, немного вызывающее выражение глаз и тут же себе возражал – нет, ничего не понятно, ровным счетом ничего. Возможно, Обухов и Шейнин вообще тут не при делах и была другая причина: девушка бросила, друг предал, стихи не напечатали. Да мало ли могло быть причин? Юности свойственно метаться, глупо отчаиваться и возводить любую мелочь в чин трагедии. А отец (про себя я его уже называл «Шишмарёв-старший») заистерил и нашел себе виноватого. И теперь, спустя двадцать лет, он вполне мог остыть, сказать: всё дело в девушке, в друге-предателе, в ненапечатанных стихах, а институт ни при чем – я тогда просто погорячился.
Эта версия мне совершенно не подходила – она давала возможность Обухову выйти сухим из воды. Но, с другой стороны, я понимал, что Шишмарёв-старший мог подтвердить, что Обухов с Шейниным убийцы, да еще добавить подробностей.
Дни бежали, подгоняя друг друга. Неумолимо приближалось заседание ученого совета, на котором Обухов собирался громить Зуева, и нужно было решаться. В конце рабочей недели, в пятницу вечером, я собрался с духом и позвонил. Гудки в трубке тянулись долго, как вагоны товарного поезда, когда в детстве стоишь у шлагбаума и ждешь, пока он проедет. Я приготовился дать отбой, но тут гудки внезапно оборвались, послышался легкий хруст, и трубка отозвалась мужским голосом:
– Слушаю вас!
Я попросил к телефону Ивана Ильича.
– Слушаю вас! – повторила трубка.
Я спросил, имеет ли он отношение к поэту Владимиру Шишмарёву. Упомянул «Меридиан», конкурс детской поэзии, еще что-то…
– Да, это мой покойный сын…
Трубка отвечала короткими, простыми словами, будто со мной говорил древний жрец или прорицатель. Я слегка струсил, но тут же взял себя в руки и начал вдохновенно врать про то, что я – журналист, про интернет-портал, который открывает забытые имена, про что-то там еще. Шишмарёв-старший меня не перебивал. И только когда я закончил, сдержанно спросил:
– Чем могу быть полезен?
Я стал путано и торопливо объяснять – нам нужны фотографии, какие-нибудь неопубликованные стихи – вы не волнуйтесь, мы сделаем ксерокопии и сразу всё вернем. И вообще, заключил я, хотелось бы встретиться лично и подробно побеседовать о Володе. Я говорил, разогреваясь собственными словами, и вдруг осекся на полуслове. С тоской подумал, что слишком уж тороплюсь, что не стоило так сразу вываливать всё ему на голову. Сейчас, подумал я, Шишмарёв-старший просто пошлет меня подальше и бросит трубку.
Но Шишмарёв-старший меня не послал. И трубку не бросил. Он сказал:
– Хорошо.
Голос его был таким спокойным, что я смутился. Но это смущение тотчас же заглушил в моей голове победный клич: «Ура! Всё получилось!»
– Может быть, завтра? Сможете ко мне подъехать часа в три? – он выжидательно кашлянул в трубку.
Уже завтра! Я не верил своим ушам. Неловко забормотал: знаете, суббота, выходной, не хотелось бы вас беспокоить.
– А чего тянуть? – тихо засмеялся он. – Раз надо – так надо. Я вам всё расскажу. Пишите адрес.
Заявляться одному к Шишмарёву было неловко, да и не солидно для сотрудника журнала. Каждому герою нужен напарник, рассудил я, а каждому злодею – сообщник. И я позвонил Свете. Она сразу же согласилась, сказала: с тобой куда угодно, хоть на край земли. Такое начало обещало удачу.
Район, куда мы приехали на метро, был мне хорошо знаком. Здесь я когда-то жил еще при СССР, с мамой и папой в девятиэтажном доме, который назывался «пентагон». Я давно не заглядывал в эти места. Не было повода, да и не особо тянуло. Мы вышли из метро на площадь, и я заметил, что она не сильно переменилась. Тот же грохот транспорта, та же людская толчея, те же кирпичные здания, опоясывающие широкий круг с трамвайными рельсами. Великая империя возвела здесь в начале восьмидесятых свои последние архитектурные шедевры. Возвела торжественно, многокватирно и многоэтажно, в соответствии с масштабными планами последних пятилеток. В те годы, которые я старался забыть, она упрямо лезла в небо, громоздя друг на друга кирпичи, но при этом выдыхалась, теряла стиль, теряла связь со своим первым революционным очерком. Разглядывая знакомые здания, я подумал, что в ее стремлении вперед и вверх таилась трагическая ошибка, роковой порок, который по мере естественного движения с годами становился всё яснее.
Дул сильный ветер. Света шла рядом и говорила, что сегодня для Раков и Тельцов – самый удачный день. В рюкзаке у меня на всякий случай лежали бутылка коньяка и фотография Обухова: разговор с Шишмарёвым-старшим мог принять любой, самый неожиданный оборот.
Мы пересекли улицу, по которой в обе стороны ползали трамваи, затем проспект, считавшийся во времена СССР правительственной трассой, миновали бывший кинотеатр, переделанный в казино, и вышли к небольшому скверу, где росли голые, тощие деревья. Холодный апрельский ветер качал их ветки вверх-вниз, и деревья напоминали скелеты буйных, взвившихся на дыбы лошадей. Над ними с громким карканьем кружили вороны. Мы почти были на месте. За сквером стояла кирпичная серая девятиэтажка, тот самый дом, в котором жил Володя Ш. Мы шли по раскисшей дорожке, и я вспомнил, что раньше в нижней части этого здания находился гастроном, а рядом работали три ларька: «Союзпечать», «Мороженое» и «Ремонт обуви». Теперь вместо гастронома я увидел ресторан, а там, где прежде были киоски, – длинную линию овощных ларьков, огибавшую дом. Возле них с бравым видом бродили смуглые кавказцы, и дом напоминал древнюю осажденную крепость.
Когда мы ехали в лифте, я сказал Свете, что говорить с Шишмарёвым я буду сам и чтобы она лишнего не болтала.
– Да пожалуйста, – Света обиженно поджала губы.
Шишмарёв-старший оказался высоким, статным мужчиной. Смуглое лицо с правильными чертами, седая пышная шевелюра и густая борода придавали ему сходство с каким-то античным благородным героем. Он крепко стиснул мою руку и, кивнув на Свету, сдержанно поинтересовался:
– Вы со свитой?
– Это – Света, – я стряхнул с плеча рюкзак и поставил его на пол. – Она из архива.
Из какого архива, я уточнять не стал.
– Вот вешалка, – показал Шишмарёв-старший. – Внизу тапки.
Пока мы неловко толкались в тесной прихожей, освобождаясь от верхней одежды и уличной обуви, я коротко повторил свою легенду, в которую уже сам успел поверить: журнал «Меридиан», интернет-портал, забытые имена. Шишмарёв-старший кивнул и распахнул дверь ближайшей комнаты:
– Вот тут жил Володя. Хотите взглянуть? – Он протянул руку и включил верхний свет. – Мы с женой ничего не меняли.
Мне было все равно, но я сказал: да, очень хотелось бы. Он посторонился, я пропустил вперед Свету и шагнул следом. Шишмарёв-старший остался стоять в дверях. Света прошла к маленькому гэдээровскому креслу, мимо набитых до отказа полок, даже не взглянув на названия книг. Усевшись в кресло, она достала из сумочки круглое зеркальце и стала внимательно рассматривать свои зубы. Шишмарёв-старший, оставшийся в дверях, молчал, скрестив руки на груди. В квартире стояла тишина, и было слышно, как на кухне капал кран. Шлепающие звуки ложились ровно, словно отмеряли секунды. Мой взгляд упал на неприбранный угол возле шкафа. Там на полу в беспорядке валялись старые советские журналы: «Новый мир», «Знамя», «Меридиан». Остальное в комнате тоже было старым и советским: раскладной диван, школьный письменный стол со сгорбленной зеленой лампой, два тесных гэдээровских кресла, платяной шкаф с книжными полками, напоминавший трехпалубный корабль, и вишневое пианино «Красный Октябрь», на котором чернел широкий проигрыватель. Окна закрывали тяжелые кремовые шторы.
Здесь царило мертвое спокойствие, и мне показалось, что я вернулся домой, в СССР, что этих десяти долгих лет как будто бы и не было. Книжные полки и письменный стол украшали черно-белые фотографии в пластмассовых рамках ртутного цвета. На фотографиях мутной белизной светилась покалеченная античность: развалины Рима, развалины Помпеи, безносый Зевс, безрукая Венера, безголовая Ника и, наконец, Лаокоон, опутанный змеями. Я поймал себя на мысли, что всегда терпеть не мог этого Лаокоона, слишком натуралистичного, слишком сдержанного в своих нечеловеческих муках, и перевел взгляд на большие коробки возле пианино. В них, прижавшись друг к другу, теснились виниловые пластинки. Я нагнулся, вытащил одну наугад и прочитал незнакомую фамилию: «Софроницкий».
– Володя очень любил классическую музыку, – тихо подал голос наблюдавший за мной Шишмарёв-старший. – До восьмого класса ходил в музыкальную школу. Все время просил нас покупать ему пластинки. Мы с женой покупали, хотя сами в этом ничего не понимали.
Он безнадежно махнул рукой.
– Я тоже в этом ничего не понимаю, – вставила свои пять копеек Света. Она убрала зеркальце в сумку и облизнулась.
Я спросил Шишмарёва-старшего, есть ли у него какие-нибудь Володины фотографии.
– Конечно, одну минуту, – он подошел к шкафу и снял с полки толстенный фотоальбом. Положил передо мной на стол, бережно открыл. – Вот, смотрите на здоровье. Тут вся наша жизнь.
Фотографии были черно-белыми. Я начал медленно переворачивать страницы. Шишмарёв-старший стоял рядом и внимательно следил за моими движениями.
– Тут мы в Алупке. Видите, – он ткнул пальцем. – Володе здесь три года.
На фотографии всё семейство. Миловидная женщина в летнем платье без рукавов, Шишмарёв-старший, еще молодой, в шортах, с голым античным торсом, и двое маленьких детей: мальчик и девочка. За их спинами – ажурная ограда, увитая змейками плюща. Володя – веселый крепыш. Улыбается в камеру и держит на ладони большой пятипалый лист.
– А здесь – Солнечное. Мы там снимали дачу. – Шишмарёв-старший достал из кармана носовой платок.
Володя на детской площадке. Ему уже лет пять или шесть. Похудел и вытянулся. Он оседлал деревянную лошадь и, судя по всему, в полном восторге от самого себя. Жизнь прекрасна.
Шишмарёв-старший вытер нос и спрятал платок. Я открыл следующую страницу. Начались школьные фотографии. На общем снимке класса (школа № 74, 1 «А» класс) Володя смирно сидит в самом первом ряду справа. Вид у него немного испуганный. Октябренок. «Октябрята – будущие пионеры», вспомнилось мне давно забытое и сентиментальное. «Октябрята – прилежные ребята, любят школу, уважают старших». Второй класс. «Только тех, кто любит труд, октябрятами зовут». Третий класс. Музей Революции. Володю принимают в пионеры. Я, Владимир Шишмарёв, вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь горячо любить свою Родину, жить, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия…
– Четвертый класс. Пятый, шестой, – методично объявлял Шишмарёв-старший, пока я переворачивал страницы. На фотографиях Володя рос, раздавался в плечах, взрослел лицом и продолжал улыбаться, как прежде, но в его улыбке стал появляться какой-то новый, странный для меня оттенок. Света сидела в кресле, уткнувшись в телефон, набивала кому-то эсэмэски и не обращала на нас внимания.
– Седьмой класс, восьмой, девятый… – голос Шишмарёва-старшего делался глуше. Мы приближались к развязке.
– Вот последняя фотография, – сказал он, наконец. – Это их снимали для выпускного альбома.
Володя смотрел на меня и по-прежнему улыбался. Я заметил на нем галстук, узкий, как тогда было модно, похожий на змейку. Света, оставив телефон в кресле, поднялась, поглядела из-за моего плеча, зевнула и села обратно. Снова взяла телефон и уставилась в него. На кухне продолжал капать кран. Я спросил Шишмарёва-старшего, нет ли у него еще одной такой фотографии – нужно для сайта.
– Да, конечно, – сказал он. – У нас их несколько. Сейчас принесу.
Он тихо вышел из комнаты, а я присел к столу и стал внимательно изучать последнюю фотографию Володи, словно она могла мне открыть что-то новое.
Лицо примерного мальчика, любившего классическую музыку. Тощая шея, немного вздернутый нос, крошечная родинка на правой щеке, трогательная ложбинка посреди подбородка. Все эти черты я уже успел досконально выучить. Глаза! Теперь они были совсем другими. В их выражении различалось что-то нехорошее, нездоровое и никак не собиравшееся для меня в общую идею. Они смотрели по-детски беззащитно, но в этой беззащитности как будто таился вызов и еще что-то такое, отчего делалось немного не по себе. На секунду мне показалось, что это не я его разглядываю, а он меня.
Я закрыл альбом и взглянул на Свету. Она сидела, слегка сгорбившись, и по-прежнему смотрела в телефон. Через минуту вернулся Шишмарёв-старший.
– Вот, – он положил фотографию Володи передо мной на стол. – Можете забрать себе.
Света подняла голову и спросила:
– А кто Володя был по гороскопу?
Шишмарёв-старший открыл было рот, но я тут же вмешался и попросил его рассказать о том, как Володя учился в школе, чем увлекался. Нужно было аккуратно подвести его к тому самому роковому вопросу.
– Учился хорошо, чего уж тут… – Шишмарёв-старший присел на краешек дивана и уставился в пол. – Десять лет висел на доске почета, представляете? Учителя его очень любили. Знаете, мы с женой иной раз спорили, кто пойдет на родительское собрание, – очень уж хотелось послушать, как там его будут нахваливать.
Неужели, спросил я, Володя никогда не хулиганил?
– Хулиганил? Ну что вы! Хотя, знаете… – Шишмарёв-старший наморщил лоб и легонько хлопнул себя ладонями по коленкам. – Был один странный случай в девятом классе. У нас, значит, два квартала отсюда была стройка. И парни из его класса притащили в школу битые кирпичи. Притащили, значит, и разложили на подоконниках по всем этажам. Представляете? Учителя начали разбираться, и тут выяснилось, что заводилой был Володька: он ребят и подбил на это дело. Нас с женой в школу вызывали к директору. Ну ничего, всё обошлось, замяли как-то – Володя все-таки шел на золотую медаль. Дома я его спросил: зачем? Я, говорю, ругать тебя не буду, ты мне просто по-человечьи объясни. А он стоит и улыбается. Вот пусть, говорит, они сидят теперь и думают зачем, пусть головы себе сломают. Так и не смог ничего от него добиться. Я его, знаете, никогда не наказывал, иногда, правда, ругал маленько.
Шишмарёв-старший замолчал. Света в кресле легонько зевнула и прикрыла рот ладонью. С кухни по-прежнему доносился звук шлепающих капель. Нужно было двигаться дальше, и я спросил, когда Володя начал писать стихи.
– Стихи? – Шишмарёв-старший наморщил лоб. – Да бог его знает… Вроде бы еще в детском саду. Помню, было одно стихотворение, он его в шесть лет сочинил, совсем дурацкое про мертвого белого голубя, мы с женой всё смеялись. А потом, уже в школе, он тетрадочку себе завел – свои стихи туда записывать. Сидел над ней целыми днями. Я думал, баловство какое-то, однажды отобрал, говорю: хватит сиднем дома сидеть, беги во двор гулять. Потом гляжу в окно: дети вокруг качелей возятся, а мой, значит, поодаль кругами прогуливается. Вернулся, значит, через час и говорит: папа, дай тетрадку, у меня там во дворе стихотворение сочинилось, записать надо. Вот так-то. А через месяц примерно мне звонит учительница по литературе и говорит: так, мол, и так, ваш сын, Иван Ильич, очень хорошие стихи пишет. Я, говорит, дала на уроке задание стишок придумать, так он так здорово написал – весь класс потом ему хлопал. Я его еще попросила почитать, и он нам читал, пока урок не кончился. Он у вас, Иван Ильич, сказала, талант. Я ее послушал, у меня сердце прямо взыграло – десять лет парню, а уже, значит, стихи сочиняет.
Шишмарёв-старший потер пальцами лоб и продолжил:
– А потом – пошло-поехало. Знаете, как это бывает?
Я не знал. Стихов я никогда не сочинял и в обозримом будущем сочинять не собирался. Перевел взгляд на Свету – она по-прежнему смотрела в телефон, нажимала кнопки и в перерывах покусывала сиреневый ноготь на указательном пальце. Я подумал, надо поскорее закончить с Шишмарёвым и ехать к ней домой.
– Пошло-поехало, – повторил Шишмарёв-старший. Голос его немного потеплел. – Сначала Володька читал на школьных концертах, потом его от школы стали посылать на район – там были конкурсы какие-то. Мы с женой так им гордились. В школе тоже, значит, все только о нем и говорили, мол, у нас тут учится будущий Пушкин. Старшие ребята его уважали, даже за руку здоровались. А в девятом классе, представляете, Володька в Москву поехал на всесоюзный конкурс. Об этом конкурсе даже в «Ленинградской правде» писали.
Шишмарёв-старший громко цокнул языком и слегка выпрямился.
– Помню, Володька очень волновался: вдруг не поймут, отругают. Я ему говорю: всё они поймут, не глупее тебя, будешь там первым. Верил я в него…
Шишмарёв достал платок и шумно высморкался. Я воспользовался паузой и сказал ему, что на кухне капает кран. Он не обратил на мои слова никакого внимания:
– И знаете, получилось! Володька вернулся из Москвы, прямо весь сиял – первое место! Представляете? Сам Роберт Рождественский ему руку жал. Мы с Иркой, с женой моей, были так счастливы – не передать. А через неделю Володьке позвонил редактор из журнала «Меридиан», как его, Борис, кажется, Григорьевич, и сказал, чтобы Володька ему свои стихи принес. И, представляете, напечатали. Целых три штуки. Мы с женой потом подъехали в редакцию – нас так там радостно приняли, чаем угостили. Их главный, этот Борис… сказал нам: парень ваш – большой талант. Это, говорит, успех. Пусть, говорит, пишет дальше, вы, главное, не мешайте. Будем, говорит, следить за его творчеством. Потом, правда, когда Ирка с Володькой вышли, он меня задержал, прикрыл дверь и сказал мне шепотом: стихи хорошие, конечно, но, знаете, местами слишком уж взрослые. Вы, говорит, с ним повнимательнее. Мало ли что. Как в воду глядел…
Я спросил, печатался ли Володя дальше.
– Нет, – глаза Шишмарёва-старшего увлажнились. Он пошевелил плечами. – Володька музыкальную школу закончил, и тут начались эти олимпиады, одна за другой, будь они неладны. Сначала по английскому, потом по истории. Володька их тоже выиграл.
Теперь слова давались ему с трудом. Словно кто-то накинул ему на горло веревку. Я почувствовал по его голосу, что скоро мы доберемся до цели, и спросил, почему именно история.
– Не знаю, – тряхнул головой Шишмарёв-старший. – Володька случайно какую-то книгу в библиотеке нашел. Что-то про древние гробницы, про раскопки. Он ее читал, значит, целыми днями и мне рассказывал. Потом взял еще одну про этого, как его, он еще вроде как Трою откопал.
Я сказал, что, скорее всего, это Шлиман.
– Вроде так и есть, – махнул рукой Шишмарёв-старший. – Ну и пошло-поехало. Стихи совсем забросил. Даже пластинки свои перестал слушать. Придет домой, уроки сделает и, как ненормальный, за эти книги хватается. Сидит читает день и ночь. Я ему – пойди погуляй, так и заболеть недолго. Хотя, конечно, рад был. Делом парень занят. Не то что другие… Те вон в футбол гоняют.
Шишмарёв-старший начал говорить всё сбивчивей. Голос его теперь слегка дрожал.
– И еще Володька на английский налегал. Мы ему учебник купили, какой-то вузовский, там целых три автора написали, так он всё сидел и зубрил. Лучше всех в классе выучил. Его и еще одного парня послали от школы на городскую олимпиаду по английскому. Так он там диплом первой степени получил, а потом еще на олимпиаде по истории.
Я спросил, сохранились ли дипломы. И еще подумал: надо взять, пригодятся – суну их потом победно в лицо Обухову.
Шишмарёв-старший удивленно посмотрел на меня. Будто впервые увидел. Я выдержал его взгляд и повторил свой вопрос.
– Да-да, – оторвалась от телефона Света, – нам это важно. Может быть, у вас копии какие-нибудь есть?
Шишмарёв-старший молча встал с дивана, подошел к письменному столу и, слегка наклонившись, выдвинул нижний ящик.
– Где-то тут… – он вытащил несколько листов бумаги, выпрямился, посмотрел на них внимательно, выбрал два и протянул мне. Это были ксерокопии олимпиадных дипломов. Я взял их из его рук и внимательно рассмотрел. На каждой была торжественная надпись, которую обрамлял серый змеевидный орнамент. Внизу виднелись следы печати и побледневшие размашистые подписи. То что нужно. Я сложил бумаги, сунул их в рюкзак и подумал – теперь пора узнать самое главное, то, зачем я сюда явился. Решил действовать осмотрительно и осторожно сказал, что с такими дипломами Володю должны были принять куда угодно с распростертыми объятиями.
Шишмарёв-старший тяжело вздохнул:
– Я ему тыщу раз говорил, предупреждал, что не надо соваться в этот институт. Он и слышать ничего не хотел.
Шишмарёв-старший сделал шаг к дивану и тяжело на него опустился. Я заметил, что он забыл задвинуть ящик письменного стола, и теперь этот высунувшийся ящик с белыми бумагами напоминал балкон дома, покрытый снегом.
– В декабре, перед самым, значит, Новым годом, когда Володька закончил полугодие, он пришел ко мне в комнату: папа, надо поговорить. Ну надо так надо. Я, говорит, хочу стать историком и буду в институт поступать. Прямо обухом по голове. Понимаете, мы с женой инженеры, я всю жизнь с отопительными котлами… Хотел, чтобы у сына профессия была. Настоящая, мужская, понимаете? А тут вдруг история. Что за профессия? Ерунда какая-то, болтовня одна. Я ж думал: эти книги, олимпиады эти так – поиграется и забудет. Душно что-то… Дышать нечем.
Он встал с дивана, снова подошел к столу, потянулся рукой к форточке и приоткрыл ее. В комнату тотчас же хлынул холодный воздух, а вслед за ним – шум проспекта. Кремовые шторы зашевелились.
– Я ему и так, и эдак. – Шишмарёв встал возле шкафа и скрестил руки на груди. Голова его оказалась рядом с фотографией Лаокоона, боровшегося со змеями. – Ты ж мужик, говорю. Тебе профессия настоящая нужна! А он – ни в какую. Слышать ничего не хочет. Буду историком – и всё тут.
За окном отрывисто каркнула ворона. Звякнул проехавший трамвай. Шишмарёв-старший достал из кармана брюк платок.
– Тогда эти конкурсы сумасшедшие были. Я ему говорю: нужны знакомства, а у нас в этом институте никого нет. Иди, говорю, в технологический, там у меня приятель механику читает, учились вместе, поможет, если что, подстрахует. А он говорит: ничего, папа, сам справлюсь, без блата. Я туда по-тихому въеду, как в троянском коне. В общем, час, наверное, проговорили или два – он всё твердит свое. Ладно, думаю, утро вечера мудренее. Легли спать. Я ночью ворочался, никак уснуть не мог. Ирка говорит, ну, что ж делать, если он так хочет. С утра я прихожу к нему. Ладно, говорю, будь по-твоему. Только смотри, говорю, не проиграй! Ты, говорю, права не имеешь провалиться. Мы с мамой, понимаешь, работали с утра до ночи, света белого не видели, чтобы тебя вырастить. Не подведи меня.
Шишмарёв шумно высморкался, вытер нос, скомкал платок и сунул его в карман.
– Зря, наверное, я всё это ему тогда сказал. В общем, время пришло, подали мы документы, пошел он, значит, писать сочинение. А через два дня ответ – четыре. Я забеспокоился – там прошлогодний конкурс был высокий, девятнадцать баллов, нужны одни пятерки. А он сидит на кухне за столом, улыбается, говорит: успокойся, папа, за сочинение всем ставят четверки, ты что, не знал? Завтра, говорит, у меня английский, и там уже точно будет пять. Я ему – а если завалишь? А он мне – папа, ты что, я ж олимпиаду выиграл.
Шишмарёв-старший остановился, отвел глаза в сторону и тяжело вздохнул. Я терпеливо ждал, когда он перейдет к самому главному.
– В тот день у него был английский, – снова заговорил Шишмарёв-старший. – Мы с утра позавтракали макаронами. Я его проводил до дверей и еще раз сказал: «Не подведи». А Володька только скривился да плечами дернул. Вечером прихожу с работы, никого дома нет, только Володька. Сидит на диване, голову обхватил. У меня сердце сразу упало. Что, говорю, двойка? Он поднимает вверх три пальца. Всё пропало, говорит. Я ему: быть не может, как же так, ты ж мне обещал, ты ж – лучший по английскому! Он глянул на меня – никогда его таким не видел: бледный, весь дрожит, руки трясутся. Я давай расспрашивать, на чем срезался-то. А он мне: какая разница, вопросы были идиотские, один дурнее другого. Специально, говорит, валили, я чувствовал. Я ему – вот, видишь, нечего было туда соваться, со свиным рылом да в калачный ряд. Зря сказал. Просто самому стало обидно. Ведь всё рухнуло. Всё пошло коту под хвост.
Шишмарёв-старший сглотнул слюну. Я почувствовал, что хочу пить и что надо попросить воды. Отчего-то вспомнился роман «Путешествие на край ночи»: пожилая пара стоит на коленях возле трупа мальчика, и рядом солдат, которого мучает жажда. Солдату все равно. Ему нет дела до супружеской пары, до мальчика, вообще до всех человеческих страстей и горестей. Он хочет пить. Я открыл было рот, но, взглянув на Шишмарёва-старшего, решил – потерплю. Сейчас ни в коем случае нельзя было его отпускать.
– Я подумал, нельзя так всё оставлять, – продолжил Шишмарёв-старший, – позвонил в их этот институт, сказал: мы, мол, Шишмарёвы, не согласны с оценкой. Там мне девушка какая-то ответила, вежливо так: приходите, мол, завтра писать заявление на апелляцию, будет специальная комиссия. Завтра так завтра. Я Володьке говорю: погоди ты Лазаря тянуть, может, не всё потеряно, ты у меня – герой, первый ученик. Ирка через час пришла с магазина, тоже охала, ахала. Говорит, поезжайте обязательно. В общем, с утра я собрался, говорю ему: поехали со мной. А он – ни в какую. Не поеду, говорит, и точка. Гордый был. Ну, значит, явился я туда, написал заявление, подождал час, и меня в кабинет отправили. Захожу, а там хлыщ какой-то сидит, весь холеный, в заграничных очках.
Я кивнул и посмотрел на Свету. Она спрятала телефон и с интересом слушала наш разговор.
– Короче, этот хлыщ раскладывает передо мной бумаги и давай объяснять. Вот, говорит, протокол экзамена, тут всё зафиксировано: ваш мальчик того не знал, этого. Извивается передо мной, как змея, улыбается подлец: у нас тут, мол, конкурс большой, требования высокие, так что извините…
Я прервал Шишмарёва-старшего и спросил, не помнит ли он фамилию этого хлыща.
– Нет, не помню. Там еще один был, постарше, с родимым пятном на щеке. Но он всё больше молчал и в окно смотрел.
От внезапной догадки у меня засосало под ложечкой. Я подумал: чем черт не шутит, полез в рюкзак и вытащил фотографию Обухова:
– Этот?
Шишмарёв-старший взял у меня из рук фотографию, сощурился и присел на диван. Наступило молчание. Капающего крана я уже не слышал. Его звуки заглушал уличный шум, проникавший в открытое окно.
– Да, – произнес он после долгой паузы. – Очень похож. Столько лет прошло. Вроде он… Точно – он! Я этих гадов хорошо запомнил. Откуда это у вас?
– Известная в городе личность, – сказал я уклончиво.
Света поднялась, взглянула на фотографию, испуганно дернулась и села обратно. Я подумал, Шишмарёв сейчас что-нибудь заподозрит, но тут же понял, что ему нет до нас никакого дела, что весь этот час он разговаривал сам с собой. Мы приближались к последнему рубежу, и я, набрав для храбрости в грудь воздуха, спросил, как Володя погиб.
Шишмарёв-старший тяжело кашлянул в кулак. Было видно, что он очень устал от нашего разговора.
– Как погиб? – переспросил. – Да с балкона выбросился. На следующий день, после того как я в институт ездил. Зачем вам это всё?
Я промолчал. Что я мог ему сказать? Посмотрел на Свету. Она теперь сидела в напряженной позе, втянув голову в плечи.
– В общем, возвращаюсь я на следующий день с работы, подхожу к дому, а под окнами – скорая, милиция, народ кругом стоит. Меня будто толстой молнией проткнуло. Кинулся туда…
Шишмарёв-старший расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке и приложил ладонь ко лбу.
– Потом было опознание, милиция, протоколы какие-то. Как во сне… Будто не со мной это. Я себя во всем винил. Должен был его поддержать, ободрить, что ли… Тогда первый раз сердце прихватило. Всё лето потом ходил, задыхался, казалось, будто кто-то душит. Так было плохо, думал, надо достать змеиного яда и отравиться. А уже потом, в сентябре, на меня такое бешенство накатило. Поехал, значит, в институт, искать этого хлыща. Два раза ездил. Ходил там по коридорам, сидел под дверьми, всё хотел его поймать. И вдруг вижу: идет навстречу, очками сверкает, сволочь. Бросился к нему и со всей дури по морде. Я боксом раньше занимался, и вот наконец пригодилось. Врезал, как учил тренер. Классический кросс. Он орет, а я ничего не соображаю, только звон в ушах, крики, визги. Охрана прибежала и меня, значит, под белы рученьки в милицию. Продержали там до ночи. Что-то спрашивали, записывали, а я ничего не понимал. Сидел и повторял: сын умер, сын умер. Потом лейтенант какой-то пришел и говорит: потерпевший, дескать, забрал свое заявление, иди, говорит, отец, с богом. Я вышел от них, шатаюсь, в ушах гудит. И только одно в голове – Бога-то нет…
Он тяжело вздохнул, уставился в пол и замолчал, словно собираясь с мыслями. За окном истерично кричали птицы, шумел ветер, гудел проспект. Кремовые шторы в комнате тихо шевелились.
– Грустная история, – сказала Света. Мы шли через сквер в сторону метро, и она крепко держала меня под руку. Похолодало, и апрельский воздух пощипывал кожу. Раскисшая дорожка громко чавкала под ногами, словно сопровождала каждый наш шаг звуком грубого поцелуя. Ветер утих, и голые деревья теперь стояли смирно.
Я подтвердил, да, грустная. Разговаривать не хотелось. Меня охватила мстительная радость. Теперь я получил неопровержимые доказательства, за которыми охотился целый месяц: Обухов оказался пошлым подлецом. Он всё знал, он сидел в апелляционной комиссии, видел позорный протокол и даже пальцем не пошевелил. Подлец! Бедный, бедный Володя! «Въеду туда по-тихому, в троянском коне». А Лаокоон не поверил, рассердился, и жаждущие жертв боги послали двух змей, Шейнина и Обухова, убить его сына. Ради чего? Ради того, чтобы появилась на свет полноценная кафедра и пышной весной расцвела наука.
– А этот хлыщ в очках? – спросила Света. – Ты его знаешь?
– Шейнин, – бросил я в ответ. – Ты что, не поняла?
– Точно… Ну какие сволочи, а?
Мы молча прошли мимо бывшего кинотеатра, пересекли дорогу, и уже у метро Света вдруг сказала:
– Жаль, конечно, мальчика. Но чисто внешне, знаешь, он был не очень. Я бы на такого не запала.
ПРИКАЗ
4.04.2003
№ 10685/1
В соответствии с приказом проректора по научной работе от 8.03.2003 № 4507/2 «О назначении научных руководителей образовательных программ»
ПРИКАЗЫВАЮ
Освободить д.и.н., проф. Крыщука Д. Н. от занимаемой должности научного руководителя образовательной программы бакалавриата «Культура и искусство».
Основание: служебная записка директора программы Зуева П. С.
ПРИКАЗ
4.04.2003
№ 10685/2
В соответствии с приказом проректора по научной работе от 8.03.2003 № 4507/2 «О назначении научных руководителей образовательных программ»
ПРИКАЗЫВАЮ
Назначить научным руководителем образовательной программы бакалавриата «Культура и искусство» профессора кафедры всеобщей истории, заведующего археологической лабораторией Капитонова М. П.
Основание: служебная записка директора программы Зуева П. С.
После обеда с профессором Профессором служебки и распоряжения кажутся вдохновенной поэзией, а пребывание в офисе – отдыхом на комаровской даче. «Освободить от занимаемой должности…» Лихо, однако, Зуев спроворил. Надо же! Крыщука – под зад ногой, а Капитонова – сразу в ферзи, в научные руководители. Теперь он точно никуда не денется. Две недели назад в «Квентине Дорварде» Капитонов сидел передо мной и, закрыв лицо ладонями, повторял: «Теперь мы свободны. Теперь нам всё можно».
Неужели он прав? Неужели мое расследование освободило нас, и меня, и его, от обязательств перед Обуховым? И вообще от любых обязательств? Кажется, так оно и есть. Мы больше никому ничего не должны в этом мире. Кумир разбился вдребезги, клетка открылась, и мы вышли на волю. «Скажи своему хозяину, что я согласен. Я теперь свободен». Как же… Черта с два ты теперь свободен. Зуев так тебя оплетет, что пошевелиться не сможешь.
А вот я, кажется, спекся и действительно скоро стану свободным. От всех этих служебок, приказов, резолюций, которые сейчас на меня смотрят. Зуев даже разговаривать со мной не станет. Пришлет Троекурова. Я представил себе, как Троекуров зайдет, гаденько улыбнется и положит передо мной на стол распоряжение: так, мол, и так, «освободить от занимаемой должности». Черт! И ведь самое страшное не то, что меня казнят. Страшно другое – мой приговор огласит дешевый стукач. Позор… Да уж, выступил я сегодня ярко, нечего сказать. И ведь черт меня дернул хамить этому дураку. Теперь вот без работы остался. И главное – зачем? Сидел бы себе тихо, смотрел в свою тарелку. Нет же, вылез… Чего теперь прикажешь делать? И ведь вступиться некому. Я комкаю приказ о назначении Капитонова и бросаю его под стол, в корзину.
Видимо, Бог ревнив, говорю я себе, и если ты не служишь Ему, то Он принуждает тебя служить дьяволу, да еще какому… С собачьими брылями и подбородком, похожим на тефтелину. А неужели нельзя обойтись без света, без тьмы и заняться своими делами? Похоже, что нет. Только займешься, их у тебя тут же отнимут. Кабинет этот с евроремонтом отнимут, новый компьютер с лицензированными программами, принтер, кресло, на котором я сейчас сижу. Что еще? Евростол, евродырокол, казенные папки, скрепки-кнопки. Ну, что ж… Прощайте, родные, прощайте, друзья!
Я обвожу прощальным взглядом шкафы, столы, телефоны, настольные лампы, стеклопакеты, не пропускающие сюда городской шум. А ведь тут, черт возьми, хорошо. Тихо, спокойно; каждый предмет на своем месте. Аккуратная офисная геометрия, которую нарушают разве что змеящиеся спутанные кабели, воткнутые в спины мониторов. Образцовая европейская колония.
Кстати, надо собрать вещи. Лучше заранее, а то потом придется унизительно горбиться под брезгливым взглядом какой-нибудь сволочи вроде Троекурова. А так – просто встану и уйду. Даже дверью хлопать не буду.
Стоп! А где документы Володи Шишмарёва? В животе я ощущаю неприятный холодок. Открываю нижний ящик. Уфф… Слава богу, всё на месте. Вот фотография, вот копии олимпиадных дипломов, вот протокол экзамена. Бедный Володя! Надо сегодня же их отсюда забрать, а то, не дай бог, Троекуров найдет. Нельзя Обухова отдавать этой кодле. Нельзя. Он – мой, моя персональная добыча. Капитонов и Оля все равно никому не расскажут. Главное, чтобы Света держала язык за зубами.
Стук в дверь. Кого там еще черт принес? Дверь открывается, и в проеме показывается голова Зуева.
– Можно? – спрашивает голова Зуева. – Не занят?
Мне чудится, что эта голова сейчас разговаривает с преувеличенной вежливостью. Надо же… Их величество сам явился, собственной персоной, да еще так официально, костюмно-галстучно. Отвечаю: да, можно, и слышу, как дрожит мой голос. Всё! Теперь конец… Сейчас выпятит вперед свой боксерский, твердый подбородок, погладит холеные щеки и холодно скажет: пиши по собственному желанию, и чтобы духу твоего здесь не было.
Зуев не спеша заходит, плотно прикрывает за собой пластиковую евродверь, делает несколько шагов и присаживается на край стола, за которым обычно работает Лугин. Складывает руки на груди. Вид торжественный. Интересно: почему?
– Бить будете? – спрашиваю я фамильярно. Перехожу на «вы». Типа, мы вас не так уж боимся и держимся официально.
– Кого? Тебя? – тонкие губы Зуева недоуменно обвисают, а брови, как две птицы, взлетают вверх. – За что?
В голове резко вспыхивает знакомая паутина. «Хочешь меня унизить? Дескать, я слишком мелкая сошка, чтоб руки пачкать».
– Слушай! – говорит Зуев, и в его голосе появляются радостные нотки. – Я только что с ученого совета. Нас поддержали, представляешь? Все – за. Единогласно. Так что сегодня у нас с тобой исторический день. Мы победили! Можем открыть шампанское.
«Что ты несешь? При чем тут ученый совет? Какое еще шампанское?» Паутина в голове раскаляется, и ее нити заползают мне в горло.
– Кстати, – Зуев улыбается и поправляет галстук. – Обухов, представь себе, не явился. Твоя работа?
Я с трудом проглатываю слюну. «Предисловие слишком уж затянулось, давай заканчивай, объявляй, что я уволен».
– Мне сказали, у него вроде как сердечный приступ? Ты не слышал?
Дергаю плечами. «Какой еще приступ? Хватит играть со мной в кошки-мышки! Говори скорее, что ты там должен, и я пойду».
– Ты что, сдурел?! – Зуев бросает в мою сторону косой, насмешливый взгляд. – Я ж тебя просто просил слегка нажать на старика. Понимаешь, нажать, а не пугать его до полусмерти.
«Тянешь? Плетешь свою паутину? Давай уже, делай то, зачем пришел».
– Слушай, – Зуев слегка морщится и подносит ладонь ко лбу. – Тут, кстати, Оля увольняется. Слышал, наверное, уже? Так вот, братец мой, надо ее кем-то заменить. Нам без секретаря нельзя. Подгонишь мне человечка, а? Лучше, конечно, девушку.
Зуев хитро подмигивает. Я наконец собираюсь с духом:
– Себе замену тоже искать? – голос меня не слушается и по-прежнему слегка дрожит. В животе толстый канат крутит внутренности.
– Что с тобой, братец? – Зуев удивленно щурится и мотает головой. – Перетрудился?
«Будто ты не понимаешь, о чем я».
– А… Ты вот про что? Ничего, не беспокойся, Долбилин как-нибудь переживет, не развалится. Там, братец мой, такое самомнение – на десятерых хватит. Хотя, знаешь, когда ты ушел, он мне сказал при всех: гони этого нахала в шею. А я ему говорю: это наше внутреннее дело – кого нанимать, кого выгонять. Это даже хорошо, что ты его слегка приложил, а то, знаешь, привыкли ездить по всему миру, командовать…
Чудеса! Я чувствую, как в ответ на его слова паутина меня отпускает, как расслабляется и обмякает мое тело. В животе становится легче. Обухов, вспоминаю я, однажды на лекции сказал, что всякая тирания, всякая власть непредсказуема. Я еще тогда ему не поверил. А ведь она и вправду непредсказуема. И все-таки совсем расслабляться нельзя, нужно повиниться, немного покривляться, изобразить раскаяние.
– А вдруг нам теперь денег не дадут? – на моем лице сейчас выражение фальшивой озабоченности.
– Кто не даст? – Зуев резко поднимается и подходит к моему столу. Его лицо насмешливо кривится. – Я тебя умоляю! Если хочешь знать, братец, фонд этот целиком от нас зависит и деньги на нас зарабатывает. Им перечисляют средства, а они себе половину отпиливают. Понял? А этот наш гость – невелика птица, так, принеси-подай. Прыгает с ветки на ветку, чирикает. Кто его там всерьез слушать будет? Да он и сам в бочку не полезет. Что он, по-твоему, дурак, в ногу себе стрелять?
Зуев садится на стул, приставленный к моему столу. Мятный ветерок, выпорхнувший из его рта, приятно щекочет мне ноздри.
– Ты лучше расскажи, как тебе Обухова удалось обработать?
– Секрет, – говорю я многозначительно. Теперь можно окончательно расслабиться, порезвиться, самому поиграть с ним в кошки-мышки. Хорошо, что я подальше спрятал все документы.
Зуев выжидательно молчит, ощупывая мое лицо долгим взглядом. Я тоже молчу.
– Ладно, – говорит он весело и хлопает ладонью по столу. – Секрет так секрет. В любом случае время таких вот обуховых уже прошло, и теперь наступило наше. Черт с ним. Скажи-ка, ты видел, сколько сегодня народу утром пришло на лекцию?
Я пожимаю плечами и говорю, что их туда всех пригнали.
– Пригнать-то пригнали, – Зуев барабанит пальцами по столу. – Но зато, братец мой, какой восторг был в глазах! Заметил? Понимаешь теперь, за кем будущее?
– Шеф, – говорю я. – Это не лекция, это бред сивокобылий. Бред и позор. Какой-то сплошной капитан Лебядкин.
Я хочу добавить, что это был позор для всей нашей программы, но Зуев меня перебивает:
– Нет, братец, это был не бред! Не бред и не позор! Это был великолепный мастер-класс, понимаешь? Для тебя, для меня, для нас для всех.
Зуев поднимается, упирает кулаки в крышку стола и нависает надо мной. Он явно собирается произнести длинную речь. Ну всё, думаю, теперь он точно от меня не отстанет, пока не выговорится.
– Пойми! Да не морщись ты, как старый пень! Тут важно не содержание, важна форма, сам подход, инстинкт, если хочешь. И не только для науки, но для всей системы образования. – Зуев ударяет несколько раз костяшками пальцев по столу, и стол отзывается глухими барабанными звуками.
– Ты видел новый план, по которому мы теперь будем учить студентов?
Я отвечаю, что да, видел, что это не учебный план, а помойка, что в нем нет никакой общей идеи. Тут кусок, здесь огрызок. Я говорю так смело, потому что знаю: Зуев обязательно оценит мое упрямство. Сейчас, когда его посетило вдохновение, ему позарез нужна чужая душа, обязательно невинная и упрямая, которую можно перебороть и повести за собой в дивный, новый мир.
– В этом-то всё и дело! – глаза Зуева делаются бешеными. – Как ты не понимаешь?! Ты же вроде не дурак… Общая картина, всякая панорама нам не нужна! Ее больше нет! Была при Совке и вся вышла. И теперь нам надо убедить в этом студентов. Убедить в том, что общая картина – блажь, глупость! Что она подавляет всякую свободную волю! Что ее отстаивают только диктаторы и негодяи, которые хотят личной власти.
Зуев на мгновение берет паузу, а затем, понизив голос, быстрой скороговоркой продолжает:
– Убедить и рассказать мало, понимаешь? Очень мало! Надо, братец, чтобы они не просто поняли свободу, а, как бы это лучше выразиться, вкусили ее, сожрали вместе с обедом. Чтобы она проникла в их тело, слышишь меня?! Оплела их, пропитала с головы до пят! И наш учебный план обязательно пропитает их этой свободой, я тебе обещаю. Смотри, – Зуев снова стучит по крышке стола. – Я специально убрал все эти твои обзорные курсы и оставил только частные случаи. Спецкурс про смерть у Достоевского, про детство в литературе, про платья эпохи рококо, про что-то там еще. И главное – безо всякой общей картины.
Отвожу взгляд и вижу в окне кусок неба, выстланный пепельными тучами, серую крышу соседнего дома и крупную чайку, летящую в сторону Невы.
– Так это, – говорю, – Фуко какой-то…
– Фуко? – Зуев злорадно смеется и качает головой. – Нет, моншер! Фуко не был таким дураком, каким иногда выставлялся. Он, братец мой, учился, так сказать, классически, по старинке: греческий, латынь, мировая история, короче, всё как полагается. Он знал панораму на зубок, а дуракам прописывал частности: историю психов, историю тюрем… Что там еще? Историю дерьма… И заметь, был властителем дум. В этом всё дело. Пойми!
Зуев перестает улыбаться, и взгляд его становится спокойным и холодным:
– Так и мы с тобой. Мы останемся с общей картиной, с нашим классическим образованием, а им дадим то, чего они хотят. Огрызки. С ними будут эти огрызки, красивые, аппетитные, а с нами – общая картина, а значит, что? Власть, братец, понимаешь? Власть! Мы сможем крутить-вертеть ими как угодно.
Зуев замолкает и смотрит на меня, ожидая реакции. Я пожимаю плечами и изображаю на лице недоумение. Теперь их величество не угомонишь. Ладно, пусть себе болтает, чего хочет. Пусть воображает себя кем угодно: французским интеллектуалом, боссом, коварным демоном.
– Смотри, как смешно, – победно произносит он после паузы. – Мы отменим власть и тут же получим ее. Причем безраздельно.
Снова театральная пауза. Зуев берет со стола карандаш и начинает его ловко вертеть между пальцами. А ведь в самом деле, приходит мне в голову, ловко придумано. И главное, просто, как две копейки, хоть и негуманно. Что ж он раньше-то молчал об этом обо всем?
– Страшные вещи ты говоришь, шеф…
– Страшные? – Зуев перестает вертеть карандаш и кладет его на стол. – Какой ты, братец… неожиданный человек! Страшно будет, если эта молодая поросль позарится на наши с тобой места. Вот это действительно будет страшно. А при этом раскладе мы останемся раз и навсегда неуязвимы. Ну, сунется сдуру один такой, к примеру, на твое место, будет конкурс, назначат комиссию, выяснять, кто из вас компетентнее лекции читает, и что? Куда ему супротив тебя с его огрызками? Ты ж его сразу на обе лопатки.
– Слушай, – я иронично перебиваю его, – а чего огород городить? Можно ведь просто плохо преподавать, вот и всё. Выгони нас, найми каких-нибудь дураков вроде Троекурова.
Пока я говорю, до меня наконец доходит, что Зуев прав от начала до конца и сейчас я возражаю ему назло – очень хочется скрестить шпаги с великим теоретиком, а заодно собой полюбоваться.
– Дураков? – Зуев складывает руки на груди и качает головой. – Нет, братец мой, всё не так просто. Дурак неинтересен, вот в чем проблема, и дурака, как ни старайся, не полюбят. А нам нужно, чтобы они нас полюбили. Причем всем сердцем. Смотри: в мире есть два типа вещей. Есть вещи, которые нужны, и есть вещи, которые любят. И с лекциями, с семинарами, братец мой, всё то же самое. Одни предметы нужны, другие – любят. Так вот мы им дадим не то, что нужно, а то, что им нравится. Поэтому преподавать надо хорошо, даже увлекательно, обязательно увлекательно. Чтобы они удовольствие получали от этих огрызков. У-до-воль-стви-е! Они должны получать то, чего им желается. Кстати, ты какие темы сейчас даешь для дипломов?
Я пожимаю плечами:
– Какие темы? Обычные…
– Да нет, – досадливо морщится Зуев, – не обычные. Ты даешь темы, которые нужны науке. Вот, мол, смотрите, тут не разработано, здесь недоговорено. Ну-ка, дружно возьмемся – наука ждет!
– И что?
– А то, что ничего этого теперь не надо, понимаешь? Предоставь им полную свободу. Пусть победит полунаука! Пусть они берут тему не которую нужно, а которая им нравится. Знаешь что? Пусть сами себе придумывают тему. Так даже лучше! Свобода! Хватай, что нравится! Хочешь цветочки у Бунина – бери эти цветочки и Бунина в придачу. Хочешь цветочки в стихах соседа – пожалуйста, никто не против. Метафоры в рекламе – да на здоровье. И пусть каждый из них влюбится в свою тему, пусть вцепится в нее, как клещ. Пусть уверится, что она – самая важная на свете, а на всё остальное, включая Пушкина и Гёте, можно наплевать с высокой колокольни. Мы поставим перед ним зеркало, и пусть он целыми днями в него любуется.
Я начинаю смеяться. Мне нравится, как он говорит. Если бы он тогда не отнял у меня Олю, я был бы ему преданным псом.
– И вот еще что… – Зуев оттопыривает указательный палец и трясет им в воздухе. – Надо во всем идти им навстречу и поощрять нетерпение. Запомни, нетерпение – наш с тобой главный союзник. Студент хочет выступить с докладом – никаких препятствий! Хочет опубликовать статью – без проблем! Пусть он поверит, что в науке всё делается легко, быстро и с удовольствием.
– Ну а что потом, шеф?
– Потом? – смеется Зуев. – Потом, братец мой, суп с котом. Какая нам разница? Потом он попытается сделать что-то серьезное и увидит, что он дерьмо. Да нет, куда ему? Ничего он со своими огрызками не увидит. Раздуется, как жаба, от собственной важности и будет цедить сквозь зубы, что вокруг одни кретины. Какая нам разница? Пойдет куда-нибудь работать.
– А коли за книги сядет? – я уже откровенно веселюсь.
– За книги?! – Зуев хлопает себя руками по коленкам. – Это с нетерпением-то? Ты шутишь?! Да он через три дня выдохнется без своего удовольствия! А вот те, кто сядут, братец мой, вот те и войдут в наш круг.
Зуев смотрит на часы и поднимается со стула.
– Мне пора, – докладывает он. – Идем сегодня с этим Долбилиным в театр. Да, братец, у меня к тебе просьба – свяжись с Капитоновым и согласуй мои изменения в учебном плане. Он же у нас теперь научный руководитель – так что пусть поработает. Кстати, спасибо, что его уговорил. Отличный парень! Хотя немного туповатый. И не забудь, что надо найти Оле замену. Хорошо? Всё, пока!
Зуев уходит, а я снова принимаюсь за административные бумаги. Капитонов пока подождет. Никуда не денется.
Я появился в институте на следующий день после визита к Шишмарёву. Нужно было подготовить две служебки и поговорить с Крыщуком насчет учебного плана. И еще очень хотелось поймать Олю или Капитонова – рассказать им то, что я выяснил про Обухова.
В переполненном коридоре на втором этаже я натолкнулся на Зуева. Он разговаривал с длинноногой студенткой и был оживлен. Я поздоровался, хотел пройти мимо, но Зуев поймал меня за локоть и выцепил из толпы.
– Вот что, братец, – он приветливо кивнул студентке, давая понять, что разговор окончен. – Ты мне нужен.
Мы отошли к окну.
– Тут такое дело, – Зуев понизил голос и опустился на подоконник. – Короче, нашей программе требуется новый научный руководитель.
Я сказал, что у нас вроде как он есть. Что научным руководителем числится Крыщук.
– Именно что числится, – Зуев потер ладонью свой крепкий подбородок. – Только от него толку как от козла молока. Нужен кто-то другой, понимаешь? Ну, хотя бы этот твой… ну, как его… толстый такой, он еще лабораторией заведует.
Зуев щелкнул пальцами.
– Ну, ты его знаешь…
– Капитонов? – подсказал я.
– Точно! – Зуев игриво ткнул меня в живот указательным пальцем. Я аккуратно отвел его руку и сухо сказал, что Капитонов ни за что не согласится. Это как мину молотком обезвреживать – выйдет только хуже. Капитонов – пояснил я, – преданный ученик Обухова, и он никогда против него не попрет.
Зуев улыбнулся и потрепал меня по плечу.
– Вот ты, братец, его и уговоришь. Не захочет – заставь как-нибудь. За что я тебе деньги плачу? Скажи ему: будет зарплата, гранты, командировки. Сам что-нибудь придумай.
Я повернулся к окну и взялся рукой за раму. Сквозь свое мутное отражение в стекле я увидел, что внизу на перекрестке образовалась пробка. Машины стояли вплотную в три ряда и отчаянно гудели. На тротуаре возле светофора, мигавшего дурным желтым глазом, толпились пешеходы. Я сказал Зуеву, что попробую.
– Вот и хорошо, – Зуев поднялся с подоконника и протянул мне руку. – Звони, когда появится ясность.
Он направился по коридору к парадной лестнице. А я остался. Мимо прошли студенты нашей программы. Кто-то из них со мной поздоровался. Я не ответил. Бесил Зуев. Его тычки, его барское похлопывание по плечу, его наглый покровительственный тон. Ладно, подумал я, в конце концов, ты сам всё это хотел. Чего уж теперь махать кулаками? Достал из кармана телефон: стрелок его величества должен выполнять приказы без промедлений. Так даже лучше. Обухова ему не видать как своих ушей, а Капитонова, так и быть, поднесу ему на блюдечке.
Капитонов меня бесил ничуть не меньше. Тот наш первый поединок, когда он пустил в ход свой «классический кросс», я проиграл с треском, и очень хотелось реванша, победы, хотя бы моральной. Теперь, вооруженный архивными документами, я был готов к новому раунду. Я собирался с ним встретиться и выложить ему всё про нашего учителя, психологически его раздавить, только ждал удобного случая. И вот такой случай наконец представился.
Начиналась очередная пара, шума и толкотни вокруг становилось меньше. Когда коридор полностью опустел, я достал телефон, нашел фамилию «Капитонов» и нажал вызов. Покоритель Тавриды ответил сразу. Я спросил, как дела, и сказал, что хорошо бы встретиться в самое ближайшее время – у Зуева есть к нему предложение.
– У Зуева? Ко мне? – Капитонов в трубке рассмеялся. – А чего тогда он сам не звонит? Чего гонца посылает?
Меня слегка передернуло. Видимо, раунд начался слишком рано и я еще не успел как следует подготовиться. Но Капитонов пошел в атаку, нужно было защищаться, и я сказал с оттенком таинственности в голосе, что это, мол, для конспирации. Капитонов замялся и предложил встретиться через два часа в «Квентине Дорварде» – у него будет окно между парами. Я сказал: ладно, договорились – и дал отбой. Сунул телефон в карман и полез в рюкзак – проверить, захватил ли я документы по делу Володи Шишмарёва. Без них наша встреча не имела бы смысла. Документы оказались на месте – последние две недели я все время их таскал с собой, на всякий случай.
Когда я вошел в ресторан, Капитонов уже доедал обед. В зале было пусто. Лабиринт отдыхал, набирался сил перед вечерними буйствами. В дальнем углу сидели две студентки и о чем-то шептались. Я присел за стол Капитонова, подозвал официанта Валентина и заказал себе кофе. Рюкзак, где лежала заветная папка, я поставил у ног.
– Сейчас, кстати, Оля придет, – сообщил Капитонов с набитым ртом.
Я спросил зачем – он не ответил. Уткнулся в свою тарелку, как бык в кормушку, и продолжил жевать. Я подумал, это даже хорошо, что Оля придет. Если, например, сочинять роман, то очень удобно, когда главный герой для важной сцены собирает вместе остальных персонажей. Можно, конечно, разделить эту сцену на две или даже на три, вызывать их для разговора по очереди, но тогда придется повторяться и читатель заскучает. А так – всё сразу, одним драматургическим ударом.
Я взглянул на жестяного рыцаря, стоявшего в ближайшей нише, и вдруг всё понял – Капитонов хочет разыграть перед Олей спектакль. И разыграть его именно здесь, в тусклой романтической тишине, в благородных декорациях, под готическими сводами, среди могучих столов, табуретов и жестяных доспехов. Сейчас он выслушает мое предложение, благородно его отвергнет, и прекрасная дама навсегда убедится в его рыцарской неподкупности. Ну, что ж, подумал я мстительно, ты хочешь спектакля, и ты его получишь. Будет тебе сегодня спектакль!
Мы заговорили о каких-то институтских новостях, об очередном сборнике, куда всех приглашают, о предстоящей совместной конференции историков и литературоведов. Говорил в основном я, а Капитонов, вооружившись ножом и вилкой, воевал с куском мяса. Сражение складывалось не в его пользу – кусок мяса все время уворачивался и бегал от него по тарелке. Вскоре подоспел официант Валентин с чашкой кофе. Он нагнулся над столом, словно переломился пополам, и тут из-за его спины выступила Оля. Она явилась как пенная Афродита, словно из ниоткуда, и была необыкновенно хороша в синих джинсах и белом, обтягивающем фигуру свитере. Если бы я мог замедлить время, чтобы вдоволь ей полюбоваться, я бы это сделал.
Однако показывать слабость было нельзя. Я перевел взгляд на Капитонова – он, наклонившись над тарелкой, продолжал бороться с куском мяса. Слипшиеся сальные волосы лезли ему в глаза и мешали.
– Привет, мальчики! – радостно поздоровалась Оля.
Я сухо кивнул, а Капитонов, тут же бросив нож, вилку и непослушный кусок мяса, вскочил и отодвинул для нее стул.
– Садись, Оленька.
– Для вас? – вежливо осведомился Валентин.
– Кофе.
Валентин тут же исчез, и я понял – сейчас начнется представление.
– Я что-то пропустила? – улыбнулась Оля.
– Пока нет, – отозвался Капитонов и добродушно погладил себя по выпирающему животу.
– Слушай! – Оля повернулась ко мне – ее губы скривились в язвительной усмешке: – А кто эта кудрявая шлюха, с которой я тебя вчера видела?
Я вежливо поинтересовался, почему ее до сих пор интересует моя личная жизнь. Хотел добавить, что это, мол, приятно и все такое, но Капитонов меня перебил:
– Ну так что мне там предлагает твой таинственный Зуев? Персональный самолет?
Он хитро подмигнул Оле. Я коротко, не обращая внимания ни на Олю, ни на его подмигивание, изложил суть дела. Так, мол, и так. Нынешний научный руководитель программы никуда не годится. Нужен кто-то другой, помоложе, поавторитетнее.
Капитонов взял в руки вилку и с коротким смешком поинтересовался:
– А чего тебя не назначают?
Я, измерив взглядом его тучную фигуру, сказал в ответ, что, мол, назначили бы, но, вот беда, габаритами не вышел. Впрочем, так уж обострять поединок было нельзя – в академических кругах всегда принято говорить пакости не в лоб, а вежливо и полунамеками, и я тут же извиняющейся усмешкой дал понять, что это просто не слишком удачная шутка. К усмешке я добавил несколько приятных для Капитонова слов, мол, ты, Миша, у нас сильный ученый и популярный преподаватель.
Капитонов важно нахмурился и, выдержав торжественную паузу, произнес:
– Предложение, конечно, заманчивое, но мой ответ – нет. Мы с Николаем Петровичем всё уже обсудили и ни в какие игры с твоим Зуевым играть не будем. Так ему и передай.
Я спросил, хорошо ли он подумал. Ведь там делать почти что ничего не надо, а перспективы, можно сказать, самые широкие, как Нарвские ворота. Зарплата, гранты, я загибал пальцы, заграничные командировки, новые научные связи. Капитонов в ответ скорчил кислую мину, как будто у него заболел живот.
– Эти ваши затеи, – заявил он авторитетно, – разрушают институт и вообще образование. Ни один порядочный человек не пойдет против совести и не будет в этом участвовать.
Он произнес эту фразу вдохновенно, с душой. Я подумал – теперь самое время достать из колоды джокер, и вкрадчиво спросил, уверен ли он, что Николай Петрович такой уж порядочный человек, который никогда не шел на сделку с совестью. Оля, услышав мои слова, насторожилась и нервно поправила на шее серебряную цепочку.
– Уверен, – сказал Капитонов. Он ухватил ртом с вилки кусок мяса и принялся его пережевывать.
Появился официант Валентин. Снова согнулся пополам над нашим столиком и поставил перед Олей чашку кофе. («Что-нибудь еще? Ничего. Молодые люди? Тоже ничего?») Когда он ушел, я повторил свой вопрос, но теперь уже грубо и с напором. Капитонов ответил не сразу. Он дожевал мясо, вытер жирные губы салфеткой, скомкал ее и театральным жестом бросил на тарелку.
– Чего тебе надо? – он убрал со лба волосы и уставился на меня своими маленькими красными глазками.
– Ты помнишь, – я придвинулся на табурете к столу, – как Николай Петрович взял на кафедру Шейнина? Ты ведь, Миша, был тогда аспирантом и возмущался громче всех. Мол, Николай Петрович стал заведующим и тут же сделал глупость – взял к себе Шейнина.
– Ну и что?
Я отпил кофе.
– А он тебе никогда не объяснял почему?
– Нет, – пожал плечами Капитонов. – Ну, взял и взял. Ошибся человек. Бывает… – Капитонов неуверенно хохотнул и взглянул на Олю, ища поддержки.
– Миша, – я поставил свою пузатую чашку на блюдце. Она легонько звякнула. – Скажи, пожалуйста, Николай Петрович когда-нибудь ошибался?
Он на секунду задумался:
– Не знаю… Наверное… Зачем это сейчас выяснять?
– А затем, Миша, что это была не ошибка. Это была часть сделки. Он взял Шейнина на кафедру, потому что заплатил по счетам. Понял теперь?
Капитонов выпрямился на табурете и скрестил на груди руки:
– Нет, не понял. Оленька, ты что-нибудь поняла?
– Сейчас оба поймете, – ласково сказал я. – Николая Петровича в 1984-м назначили председателем приемной комиссии. Сказали: поработаешь – получишь профессора и кафедру в придачу.
– И что? – Капитонов поставил локоть на стол и устало подпер рукой щеку. – Ну, и при чем тут твой Шейнин?
– А то, что в этот самый год поступала дочка декана и еще несколько блатников. Нужно было им дорожку расчистить, и Обухов дал Шейнину приказ – завалить на экзамене мальчика. Шейнин взял под козырек и приказ выполнил. Николай Петрович получил за это от начальства кафедру и профессорство, а Шейнин от Николая Петровича – место доцента.
Капитонов с тревогой посмотрел на Олю. Она отвела взгляд и принялась размешивать ложечкой кофе.
– Но это еще не всё, Миша, – сказал я. – Самое главное впереди. Этот мальчик, ну, которого Шейнин завалил, покончил из-за этого с собой. Звали его Володя Шишмарёв. Вот так, дорогой мой.
Наступило молчание. На кухне, за кулисами, гремела посуда. Студентки за дальним столиком тихо шушукались.
– Врешь! – Капитонов убрал локоть со стола и сел прямо. Его лицо пожелтело.
Я пожал плечами:
– Если хочешь, спроси у Шейнина.
– Шейнин врет! – уверенно произнес Капитонов. – Он подлец каких свет не видывал. Специально сплетни распускает.
– Подлец, – согласился я, кивнув. – Но он не врет. И потом, Миша, наш институтский архив помнит всё.
Я потянулся к рюкзаку, который стоял у меня в ногах наготове, расстегнул молнию и вынул заветную папку. Отодвинул чашку, тарелки, приборы и шлепнул ее на стол:
– Пожалуйста, сам смотри. Вот фотография Володи, – я достал фотографию. – Вот его олимпиадные дипломы, ознакомься. Смотри, один – по истории, другой – по английскому. Одаренный, знаешь ли, был мальчик. Мог бы тут сейчас работать вместе с нами. А он, видишь ли, лежит на Охтинском кладбище. И это сделал твой любимый Николай Петрович.
Бумаги легли на стол веером, как увеличенные в размерах игральные карты.
– Черт! – Капитонов сглотнул слюну. На его лбу собрались морщины. – Может, он сам завалился, а? Может, не знал чего-нибудь?
– Конечно, Миша, сам, – сказал я издевательским тоном. – Победитель всесоюзной олимпиады по английскому языку сам завалился на экзамене для наших дуралеев. Не смеши меня… Шейнин его специально валил. Вот, любуйся на этот позор.
Я сунул ему под нос ксерокопии протокола, сделанные Светой. Капитонов вырвал у меня из рук бумаги и уставился в них. Его зрачки забегали. Я перевел взгляд на Олю. Она пила кофе с таким невозмутимым видом, что мне сделалось немного обидно.
– Это ничего не доказывает, – медленно произнес Капитонов после некоторого раздумья. Он бросил бумаги на стол. – Николай Петрович мог и не знать.
Я достал из папки очередной лист А4. Это была копия протокола заседания апелляционной комиссии.
– Вот, смотри. Состав апелляционной комиссии. Наш дорогой Николай Петрович сидел там вместе с Шейниным и вешал папаше этого Володи лапшу на уши.
– Черт! – Капитонов оттолкнул бумаги и спрятал лицо в ладонях.
– Я был у этих Шишмарёвых дома. Отец Володи узнал Николая Петровича по фотографии и подтвердил, что он там был. Николай Петрович всё знал и самолично участвовал в этом позорище. Мальчик покончил с собой через два дня, а Обухов, кстати, через три месяца получил профессора. Вот, тут у меня есть выписка из его личного дела.
– Черт… – повторил Капитонов севшим голосом и убрал руки от лица. – Ты, я вижу, подготовился…
Я сложил бумаги в стопку и сунул их обратно в папку. Повисла тяжелая пауза. Студентки, сидевшие в дальнем углу, поднялись и направились к выходу.
– Он хотел как лучше, – пробормотал Капитонов. – Хотел построить дом для нас, для всех. Он сам так говорил.
– Хотел, – я наслаждался его подавленным видом. – Хотел построить дом, только почему-то забыл, что кирпичи лепят из грязи. И теперь получилось, Миша, что из-за него мы все в дерьме.
Капитонов качнул головой, мутно посмотрел на меня и медленно произнес:
– Выходит, что так… Мы все в дерьме.
Он обмяк на табурете всем своим грузным телом и был похож на пьяного.
– Так что уж теперь-то кривляться и вставать в позу? – я осторожно потрогал рукой чашку кофе. – Зуев ведь не предлагает тебе кого-нибудь убить или ограбить.
Капитонов подавленно молчал. Я бросил взгляд на Олю. Она повернулась ко мне профилем и смотрела куда-то в сторону. Мне вдруг стало бесконечно жаль Капитонова. Захотелось его обнять, утешить. Есть же все-таки на свете нормальные люди, подумал я, порядочные, совестливые.
– Мне очень жаль, Миша, – это было всё, что я мог ему сказать.
– Тебе жаль?! – вдруг вскинулась Оля. Она закричала так громко, что я вздрогнул. – Ему, видите ли, жаль! Раскопал всю эту грязь ради своего любимого Зуева и теперь еще нас жалеет! Что он тебе за это пообещал?!
Ее глаза сверкали гневом так драматически, что я подумал – эта сцена из какого-то романа, и рассмеялся:
– Ну, по крайней мере, моя дорогая, я под ним ноги не раздвигал.
Оля закусила верхнюю губу, пригладила волосы на затылке и, слегка сощурившись, тихо попросила:
– Сними очки. Я хочу посмотреть тебе в глаза.
– Ради бога, – я пожал плечами. – Что ты там собираешься увидеть?
Я снял очки. Плотный мир лабиринта, с готическими потолками, полукруглыми окнами, могучими столами, табуретами и жестяными рыцарями тотчас же растаял и поплыл перед глазами красивыми пятнами. Но рассмотреть их как следует я не успел. Оля размахнулась и влепила мне пощечину. Резкая боль обожгла правое ухо и щеку. Некоторое время я сидел, ошарашенно глядя на ее размытое лицо, а потом вернул очки на нос, взял со стола аккуратным движением пузатую чашку и допил свой кофе. Я боялся, что Капитонов сейчас тоже меня стукнет, повторит свой «классический кросс», но он сидел неподвижно, прижав кулаки к вискам, и тупо смотрел перед собой.
Зато на шум прибежал официант Валентин, Валя, валет.
– Всё в порядке?
– Всё в порядке, Валя, – сказал я, потирая щеку. – Всё в полном порядке. Всё тип-топ.
– Надо, граждане, соблюдать! – Валентин забрал со стола мою пузатую чашку и сердито удалился. Я проводил его взглядом, а потом перевел глаза на Капитонова.
Капитонов не шевелился. Его лицо было желтым и совершенно пустым. Он будто оглох и отрешился от всего происходящего.
– Миша, – Оля потянула его за рукав. У нее в глазах стояли слезы.
Боковым зрением я заметил, что Валентин вернулся с кухни и встал у кассы.
– Что Миша? – Капитонов очнулся и, скривившись, кивнул в мою сторону. – Он прав. Если Николай Петрович такое сотворил, да еще ты… то мне теперь можно всё…
– Миша, не слушай его! – перебила Оля. Она придвинулась к нему на стуле и схватила его за рукав. – Пойми, Николай Петрович просто оступился, понимаешь? Облажался. Он совершил дерьмовый поступок, но не свой, понимаешь? Чужой. Его запутали, задурили ему голову. Это с каждым может случиться.
– Нет, – упрямо сказал Капитонов. – Если Николай Петрович мог такое сделать, то нам и подавно всё можно.
Я подумал, бог ты мой, какая простая, спасительная мысль. Действительно, клетка, в которой мы зачем-то сидели десять лет, раскрылась сама собой.
– Знаете, ребята, – Капитонов немного приободрился и говорил всё увереннее, – я даже рад, представьте себе. Мы действительно свободны, и теперь не надо ни на кого равняться. Будем жить своей жизнью. Действительно… чего теперь кривляться…
Оля сердито отпихнула его руку:
– Да пошел ты…
Она резко вскочила, толкнув стол. Валентин, стоявший у кассы и внимательно наблюдавший за нами, тревожно шевельнулся.
– Пошли вы оба к черту! – выкрикнула она. – И Зуев ваш пусть катится туда же! Завтра же подам заявление!
Она развернулась и пошла сквозь лабиринт столов к выходу. Возле стойки бара, на которой высилась белая башня тарелок, споткнулась, но удержала равновесие. Остановилась, поправила джинсы и исчезла за дверью.
– Ушла не расплатившись, – ехидно прокомментировал я.
– Ты тоже шагай отсюда, – тяжело сказал Капитонов. – Не хочу тебя видеть.
– Хозяин – барин, – я пожал плечами, поднял с пола рюкзак, потом полез в карман, достал сотенную купюру и бросил ее на стол.
– Кстати, – остановил меня Капитонов. – Насчет твоего хозяина. Передай Зуеву, что я согласен. Предложение принимаю.
Это были ровно те слова, которые я хотел от него услышать. Поединок был выигран, а поручение их величества выполнено.
Я покинул ресторан и поднялся к себе в кабинет разбирать очередные служебки, приказы и резолюции. Сидел долго, читал документы, продирался сквозь бюрократическую мудрость и всё думал о том, что теперь, узнав правду про Обухова, мы в самом деле стали свободны. Когда я выключил компьютер и собрался уходить, позвонила Оля.
– Что? – ядовито спросил я. – Хочешь извиниться?
– Размечтался… Я звоню сказать…
– Мечты, Оленька, часто побеждают действительность. Перечитай ранних романтиков.
– Не умничай, – в ее голосе различалась усталость. – Ты, я так поняла, собрался разоблачать Николая Петровича?
– Собрался, – с вызовом подтвердил я.
– Слушай, я тебя прошу… Ради нашей прежней… дружбы.
Я засмеялся:
– О-о, мы, оказывается, дружили?
– Ну хорошо… не дружбы. Я тебя прошу – сходи сначала к Николаю Петровичу и дай ему шанс. Может, всё было не совсем так…
И я пообещал ей, что дам Обухову шанс.
ПРИКАЗ
№ 10688/1
В соответствии с приказом проректора по научной работе от 3.04.2001 № 3207/1 «О назначении председателей учебно-методических комиссий образовательных программ»
ПРИКАЗЫВАЮ
Назначить председателем учебно-методической комиссии (УМК) по образовательной программе (ОП) «Культура и искусство» доц. Лугина Д. Я.
Основание: служебная записка директора программы Зуева П. С.
Я бросаю приказ в корзину. Всё понятно. Шахматные фигуры расставлены на своих местах, и осталось только правильно разыграть эндшпиль. Теперь вся власть в наших руках. Мосты, телеграф, телефон захвачены. Зуев начинает и выигрывает («Не мы раздали эти карты, но играть ими все равно придется нам»).
На потухшем мониторе мое мутное отражение. Впрочем, здесь, в офисе, мое мутное отражение лежит, кажется, на всем: на столе, на разложенных бумагах, на шкафах, на разноцветных папках с приказами, служебками, распоряжениями, на стационарном телефоне и даже на стеклопакетах. Этот офисный мир снова стал моим и, кажется, теперь уже окончательно. Власть в наших руках. И в моих в том числе.
Раньше этой властью был Обухов, а верховной властью, которой он сам подчинялся, – наука, цепочка иссушенных лиц. Цепочка, говорил он мне тогда, на кафедре, изначально не связана с тобой, с твоей сутью, с твоим мутным отражением в мироздании. И чтобы добиться чего-то путного, необходимо в нее включиться, стать ее неотменимым звеном. Выходит, если ты помогаешь науке становиться наукой, то она помогает тебе сделаться собой. И здесь как будто бы неважно, наука перед тобой или вдохновенное сочинительство.
Бред! Ни за что не поверю! Я ведь читал де Сада, смотрел Пазолини, конспектировал Фуко, и все они говорили одно и то же: власть с ее драконьими чарами, насилием, убийствами детей омерзительна. Еще сто лет назад старый артиллерист, четко чеканя свои афоризмы, объявил: осторожно, друзья, идеалы смердят, пачкают наши европейские ручки. Брезгливо натянув перчатки, он с немецкой методичностью разбивал эти идеалы своим молотом, оставляя потомкам лишь осколки и сладкое чувство свободы.
Я вспоминаю, как нагрубил профессору Профессору, и по телу растекается приятная истома. Зуев не разозлился и не уволил меня, потому что сам ненавидит идолы. А что, если тебя со всех сторон обступают идолы? Что тогда? Я прикасаюсь к клавиатуре, и монитор загорается. Мое мутное изображение исчезает, и появляется рабочий стол. На фоне горбатых комаровских сугробов торчат папки с документами, ярлык антивирусной программы, пасьянс «Паук» и еще какие-то разноцветные иконки с дурацкими английскими названиями. Если вокруг идолы, то нужно сделаться Дионисом, трикстером, клоуном, хамом. Или ребенком.
Кстати, надо еще раз напоследок взглянуть на фотографию Володи Ш. Лезу в рюкзак, достаю фотографию и кладу ее прямо перед собой на клавиатуру. Какое у него все-таки умное лицо! Сейчас уже таких не делают. Ребенок, поэт, победитель олимпиад. Но эти его глаза, странные, прищуренные… Я вспоминаю, как невольно дернулся, поймав на себе этот взгляд впервые, в той квартире. А ведь Володя таким и был, приходит мне в голову. Трикстером, хулиганом, уленшпигелем. И эта история, когда он принес в школу кирпичи («Пусть они сидят теперь и думают зачем, пусть головы себе сломают»), неслучайна. Что же произошло? Что его так ужаснуло?
Экран гаснет, и на нем снова появляется мое отражение. Ведь он должен был плюнуть на всё, говорю я себе, поржать в голос над подонком Шейниным, который его валил на экзамене, над институтом с нелепыми, фальшивыми колоннами, над собой, в конце концов. Почему он сидел на диване и плакал? Я снова смотрю на фотографию, и тут меня осеняет. Ну конечно же! Володя дразнил дураков, сам валял дурака, вволю кривлялся, но в глубине души боялся одного – проиграть, облажаться перед всем миром. Это мир, обретший очертания Шишмарёва-старшего, видимо, и был последним авторитетом, тем идолом, который он не сумел разбить. Идол требовал от Володи героических побед («Смотри, не проиграй! Не имеешь права!»), и Володя всегда побеждал. А тут, в решающую минуту, споткнулся. На самом деле, эта неудача была его шансом разнести мир к чертовой матери, стать собой бесповоротно и окончательно. Но он отступил. Он был слишком молод, когда явился на ристалище. Судьба заранее позаботилась о том, чтобы завязать на экзамене по английскому двойной узел, и послала туда Обухова. Они встретились в одной точке, и оба не смогли сделать свой выбор.
Телефон громко булькает, и его экран вспыхивает эсэмэской от Светы:
«Я себе новый лифчик купила! Хочешь посмотреть?»
«Хочу», – пишу я в ответ.
– Хочешь, дам тебе шанс. Прикинь, Николай Петрович мне так и сказал: «Хочешь, дам тебе шанс?» – Дина стукнула пухлым пальчиком по клавиатуре, и монитор погас. – Будешь, сказал, читать лекции по средневековой литературе.
Мы сидели на кафедре, в закутке, отгороженном от остального помещения большим книжным шкафом, я – в продавленном красном кресле, лаборантка Дина – на вертящемся офисном стуле, и поджидали Обухова, который должен был прийти с минуты на минуту.
Дина повернулась ко мне, убрала со лба загулявшую прядку, достала из синей косметички помаду и круглое зеркальце.
– Мне эта лаборантская работа осточертела, честно говоря. – Дина открыла помаду, поднесла зеркальце ко рту и выпятила губки. – Я, прикинь, Николая Петровича два года уламывала дать мне какой-нибудь курс. Помнишь? Ну сколько можно сидеть в столбняке за этим шкафом и перекладывать туда-сюда бумажки?!
Дина принялась красить губы. На столе зазвонил стационарный телефон.
– Каждый год одно и то же. – Дина наносила помаду и разговаривала, не обращая внимания на телефонные гудки. – Ты – самая лучшая секретарша! Ты нас спасаешь! Ну потерпи еще годик. Все вокруг ходят такие важные, гении, блин, науки, а меня этому дракону скармливают.
Рукой, зажимавшей зеркальце, она показала на монитор. Посмотрела на звенящий телефон, отложила помаду, зеркальце и сняла трубку.
– Кафедра истории культуры! Да, Никита Виссарионович? – ее голос сделался мягче. – Хорошо, сейчас зайду.
Она вернула трубку на место, цокнула языком и убрала помаду в косметичку. Зеркальце осталось лежать на столе рядом с большими раскрытыми ножницами и серым дыроколом.
– Никита к себе вызывает, – она поднялась, поправила свой деловой костюмчик и посмотрелась в большое зеркало, висевшее на задней стенке шкафа. – Как я выгляжу?
Выглядела Дина образцово. Она всегда выглядела образцово. Круглое образцовое лицо с несколько обобщенными античными чертами, аккуратная челка, результат образцовой работы парикмахера, образцовый деловой костюмчик цвета морской волны.
Работала Дина тоже образцово. На столе у нее всегда был образцовый порядок. Карандаши, образцово отточенные, шариковые ручки, ножницы аккуратно стояли в образцовых, ярко размалеванных кружках. Отчеты, протоколы, выписки, образцово составленные, неукоснительно подшивались в папки и образцовыми рядами выстраивались на полках. Даже нелепые кактусы на подоконниках – и те выглядели у нее образцово.
Обухов обожал Дину и шутливо называл иногда «нашей Андромедой» – спасительницей своего драконьего царства.
– Тебе нужен Персей, – подмигивал он ей за чаем, намекая, что Дина до сих пор не замужем.
«Драконьим царством», где Обухов безраздельно и бессменно царствовал вот уже почти двадцать лет, была кафедра, а царством Дины – этот закуток, похожий на пещеру и служивший в зависимости от обстоятельств то чайной комнатой, то дискуссионным клубом, то приемной. Но сейчас закуток готовился стать местом генерального сражения в моем затянувшемся детективе. Я явился сюда (я = я), чтобы стать наконец самим собой и убить дракона в его логове. Я держал наперевес копье для боя – прозрачную папку с делом Володи Ш. и личным делом Обухова, которое теперь перестало уже быть личным. Я знал, что войска противника рассеяны, что часть из них (Капитонов) перешла на нашу сторону и что противник пока еще об этом не знает. И всё же по мере того, как дергающаяся стрелка стенных часов приближала появление учителя, меня всё больше одолевала непонятная, невесть откуда взявшаяся тревога.
– Ты меня слышишь? – Дина вертелась перед зеркалом. – Как я выгляжу?
Я сказал, что нормально.
– Нормально?! – она уперла руки в бока. – На себя посмотри! Дурак! Нормально ему…
– Прости. Шикарно выглядишь, образцово. Это я автоматически.
– Автомат свой чини! Ладно… – Дина поправила костюмчик, сделала несколько шагов в сторону выхода и у самой двери обернулась. – Остаешься тут за старшего, понял? Придет Николай Петрович – скажешь, что я в ректорате.
Она ушла, и я подумал, что мой сценарий идет по плану, ровно так, как он задумывался. Сейчас сюда явится Обухов, и мы сразимся, один на один, без секундантов и свидетелей, а лишний проходной персонаж по имени Дина, слава богу, заблаговременно удалился.
Однако тревога во мне усиливалась. Я чувствовал поднимающуюся внутри легкую слабость и не знал, что с ней делать. Обухов сейчас придет, думал я, отечески пожмет мне руку, сядет напротив, посмотрит в глаза и заставит отступить, смолчать. Я боялся его взгляда, добродушного, проницательного, каким исстрадавшийся отец смотрит на блудного сына. «Как дела, мой мальчик?» – спросит он и спутает все карты. Нападет столбняк, и я не осмелюсь. «Нет, – подумалось мне. – Надо взять себя в руки и действовать решительно».
Я поднялся с кресла, вышел из закутка и сел за одну из парт посреди аудитории. Нужно было как следует рассмотреть место генерального сражения, определиться географически, составить карту, как это всегда делал Амброз Бирс, приступая к очередному рассказу.
Кафедра… Со времен СССР тут всё осталось прежним. Пахло книжной пылью. Со стен на меня смотрели портреты в рамках, иссушенные лица профессоров и доцентов, умерших задолго до моего рождения. Длинные электрические лампы, похожие на вытянутые гармошки, освещали неоновым светом старые шкафы, сверху донизу набитые книгами, пустые прямоугольные парты, изувеченные шариковыми ручками, затоптанный бурый паркет под ногами и серые от старости подоконники с цветочными горшками, в которых крепко сидели колючие кактусы.
Я заметил, что один из этих кактусов, привезенный кем-то из экспедиции, был похож на длинную палицу, и вспомнил, как много лет назад, еще ребенком, в кегельбане луна-парка пытался забросить обруч на торчащий металлический палец. Это был аттракцион за 50 копеек, который устроили дружественные нам тогда чехи, и счастливчик в качестве приза получал иностранную жвачку. Я сделал три попытки. Два раза промахнулся, а в третий раз попал, но обруч лег криво, нечестно, и мой бросок не засчитали.
Вспомнив, что случилось потом, я ощутил резкий укол страха, словно меня укусил паук. Там, в луна-парке, стояла высокая рельсовая горка, наподобие американской, по которой туда-сюда ездили люльки с людьми. Люльки весело взлетали вверх, а потом с грохотом неслись вниз, кружась по запутанной змеиной спирали. Люди, сидевшие в люльках, визжали от восторга, и снизу это выглядело совершенно сказочно. Я попросился у родителей прокатиться, купил билет и, отстояв очередь, уселся в подкатившую люльку. Помню, раздался грохот, люльку сильно дернуло и потащило вверх. А я вдруг с ужасом почувствовал, что соскальзываю куда-то вниз и вот-вот вывалюсь. Горло сдавил ледяной страх. Стало трудно дышать. Сердце дробно застучало, как пионерский барабан. Я изо всех сил вцепился руками в металлическую петлю, торчавшую у меня перед носом. Наконец, набрав высоту, мы поехали прямо, и я с облегчением выдохнул, но тут же едва не заорал от страха – люлька внезапно на полном ходу повернулась, и меня опять чуть не выбросило наружу. Я сжался, как пружина, и почувствовал, что мои руки и ноги онемели. Люлька понесла меня вниз по сумасшедшей спирали, в ушах завыл ветер. Я почувствовал, что таю на глазах, исчезаю из времени и пространства. Откуда-то из памяти вынырнули мост, электричка, две страшные детские тени, и тут люлька остановилась.
– Всё, – сказал кто-то мужским голосом над моей головой. – Вылезай.
Я послушно вылез и на негнущихся ногах, испуганный, оглохший, пошел к папе и маме, которые стояли у киоска и ели сахарную вату.
Сидя за партой, я пытался понять, с чего вдруг в мою голову явилось это воспоминание, да еще так ярко, но тут за дверью послышались твердые шаги.
Вошел Обухов. Я невольно вздрогнул и встал ему навстречу.
– Ох, – обрадовался он и взмахнул руками. – Какие гости! Здравствуй, мальчик мой. Я и не знал, что ты здесь. А где наша спасительница?
Я сказал, что Дина ушла в ректорат, и спросил Обухова, есть ли у него несколько минут.
– Конечно есть, мой дорогой. Кстати! – он пожал мне руку, а затем коснулся указательным пальцем моей груди. – Мы тут очередной кафедральный сборник затеваем. Не хочешь поучаствовать?
Я помотал головой и ответил, что, наверное, нет, не успею, слишком много работы.
Он махнул рукой:
– Успеешь! Времени еще полно. Это к середине осени.
Всё шло не по сценарию, чего я так боялся. По телу пробежал легкий озноб. Захотелось уйти. Принять его щедрое предложение, справиться о здоровье, поговорить о пустяках и уйти. Но я остался. Назло самому себе. А Николай Петрович ничего не подозревал. Добродушно похлопал меня по одеревеневшей спине и сказал: «Идем пить чай».
Мы зашли в закуток. Я занял стул Дины. Николай Петрович опустился в красное кресло, поправил пиджак. Я заметил, что с тех пор, как мы виделись в последний раз, он как будто постарел, покрылся пылью. Лицо его с большим родимым пятном на правой щеке обвисало толстыми складками. В ушах различались желтые ободки серы. Плечи были засыпаны перхотью. Даже глаза его, обычно ясные, светлые, немного потускнели.
– Сейчас попьем чаю, – он нагнулся и выдвинул верхний ящик тумбочки. – У Дины тут где-то были пряники…
«Соберись! Бойся водопоя! Подтяни седло!» – мелькнули у меня в голове странные, невесть откуда взявшиеся незнакомые слова, и я сказал: «Спасибо, не хочу».
На миг он удивленно замер, затем улыбнулся и, вздохнув, задвинул ящик обратно.
– Ладно, как знаешь. Я тогда тоже не буду. Давай просто посидим и поговорим. Как у тебя дела, мой мальчик? Всё ли хорошо?
Я сказал, да, всё хорошо.
Повисла пауза. Было слышно, как под потолком гудят лампы. Потом я собрался с духом и объявил ему, что пришел поговорить о предстоящем ученом совете. Николай Петрович слегка нахмурился.
– Что тебя, мой дорогой, интересует?
Он подтянул на коленях брюки.
– Вы знаете, с кем я сейчас работаю?
Николай Петрович вздохнул и похлопал меня по коленке.
– Я тебя не упрекаю, мой мальчик. Это ведь вопрос личного выбора, правда? Ты сделал свой выбор, ты сел в чужую электричку, и теперь… – он взял короткую паузу и развел руками. – Теперь осталось только ехать и считать остановки. Но знаешь…
Снаружи постучали, и в дверной проем просунулась физиономия неопределенного пола, щедро украшенная прыщами.
«А вот и горгона Медуза», – подумал я.
– Здесь это… секретарь? – спросила горгона Медуза мужским голосом.
– Скоро придет, – мягко произнес Николай Петрович. – Зайдите, пожалуйста, минут через пятнадцать, хорошо?
Голова горгоны Медузы исчезла.
– О чем мы говорили?
Я сказал, что Зуеву нужен собственный факультет.
– А тебе? – тихо спросил Николай Петрович, наклонив голову. – Тебе этот факультет нужен?
– Ну, вы же сами сказали, – я почувствовал, что тревога уходит и во мне просыпается решимость. – Я сел в электричку и поехал. Значит, нужен. Всё правильно. А от вас, Николай Петрович, нам нужно, чтобы вы… ну, просто не возражали.
Лицо Обухова сделалось непроницаемым. Он поджал губы.
– Ты говоришь со мной так, будто я, мальчик мой, не знаю, чего я хочу. А я, представь себе, знаю. Очень хорошо знаю. Тому, что вы с Зуевым затеяли, потакать нельзя.
Я спросил почему.
– Скажи-ка на милость, кого вы хотите вырастить в этих стенах?
Я молчал. Он подождал немного и произнес:
– Ну, так я тебе скажу кого… Самодовольных, нетерпеливых эгоистов. Понятно? И для чего? Для того, чтобы ими можно было играть, как куклами. И ты сам это прекрасно знаешь.
Он посмотрел на меня в упор. Я отвел глаза и сделал вид, что разглядываю на столе Дины раскрытые ножницы и дырокол.
– Вы построили свою программу, – продолжил Николай Петрович, – с единственной целью – предложить студентам величайший соблазн, величайший! И хотите им внушить, что всё на свете существует ради них, в том числе и наука.
– Ну, и что тут неправильного? Наука служит людям, значит, существует для людей. Это – аксиома. – Я говорил уверенно, четко чеканя каждое слово.
– Аксиома… – вздохнул Николай Петрович. – Ты говоришь совсем не о том. Ты рассказываешь мне о потребителях, а я тебе – о будущих ученых. Это, мой мальчик, совершенно разные вещи. Ученый, знаешь ли, не ребенок, который просит мороженое. Ученый принадлежит науке. Всё самое лучше в нем не от него самого, а от науки. Он выстраивает свои мысли в соответствии с ее логикой, которая, заметь, не совпадает с его собственной. Как ты думаешь, зачем мы повесили здесь эти портреты?
Он перевел взгляд на фотографии, которые смотрели на нас со стены.
– Не знаю… – усмехнулся я. – Для назидания потомству.
– Именно! – он широко улыбнулся, показав красные дёсны. – И ничего смешного здесь нет. Перед тобой – цепь, понимаешь? И каждый из наших учителей существовал не сам по себе, не отдельно, как всем вам по молодости кажется. Он был звеном в этой цепи. А вы с Зуевым хотите совсем другого – чтобы каждый из нас существовал по отдельности.
Всё стало понятно. Старый дракон в своем логове защищал чужие сокровища и разевал огнедышащую пасть.
– Ладно, – сказал я раздраженно. – Если вам охота шагать строем – шагайте. Но других-то зачем заставлять? Николай Петрович! Мы ведь не претендуем на ваши угодья, правда? Просто… ну, отойдите в сторону и дайте нам жить…
– Мальчик мой, – улыбка на его лице пропала. Оно сделалось серьезным и грустным. – Я тридцать лет своей жизни посвятил институту. И я не буду, знаешь ли, смотреть, как его разрушают. Сейчас идет драка, и я буду драться против твоего Зуева.
Мы помолчали. Я взял со стола Дины раскрытые ножницы и легонько щелкнул ими.
– Знаешь что, давай оставим эту тему? – Николай Петрович выпрямился в кресле и теперь напоминал уже не дракона, а торчащий в горшке кактус. Пора было накидывать петлю, и я осторожно спросил:
– Вы случайно не помните одного молодого человека? Его звали Володя Шишмарёв…
Николай Петрович сделал недоуменное лицо, выпятив нижнюю губу:
– Шишмарёв? Нет… не помню…
И он действительно не помнил.
– Володя Шишмарёв, школьник, круглый отличник. Он поступал к нам в институт в 1984 году, но провалился на экзамене и, представляете, с собой покончил. А вы ведь, кажется, – я бросил на стол ножницы, они громко звякнули, – были тогда председателем приемной комиссии? Или я что-то путаю?
– Нет-нет, не помню… – поспешно повторил Николай Петрович. Пожалуй, слишком поспешно. По его лицу пробежала едва заметная тень.
Петля была накинута. Теперь оставалось ее затянуть.
Я ничего не стал объяснять. Достал из рюкзака папку, вынул документы и протянул Николаю Петровичу:
– Взгляните…
– Что такое? – в его глазах мелькнул испуг.
– Взгляните, – насмешливо повторил я.
«Дай ему шанс…»
Николай Петрович неуверенно взял из моих рук бумаги и положил их перед собой на тумбочку. Читал он их долго. Аккуратно брал каждый лист, подносил к лицу, внимательно прочитывал и откладывал в сторону. Я наблюдал, как петля медленно затягивается на его шее, слушал, как он дышит, и терпеливо ждал.
Наконец он закончил. Отложил последний лист, достал из кармана пиджака носовой платок, вытер со лба пот. Он больше не был драконом. Передо мной сидел пожилой, усталый человек с дряблым, серым лицом.
– Где ты всё это раздобыл? – спросил он.
– Слухами земля полнится, Николай Петрович. Ну, и, кроме того, наш архив, как вы видите, всё помнит.
Мы помолчали.
– Архив всё помнит… – повторил он задумчиво. – А я, мальчик мой, двадцать лет старался об этом забыть. И, представь себе, почти забыл. Мне даже с какого-то момента стало казаться, что всё это тогда случилось не со мной.
– Но это случилось с вами, – сказал я, собирая бумаги в папку.
– Погоди! – его правая щека с родимым пятном болезненно дернулась. – Ты принес эти документы, чтобы… чтобы меня, так сказать, шантажировать?
Я пожал плечами.
– Ну, не совсем. Я сам хотел…
– Зуев знает? – перебил он меня.
– Нет, – сказал я. – Пока нет…
Он с облегчением выдохнул:
– Мой мальчик, у тебя, видимо, слишком нежная душа для шантажиста.
Я подумал, что наш разговор напоминает драматическую сцену из какого-то романа, что нельзя повторяться и что нужно придумывать свое.
– Ну, и что ты собираешься делать со всеми этими, так сказать, материалами?
– Николай Петрович, – я посмотрел ему в глаза, – это решать вам. Мы ведь ничего особенного у вас не просим. Просто не выступайте против нас на ученом совете, и всё.
– А если я все-таки не уступлю? – он откинулся в кресле, скрестил на груди руки и торжествующе на меня посмотрел.
Он заговорил в своей привычной ласковой, слегка насмешливой манере («А если я не уступлю?») и даже не собирался оправдываться. Убийца-дракон сидел напротив меня и смеялся мне в лицо. Нужно было идти напролом.
– Ну, Зуев, например, может передать эти бумаги в какую-нибудь прогрессивную газету или на интернет-портал.
– Не смеши меня! – он скривился и махнул рукой. – Кто сейчас будет в этом копаться?
– Смотря как всё представить, Николай Петрович, – я деловито поправил очки. – Вот, дескать, дорогие читатели, забытое имя, Володя Шишмарёв. Талантливый юноша, поэт, ставший жертвой происков советского профессора. Сейчас, Николай Петрович, очень любят вспоминать забытые имена. И любят вспоминать о палачах и жертвах. А тут – прямо интрига, хоть роман пиши. Заслуженный ученый, профессор отдает своему клеврету приказ завалить на экзамене юное дарование, чтобы на его факультет поступила глупая, бездарная дочь декана. Профессор в награду получает очередную должность и кафедру, а мальчик с горя выбрасывается из окна. Представляете, Николай Петрович, как вас станут…
– Послушай, мальчик! – он снова выпрямился и опустил руки на колени. – Я жил честно, понятно тебе? Я работал. Я всем вам помогал, как мог. Никто меня ни в чем не может упрекнуть…
– Николай Петрович, – я иронически посмотрел на него поверх очков. – Протестанты, если вы помните, не считают добрые дела достаточным основанием для спасения. И потом люди хотят детективов, разоблачений. Им нет дела до того, как человек выглядит в глазах Господа.
– Знаешь что… – его губы дернулись. – Я всё тебе сказал. Я свой выбор сделал. И не собираюсь поддаваться на ваш шантаж, понятно? И мне кажется, сейчас тебе лучше уйти.
Я пожал плечами, встал и поднял с пола рюкзак.
– Может, мы и шантажисты, но пока еще обходились без жертв.
– Это пока… Уходи, слышишь?!
Теперь я стоял с рюкзаком на плече и смотрел на него сверху вниз. Нужна была финальная речь. И обязательно с философским оттенком.
– Кстати, если говорить о выборе… то сейчас у вас его попросту нет. Выбор был тогда, и вы его сделали. Вернее, не сделали, потому что пошли на поводу у обстоятельств. И если ты однажды не сделал выбор, то второго шанса не бывает.
Я был в ударе. Я чувствовал себя героем, карающим ложную добродетель. Я понимал, что меня призвало прошлое, дабы свершилась высшая справедливость. Я нависал над ним, как всадник над извивающимся змеем. Я, я, я…
И он сдался.
Как-то за секунду обмяк, обвис, постарел. Наша битва закончилась. Нужно было уходить с победным кличем, и я издевательски пожелал Николаю Петровичу хорошего дня. Он не ответил.
Я вышел из аудитории и бодрой походкой радостно двинулся по коридору. Одолевала легкая усталость, но на душе было светло и спокойно. Возле парадной лестницы я достал телефон, позвонил Свете и сказал, что скоро приеду.
– Бутылку вина прихвати, – попросила она. – Лучше всего – красного.
«Чичиков ехал в коляске, откинув голову на зад».
– У вас тут «назад» написано раздельно, – я обвожу слова красным цветом. – Смотрите: «Чичиков ехал в коляске, откинув голову на зад». Он что у вас, акробатом в цирке работал?
Ваня Троицкий, сидящий напротив меня, смеется ненатуральным, отрепетированным смехом и дергает головой. В бежевом свитере, в бежевых джинсах и с пустым, таким же бежевым взглядом, он сейчас похож на деревянную куклу, которую сверху дергают за ниточки. Тощее деревянное туловище, тощая деревянная шея, тощие деревянные мысли. Впрочем, этих тощих деревянных мыслей вполне хватает на то, чтобы бегать с доносами к Никите Виссарионовичу, так что мне надо быть начеку.
Но сейчас он всего лишь кукла, а я – кукловод, режиссер спектакля, и его деревянное тело – такой же реквизит, как эти мониторы, принтеры, настольные лампы и папки с документами.
– А в целом? – Ваня Троицкий ловит мой взгляд. – Как вам моя статья?
«Да никак. Всё грустно. Какая-то дурацкая отсебятина».
– В целом очень неплохо, – говорю я медленно, как бы размышляя вслух. – Очень даже неплохо. В ближайшем номере «Вестника» будем ее печатать.
На деревянном лице румяное оживление:
– Правда понравилась?
Киваю с важным видом – правда («Поощряй их нетерпение!»).
– А она не слишком скучная?
– Ну, если хотите, – говорю, – добавьте в нее какой-нибудь детективный сюжет. Тогда будет нескучно.
Ваня Троицкий снова смеется, деревянно, визгливо.
– Может, посоветуете что-нибудь?
«Поощряй их нетерпение», – сказал мне Зуев два часа назад. Хорошо, поощрим. Отрицательно качаю головой.
– Статья ваша, – говорю, – очень честная, очень личная. Зачем же ее портить? Напечатаем как есть.
Ваня Троицкий наконец уходит, а я открываю на компьютере пасьянс «Паук». «Посоветуйте что-нибудь». Нет уж, мои дорогие. Теперь всё сами. Больше никаких учителей и никаких советов. Страну Советов проиграли, похоронили за плинтусом, и другой такой, где так вольно, уже не будет. Всё запуталось, перемешалось, как в компьютерном пасьянсе. От Москвы до окраин повсюду разбросаны новые хозяева разных мастей: тузы, короли, дамы, валеты. Их собирают вместе, перетасовывают, складывают в новые колоды по старшинству. Сверху кладут королей, снизу – двойки. И так из года в год.
Кликаю курсором и аккуратно кладу валета на даму. В пасьянс «Паук» можно играть до бесконечности, и мы будем сидеть перед экраном всю оставшуюся жизнь, терзая покрасневшие глаза и ожидая стука в дверь. Нашу утопию уничтожили, утопили в нетерпеливых желаниях и ловких расчетах. Или там, в ней, было что-то другое, нехорошее?
Кладу туза на двойку и собираю последнюю колоду. Карты на экране тут же бросаются врассыпную, улепетывая друг от друга.
ПОБЕДА!
ХОТИТЕ ЕЩЕ РАЗ СЫГРАТЬ?
Надо же… Обращаются на «вы». Я закрываю пасьянс и выключаю компьютер. На потухшем экране проступает мое отражение. Что же там, в нашей утопии, было другое? Обухов построил карточный дом, но карты в его бескозырной, бескорыстной игре оказались краплеными. Он забыл, что добро всегда делается из зла (из чего же еще?) и оттого оно имеет срок годности. И теперь у дома, который выстроил Обухов, срок годности истек. Ничего страшного! Мы выстроим новый, без жертвоприношений, без кирпичей, без грязи, без идолов и портретов. Из чистого пластика. И всё же мы развиваемся слишком уж быстро. Мы отбрасываем одного идола за другим и в результате очень скоро останемся ни с чем.
Всё… Рабочий день завершен. Я встаю из-за стола. Со служебками, приказами, поручениями на сегодня покончено. Они мирно уснули в мусорной корзине. Спокойной ночи, друзья…
Я уже надел пуховик, запер дверь на ключ и теперь иду по коридору мимо старых пронумерованных дверей, ветхих, еще советских, еле держащихся на петлях: 28, 27, 26, 25. Числа уменьшаются, постепенно стремясь к единице. Под ногами жалобно скрипят половицы. Кругом – тишина. Коридор выглядит необитаемым. Ни студентов, ни профессоров, ни лаборантов. Ни единой души. Я здесь совершенно один.
Коридор, сделав поворот, выходит к парадной лестнице. Она едва освещена. Я начинаю осторожно спускаться, поглядывая за могучие мраморные перила в темный провал. Если не рассчитать шаг, можно поскользнуться и разбиться насмерть, как Володя.
И тут меня внезапно осеняет. Володя погиб не потому, что держал перед глазами мраморных античных идолов, отца, кого-то там еще, и не потому, что мир нагло ухмыльнулся ему в лицо. Плевать он хотел на идолов, на отца, на подонка Шейнина, на Обухова, если бы даже тот перед ним объявился. Володя доверял только своему мутному отражению в зеркале, пауку, который всегда в нем сидел, сочинял за него стихи и любовался античными развалинами. Володя всегда был один, он побеждал в одиночку, и это его вдохновляло. И когда он остался в пустоте и мраке, но теперь уже с порванным знаменем, именно тогда страшная мысль о смерти вошла в него, как жало.
Последний пролет мраморной лестницы. Тут уже немного светлее, и внизу сверкает большой люстрой вестибюль. Навстречу поднимается одинокий студент. На его плече белеет сумка. Теперь таких Володь будет много. Зуев постарается…
Иду через вестибюль, мимо большого зеркала, мимо стендов с рекламной продукцией института, мимо вахты. Неужели нельзя всё это остановить, повернуть время, найти какую-нибудь лазейку? Наверное, нет. Мы сели в чужую электричку, понеслись вперед, домой возврата нет и теперь уже не будет. Бог ревнив. И вдобавок глух.
Открываю дверь и выхожу на набережную, в сумерки. Возмущайся, кричи, топай ногами – там на небе тебя все равно никто не услышит. Дверь за моей спиной со стуком закрывается. Я застегиваю пуховик, достаю сигареты, зажигалку и закуриваю. Оглядываюсь. Всё как обычно, как это случается изо дня в день. Низкое небо, затянутое тучами, крикливые птицы, мечущиеся над крышами дворцов, серый истоптанный тротуар, толкотня автомобилей на набережной. Володя погиб, а город трудится, суетится, шумит, крутит без перерыва педали, куда-то катит, безучастный, равнодушный к страстям и горестям.
Мой детективный роман подошел к концу, и теперь, в финале, нужно тихо встать у воды и напоследок хорошенько задуматься. Набегает ветер. Я выбрасываю сигарету в урну, перехожу дорогу и встаю у гранитного парапета. Нева, говорю я себе, подражает городу и тоже трудится изо всех сил, катит свои свинцовые волны вдаль к законопаченному дамбой заливу. Дрейфуют баржи, плывут маслянистые пятна, окурки, банки, весь театральный реквизит нашей жизни и вместе с ним…
– Эй! – сзади меня тянут за рукав. Оборачиваюсь. Передо мной – полноватый мужчина лет сорока в синем пуховике и темной вязаной шапке. В руке у него спиннинг, и леска уходит далеко в воду. Интересно, почему я его раньше не заметил? – Ты чего, братан, такой грустный?
– Вам не все равно? – говорю.
– На-ка, вот, братан, полови… – он добродушно протягивает мне спиннинг. Я послушно берусь за ручку, чувствую на ней чужое человеческое тепло, и внезапно серый мир вокруг расцветает всеми красками и звуками. Паутинная муть разрывается золотым шпилем собора, белым светом фонарей, огнями, кипящими за рекой. Шелестят волны, плачут чайки, поют моторы, и я понимаю, что нужно длить это мгновение, потому что подобного счастья уже никогда больше не повторится.